Тайная вечеря. Глава пятнадцатая
4 декабря 2012 -
Денис Маркелов
Глава пятнадцатая
Октябрь промелькнул, как одно мгновение.
Виолетта теперь была скорее сообщницей матери, чем её жертвой. Казалось, что эти дурацкие порки ушли в прошлое, про них не вспоминала ни она, ни мать. Даже тетрадь с названием из детской книги больше не попадалась на глаза, словно не ко времени купленный порнографический роман.
Старухи напомнили о себе в первых числах ноября. Они собирались нагрянуть к ним в свой любимый праздник, который в этот совпал с днём поминовения усопших – знаменитой Дмитриевской субботой.
Старухи считали себя левыми радикалками…
Нет, они не бросали бомб в местных чиновников, не пытались травить их ядами, как крыс. Но это не мешало им собираться в нестройную колонну и шагать в центр города под аккомпанемент духового оркестра. Глухо и тревожно звучал большой барабан, ему вторил висевший на чьей-то груди геликон, ему подпевали остальные трубы.
Старухи были рады вновь показать всем свои принципы, точнее доказать это самим себе, отсутствие привычной забавы сделало их жёлчными. И вот теперь стараясь не смотреть ни на что кроме носков старомодных туфель. А проходящие по тротуарам люди, как-то странно смотрели на этих коммунистических мастодонтов. Олимпиада Львовна старательно подбирала слова своей будущей речи. Ей не хотелось быть скандальной, но всё же не выпущенная вовремя жёлчь тебе бурлила, словно бы борщ в закрытой кастрюле, грозясь запачкать собой мир, как борщ кухонную плиту.
На тщательно выбеленной трибуне уже собирались местные коммунистические вожди, старухи, старались вглядеться в лица своих местных руководителей. Им нравилось быть причастными истории, думать, что от них зависит хоть что-то в этой непонятной и не предсказуемой жизни.
Олимпиада Львовна вспоминала своё тревожное детство и юность. До одиннадцати лет она была совершенно счастливой. Её родители были молодыми и вполне счастливыми людьми, верящими, что вот-вот во всей стране наступит новая красивая жизнь – все будут совершенно равны между собой.
Однако шли годы, а в Рубелштадте многие люди оказались лишними, они тихо исчезали по ночам, превращаясь для бывших знакомых и друзей в просто бесплотных призраков. Родители старались не вспоминать о таких людях и просили маленькую Липочку ничего не говорить своим подружкам по двору и школе.
Та старалась не подводить родителей. Она была рада, что стала ученицей, что её школа самая уютная и красивая, и что перед ней стоит очень красивый бюст кудрявого мужчины с непонятной порослью по
обеим сторонам лица. Липочка ещё не догадывался, что этот дядя написал сказку о глупой и жадной старухе, которой так и не удалось стать повелительницей океана.
Прошло четыре года. В то лето Липочка была уже пионеркой. Ей хотелось радостно смеяться и петь пионерские песни. Она радовалась наступившему лету и считала, что уж теперь начнётся всё самое интересное.
В то воскресение она проснулась, ожидая от наступившего дня большого сюрприза. Он должен был быть, обязательно должен был быть. Ведь сегодня был самый длинный день в году.
И в полдень она услышала новость. Сначала о том, что собирается самый настоящий ливень, а затем о том, что началась война. Отец вбежал в комнату мокрый слегка растерянный и тихо произнёс: «Война»
Мать отчего-то заплакала. Она плакала, как плачут все женщины тихо и сдержанно, что иногда даже и не понятно, что именно заставило их плакать. А Липочка никак не могла понять, чего хорошего может быть в войне.
Те годы изменили её душу. Она стала строгой и придирчивой, стала прямо-таки железной. Отец ушёл на войну. Он ушёл, а они, с матерью, остались в Рубелштадте. Скоро, через два месяца, город вновь стал называться Рублёвск, как тот и назывался при батюшке-царе.
Липочка старалась не думать о том, чем было наполнено её отрочество. Всё казалось сплошным серым сном, ужасным болотным кошмаром. Отсутствие писем от отца, тот был внешне бравым, и очень гордился, что ему уже тридцать. Но это ему не помогло выжить. Кир-то сказал матери, что отец сгинул в котле, Липочка не верила в существование ада, но это слово напомнило её о старушечьих россказнях о том, как грешники сидят в аду в котлах, словно бы больные на сероводородном курорте. Отец обещал свозить и её в такую удивительную здравницу, на Кавказ.
Теперь она старалась не вспоминать ни о чём – ни о том, как доучивалась в школе, мечтая, как можно скорее стать взрослой, как думала, что станет очень хорошим педагогом, как впервые пришла в школу и чуть не влюбилась в бравого черноусого военрука. Жизнь напоминала теперь плохо снятый любительский фильм – где и грусть и радость были перемешаны между собой как чай с молоком в её утренней чашке.
Мать умерла в 1970 году. В тот год все мысли Олимпиады Львовны были заняты грядущим столетием пролетарского вождя. Она старалась быть впереди, особенно приучая к порядку своих учеников, которые всё же росли ужасными лоботрясами. Им больше нравилось гонять футбол и грезить электрогитарами, чем гордиться тем, что они живут через сто лет после того, как на свет появился Володя Ульянов.
Имя Ленина было свято для Олимпиады Львовны. Она старалась также относиться и к его преемнику, под чьим неусыпным взглядом прошло её счастливое детство.
* * *
Калерия Романовна с дочерью тщательно готовились к визиту старух. Нужно было напомнить им о годах молодости, окунуть в милую им советскость. И обе женщины старались вовсю. Виолетта, несмотря на свою невинность чувствовала полноценной женщиной: у неё был её мужчина, и только она решала, отдаться ему тотчас или пока погодить и присмотреться к его повадкам.
Отец не был в восторге от этой затеи. Он ненавидел свой костюм. Кожаная куртка и брюки-галифе, заправленные в сапоги, они не делали из него несгибаемого чекиста, скорее маскарадного шута. Он тщательно готовился, поглаживал тщательно выбритый подбородок, похлопывал ладонью по кобуре, в которой хранился детский пугач.
Быть для кого-то пугалом не хотелось. Это всё была ложь, страшная вязкая ложь. И от этой лжи запахло сероводородом.
А Виолетта и Калерия были рады пофантазировать. Им на глаза попались старые пластинки с записями голоса самого Владимира Ильича. Он читал какие-то свои статьи, и эти чёрные диски были куплены ради просвещения школяров.
Всё было готово, портрет лобастого лысоватого человека с рыжеватыми усами и бородкой висел над софой, всё было сделано, словно бы тут живут не они, но уплотнённые буржуи.
«Надеюсь им… понравится…», - проговорила Калерия Романовна, напирая на местоимение, словно на случайно заболевший зуб, который она забыла вылечить или, на крайний случай, удалить.
Олимпиада Львовна немного стеснялась выводка подруг. Они были как-то слишком несносны, словно школьницы. И увязались за ней в лабиринт кладбищенских аллей.
Старые облезлые пирамидки, старые замшелые камни. В этом мире тишины было как-то жутко, она шла по памяти, ища тот самый кусочек земли, в котором упокоилась её мать.
Учительство не дало её покоя. Напротив, Оно было скорее проклятьем, тем самым проклятьем, которое она, наполовину сирота, сама взвалила на свои плечи. И зачем? Она сама это не понимала, сама не могла догадаться – «зачем?»
Могила матери постепенно ветшала, она словно бы намекала, что и ей придётся ложиться под этот холмик. Ложиться и забывать всё земное. А она этого боялась больше всего.
Красивая девочка Каля появилась в её классе, как фея. Милая улыбчивая, немного чопорная. Она любила таких девочек, словно бы выпорхнущих из рамы старой картины, этаких полуинституток-полугимназисток. Она любила таких девочек. Любила за преданность. Они влюблялись в своих наставниц, влюблялись истово.
Как будто в последний или же в самый первый раз, пытаясь быть самыми лучшими для своего предмета любви.
Каля… Калерия… Она часто повторяла это имя – даже после уроков во сне. Каля Иванцова – первая красавица в классе. На неё обращали внимание постепенно мужающие мальчишки. Они обзаводились робкой порослью над верхней губой, привычкой смущаться, когда неожиданно спокойный орган давал о себе знать.
Калерия была девственницей. Это Олимпиада Львовна узнала со слов словоохотливой скуластой медсестры. Та не могла хранить девичьих секретов. Он то знала, что эта мнимая чистота не вечна, что любой смазливый юнец в силах открыть эти неприступные ворота, а уж затем.
Замужество Олимпиады Львовны также было поспешным. Она хотела навсегда избавиться и отцовской странноватой фамилии «Гейзер». Он сам не знал, кем в сущности является онемеченным евреем, или обевреенным немцем. Он и ушёл, ушёл, как призрак, ушёл и пропал.
Каля была красива. Красива. Её тело просилось на полотно. Просилось так же, как этого желала Олимпиада Львовна. Она чувствовала, что не выдержит, сделает что-то мерзкое, гнилостное, похожее на плевок. Но кто из них? – она? Или Калерия?
Калерия Романовна вспоминала ушедшие школьные годы. Тогда она была просто Калей… Калей Иванцовой. И тот наполовину облачный день вновь встал перед глазами.
Тогда всё казалось ужасно любопытным. Особенно это уединение в пустом классе. И это было не простым дежурством скорее наполовину свиданием. Она полюбила этого усатого парня, он слишком переменился за одно лето, стал более притягательным, словно бы случайно намагниченный кусок железа. А она захотела быть металлическим сором, который липнет к первому намагниченному прохвосту.
А он чувствовал её слабость. Слабость была и в наспех сброшенном праздничном фартуке, и в тех словах, что плясали на языке, и в этих противно наивных гольфах. Её вновь превращали в удобную витринную куклу, превращали привычно играли ею, забавляясь её вынужденными ужимками и привычными жестами.
И вот теперь этот усач нагло повелевал ею. Он мог делать, что угодно, касаться её плеч и грудей. Даже сквозь ткань школьного платья она ощущала эту странную ласку. Ласку быстро матеревшего мужчины. И она не могла оттолкнуть его, возмутиться.
Он подхватил её, словно куклу, подхватил и посадил на парту. Посадил, нащупывая с видом победителя резинку её старомодных панталон. Они спорхнули на пол, подобно мёртвой белянке. Сидеть на грязной заляпанной чернилами парте было как-то нелепо. Боясь испачкать платье, она решила пожертвовать чистотой ягодиц и села так голой попой, чувствуя что-то новое, неведомое. Так бывало на контрольных, когда учителя мельком заглядывали в её тетрадь.
Она не боялся даже предсказанной матерью боли. Не боялась и крови, та уже пару раз появлялась из неё, с завидной периодичностью. Заставляя прокладывать это несносное место ватой. Она теперь напоминала о коробочках хлопка валяясь на полу.
Каля испуганно заморгала. Всё происходящее напомнило ей медосмотр, только тогда она тоже была голой и её мяли и трогали, но совсем с другой целью и от этих прикосновений ей становилось щекотно. Но этот усатый парень совсем не походил на врача, и он меньше всего заботился об её здоровье. Он думал лишь о благе своего неугомонного члена, что уже напоминал о себе нагловатым холмиком.
«Интересно, а правда он похож на Змея. На того самого змея, что так просто и нагло соблазнил дурёху Еву. Но и она теперь была такой же Евой, он раздел, словно бы детсадовскую куклу, и она была розовой и блестяще, стесняющаяся пляшущих по коже солнечных зайчиков.
«Скорее бы…», - думала Каля. – Скорее, я или с ума сойду или описаюсь.
Она позабыла разом о скучной уборке, даже ведро с водой было теперь ей не нужно, оно было нелепым соглядателем, соглядателем, от которого нельзя было спрятаться.
Парень чего-то явно ждал. Каля уже не думала – заперта ли дверь класса. Вокруг повисла мёртвая тишина, и она чувствовала, как как-то по-детски ожидала неведомой, но такой пугающей метаморфозы.
«Неужели, чтобы стать полноценной женщиной, надо сунуть в себя нечто толстое и продолговатое? Как просто. Надо просто взять и откупорить себя, как бутылку, заставить себя быть чужой игрушкой. И что потом? Что-то изменится? Или будет также противно, как после касторки?»
Ответа не было. Парень уже был готов спустить с себя штаны, он отчего–то не спешил быть до конца откровенной с нею, оголяя только своё, пока что безотказное, оружие.
Именно тогда она стала рабыней. Но не этого хлыща. А такой странной почти засушенной Олимпиады Львовны. Казалось, что попросту вывалилась из своего особого мира, как сухой цветок из гербария. Она была то ли старой девой, то ли вообще просто несчастной и обманутой девушкой, чьё тело так и не познало телесных восторгов. Проходя между рядами, она как-то особенно смотрела на хорошеющих девушек. Те не скрывали своей прелести – их спелые груди напрягали лифы форменных платьев, давая своим соклассникам определенный сигнал.
Но девушки были равнодушны к сверстникам. Их тянуло к более зрелым мужчинам, к мужчинам, для которых они были б не царицами, но забавными куколками, милыми и предсказуемыми марионетками.
Каля была такой же куколкой. Но теперь без привычного в этих стенах платья, она была преступницей, словно бы зашла в пальто в помывочное отделение. Но все предметы в этом помещение смотрели на неё с осуждением
«Что делать? Оттолкнуть или запрыгнуть. Запрыгнуть или оттолкнуть? И что потом, потом, боль, стыд разочарование. Желание всё вернуть на круги своя… Я сама себя загнала в угол, сейчас прозвонит звонок и всё… А я тут голая!».
Она вдруг представила, как в класс вбегают раскрасневшиеся пионеры и застают её такой, странной, розовой и краснолицей, как индианка.
Олимпиада Львовна так же помнила этот день. Она не понимала, что её влечёт к этому кабинету. Что-то заставляло пойти туда раньше определенного срока, пойти ощущая неведомый зов долга.
Дверь, казалось, была заперта изнутри. Это и настораживало, это означало очень многое, в этот предлетний месяц. Она чувствовала, как обеспокоенные расставанием с одноклассницами старшеклассники пытались наверстать упущенное время. Их тянуло к рано повзрослевшим девочкам, тянуло неодолимо, как тянет железный лом к крану оборудованному мощным электромагнитом.
И это слегка напрягало. Она была готова подмешивать в пищу бром этим настырным юнцам. Они напоминали подрощенных кобельков, которым было мало изматывающих упражнений на уроках физической культуры, им хотелось иной, более приятной гимнастики. Той гимнастики, от которой в предмете их любви может зародиться новая жизнь.
В этот день она успела вовремя. Иванцова покраснела, как рак, и попыталась шмыгнуть за шкаф с наглядными пособиями. А этот наглец Касимов с какой-то презрительной ленью натягивал свои измятые брюки.
В нём было что-то от наглого, но ужасно трусливого опричника. А перепуганная насмерть Иванцова походила на робкую боярышню. Она шумно дышала за своим укрытием, боясь показать оттуда даже свой покрасневший носик.
«Так, Касимов, завтра придёшь с родителями. И учти, вместо аттестата тебе и так светит только справка об окончании курса».
Тот небрежно смерил взглядом гербарную учительницу. Олимпиада Львовна хорошо знала, что этот парень за глаза зовёт её сушеной воблой. Она не обращала внимания за эти заочные клички, и очень сожалела, что не избавила класс от присутствия этого парня ещё год назад.
-Так, Иванцова. Ну-ка выходи…
- Не могу, Олимпиада Львовна. Я – голая…
Голос Калерии дрожал. Казалось, что она просто вошла в роль библейской Евы, и теперь видела в Олимпиаде Львовне всесильного Саваофа.
«Выходи, выходи…», - повторила Олимпиада Львовна, досадуя, что не является учительницей биологии. Тогда несносную девчонку можно было поставить перед классом и заставить изображать из себя отменно сделанное наглядное пособие. – А так… она была интересной только ей.
Калерия всё же вышла из-за шкафа. Она держала глаза долу и нервно покусывала губы. Одна рука скрывала её груди с ещё торчащими от телесного восторга сосками, а другая, неумело, но старательно маскировала расставленной пятернёй заветную щель.
- Повернись…
Калерия повиновалась.
На её попе всё же остался след от чернил. Он напоминал неприятный и болезненный клевок птицы, словно бы невидимый, но уже изжаренный петух всё же клюнул её в самое мягкое место.
- На колени, - прошелестела одинокая и так и не понятая женщина. – Живо…
Калерия почувствовала, что в её теле что-то обрывается и падает вниз, словно бы драгоценное ёлочное украшение. И его нельзя поймать из-за странного ступора.
Но тело оказалось понятливее. Калерия стала на колени. Пол был неожиданно холодным. Он коснулся её колен, словно очищенный от снега лёд, казалось, что он желает приморозить смущенную школьницу.
« Иванцова, то, что ты сделала, очень скверно. И за это я тебя накажу. Не бойся, это не больнее, чем становиться женщиной. Впускать в себя чужую позорную плоть. Я в твоё время это узнала, узнала на себе, и поверь мне хватило одного раза, чтобы начать презирать мужчин. И почему, скажи, этот выродок Касимов? Потому что у него вид опричника. Да-да опричника. В четвёртом классе он бесстыдно мочился на школьную стену, а теперь понял, что может делать что-то ещё, кроме мочеиспускания. Для него ты – писсуар, выгребная яма в сортире. Думаю, что он поспорил с приятелем, что ты позволишь ему. Неужели, ты могла, могла…
«Что она от меня хочет? Неужели… Уж лучше бы всё скорее кончилось…»
Она почти не почувствовала ударов указки. Та била её по попе, но совсем не больно, скорее только пугая, чем наказуя всерьёз.
«Так, а теперь ты будешь вести дневник. Да-да дневник. И в нём будешь честно и правдиво описывать каждый день, каждый день жизни. А пару раз в год будешь заходить ко мне. Я хочу, чтобы ты была на виду. А теперь можешь идти, одеваться…
С этого дня и началось её рабство. Она понимала, что эта противная старуха, эта несносная пиковая дама смотрит на неё отовсюду.
Даже сейчас снимая с себя поношенное, но некогда модное пальто, она видела в ней рабыню. А рабыня, могла родить только ещё одну рабыню. Ведь подобное всегда производит подобное.
Калерия не могла простить ей своего рабства. И эту дурацкую тетрадь, что она вела, записывая каждый день жизни, записывая свои совершенно краткие мысли и желания. Те самые желания, что возникали в её голове спонтанно.
А визиты в тесную квартирку, что походила скорее на склеп, были особенно невыносимы. Калерия чувствовала себя обнищавшей дворянкой в лапах разжиревшей и такой наглой ростовщицы. Казалось, что ей предстояло заложить и своё платье и бельё, да и собственное тело. Что её поставят под стеклянный колпак и заставят всем показывать себя, словно бы забавную восковую куколку, подобие древнегреческой наяды.
Олимпиаде Львовне нравилась эта рисковая игра. Она любила, когда видела свою бывшую ученицу в одних белоснежных чулках и довольно поношенных туфлях лодочках. Калерия чувствовала странную притягательность этих вечеров. Ей ужасно хотелось поймать ускользающую нить удовольствия. Стать для самой себя просто милым манекеном, ведь манекены не боятся своей роковой наготы.
А в комнате у Олимпиады Львовны было ужасно тесно и душно. Тут было слишком много предметов, словно в антикварном салоне – и кабинетный рояль, и бюро, и швейная машинка с чёрным приводным колесом с четырьмя секторами, и такой же резной чугунной педалью. Да и сама Калерия была здесь не больше чем куклой, творением какого-нибудь нюренбергского игрушечника.
Те порки заставляли её на время забывать об инстинкте деторождения. Сама мысль о соитии мужчины пугала, особенно когда она встречала парней похожих на Касимова. Такие существа, заставляли её машинально теребить пуговицы на груди и тотчас опускать глаза, чувствуя, как шёлковые панталоны вновь собирались ретироваться с её чресел.
Желание освободиться от этого пресса, заставило искать спасения в обществе Константина. Он был в общем-то никчёмным человеком, живущим по инерции, мечтательным и весьма нелепым. Однако, замужество могло избавить её от связи с этой стареющей ведьмой. Та уже не могла мечтать о замужестве.
Замужество жертвы не входило в планы этой ведьмы. Да и то, что какой-то молодожён сможет сыграть роль доблестного принца было скорее милым мифом, сказочкой до половозрелых детей.
Калерия не очень разбирала за чью спину нырнуть. Она вдруг поверила этому робкому субъекту с чахлыми букетиками. Константин был обычным начинающим инженером, как она студенткой, он окончил местный Рублёвский ВУЗ и распределился на один из машиностроительных заводов, обретаясь в подобии общежития.
Калерия не могла забыть того опыта с Касимовым – скуластый и наглый парень возомнил себя Чингисханом. Обнимая её одной рукой он острым ногтём проводил по её позвонкам, словно по слипшимся, не ко времени, страницам книги. Вдруг этот бесцеремонный палец нащупал тот потаенный ход в её потроха.
Каля охнула, Она была рада, что сходила по-большому дома. Было бы глупо испачкать палец Касимова в своих же фекалиях. Она вдруг поймала себя на мысли, что не помнит его имени – учителям было достаточно фамилии этого недоросля, а чистенькие девочки всегда держатся на расстоянии от таких ненадёжных и лохматых субъектов.
Константин пока что кормил её умными разговорами и стихами. Он их записывал в маленькую записную книжечку своим странно бисерным почерком – казалось, что по разлинованным листочкам потопталось множество разнообразных птиц от воробья до галки. Но стихи скорей раздражали. Калерия чувствовала, что за ней невидимо, но настырно наблюдает Олимпиада Львовна.
Свадьба была какой-то скомканной. Калерия думала, что теперь, выйдя замуж может избавиться от того надоевшего ей ритуала. Старуха может найти другую девочку для битья, ведь она же продолжала преподавать историю, а ягодицы её учениц были, разумеется, свежее.
Константин Иванович ожидал сигнала. Он сидел, положив ногу на ногу и курил папиросу.
Курение делало его плебеем. Кожаная куртка, нелепые солдатские штаны и эти сапоги. Он вдруг почувствовал себя актёром-любителем, актёром, чей выход ещё впереди.
На этот раз сценарий экзекуции был сложнее. Жена и дочь изображали из себя буржуек, они решили сначала угостить старушек чаем, а уж затем.
Чай на этот раз был удивительно жидким, а вместо кексов и пирожных на столе были обычные ржаные сухари.
Олимпиада Львовна недовольно морщилась, опуская их в едва подкрашенный заваркой кипяток. Зубы уже были не те, они наполовину были заменены своими искусственными собратьями. Мать и дочь всё ещё не решалась произнести знакового слова.
Мама Станислава не знала, как ей поступить. Она много раз прошла мимо двери той загадочной квартиры. Там вроде было тихо и она отправилась этажом ниже квартиры Крестовских.
Тут проживала её давняя подруга. Именно она нашла для неё этот вполне удачный вариант, и теперь она занималась тем, что ждала кого-нибудь в гости, отпраздновать давно уже ушедший в прошлое праздник.
На столе было всё, но в меру. Был тут и купленный сервелат, и аккуратные и милые салаты из остатков дачного изобилия, было и сладкое в виде знаменитых трубочек с кремов, скатанных из домашних вафель, и не то покупные, не то собственного изготовления орешки с варёной сгущёнкой.
- Ах, дорогая. Что же ты одна? А где твой милый сынок? а?
Мать Станислава покосилась на затейливый телефонный аппарат и была рада, что может в случае чего поднять тревогу. Но сверху не доносилось ни звука.
Это и настораживало. И ещё этой женщине е хотелось признаваться в том, что она шпионила за сыном. От его простыни пахло женщиной. Не настоящей прожженной самкой, а скорее наивной девственницей, которая ещё не ведает этой способности и боится сделать ошибку.
То, что её Стасик уже вырос было видно с первого взгляда. И то, что заинтересовался девочками было тоже понятно – не мог же он бесконечно рисовать капустные кочаны и пирамиды из только что сорванных поздних яблок.
«А у любого художника должна быть своя Муза. Интересно, кто же она эта – В. К. ?»
Ответа не было. Стас хранил молчание. Он был довольно благоразумным мальчиком и сторонился слишком уж радикальных забав. Она даже не видала, чтобы он пробовал курить. Это и пугало, такие милые мальчики могли вдруг пойти вразнос, словно бы уставший от обыденности автомобиль.
Подруга была по-провинциальному хлопотлива. Эта внушительная квартира досталась ей в наследство от умерших родителей. И теперь трёх комнат было слишком много для этой так и не сумевшей обзавестись семьей женщины.
Кое-кто советовал приютить какого-нибудь студента. Обычно такие мальчики могли клюнуть на секс. Но сожительствовать с тем, кто годился бы ей в сыновья. Возня в постели её не привлекала, это походило скорее на школьную шалость – но сейчас было некому мстить за очень крепкий надзор.
Праздничный ужин слегка отвлекал от неприятных мыслей. Скорее было приятно есть и пить, чем думать о том, что они с подругой не могли изменить. Та беспокоилась своим положением полусоломенной вдовы. Справка о разводе была скорее ловкой ширмой, чем полноценным документом. И мать ещё надеялась воссоединиться с мужем.
«Всё равно, нашему сыну понадобится отдельная квартира. А Игорь мог бы потом переехать сюда, оставив Станиславу свою жилплощадь. А впрочем…».
Она не хотела загадывать наперёд.
Когда они уже были готовы перейти к чаепитию, наверху раздались громкие звуки. Казалось, что много людей спорят, а может, ругаются между собой. Ругаются сильно, всё решительнее произнося грубые слова.
Мама Станислава занервничала.
«А это опять у Крестовских. Очередной судный день», - проговорила хозяйка квартиры, наливая в чашку через ситечко темную и пахучую заварку и поднося её к кранику электросамовара.
- У кого?
- Да вряд ты ли их знаешь. Хотя не мешало бы знать. Вдруг ненароком зальёшь. Меня они уже пару раз награждали «дождиком на дому». Вот потому я и знаю, что у них по субботам происходит.
- И ты молчишь?
- А что? То дело семейное. Пусть сами разбираются. А дочка их красавица. Виолеттой зовут.
- Виолеттой… А понятно?
«Так вот кто эта загадочная – В. К.?»
Мать Станислава призадумалась на мгновение. Она не хотела ссориться с сыном, но и терпеть над подругой и под собой оргию не могла.
Подруга всё поняла по её глазам. Она молча и обтерев руки о льняную салфетку пошла к телефону – набирать номер милиции…
[Скрыть]
Регистрационный номер 0098869 выдан для произведения:
Глава пятнадцатая
Октябрь промелькнул, как одно мгновение.
Виолетта теперь была скорее сообщницей матери, чем её жертвой. Казалось, что эти дурацкие порки ушли в прошлое, про них не вспоминала ни она, ни мать. Даже тетрадь с названием из детской книги больше не попадалась на глаза, словно не ко времени купленный порнографический роман.
Старухи напомнили о себе в первых числах ноября. Они собирались нагрянуть к ним в свой любимый праздник, который в этот совпал с днём поминовения усопших – знаменитой Дмитриевской субботой.
Старухи считали себя левыми радикалками…
Нет, они не бросали бомб в местных чиновников, не пытались травить их ядами, как крыс. Но это не мешало им собираться в нестройную колонну и шагать в центр города под аккомпанемент духового оркестра. Глухо и тревожно звучал большой барабан, ему вторил висевший на чьей-то груди геликон, ему подпевали остальные трубы.
Старухи были рады вновь показать всем свои принципы, точнее доказать это самим себе, отсутствие привычной забавы сделало их жёлчными. И вот теперь стараясь не смотреть ни на что кроме носков старомодных туфель. А проходящие по тротуарам люди, как-то странно смотрели на этих коммунистических мастодонтов. Олимпиада Львовна старательно подбирала слова своей будущей речи. Ей не хотелось быть скандальной, но всё же не выпущенная вовремя жёлчь тебе бурлила, словно бы борщ в закрытой кастрюле, грозясь запачкать собой мир, как борщ кухонную плиту.
На тщательно выбеленной трибуне уже собирались местные коммунистические вожди, старухи, старались вглядеться в лица своих местных руководителей. Им нравилось быть причастными истории, думать, что от них зависит хоть что-то в этой непонятной и не предсказуемой жизни.
Олимпиада Львовна вспоминала своё тревожное детство и юность. До одиннадцати лет она была совершенно счастливой. Её родители были молодыми и вполне счастливыми людьми, верящими, что вот-вот во всей стране наступит новая красивая жизнь – все будут совершенно равны между собой.
Однако шли годы, а в Рубелштадте многие люди оказались лишними, они тихо исчезали по ночам, превращаясь для бывших знакомых и друзей в просто бесплотных призраков. Родители старались не вспоминать о таких людях и просили маленькую Липочку ничего не говорить своим подружкам по двору и школе.
Та старалась не подводить родителей. Она была рада, что стала ученицей, что её школа самая уютная и красивая, и что перед ней стоит очень красивый бюст кудрявого мужчины с непонятной порослью по
обеим сторонам лица. Липочка ещё не догадывался, что этот дядя написал сказку о глупой и жадной старухе, которой так и не удалось стать повелительницей океана.
Прошло четыре года. В то лето Липочка была уже пионеркой. Ей хотелось радостно смеяться и петь пионерские песни. Она радовалась наступившему лету и считала, что уж теперь начнётся всё самое интересное.
В то воскресение она проснулась, ожидая от наступившего дня большого сюрприза. Он должен был быть, обязательно должен был быть. Ведь сегодня был самый длинный день в году.
И в полдень она услышала новость. Сначала о том, что собирается самый настоящий ливень, а затем о том, что началась война. Отец вбежал в комнату мокрый слегка растерянный и тихо произнёс: «Война»
Мать отчего-то заплакала. Она плакала, как плачут все женщины тихо и сдержанно, что иногда даже и не понятно, что именно заставило их плакать. А Липочка никак не могла понять, чего хорошего может быть в войне.
Те годы изменили её душу. Она стала строгой и придирчивой, стала прямо-таки железной. Отец ушёл на войну. Он ушёл, а они, с матерью, остались в Рубелштадте. Скоро, через два месяца, город вновь стал называться Рублёвск, как тот и назывался при батюшке-царе.
Липочка старалась не думать о том, чем было наполнено её отрочество. Всё казалось сплошным серым сном, ужасным болотным кошмаром. Отсутствие писем от отца, тот был внешне бравым, и очень гордился, что ему уже тридцать. Но это ему не помогло выжить. Кир-то сказал матери, что отец сгинул в котле, Липочка не верила в существование ада, но это слово напомнило её о старушечьих россказнях о том, как грешники сидят в аду в котлах, словно бы больные на сероводородном курорте. Отец обещал свозить и её в такую удивительную здравницу, на Кавказ.
Теперь она старалась не вспоминать ни о чём – ни о том, как доучивалась в школе, мечтая, как можно скорее стать взрослой, как думала, что станет очень хорошим педагогом, как впервые пришла в школу и чуть не влюбилась в бравого черноусого военрука. Жизнь напоминала теперь плохо снятый любительский фильм – где и грусть и радость были перемешаны между собой как чай с молоком в её утренней чашке.
Мать умерла в 1970 году. В тот год все мысли Олимпиады Львовны были заняты грядущим столетием пролетарского вождя. Она старалась быть впереди, особенно приучая к порядку своих учеников, которые всё же росли ужасными лоботрясами. Им больше нравилось гонять футбол и грезить электрогитарами, чем гордиться тем, что они живут через сто лет после того, как на свет появился Володя Ульянов.
Имя Ленина было свято для Олимпиады Львовны. Она старалась также относиться и к его преемнику, под чьим неусыпным взглядом прошло её счастливое детство.
* * *
Калерия Романовна с дочерью тщательно готовились к визиту старух. Нужно было напомнить им о годах молодости, окунуть в милую им советскость. И обе женщины старались вовсю. Виолетта, несмотря на свою невинность чувствовала полноценной женщиной: у неё был её мужчина, и только она решала, отдаться ему тотчас или пока погодить и присмотреться к его повадкам.
Отец не был в восторге от этой затеи. Он ненавидел свой костюм. Кожаная куртка и брюки-галифе, заправленные в сапоги, они не делали из него несгибаемого чекиста, скорее маскарадного шута. Он тщательно готовился, поглаживал тщательно выбритый подбородок, похлопывал ладонью по кобуре, в которой хранился детский пугач.
Быть для кого-то пугалом не хотелось. Это всё была ложь, страшная вязкая ложь. И от этой лжи запахло сероводородом.
А Виолетта и Калерия были рады пофантазировать. Им на глаза попались старые пластинки с записями голоса самого Владимира Ильича. Он читал какие-то свои статьи, и эти чёрные диски были куплены ради просвещения школяров.
Всё было готово, портрет лобастого лысоватого человека с рыжеватыми усами и бородкой висел над софой, всё было сделано, словно бы тут живут не они, но уплотнённые буржуи.
«Надеюсь им… понравится…», - проговорила Калерия Романовна, напирая на местоимение, словно на случайно заболевший зуб, который она забыла вылечить или, на крайний случай, удалить.
Олимпиада Львовна немного стеснялась выводка подруг. Они были как-то слишком несносны, словно школьницы. И увязались за ней в лабиринт кладбищенских аллей.
Старые облезлые пирамидки, старые замшелые камни. В этом мире тишины было как-то жутко, она шла по памяти, ища тот самый кусочек земли, в котором упокоилась её мать.
Учительство не дало её покоя. Напротив, Оно было скорее проклятьем, тем самым проклятьем, которое она, наполовину сирота, сама взвалила на свои плечи. И зачем? Она сама это не понимала, сама не могла догадаться – «зачем?»
Могила матери постепенно ветшала, она словно бы намекала, что и ей придётся ложиться под этот холмик. Ложиться и забывать всё земное. А она этого боялась больше всего.
Красивая девочка Каля появилась в её классе, как фея. Милая улыбчивая, немного чопорная. Она любила таких девочек, словно бы выпорхнущих из рамы старой картины, этаких полуинституток-полугимназисток. Она любила таких девочек. Любила за преданность. Они влюблялись в своих наставниц, влюблялись истово.
Как будто в последний или же в самый первый раз, пытаясь быть самыми лучшими для своего предмета любви.
Каля… Калерия… Она часто повторяла это имя – даже после уроков во сне. Каля Иванцова – первая красавица в классе. На неё обращали внимание постепенно мужающие мальчишки. Они обзаводились робкой порослью над верхней губой, привычкой смущаться, когда неожиданно спокойный орган давал о себе знать.
Калерия была девственницей. Это Олимпиада Львовна узнала со слов словоохотливой скуластой медсестры. Та не могла хранить девичьих секретов. Он то знала, что эта мнимая чистота не вечна, что любой смазливый юнец в силах открыть эти неприступные ворота, а уж затем.
Замужество Олимпиады Львовны также было поспешным. Она хотела навсегда избавиться и отцовской странноватой фамилии «Гейзер». Он сам не знал, кем в сущности является онемеченным евреем, или обевреенным немцем. Он и ушёл, ушёл, как призрак, ушёл и пропал.
Каля была красива. Красива. Её тело просилось на полотно. Просилось так же, как этого желала Олимпиада Львовна. Она чувствовала, что не выдержит, сделает что-то мерзкое, гнилостное, похожее на плевок. Но кто из них? – она? Или Калерия?
Калерия Романовна вспоминала ушедшие школьные годы. Тогда она была просто Калей… Калей Иванцовой. И тот наполовину облачный день вновь встал перед глазами.
Тогда всё казалось ужасно любопытным. Особенно это уединение в пустом классе. И это было не простым дежурством скорее наполовину свиданием. Она полюбила этого усатого парня, он слишком переменился за одно лето, стал более притягательным, словно бы случайно намагниченный кусок железа. А она захотела быть металлическим сором, который липнет к первому намагниченному прохвосту.
А он чувствовал её слабость. Слабость была и в наспех сброшенном праздничном фартуке, и в тех словах, что плясали на языке, и в этих противно наивных гольфах. Её вновь превращали в удобную витринную куклу, превращали привычно играли ею, забавляясь её вынужденными ужимками и привычными жестами.
И вот теперь этот усач нагло повелевал ею. Он мог делать, что угодно, касаться её плеч и грудей. Даже сквозь ткань школьного платья она ощущала эту странную ласку. Ласку быстро матеревшего мужчины. И она не могла оттолкнуть его, возмутиться.
Он подхватил её, словно куклу, подхватил и посадил на парту. Посадил, нащупывая с видом победителя резинку её старомодных панталон. Они спорхнули на пол, подобно мёртвой белянке. Сидеть на грязной заляпанной чернилами парте было как-то нелепо. Боясь испачкать платье, она решила пожертвовать чистотой ягодиц и села так голой попой, чувствуя что-то новое, неведомое. Так бывало на контрольных, когда учителя мельком заглядывали в её тетрадь.
Она не боялся даже предсказанной матерью боли. Не боялась и крови, та уже пару раз появлялась из неё, с завидной периодичностью. Заставляя прокладывать это несносное место ватой. Она теперь напоминала о коробочках хлопка валяясь на полу.
Каля испуганно заморгала. Всё происходящее напомнило ей медосмотр, только тогда она тоже была голой и её мяли и трогали, но совсем с другой целью и от этих прикосновений ей становилось щекотно. Но этот усатый парень совсем не походил на врача, и он меньше всего заботился об её здоровье. Он думал лишь о благе своего неугомонного члена, что уже напоминал о себе нагловатым холмиком.
«Интересно, а правда он похож на Змея. На того самого змея, что так просто и нагло соблазнил дурёху Еву. Но и она теперь была такой же Евой, он раздел, словно бы детсадовскую куклу, и она была розовой и блестяще, стесняющаяся пляшущих по коже солнечных зайчиков.
«Скорее бы…», - думала Каля. – Скорее, я или с ума сойду или описаюсь.
Она позабыла разом о скучной уборке, даже ведро с водой было теперь ей не нужно, оно было нелепым соглядателем, соглядателем, от которого нельзя было спрятаться.
Парень чего-то явно ждал. Каля уже не думала – заперта ли дверь класса. Вокруг повисла мёртвая тишина, и она чувствовала, как как-то по-детски ожидала неведомой, но такой пугающей метаморфозы.
«Неужели, чтобы стать полноценной женщиной, надо сунуть в себя нечто толстое и продолговатое? Как просто. Надо просто взять и откупорить себя, как бутылку, заставить себя быть чужой игрушкой. И что потом? Что-то изменится? Или будет также противно, как после касторки?»
Ответа не было. Парень уже был готов спустить с себя штаны, он отчего–то не спешил быть до конца откровенной с нею, оголяя только своё, пока что безотказное, оружие.
Именно тогда она стала рабыней. Но не этого хлыща. А такой странной почти засушенной Олимпиады Львовны. Казалось, что попросту вывалилась из своего особого мира, как сухой цветок из гербария. Она была то ли старой девой, то ли вообще просто несчастной и обманутой девушкой, чьё тело так и не познало телесных восторгов. Проходя между рядами, она как-то особенно смотрела на хорошеющих девушек. Те не скрывали своей прелести – их спелые груди напрягали лифы форменных платьев, давая своим соклассникам определенный сигнал.
Но девушки были равнодушны к сверстникам. Их тянуло к более зрелым мужчинам, к мужчинам, для которых они были б не царицами, но забавными куколками, милыми и предсказуемыми марионетками.
Каля была такой же куколкой. Но теперь без привычного в этих стенах платья, она была преступницей, словно бы зашла в пальто в помывочное отделение. Но все предметы в этом помещение смотрели на неё с осуждением
«Что делать? Оттолкнуть или запрыгнуть. Запрыгнуть или оттолкнуть? И что потом, потом, боль, стыд разочарование. Желание всё вернуть на круги своя… Я сама себя загнала в угол, сейчас прозвонит звонок и всё… А я тут голая!».
Она вдруг представила, как в класс вбегают раскрасневшиеся пионеры и застают её такой, странной, розовой и краснолицей, как индианка.
Олимпиада Львовна так же помнила этот день. Она не понимала, что её влечёт к этому кабинету. Что-то заставляло пойти туда раньше определенного срока, пойти ощущая неведомый зов долга.
Дверь, казалось, была заперта изнутри. Это и настораживало, это означало очень многое, в этот предлетний месяц. Она чувствовала, как обеспокоенные расставанием с одноклассницами старшеклассники пытались наверстать упущенное время. Их тянуло к рано повзрослевшим девочкам, тянуло неодолимо, как тянет железный лом к крану оборудованному мощным электромагнитом.
И это слегка напрягало. Она была готова подмешивать в пищу бром этим настырным юнцам. Они напоминали подрощенных кобельков, которым было мало изматывающих упражнений на уроках физической культуры, им хотелось иной, более приятной гимнастики. Той гимнастики, от которой в предмете их любви может зародиться новая жизнь.
В этот день она успела вовремя. Иванцова покраснела, как рак, и попыталась шмыгнуть за шкаф с наглядными пособиями. А этот наглец Касимов с какой-то презрительной ленью натягивал свои измятые брюки.
В нём было что-то от наглого, но ужасно трусливого опричника. А перепуганная насмерть Иванцова походила на робкую боярышню. Она шумно дышала за своим укрытием, боясь показать оттуда даже свой покрасневший носик.
«Так, Касимов, завтра придёшь с родителями. И учти, вместо аттестата тебе и так светит только справка об окончании курса».
Тот небрежно смерил взглядом гербарную учительницу. Олимпиада Львовна хорошо знала, что этот парень за глаза зовёт её сушеной воблой. Она не обращала внимания за эти заочные клички, и очень сожалела, что не избавила класс от присутствия этого парня ещё год назад.
-Так, Иванцова. Ну-ка выходи…
- Не могу, Олимпиада Львовна. Я – голая…
Голос Калерии дрожал. Казалось, что она просто вошла в роль библейской Евы, и теперь видела в Олимпиаде Львовне всесильного Саваофа.
«Выходи, выходи…», - повторила Олимпиада Львовна, досадуя, что не является учительницей биологии. Тогда несносную девчонку можно было поставить перед классом и заставить изображать из себя отменно сделанное наглядное пособие. – А так… она была интересной только ей.
Калерия всё же вышла из-за шкафа. Она держала глаза долу и нервно покусывала губы. Одна рука скрывала её груди с ещё торчащими от телесного восторга сосками, а другая, неумело, но старательно маскировала расставленной пятернёй заветную щель.
- Повернись…
Калерия повиновалась.
На её попе всё же остался след от чернил. Он напоминал неприятный и болезненный клевок птицы, словно бы невидимый, но уже изжаренный петух всё же клюнул её в самое мягкое место.
- На колени, - прошелестела одинокая и так и не понятая женщина. – Живо…
Калерия почувствовала, что в её теле что-то обрывается и падает вниз, словно бы драгоценное ёлочное украшение. И его нельзя поймать из-за странного ступора.
Но тело оказалось понятливее. Калерия стала на колени. Пол был неожиданно холодным. Он коснулся её колен, словно очищенный от снега лёд, казалось, что он желает приморозить смущенную школьницу.
« Иванцова, то, что ты сделала, очень скверно. И за это я тебя накажу. Не бойся, это не больнее, чем становиться женщиной. Впускать в себя чужую позорную плоть. Я в твоё время это узнала, узнала на себе, и поверь мне хватило одного раза, чтобы начать презирать мужчин. И почему, скажи, этот выродок Касимов? Потому что у него вид опричника. Да-да опричника. В четвёртом классе он бесстыдно мочился на школьную стену, а теперь понял, что может делать что-то ещё, кроме мочеиспускания. Для него ты – писсуар, выгребная яма в сортире. Думаю, что он поспорил с приятелем, что ты позволишь ему. Неужели, ты могла, могла…
«Что она от меня хочет? Неужели… Уж лучше бы всё скорее кончилось…»
Она почти не почувствовала ударов указки. Та била её по попе, но совсем не больно, скорее только пугая, чем наказуя всерьёз.
«Так, а теперь ты будешь вести дневник. Да-да дневник. И в нём будешь честно и правдиво описывать каждый день, каждый день жизни. А пару раз в год будешь заходить ко мне. Я хочу, чтобы ты была на виду. А теперь можешь идти, одеваться…
С этого дня и началось её рабство. Она понимала, что эта противная старуха, эта несносная пиковая дама смотрит на неё отовсюду.
Даже сейчас снимая с себя поношенное, но некогда модное пальто, она видела в ней рабыню. А рабыня, могла родить только ещё одну рабыню. Ведь подобное всегда производит подобное.
Калерия не могла простить ей своего рабства. И эту дурацкую тетрадь, что она вела, записывая каждый день жизни, записывая свои совершенно краткие мысли и желания. Те самые желания, что возникали в её голове спонтанно.
А визиты в тесную квартирку, что походила скорее на склеп, были особенно невыносимы. Калерия чувствовала себя обнищавшей дворянкой в лапах разжиревшей и такой наглой ростовщицы. Казалось, что ей предстояло заложить и своё платье и бельё, да и собственное тело. Что её поставят под стеклянный колпак и заставят всем показывать себя, словно бы забавную восковую куколку, подобие древнегреческой наяды.
Олимпиаде Львовне нравилась эта рисковая игра. Она любила, когда видела свою бывшую ученицу в одних белоснежных чулках и довольно поношенных туфлях лодочках. Калерия чувствовала странную притягательность этих вечеров. Ей ужасно хотелось поймать ускользающую нить удовольствия. Стать для самой себя просто милым манекеном, ведь манекены не боятся своей роковой наготы.
А в комнате у Олимпиады Львовны было ужасно тесно и душно. Тут было слишком много предметов, словно в антикварном салоне – и кабинетный рояль, и бюро, и швейная машинка с чёрным приводным колесом с четырьмя секторами, и такой же резной чугунной педалью. Да и сама Калерия была здесь не больше чем куклой, творением какого-нибудь нюренбергского игрушечника.
Те порки заставляли её на время забывать об инстинкте деторождения. Сама мысль о соитии мужчины пугала, особенно когда она встречала парней похожих на Касимова. Такие существа, заставляли её машинально теребить пуговицы на груди и тотчас опускать глаза, чувствуя, как шёлковые панталоны вновь собирались ретироваться с её чресел.
Желание освободиться от этого пресса, заставило искать спасения в обществе Константина. Он был в общем-то никчёмным человеком, живущим по инерции, мечтательным и весьма нелепым. Однако, замужество могло избавить её от связи с этой стареющей ведьмой. Та уже не могла мечтать о замужестве.
Замужество жертвы не входило в планы этой ведьмы. Да и то, что какой-то молодожён сможет сыграть роль доблестного принца было скорее милым мифом, сказочкой до половозрелых детей.
Калерия не очень разбирала за чью спину нырнуть. Она вдруг поверила этому робкому субъекту с чахлыми букетиками. Константин был обычным начинающим инженером, как она студенткой, он окончил местный Рублёвский ВУЗ и распределился на один из машиностроительных заводов, обретаясь в подобии общежития.
Калерия не могла забыть того опыта с Касимовым – скуластый и наглый парень возомнил себя Чингисханом. Обнимая её одной рукой он острым ногтём проводил по её позвонкам, словно по слипшимся, не ко времени, страницам книги. Вдруг этот бесцеремонный палец нащупал тот потаенный ход в её потроха.
Каля охнула, Она была рада, что сходила по-большому дома. Было бы глупо испачкать палец Касимова в своих же фекалиях. Она вдруг поймала себя на мысли, что не помнит его имени – учителям было достаточно фамилии этого недоросля, а чистенькие девочки всегда держатся на расстоянии от таких ненадёжных и лохматых субъектов.
Константин пока что кормил её умными разговорами и стихами. Он их записывал в маленькую записную книжечку своим странно бисерным почерком – казалось, что по разлинованным листочкам потопталось множество разнообразных птиц от воробья до галки. Но стихи скорей раздражали. Калерия чувствовала, что за ней невидимо, но настырно наблюдает Олимпиада Львовна.
Свадьба была какой-то скомканной. Калерия думала, что теперь, выйдя замуж может избавиться от того надоевшего ей ритуала. Старуха может найти другую девочку для битья, ведь она же продолжала преподавать историю, а ягодицы её учениц были, разумеется, свежее.
Константин Иванович ожидал сигнала. Он сидел, положив ногу на ногу и курил папиросу.
Курение делало его плебеем. Кожаная куртка, нелепые солдатские штаны и эти сапоги. Он вдруг почувствовал себя актёром-любителем, актёром, чей выход ещё впереди.
На этот раз сценарий экзекуции был сложнее. Жена и дочь изображали из себя буржуек, они решили сначала угостить старушек чаем, а уж затем.
Чай на этот раз был удивительно жидким, а вместо кексов и пирожных на столе были обычные ржаные сухари.
Олимпиада Львовна недовольно морщилась, опуская их в едва подкрашенный заваркой кипяток. Зубы уже были не те, они наполовину были заменены своими искусственными собратьями. Мать и дочь всё ещё не решалась произнести знакового слова.
Мама Станислава не знала, как ей поступить. Она много раз прошла мимо двери той загадочной квартиры. Там вроде было тихо и она отправилась этажом ниже квартиры Крестовских.
Тут проживала её давняя подруга. Именно она нашла для неё этот вполне удачный вариант, и теперь она занималась тем, что ждала кого-нибудь в гости, отпраздновать давно уже ушедший в прошлое праздник.
На столе было всё, но в меру. Был тут и купленный сервелат, и аккуратные и милые салаты из остатков дачного изобилия, было и сладкое в виде знаменитых трубочек с кремов, скатанных из домашних вафель, и не то покупные, не то собственного изготовления орешки с варёной сгущёнкой.
- Ах, дорогая. Что же ты одна? А где твой милый сынок? а?
Мать Станислава покосилась на затейливый телефонный аппарат и была рада, что может в случае чего поднять тревогу. Но сверху не доносилось ни звука.
Это и настораживало. И ещё этой женщине е хотелось признаваться в том, что она шпионила за сыном. От его простыни пахло женщиной. Не настоящей прожженной самкой, а скорее наивной девственницей, которая ещё не ведает этой способности и боится сделать ошибку.
То, что её Стасик уже вырос было видно с первого взгляда. И то, что заинтересовался девочками было тоже понятно – не мог же он бесконечно рисовать капустные кочаны и пирамиды из только что сорванных поздних яблок.
«А у любого художника должна быть своя Муза. Интересно, кто же она эта – В. К. ?»
Ответа не было. Стас хранил молчание. Он был довольно благоразумным мальчиком и сторонился слишком уж радикальных забав. Она даже не видала, чтобы он пробовал курить. Это и пугало, такие милые мальчики могли вдруг пойти вразнос, словно бы уставший от обыденности автомобиль.
Подруга была по-провинциальному хлопотлива. Эта внушительная квартира досталась ей в наследство от умерших родителей. И теперь трёх комнат было слишком много для этой так и не сумевшей обзавестись семьей женщины.
Кое-кто советовал приютить какого-нибудь студента. Обычно такие мальчики могли клюнуть на секс. Но сожительствовать с тем, кто годился бы ей в сыновья. Возня в постели её не привлекала, это походило скорее на школьную шалость – но сейчас было некому мстить за очень крепкий надзор.
Праздничный ужин слегка отвлекал от неприятных мыслей. Скорее было приятно есть и пить, чем думать о том, что они с подругой не могли изменить. Та беспокоилась своим положением полусоломенной вдовы. Справка о разводе была скорее ловкой ширмой, чем полноценным документом. И мать ещё надеялась воссоединиться с мужем.
«Всё равно, нашему сыну понадобится отдельная квартира. А Игорь мог бы потом переехать сюда, оставив Станиславу свою жилплощадь. А впрочем…».
Она не хотела загадывать наперёд.
Когда они уже были готовы перейти к чаепитию, наверху раздались громкие звуки. Казалось, что много людей спорят, а может, ругаются между собой. Ругаются сильно, всё решительнее произнося грубые слова.
Мама Станислава занервничала.
«А это опять у Крестовских. Очередной судный день», - проговорила хозяйка квартиры, наливая в чашку через ситечко темную и пахучую заварку и поднося её к кранику электросамовара.
- У кого?
- Да вряд ты ли их знаешь. Хотя не мешало бы знать. Вдруг ненароком зальёшь. Меня они уже пару раз награждали «дождиком на дому». Вот потому я и знаю, что у них по субботам происходит.
- И ты молчишь?
- А что? То дело семейное. Пусть сами разбираются. А дочка их красавица. Виолеттой зовут.
- Виолеттой… А понятно?
«Так вот кто эта загадочная – В. К.?»
Мать Станислава призадумалась на мгновение. Она не хотела ссориться с сыном, но и терпеть над подругой и под собой оргию не могла.
Подруга всё поняла по её глазам. Она молча и обтерев руки о льняную салфетку пошла к телефону – набирать номер милиции…
Рейтинг: +1
444 просмотра
Комментарии (1)
Людмила Пименова # 18 декабря 2012 в 02:07 +1 | ||
|