ОСКОЛОК, часть 1-я.
3 ноября 2012 -
С.Кочнев (Бублий Сергей Васильевич)
С. КОЧНЕВ
ОСКОЛОК
... И вот я, как есть изначально, человек, в мире людей одинокий, повесть начинаю простыми, присущими языку словами... звезда моя на исходе, и силы мои на исходе, и самая жизнь на исходе своём. Только мысли ещё бередят и тревожат, но голове всё тяжелее носить их. Догорает свеча, уже и не светит, а чадит, ворчит, потрескивая.
Потеряно всё, что можно потерять, и оно, потерянное, саднит, как невырезанный осколок, как оставленная в операционном белом холоде конечность. Все страшное уже случилось, потому и бояться не надо: нé за кого и нé за что. Вот я и не боюсь, даже людей не боюсь, а уж хуже их - только сама смерть, если есть она. Потому что, если нет её, а есть какая-то дальнейшая жизнь среди тех же людей - тогда где же рай? где же ад?
Часть I.
ВАСИЛИЙ
Отец мой, трудно прожив долгую свою жизнь, тихо ушел на моих руках. Последнее, что он сказал, нет... не знаю, как объяснить, пожалуй - выдохнул, был вопрос: «Неужели я умираю?» - но только сейчас я начинаю понимать, что не было страха в том вопросе, а было желание долгожданного и скорейшего освобождения, успокоения, счастья…
Шаляпин, царь-батюшка и Махно на троне
Пригород Чернигова, где в молодой семье моего деда - тюремного надзирателя -Михайло Михалыча Бублéя и Матрёны Ивановны Бублéй (до замужества - Шикуты) весной, с пробуждением всего, пережившего зимнюю снеговерть, родился он, первенец, которого в честь святого Василия Василием и нарекли… так вот, пригород этот звался, и сейчас зовётся Бобровица.
Что в «таёй», как любила говаривать бабушка, Бобровице замечательного? Да ничего. Крытые гнилой соломой крыши на покосившихся хатах, земляные полы, по которым в далёком детстве мне, удивлённому городскому жителю, так сладко было бегать босиком. Одна баня, одна школа, спрятавшаяся за высоченными неохватными деревьями, одноэтажная и крепкая. Пылища, после дождя становящаяся знаменитой непроезжей грязюкой... Впрочем, когда родился Василий, Бобровица и пригородом ещё не была, а была недалёким от города селом, раскидистым и неопрятным.
Но зато Десна! Вот чудо. Вот ради чего прилепилась тая Бобровица всеми кореньями к земле - не оторвать! И глядит - не наглядится в спокойную зеленоватую воду Десны.
Но отвлёкся я что-то, на лирику потянуло не к месту...
Позднее в семействе появились ещё два пацана - средний Григорий и младший Иван - но было это уже после возвращения Михаилы Бублéя из австрийского плена в 15-м году. Трое детей, все пацаны, счастье-то какое! Живи да радуйся... Только не успело счастье, где-то по дороге в сторону забрело...
Михайло был крутого нрава, да, пожалуй, по-другому и не могло быть, потому что предок его дальний, тоже Михайло Бублéй, куренной атаман вольного запорожского войска, зверюга был ещё тот. Это у маляра кацапского Репина на картинке в журнале они все веселые, забавные, письма разные пишут и хохочут от души, а как на деле, то не только вражеской крови, но и безвинной реки пролили. Ох, Михайло-предок, атаманскую власть очень на своих любил и шомполами, и плеточкой поперёк спины утвердить, да чего там - и животы вспарывал, и головы рубил. Может когда и справедливо, только всё равно сволочью был редкой. Вот и отозвался нрав в потомке: дед мой Михайло был чрезвычайно немногословен и суров. Матрёна боялась его гнева, как страшного суда, а потому очень скоро пылкая любовь юношеская превратилась в семейную каторгу.
Так вот и жили: она ни слова против, дрожа от любого неласкового взгляда, он всё больше молча, и кулаком в зубы тоже молча.
Оба были работящие, дом Бублéев скоро стал одним из самых крепких в селе: земли под участком соток двести было - и сад, и огород, скотины домашней не мерено: свиньи, овцы, коровки, даже три лошади было и конь Кавун, красавец чисто белый без единого темногопятнышка. Яблонь в саду штук двадцать, антоновка по большей части, но и белый налив и шафран, да слива-ренклод и какие-то еще другие, не помню всех, да груши сахарные. Да всякой ягоды, да цибуля, да бульба… Ой, да что там говорить! Все было, все! Где оно теперь? Там, в темном далеком далеке, которое собирается все реже из разбросанных по памяти осколков детства, отцовых рассказов, тревожит по ночам.
Михайло, как только объявили мобилизацию на империалистическую в 14-м году, был весь в сборах и уже через неделю месил фронтовую грязь, пройдя только учебные стрелковые трехдневные сборы. А чего его долго учить? Тюремный надзиратель по обязанности человек вроде как военный, да еще прапорщик к тому же. Ну и что, что ключами гремел, а не затвором винтовки. Честно сказать, тюрьма была спокойная, за все годы службы Михаилы, ни одного серьезного бунта или там побега, так что иногда надзирателям от скуки, или чтобы форму поддержать, самим приходилось покорных заключенных на шалости подбивать. Ну, это чтобы звание очередное или прибавку к довольствию поскорее получить.
Да что, сейчас у нас не так, что ли? Я, вон, студентом еще, подрабатывал в метро, по ночам полы надраивал машинкой, так, помню, как-то крушение поезда было - ерундовое, не ушибся даже никто, так, тряхнуло только. Господи! Шуму, как на базаре! Мгновенно комиссия какая-то ниоткуда взялась, разбирали, проверяли. Машинисту премию за проявленный героизм наобещали… только не дали, разобрали потому что - он сам «крушение» и устроил - дрезину с запасных путей умудрился боком на основные выдвинуть и рубанул в нее. Очень хотел премию получить… Получил… По башке.
Да. Вот так. Месил грязь военную Михайло недолго, потому что немецко-австрийские браво-ребятушки как фукнули... газом, что ли, так целый полк и сдался в плен, и Михайло с ним заодно. Наверно, чтоб от кампании не отбиваться. А немецко-австрийские ребятушки, они не только бравые были, но и хитрые. Зачем целый полк в расход пускать, когда он может запросто гуманитарную помощь в виде бесплатной рабочей силы фатерлянду оказать? И поехал полк до фатерлянду, только почему-то в вагонах под замками. А как приехали в этот самый фатерлянд, так Михайло первого помещик ихний забрал в батраки и еще двоих с ним.
Работали наши вояки в батраках, а помещик мировой парень оказался - и кормил на убой, и письма на «ридну батькивщину» писать заставлял, и выходные дни устраивал, и пиво со шнапсом на спор, кто больше, с горилкой сравнивал. Нет, серьезно, кончился плен Михайло тем, что помещик фатерляндский ему телегу дал, коня, велосипед «Дуглас» с деревянными шинами и граммофон с одной пластинкой - Шаляпин что-то там про сокола пел на русском языке - и сам все бумаги оформил, чтобы Михайло до дому отпустили.
Что точно пел там Шаляпин, я не знаю, отец, когда мне все это рассказывал, уже болел сильно и многое забывать стал, но знаю, что когда Михайло на телеге из плена в Бобровицу заявился, героем всемирного масштаба стал, еще до дома не доехав. И велосипед, и граммофон в Бобровице, как чудо дивное разглядывали, и ради просвещения темного народонаселения, Михайло стал проводить ознакомительные сеансы прослушивания пластинки под собственным строгим контролем.
Бобровица сначала удивилась до крайности, а потом так полюбила Шаляпина, что когда из соседних сёл мужики приезжали фатерляндское чудо послушать, стенкой становилась: «Нэ тримай!» И с правой в глаз! - чтобы уважали сильнее.
Так что под тупой стук зуботычин вернулся скоро Михайло к любимой работе - снова надзирателем стал. Ну а дома, в хозяйстве, все, как и раньше – по большей части молчком. Так молчком с Матреной еще двоих пацанов состругали.
Год почти прошел после плена, а тут вдруг ходят с утра люди по всем домам, стучат и громко разговаривают, приказывают как будто. Михайло, человек с велосипедом, патефоном и Шаляпиным - уважаемый в селе - узнать вышел, что за шум в камере… тьфу! на улице? Влетает обратно, чуть башкой притолоку не снес начисто - ЦАРЬ едет!!!
- Матрена, собирайся и старшего бери! Такее наше делечко… да юсё, да юсё... Да швидче же!
Вдоль всей улицы, что через Бобровицу выходит к Чернигову (она одна тогда и была) народу невиданно - встречают царя-батюшку. Ждали почти два дня, побросав хозяйство, а домой не уйдешь - пропустить боязно: проедет царь, и не увидишь его, не скажешь ему, родимому, что наболело, если близко допустят, не поклонишься даже. Гоняли мужики жен до дому за харчем и горилкой, тут же на обочине перекусывали и снова ждали. Кстати, пока ждали, ни одного… мордобоя в селе не было… А в тюрьме был, первый самостийный за всю историю, вору одному руку и ребро сломали. За что? Не знает никто - надзиратели все, кроме нескольких дневальных, тоже царя встречали.
Думаете - глупость, придумываю все? Да думайте, что хотите. У нас принято вранью раньше правды верить. Сколько нам всякого Борис про рельсы наобещал? Что, верили? Вот и продолжайте. И мужики верили и дождались. Показалась красивая карета, в ней он сам, да еще тетка какая-то в пышных платьях, еще два барина, а на запятках господин в золотом расшитой одежде, сперва его-то за царя приняли. Приготовились мужики душеньку царю-батюшке излить, на произволы пожалиться, только сперва поклонились в землю, как положено. А когда распрямили спины согбенные, то увидели, как карета, покачиваясь, удаляется, не остановившись. Правда, говорил один болтун потом, что царь-батюшка из кареты рукой помахал, только вот ему-то я, как раз, и не верю. Потому что болтун этот Матрене братом приходился, Андрей звали, царство ему небесное, значит, мне он дед был двоюродный. Помню я его хорошо, все на завалинке сидел, борода длиннющая лопатой, курил…
Да, одну вещь я вспомнил, мимо которой никак не проскочить. Замечательного в Бобровице особо-то и не было ничего, кроме Десны, да ещё фамилий разных. Бублéй и Шикута, это цветочки, а вот послушайте: Петро Сорока, Микола Непейпиво, Андрий Великашапка, Борода, не помню имя, Горбатый, Андрий опять же. О, фамилии! Правильно писатель Гоголь (тоже фамилия!) заметил: силен наш народ прозвища давать. Прицепляются потом эти прозвища, как репей, к потомкам переходят фамилиями. Уже не помнит никто, почему Непейпиво? И живет себе человече, радуясь затейливой игривости ума. Да, вот, значит, деду Андрею не верю я, не то чтобы не махал царь никому рукой, только, может, и не царь это был… Но на Василия этот неспешный проезд красивой кареты как-то по-особому подействовал. До последних дней своих часто вспоминал он, как пацаном царя видел. Шел ему уже четвертый год, а детские впечатления занозами в памяти сидят до конца…
...Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края…
О, махнул куда! – скажет удивлённый читатель, - Магадан-то тут при чём?
Ой, не спеши, славный мой человек, удивляться. И Магадан ещё будет, и многое чего. Оно ведь как? Отражается в ясных любопытных детских глазёнках поблёскивающая золотом карета, небо далёкое, манящее отражается… Светлы детские глазки, ни облачка в них, ни думки тягостной, а потом – бац! - и вот уже в них сопки бескрайние, утыканные стлаником, ветрюга слезу вышибает и полнейшая безнадёжная неизвестность – завтра вот захотят, и к стенке поставят, а может не поставят, а просто в затылок пальнут… или не пальнут? Кто знает?
В Магадан ведь в начале 30-х мало кто по своей воле добирался, ну разве геологи. Немногочисленное тогда народонаселение колымское строго делилось всего на два «класса»: охранников и охраняемых. И первые, и вторые ехали туда не от страстного хотения – одни по приказу, другие по приговору.
К классу охраняемых относился и Василий, приехал, значит, по приговору.
Только до этого о-го-го ещё сколько, а пока в детских глазках – золочёная карета и небо… Не заметили глазки ни революции, ни новых властей. Детство такие события не интересуют. Интересуют его ночная рыбалка, купание до посинения, да ещё три до невозможности грязных человека, что лошадей привязали прямо к забору и в хату вошли не поклонившись.
- Указ слышали? – грозно спросил тот, что помоложе.
- Який указ? – Матрёна, аж рот разинула и ростом сделалась пониже.
- Тот указ, что ты, баба, должна вольную армию батьки Махно кормить и всё, шо треба, на нужды армии добровольно жертвовать! – Самый грязный, что в обмотках был и с огроменным фурункулом на шее, подошёл к столу и без дальнейших слов ухватил краюху ещё горячего ржаного подового хлеба.
- Ой, божечки мои-и-и-и! – заголосила Матрёна, как голосят с начала времени испуганные бабы, и попыталась двинуться к двери… Бежать же надо, кого-нибудь звать. Потянула за рукав Васятку… Только приятели того, что с фурункулом, хохотнув, шасть к двери и за шашки взялись. Пугнуть хотели, наверное.
Васятка выкрутился из мамкиных рук, успел прошмыгнуть межу страшными дядьками и сиганул в дверь, слыша сзади страшный топот и улюлюканье. Пулей облетев огород и оказавшись у тыльной стороны хаты, прильнул, согнувшись в три погибели, чтобы из избы не заметили, к запылённому окошку. Сердце лупилось, страшнее зверя в западне, кровавая пена подступала к горлу. Там, в хате, ногами пинали грязные ироды мамку. Она колодой валялась на земляном полу, закрывая руками голову.
Казалось взмыл Васятка над землёй и быстрее самой быстрой птицы понёсся к отцу, тот на дежурстве в тюрьме был. Почему к соседям не рванул? Так тётка Галя, что справа соседи, и дядька Петро, что слева, на ярмарке ночевать остались, они так всегда по три ночи там ночевали. А дальшие соседи, двора четыре по дороге, свадьбу справляли в соседнем селе. Их ещё дня три потом не было – гуляли.
На полдороги где-то Васятка отца увидал – отец с дежурства возвращался - это, правда, километров уже пять от хаты было.
- Тятька, швидче!!! Ироды мамку вбивают! – захрипел Васятка, воткнувшись с лёту в живот отца и трепеща, как подбитая птица. Кричать не мог, горло перехватывало от стремительности бега.
Ничего не спросив, отец подхватил сына подмышки, взгромоздил на закорки и вместе с ним рванул бегом до дому.
- Тятька, швидче, швидче!!! – колыхаясь на закорках, как телега по колдобинам, твердил всю дорогу Васятка.
Вот уже и хата… только нет привязанных у забора лошадей, а мамка, слава господу, есть, скрючившись сидит на пороге, лицо вспухшее отирает подолом и вздыхает, как больная собака.
Отец первым делом не к мамке, в хату кинулся за винтарём, а нет винтаря! Ногайка только висит за дверью и разгром кругом полнейший. Уж тогда он к мамке: «Идé подлюки!? Куды потикали?» Мамка губами разбитыми зашевелила, а сказать не получается, рукой только слабо махнула в сторону, на карачках поползла в хату и попробовала залезть на кровать… Тут отец стал ей помогать, смочил тряпицу горилкой, начал лицо отирать. Она как заверещит – больно же! Потом отец подорожника вдоль тропинки в огороде нарвал, сделал матери что-то навроде повязки на лицо. Только всё равно, через час примерно, вместо лица мамкинова синева сплошная образовалась с узенькими щёлочками, где глаза были.
Далее обнаружилось, что Шаляпина нет, спёрли, сволочи, и патефон, конечно, тоже. А ще борова закололи и так, по мелочи, если не считать винтаря, ещё кое-что с собой уволокли. Гады, в общем, грабители пакостные.
Потом Михайло расследование начал производить. То есть, оседлал Кавуна и по всем соседям, кого застал, проехал. Только про иродов поганых так и не узнал ничего, зато узнал, что указ действительно был, ещё вчера. Трое или четверо полупьяных конных въехали в Бобровицу, один в трубу трубил, другой ногайкой в окна колошматил; и всем орали, что в село входит вольная армия батьки Махно, что встречать её надо радушно, но если кто из хлопцев батьки разбой учинит или воровство, или какую порчу, то справедливый батька велит идти прямо к нему и указать на негодяя. Вот только доехали эти глашатаи лишь до дворов, где свадьбу справляли, а дальше их напоили до отупения и в соседнее село на продолжение с собой уволокли.
Так что указ махновский слышали человек пять со всей Бобровицы, да и те особо на него внимания не обратили. Мало ли какие могут быть указы. Время-то было лихое, 20-й год, и власть в Бобровице, как и в самом Чернигове, менялась с такой стремительностью, что к этому все давно привыкли. Не привыкли только к регулярным расстрелам, что очередная власть обязательно производила в яру на окраине села. Мальчишки были всегдашними зрителями этих страшных зрелищ. Впрочем, расстрелов в этой истории будет ещё достаточно, так что подробности я, пожалуй, упущу.
Вернувшись после расследования, отец велел матери вставать и собираться к Махно. Она с трудом сползла с кровати и пыталась что-то ему сказать, но вместо слов выходило этакое мычание. Успокоил Михайло жену, сам переодел рубаху на Васятке, впряг Кавуна в телегу (ту, что ещё фатерляндский помещик подарил), и поехали семейством всем к батьке Махно.
Ехать было, как оказалось, совсем недалеко. Только повернули за крайнюю хату – вот тебе и махновская вольная армия, как на ладони, расположилась неохватным табором на заливных лугах у берега Десны в том месте, где река даёт широченную дугу. Я по этим лугам в сладком детстве своём нарезал не один километр, гоняя с мальчишками и в футбол, и на вéликах… Хорошо там, простор!
Так вот, посреди этого простора, между скопищем лошадей, людей военных и полувоенных, а то и совсем не военных, телег, грозных орудий, скирд сена, костров и разного барахла и всякого рода приспособлений для войны тут же разглядел Васятка необыкновенное сооружение – то ли помост какой-то, то ли непонятное возвышение, а на нём… Когда подъехали поближе, ясно обозначился на чём-то, вроде сценических подмостков, стоящий трон. Ну, трон - не трон, а высоченное резное, золотое кресло с орлом двуглавым, а может, действительно, трон это был? По крайней мере, отец, рассказывая про это, всегда говорил – трон. И на этом самом троне сидел грустный человек – длинные, чуть вьющиеся чёрные волосы сосульками, кожаная куртка, перекрещенная пулемётными лентами, шашка, маузер, галифе, папаха высокая, сам грустный, а в глазах такой хитрый прищур, что, кажется, как рентгеном тебя насквозь прожигает…
Только не сразу удалось семейству до батьки добраться. Остановили их на подъезде люди с винтовками: «Хто такие? Шо треба?» Какой-то высокий, худой человек, тоже в кожанке, подошёл и долго выспрашивал Михайло, а потом и Васятку – мамка говорить совсем не могла – про иродов-грабителей троих. Потом ушёл человек этот к батьке, пошептал что-то, склонившись к его уху, и оттуда, издаля, немного погодя, свистом позвал семейство проехать.
Проехав, разглядели как следует, что сидел батька и вправду на золотом, или позолоченном, кто его разберёт, троне. Вокруг него очищенное место, дугой костры разложены, и на них в котелках или на вертелах что-то готовится, шкворчит и так вкусно пахнет, что у Васятки живот подвело, с утра ведь не жравши. Тут же девицы какие-то под гармошку пляшут, охрана, видимо, с винтарями по бокам батьки стоит, в ладоши хлопает, веселится, девиц подзуживает, а батька невесел, хмуро сквозь прищур на подъехавших смотрит. Потом рукой махнул: тихо, мол! Тут же девицы куда-то провалились, и гармошка смолкла.
С первых слов его понятно стало, что ласковой встречи не получиться.
- Если брешешь – это он сразу к Михайло обратился, - засеку шомполами! Видишь колоду? Это плаха моя, для брехунов.
Охрана коротко хохотнула, и тут же осеклась под тяжёлым взором батьки.
Буквально в десяти шагах от себя Михайло, похолодев внутри, увидел огромную колоду, в которую по бокам были ввинчены четыре пары железных скоб. Колода была метра три длиной и, пожалуй, в два обхвата и вся сплошь почерневшая от запёкшейся крови. Вокруг колоды крови незаметно, понятно, что недавно приволокли и на месте утвердили.
- Рассказывай, что видел.
- Да я не бачил, - Михайло уже и не рад был, что затеял всё это, – Вот, сынку мой, Васятка, он усих бачил и усё запомнил, да в лицо показать может.
- Иди сюда, хлопчик, - Махно чуть сдвинулся на троне, освободив толику пространства, - Cадись, рассказывай. Да не боись дядьку, дядька добрый, дядька справедливый. Если мои хлопцы твою мамку обидели и имущество попортили, дядька их накажет. Только ты должен всю правду рассказать.
- А я и не боюсь, я такую шашку, как у тебя, у тятьки даже из ножен доставал, - Васятка доверчиво присел рядом с Махно и немножко поёрзал, устраиваясь поудобнее, – Ты, дядечка, только обязательно накажи иродов, смотри, как они мамку мою ногами отделали…
И Васятка всё-всё рассказал Махно.
И было далее так:
велел построить
справедливый батька
всё своё вольное войско,
и сам пошёл
вместе с семейством
вдоль рядов
иродов искать.
И ходили долго,
и все ряды обошли.
И смотрели зорко,
чтобы не пропустить.
Васятка даже устал смотреть, а Махно не то чтобы повеселел, нет, задорный стал какой-то.
- А вот что щас будет!? Ух, что щас будет?! – ткнул он раза два, как бы в шутку, Михайло в бок, – Шо, готовим колоду?
Холодный пот пролился по спине, аж в озноб бросило. Хоть и не был Михайло робкого десятка, но зазря на плахе под шомполами помирать - я вам доложу, удовольствие сомнительное.
И тут подлетает к Махно тот самый высокий в кожанке и с ходу: «Обоз бы проверить надо, батька».
Вот в обозе, в копне голубчиков и накрыли. Как ширнули в копну вилами, они, зайчики, и повыскакивали с воем, все трое.
Когда под первыми ударами шомполов кожа на спинах лопнула и фонтаном брызг во все стороны полетела кровь, когда раздался человечий предсмертный лютый визг, Михайло побелел лицом и крепко-крепко сжал кулаки, а Матрёна прятала Васяткину голову в подол юбки, чтобы не смотрел. А Васятке было жутко до дрожи и до дрожи интересно.
Остановив экзекуцию, Махно приказал бабу и хлопца домой отправить, а Михайле сказал: «Смотри, до конца смотри. Потом всем расскажешь, как батька Махно карает бандитов».
Васятка с маманькой на телеге, в которую положили похищенный и найденный патефон с Шаляпиным, правда уже треснувшим, и чудом несъеденную половину туши борова, отправились домой. Васятка вожжами орудовал, он уже давно отцу помогал по хозяйству и с телегой управлялся, как взрослый.
Михайло с трудом пришёл домой поздно, под вечер, пьяный в хлам и совершенно седой.
...
Ознакомительный отрывок.
© Copyright: С.Кочнев (Бублий Сергей Васильевич), 2012
Регистрационный номер №0089922
от 3 ноября 2012
[Скрыть]
Регистрационный номер 0089922 выдан для произведения:
С. КОЧНЕВ
ОСКОЛОК
... И вот я, как есть изначально, человек, в мире людей одинокий, повесть начинаю простыми, присущими языку словами... звезда моя на исходе, и силы мои на исходе, и самая жизнь на исходе своём. Только мысли ещё бередят и тревожат, но голове всё тяжелее носить их. Догорает свеча, уже и не светит, а чадит, ворчит, потрескивая.
Потеряно всё, что можно потерять, и оно, потерянное, саднит, как невырезанный осколок, как оставленная в операционном белом холоде конечность. Все страшное уже случилось, потому и бояться не надо: нé за кого и нé за что. Вот я и не боюсь, даже людей не боюсь, а уж хуже их - только сама смерть, если есть она. Потому что, если нет её, а есть какая-то дальнейшая жизнь среди тех же людей - тогда где же рай? где же ад?
Часть I.
ВАСИЛИЙ
Отец мой, трудно прожив долгую свою жизнь, тихо ушел на моих руках. Последнее, что он сказал, нет... не знаю, как объяснить, пожалуй - выдохнул, был вопрос: «Неужели я умираю?» - но только сейчас я начинаю понимать, что не было страха в том вопросе, а было желание долгожданного и скорейшего освобождения, успокоения, счастья…
Шаляпин, царь-батюшка и Махно на троне
Пригород Чернигова, где в молодой семье моего деда - тюремного надзирателя -Михайло Михалыча Бублéя и Матрёны Ивановны Бублéй (до замужества - Шикуты) весной, с пробуждением всего, пережившего зимнюю снеговерть, родился он, первенец, которого в честь святого Василия Василием и нарекли… так вот, пригород этот звался, и сейчас зовётся Бобровица.
Что в «таёй», как любила говаривать бабушка, Бобровице замечательного? Да ничего. Крытые гнилой соломой крыши на покосившихся хатах, земляные полы, по которым в далёком детстве мне, удивлённому городскому жителю, так сладко было бегать босиком. Одна баня, одна школа, спрятавшаяся за высоченными неохватными деревьями, одноэтажная и крепкая. Пылища, после дождя становящаяся знаменитой непроезжей грязюкой... Впрочем, когда родился Василий, Бобровица и пригородом ещё не была, а была недалёким от города селом, раскидистым и неопрятным.
Но зато Десна! Вот чудо. Вот ради чего прилепилась тая Бобровица всеми кореньями к земле - не оторвать! И глядит - не наглядится в спокойную зеленоватую воду Десны.
Но отвлёкся я что-то, на лирику потянуло не к месту...
Позднее в семействе появились ещё два пацана - средний Григорий и младший Иван - но было это уже после возвращения Михаилы Бублéя из австрийского плена в 15-м году. Трое детей, все пацаны, счастье-то какое! Живи да радуйся... Только не успело счастье, где-то по дороге в сторону забрело...
Михайло был крутого нрава, да, пожалуй, по-другому и не могло быть, потому что предок его дальний, тоже Михайло Бублéй, куренной атаман вольного запорожского войска, зверюга был ещё тот. Это у маляра кацапского Репина на картинке в журнале они все веселые, забавные, письма разные пишут и хохочут от души, а как на деле, то не только вражеской крови, но и безвинной реки пролили. Ох, Михайло-предок, атаманскую власть очень на своих любил и шомполами, и плеточкой поперёк спины утвердить, да чего там - и животы вспарывал, и головы рубил. Может когда и справедливо, только всё равно сволочью был редкой. Вот и отозвался нрав в потомке: дед мой Михайло был чрезвычайно немногословен и суров. Матрёна боялась его гнева, как страшного суда, а потому очень скоро пылкая любовь юношеская превратилась в семейную каторгу.
Так вот и жили: она ни слова против, дрожа от любого неласкового взгляда, он всё больше молча, и кулаком в зубы тоже молча.
Оба были работящие, дом Бублéев скоро стал одним из самых крепких в селе: земли под участком соток двести было - и сад, и огород, скотины домашней не мерено: свиньи, овцы, коровки, даже три лошади было и конь Кавун, красавец чисто белый без единого темногопятнышка. Яблонь в саду штук двадцать, антоновка по большей части, но и белый налив и шафран, да слива-ренклод и какие-то еще другие, не помню всех, да груши сахарные. Да всякой ягоды, да цибуля, да бульба… Ой, да что там говорить! Все было, все! Где оно теперь? Там, в темном далеком далеке, которое собирается все реже из разбросанных по памяти осколков детства, отцовых рассказов, тревожит по ночам.
Михайло, как только объявили мобилизацию на империалистическую в 14-м году, был весь в сборах и уже через неделю месил фронтовую грязь, пройдя только учебные стрелковые трехдневные сборы. А чего его долго учить? Тюремный надзиратель по обязанности человек вроде как военный, да еще прапорщик к тому же. Ну и что, что ключами гремел, а не затвором винтовки. Честно сказать, тюрьма была спокойная, за все годы службы Михаилы, ни одного серьезного бунта или там побега, так что иногда надзирателям от скуки, или чтобы форму поддержать, самим приходилось покорных заключенных на шалости подбивать. Ну, это чтобы звание очередное или прибавку к довольствию поскорее получить.
Да что, сейчас у нас не так, что ли? Я, вон, студентом еще, подрабатывал в метро, по ночам полы надраивал машинкой, так, помню, как-то крушение поезда было - ерундовое, не ушибся даже никто, так, тряхнуло только. Господи! Шуму, как на базаре! Мгновенно комиссия какая-то ниоткуда взялась, разбирали, проверяли. Машинисту премию за проявленный героизм наобещали… только не дали, разобрали потому что - он сам «крушение» и устроил - дрезину с запасных путей умудрился боком на основные выдвинуть и рубанул в нее. Очень хотел премию получить… Получил… По башке.
Да. Вот так. Месил грязь военную Михайло недолго, потому что немецко-австрийские браво-ребятушки как фукнули... газом, что ли, так целый полк и сдался в плен, и Михайло с ним заодно. Наверно, чтоб от кампании не отбиваться. А немецко-австрийские ребятушки, они не только бравые были, но и хитрые. Зачем целый полк в расход пускать, когда он может запросто гуманитарную помощь в виде бесплатной рабочей силы фатерлянду оказать? И поехал полк до фатерлянду, только почему-то в вагонах под замками. А как приехали в этот самый фатерлянд, так Михайло первого помещик ихний забрал в батраки и еще двоих с ним.
Работали наши вояки в батраках, а помещик мировой парень оказался - и кормил на убой, и письма на «ридну батькивщину» писать заставлял, и выходные дни устраивал, и пиво со шнапсом на спор, кто больше, с горилкой сравнивал. Нет, серьезно, кончился плен Михайло тем, что помещик фатерляндский ему телегу дал, коня, велосипед «Дуглас» с деревянными шинами и граммофон с одной пластинкой - Шаляпин что-то там про сокола пел на русском языке - и сам все бумаги оформил, чтобы Михайло до дому отпустили.
Что точно пел там Шаляпин, я не знаю, отец, когда мне все это рассказывал, уже болел сильно и многое забывать стал, но знаю, что когда Михайло на телеге из плена в Бобровицу заявился, героем всемирного масштаба стал, еще до дома не доехав. И велосипед, и граммофон в Бобровице, как чудо дивное разглядывали, и ради просвещения темного народонаселения, Михайло стал проводить ознакомительные сеансы прослушивания пластинки под собственным строгим контролем.
Бобровица сначала удивилась до крайности, а потом так полюбила Шаляпина, что когда из соседних сёл мужики приезжали фатерляндское чудо послушать, стенкой становилась: «Нэ тримай!» И с правой в глаз! - чтобы уважали сильнее.
Так что под тупой стук зуботычин вернулся скоро Михайло к любимой работе - снова надзирателем стал. Ну а дома, в хозяйстве, все, как и раньше – по большей части молчком. Так молчком с Матреной еще двоих пацанов состругали.
Год почти прошел после плена, а тут вдруг ходят с утра люди по всем домам, стучат и громко разговаривают, приказывают как будто. Михайло, человек с велосипедом, патефоном и Шаляпиным - уважаемый в селе - узнать вышел, что за шум в камере… тьфу! на улице? Влетает обратно, чуть башкой притолоку не снес начисто - ЦАРЬ едет!!!
- Матрена, собирайся и старшего бери! Такее наше делечко… да юсё, да юсё... Да швидче же!
Вдоль всей улицы, что через Бобровицу выходит к Чернигову (она одна тогда и была) народу невиданно - встречают царя-батюшку. Ждали почти два дня, побросав хозяйство, а домой не уйдешь - пропустить боязно: проедет царь, и не увидишь его, не скажешь ему, родимому, что наболело, если близко допустят, не поклонишься даже. Гоняли мужики жен до дому за харчем и горилкой, тут же на обочине перекусывали и снова ждали. Кстати, пока ждали, ни одного… мордобоя в селе не было… А в тюрьме был, первый самостийный за всю историю, вору одному руку и ребро сломали. За что? Не знает никто - надзиратели все, кроме нескольких дневальных, тоже царя встречали.
Думаете - глупость, придумываю все? Да думайте, что хотите. У нас принято вранью раньше правды верить. Сколько нам всякого Борис про рельсы наобещал? Что, верили? Вот и продолжайте. И мужики верили и дождались. Показалась красивая карета, в ней он сам, да еще тетка какая-то в пышных платьях, еще два барина, а на запятках господин в золотом расшитой одежде, сперва его-то за царя приняли. Приготовились мужики душеньку царю-батюшке излить, на произволы пожалиться, только сперва поклонились в землю, как положено. А когда распрямили спины согбенные, то увидели, как карета, покачиваясь, удаляется, не остановившись. Правда, говорил один болтун потом, что царь-батюшка из кареты рукой помахал, только вот ему-то я, как раз, и не верю. Потому что болтун этот Матрене братом приходился, Андрей звали, царство ему небесное, значит, мне он дед был двоюродный. Помню я его хорошо, все на завалинке сидел, борода длиннющая лопатой, курил…
Да, одну вещь я вспомнил, мимо которой никак не проскочить. Замечательного в Бобровице особо-то и не было ничего, кроме Десны, да ещё фамилий разных. Бублéй и Шикута, это цветочки, а вот послушайте: Петро Сорока, Микола Непейпиво, Андрий Великашапка, Борода, не помню имя, Горбатый, Андрий опять же. О, фамилии! Правильно писатель Гоголь (тоже фамилия!) заметил: силен наш народ прозвища давать. Прицепляются потом эти прозвища, как репей, к потомкам переходят фамилиями. Уже не помнит никто, почему Непейпиво? И живет себе человече, радуясь затейливой игривости ума. Да, вот, значит, деду Андрею не верю я, не то чтобы не махал царь никому рукой, только, может, и не царь это был… Но на Василия этот неспешный проезд красивой кареты как-то по-особому подействовал. До последних дней своих часто вспоминал он, как пацаном царя видел. Шел ему уже четвертый год, а детские впечатления занозами в памяти сидят до конца…
...Я помню тот Ванинский порт
И рёв пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края…
О, махнул куда! – скажет удивлённый читатель, - Магадан-то тут при чём?
Ой, не спеши, славный мой человек, удивляться. И Магадан ещё будет, и многое чего. Оно ведь как? Отражается в ясных любопытных детских глазёнках поблёскивающая золотом карета, небо далёкое, манящее отражается… Светлы детские глазки, ни облачка в них, ни думки тягостной, а потом – бац! - и вот уже в них сопки бескрайние, утыканные стлаником, ветрюга слезу вышибает и полнейшая безнадёжная неизвестность – завтра вот захотят, и к стенке поставят, а может не поставят, а просто в затылок пальнут… или не пальнут? Кто знает?
В Магадан ведь в начале 30-х мало кто по своей воле добирался, ну разве геологи. Немногочисленное тогда народонаселение колымское строго делилось всего на два «класса»: охранников и охраняемых. И первые, и вторые ехали туда не от страстного хотения – одни по приказу, другие по приговору.
К классу охраняемых относился и Василий, приехал, значит, по приговору.
Только до этого о-го-го ещё сколько, а пока в детских глазках – золочёная карета и небо… Не заметили глазки ни революции, ни новых властей. Детство такие события не интересуют. Интересуют его ночная рыбалка, купание до посинения, да ещё три до невозможности грязных человека, что лошадей привязали прямо к забору и в хату вошли не поклонившись.
- Указ слышали? – грозно спросил тот, что помоложе.
- Який указ? – Матрёна, аж рот разинула и ростом сделалась пониже.
- Тот указ, что ты, баба, должна вольную армию батьки Махно кормить и всё, шо треба, на нужды армии добровольно жертвовать! – Самый грязный, что в обмотках был и с огроменным фурункулом на шее, подошёл к столу и без дальнейших слов ухватил краюху ещё горячего ржаного подового хлеба.
- Ой, божечки мои-и-и-и! – заголосила Матрёна, как голосят с начала времени испуганные бабы, и попыталась двинуться к двери… Бежать же надо, кого-нибудь звать. Потянула за рукав Васятку… Только приятели того, что с фурункулом, хохотнув, шасть к двери и за шашки взялись. Пугнуть хотели, наверное.
Васятка выкрутился из мамкиных рук, успел прошмыгнуть межу страшными дядьками и сиганул в дверь, слыша сзади страшный топот и улюлюканье. Пулей облетев огород и оказавшись у тыльной стороны хаты, прильнул, согнувшись в три погибели, чтобы из избы не заметили, к запылённому окошку. Сердце лупилось, страшнее зверя в западне, кровавая пена подступала к горлу. Там, в хате, ногами пинали грязные ироды мамку. Она колодой валялась на земляном полу, закрывая руками голову.
Казалось взмыл Васятка над землёй и быстрее самой быстрой птицы понёсся к отцу, тот на дежурстве в тюрьме был. Почему к соседям не рванул? Так тётка Галя, что справа соседи, и дядька Петро, что слева, на ярмарке ночевать остались, они так всегда по три ночи там ночевали. А дальшие соседи, двора четыре по дороге, свадьбу справляли в соседнем селе. Их ещё дня три потом не было – гуляли.
На полдороги где-то Васятка отца увидал – отец с дежурства возвращался - это, правда, километров уже пять от хаты было.
- Тятька, швидче!!! Ироды мамку вбивают! – захрипел Васятка, воткнувшись с лёту в живот отца и трепеща, как подбитая птица. Кричать не мог, горло перехватывало от стремительности бега.
Ничего не спросив, отец подхватил сына подмышки, взгромоздил на закорки и вместе с ним рванул бегом до дому.
- Тятька, швидче, швидче!!! – колыхаясь на закорках, как телега по колдобинам, твердил всю дорогу Васятка.
Вот уже и хата… только нет привязанных у забора лошадей, а мамка, слава господу, есть, скрючившись сидит на пороге, лицо вспухшее отирает подолом и вздыхает, как больная собака.
Отец первым делом не к мамке, в хату кинулся за винтарём, а нет винтаря! Ногайка только висит за дверью и разгром кругом полнейший. Уж тогда он к мамке: «Идé подлюки!? Куды потикали?» Мамка губами разбитыми зашевелила, а сказать не получается, рукой только слабо махнула в сторону, на карачках поползла в хату и попробовала залезть на кровать… Тут отец стал ей помогать, смочил тряпицу горилкой, начал лицо отирать. Она как заверещит – больно же! Потом отец подорожника вдоль тропинки в огороде нарвал, сделал матери что-то навроде повязки на лицо. Только всё равно, через час примерно, вместо лица мамкинова синева сплошная образовалась с узенькими щёлочками, где глаза были.
Далее обнаружилось, что Шаляпина нет, спёрли, сволочи, и патефон, конечно, тоже. А ще борова закололи и так, по мелочи, если не считать винтаря, ещё кое-что с собой уволокли. Гады, в общем, грабители пакостные.
Потом Михайло расследование начал производить. То есть, оседлал Кавуна и по всем соседям, кого застал, проехал. Только про иродов поганых так и не узнал ничего, зато узнал, что указ действительно был, ещё вчера. Трое или четверо полупьяных конных въехали в Бобровицу, один в трубу трубил, другой ногайкой в окна колошматил; и всем орали, что в село входит вольная армия батьки Махно, что встречать её надо радушно, но если кто из хлопцев батьки разбой учинит или воровство, или какую порчу, то справедливый батька велит идти прямо к нему и указать на негодяя. Вот только доехали эти глашатаи лишь до дворов, где свадьбу справляли, а дальше их напоили до отупения и в соседнее село на продолжение с собой уволокли.
Так что указ махновский слышали человек пять со всей Бобровицы, да и те особо на него внимания не обратили. Мало ли какие могут быть указы. Время-то было лихое, 20-й год, и власть в Бобровице, как и в самом Чернигове, менялась с такой стремительностью, что к этому все давно привыкли. Не привыкли только к регулярным расстрелам, что очередная власть обязательно производила в яру на окраине села. Мальчишки были всегдашними зрителями этих страшных зрелищ. Впрочем, расстрелов в этой истории будет ещё достаточно, так что подробности я, пожалуй, упущу.
Вернувшись после расследования, отец велел матери вставать и собираться к Махно. Она с трудом сползла с кровати и пыталась что-то ему сказать, но вместо слов выходило этакое мычание. Успокоил Михайло жену, сам переодел рубаху на Васятке, впряг Кавуна в телегу (ту, что ещё фатерляндский помещик подарил), и поехали семейством всем к батьке Махно.
Ехать было, как оказалось, совсем недалеко. Только повернули за крайнюю хату – вот тебе и махновская вольная армия, как на ладони, расположилась неохватным табором на заливных лугах у берега Десны в том месте, где река даёт широченную дугу. Я по этим лугам в сладком детстве своём нарезал не один километр, гоняя с мальчишками и в футбол, и на вéликах… Хорошо там, простор!
Так вот, посреди этого простора, между скопищем лошадей, людей военных и полувоенных, а то и совсем не военных, телег, грозных орудий, скирд сена, костров и разного барахла и всякого рода приспособлений для войны тут же разглядел Васятка необыкновенное сооружение – то ли помост какой-то, то ли непонятное возвышение, а на нём… Когда подъехали поближе, ясно обозначился на чём-то, вроде сценических подмостков, стоящий трон. Ну, трон - не трон, а высоченное резное, золотое кресло с орлом двуглавым, а может, действительно, трон это был? По крайней мере, отец, рассказывая про это, всегда говорил – трон. И на этом самом троне сидел грустный человек – длинные, чуть вьющиеся чёрные волосы сосульками, кожаная куртка, перекрещенная пулемётными лентами, шашка, маузер, галифе, папаха высокая, сам грустный, а в глазах такой хитрый прищур, что, кажется, как рентгеном тебя насквозь прожигает…
Только не сразу удалось семейству до батьки добраться. Остановили их на подъезде люди с винтовками: «Хто такие? Шо треба?» Какой-то высокий, худой человек, тоже в кожанке, подошёл и долго выспрашивал Михайло, а потом и Васятку – мамка говорить совсем не могла – про иродов-грабителей троих. Потом ушёл человек этот к батьке, пошептал что-то, склонившись к его уху, и оттуда, издаля, немного погодя, свистом позвал семейство проехать.
Проехав, разглядели как следует, что сидел батька и вправду на золотом, или позолоченном, кто его разберёт, троне. Вокруг него очищенное место, дугой костры разложены, и на них в котелках или на вертелах что-то готовится, шкворчит и так вкусно пахнет, что у Васятки живот подвело, с утра ведь не жравши. Тут же девицы какие-то под гармошку пляшут, охрана, видимо, с винтарями по бокам батьки стоит, в ладоши хлопает, веселится, девиц подзуживает, а батька невесел, хмуро сквозь прищур на подъехавших смотрит. Потом рукой махнул: тихо, мол! Тут же девицы куда-то провалились, и гармошка смолкла.
С первых слов его понятно стало, что ласковой встречи не получиться.
- Если брешешь – это он сразу к Михайло обратился, - засеку шомполами! Видишь колоду? Это плаха моя, для брехунов.
Охрана коротко хохотнула, и тут же осеклась под тяжёлым взором батьки.
Буквально в десяти шагах от себя Михайло, похолодев внутри, увидел огромную колоду, в которую по бокам были ввинчены четыре пары железных скоб. Колода была метра три длиной и, пожалуй, в два обхвата и вся сплошь почерневшая от запёкшейся крови. Вокруг колоды крови незаметно, понятно, что недавно приволокли и на месте утвердили.
- Рассказывай, что видел.
- Да я не бачил, - Михайло уже и не рад был, что затеял всё это, – Вот, сынку мой, Васятка, он усих бачил и усё запомнил, да в лицо показать может.
- Иди сюда, хлопчик, - Махно чуть сдвинулся на троне, освободив толику пространства, - Cадись, рассказывай. Да не боись дядьку, дядька добрый, дядька справедливый. Если мои хлопцы твою мамку обидели и имущество попортили, дядька их накажет. Только ты должен всю правду рассказать.
- А я и не боюсь, я такую шашку, как у тебя, у тятьки даже из ножен доставал, - Васятка доверчиво присел рядом с Махно и немножко поёрзал, устраиваясь поудобнее, – Ты, дядечка, только обязательно накажи иродов, смотри, как они мамку мою ногами отделали…
И Васятка всё-всё рассказал Махно.
И было далее так:
велел построить
справедливый батька
всё своё вольное войско,
и сам пошёл
вместе с семейством
вдоль рядов
иродов искать.
И ходили долго,
и все ряды обошли.
И смотрели зорко,
чтобы не пропустить.
Васятка даже устал смотреть, а Махно не то чтобы повеселел, нет, задорный стал какой-то.
- А вот что щас будет!? Ух, что щас будет?! – ткнул он раза два, как бы в шутку, Михайло в бок, – Шо, готовим колоду?
Холодный пот пролился по спине, аж в озноб бросило. Хоть и не был Михайло робкого десятка, но зазря на плахе под шомполами помирать - я вам доложу, удовольствие сомнительное.
И тут подлетает к Махно тот самый высокий в кожанке и с ходу: «Обоз бы проверить надо, батька».
Вот в обозе, в копне голубчиков и накрыли. Как ширнули в копну вилами, они, зайчики, и повыскакивали с воем, все трое.
Когда под первыми ударами шомполов кожа на спинах лопнула и фонтаном брызг во все стороны полетела кровь, когда раздался человечий предсмертный лютый визг, Михайло побелел лицом и крепко-крепко сжал кулаки, а Матрёна прятала Васяткину голову в подол юбки, чтобы не смотрел. А Васятке было жутко до дрожи и до дрожи интересно.
Остановив экзекуцию, Махно приказал бабу и хлопца домой отправить, а Михайле сказал: «Смотри, до конца смотри. Потом всем расскажешь, как батька Махно карает бандитов».
Васятка с маманькой на телеге, в которую положили похищенный и найденный патефон с Шаляпиным, правда уже треснувшим, и чудом несъеденную половину туши борова, отправились домой. Васятка вожжами орудовал, он уже давно отцу помогал по хозяйству и с телегой управлялся, как взрослый.
Михайло с трудом пришёл домой поздно, под вечер, пьяный в хлам и совершенно седой.
Его называли «жених»
И была горячая темнота.
И стала темнота болью.
Такой болью, что сквозь неё,
хоть криком кричи,
хоть стоном стони –
не прорвёшься.
И глаз не открыть –
залепила сухая колючая корка,
и никак её не разорвать.
И руки не слушаются,
сколько не старайся –
не поднять.
Лежал Василий раздетый до гола на полу у раскалённой печки-буржуйки, почти касаясь её боком.
За грязным столом потягивал обжигающий чифирь из консервной банки молоденький сержант, конвойный. Его ещё трясло от пережитого, и он иногда громко икал, чем тревожил спящих на топчанах дорожников.
Один из самых опасных перевалов на колымской трассе именовался «Подумай», и редкая машина проходила его с первого раза. Чаше приходилось останавливаться, пятиться потихоньку назад, по нескольку раз дергаться вперед-назад, чтобы вписаться в крутые повороты с подъёмами. Сколько машин с грузами ушло вниз под обрыв, сколько шофёров нашли свой край – трасса не расскажет никогда.
Это, как в шофёрской частушке:
Друг на мазе,
Я на язе
Робимó.
Друг в кювете,
Я в буфете
Сидимó.
Друг в гробнице,
Я в больнице
Лежимó.
Да... опасен, ой, как опасен был «Подумай»! Но не менее опасным был выход с перевала в низину, которую народ прозвал «чёртовым блюдечком» или «чёртовым донышком». По дну этой низины, в узком каньоне, прорытом водой за миллионы лет метров на двадцать в глубину, тёк горячий ручей. Не замерзал он даже в самые жуткие морозы, и всегда над каньоном поднимался туман, зимой настолько плотный, что, кажется, его можно было копать лопатой.
В самом узком месте каньона был перекинут мост одностороннего движения, и машины всегда стояли в очереди, ожидая, когда пройдёт встречка с противоположного берега. А берега противоположного не было видно из-за тумана почти никогда, и шофёры, когда фарами туман было не просветить, даже в погожие дни, пешком по мосту шли, чтобы проверить, свободен ли проезд.
Была ранняя осень, погода днём стояла ещё теплая, но к вечеру уже начинало подмораживать. Василий на своём «Даймонде» привычно выкручивал до упора рулевое колесо то вправо, то влево, проходя с первого раза тяжёлые повороты. Рядом, судорожно вцепившись в «ппш», застыл в жутком напряжении конвойный сержант, автоматчик. Губы белые, испарина на лбу – он впервые был на перевале.
- Вот на этом повороте Жора Шульц на бензовозе горел. – Василий три раза надавил на клаксон, – Видишь, кругом одна поросль молодая… только чёрные палки вместо деревьев.
Склоны сопок, сколько хватало глаз, были прочерчены тонкими чёрными черточками трупиков сгоревших лиственниц.
- Ну и чего ты радуешься, чего салютуешь? Друг сгорел, а ты…
- Та ни. Не сгорел он, успел выпрыгнуть на ходу. Я салютую тому, что он жив остался и людей спас. У бензовоза его отказали тормоза, и машина стала задком съезжать под откос. А Шульц не растерялся, начал скорость переключать потихоньку, пока до низшей передачи не добрался и машину нацелил на вон тот валун, видишь? Когда пара метров оставалась, он выпрыгнул из кабины и в кювете залёг. Бензовоз задком в валун ткнулся, но не взорвался, а сначала загорелся. Шульц, понимая, что взрыв всё равно будет, из кювета выскочил и вверх по трассе побежал. Пробежал с полкилометра, наломал каких-то веток и на трассе навалил, прямо по середине, и сверху телогрейку бросил, получился как бы знак, предупреждение. Потом обратно по трассе побежал. А машина уже во всю полыхает, вот-вот рванёт. Он тогда прямо вниз с обрыва сиганул, а тут метров семь. Всю задницу изодрал… Потом ещё ниже пробежал и такой же знак соорудил из веток и рубашкой своей прикрыл. Взрыва всё нет, он вверх, к машине побежал. И мимо машины пробежал, и за поворот успел скрыться, тогда и ухнуло. Бензин горящий весь вниз полетел и по сторонам, метров на триста. Тайга потом дня три горела, пока дожди не залили. Но главное, никто не пострадал. Машины, что сзади подъезжали, на шульцевом знаке тормозили, а те, что навстречу ехали, взрыв увидели километры за четыре.
- Наградили его?
- Шульца?
- Ну да, героя твоего.
- Угу. Три года поселения добавили… Только он не дожил, умер от заражения крови. Ай-яй-яй, здоровенный мужик был. Одной рукой снаряжённое колесо в кузов, как авоську с картошкой закидывал, сковырнул прыщик, когда брился... Такéе наше дéлечко… - Василий сокрушённо покачал головой.
- Ты, Жених, не болтай, а за дорогой смотри. – Сержант сглотнул тяжёлый комок, – Вообще, надо место найти остановиться, покурить.
Сумерки уже начинались, и сержант давно, часа два, не курил, соблюдая никому не нужные "меры безопасности". Последнюю остановку на перекур и перекус делали вообще в Оротукане, ели сухой паёк, чай варили.
- Сейчас, найдём тебе остановку, покуришь…
С полчаса ехали молча. Наконец Василий, выбрав более-менее ровное место, притормозил, остановил «Даймонд», аккуратно прижав к обочине.
- Хиба тебе треба курить, кури. – А сам вылез из кабинки и стал приседать.
Сержант тоже вылез и отошёл метров на двадцать-тридцать от машины, присел на камень, достал папиросы и с удовольствием затянулся дымом. Автомат лежал на коленях.
Удивительное дело, целая машина с прицепом, гружёная взрывчаткой, и только один автоматчик в сопровождающих? Всё дело в том, что аммонал, это взрывчатка, которую использовали в горном деле, а может и сейчас используют, абсолютно безопасен, если нет капсюля-детонатора. В то время аммоналом даже буржуйки топили вместо дров, горит он хорошо - долго, жарко. Три-четыре брикета – и тепло до утра.
Зато когда перевозили капсюли-детонаторы, чтобы взрывать этот безобидный аммонал, охраны давали чуть не роту: впереди виллис, сзади грузовик с автоматчиками, да в кабине, да в кузове ещё человека по четыре сажали.
На этот раз, вот он, один, сидит на придорожном камешке, потягивает папироску и не особо беспокоится, только автомат держит наготове, так, ради собственного успокоения.
Василий поприседал-поприседал, ногами подрыгал в разные стороны, чтобы кровь разогнать и, вытащив из-под сиденья свёрток с инструментами, полез зачем-то под машину. Сержант подошёл поближе, сплюнув догоревшую папироску в придорожную канаву, присел и стал внимательно наблюдать, что там «жених» под машиной копается.
Никакого внимания не обращая на сержанта, Василий выдавил в ему только известные места на днище картера густую смазку из гигантского шприца, подтянул две-три гайки и удовлетворённо вылез, протирая масляные руки мягкой тряпкой.
- Покурил? Давай ехать дальше.
Оба влезли в кабину и потихоньку двинулись, теперь уже на спуск, неотвратимо приближаясь к «чёртову блюдечку». До него, правда, добрались часа через два, когда совсем стемнело, и морозец за окном кабины градусов до семи опустился.
Тут надо современному читателю, привыкшему к бесконечному потоку машин, кое-что разъяснить. В то время (пред- и послевоенное) машин на колымской трассе было мало. Про легковые я вообще не говорю, их по пальцам на всей Колыме можно было пересчитать – в основном «паккарды» и «эмки» начальственные. Основной колымский транспорт, это были грузовики – полуторки, которые народ прозвал «Урал-дрова» за фанерную кабину, «Амо», «Мазы», «Яазы», да позднее по ленд-лизу полученные «Форды», «Доджи» и тягачи «Даймонды». Ездили они тяжело гружённые, а потому ездили медленно. Можно было проехать порой сотню километров и не встретить ни одной машины. Днём движение ещё как-то происходило, а вечером и ночью замирало. Шофёры боялись грабежей, и это было очень даже запросто. Тайга кишела мелкими бандами беглых зеков, в основном уголовников, и они хотели есть. Потому водители, чаще всего становившиеся жертвами этих банд, с наступлением сумерек старались заночевать в посёлках или вообще не выезжали на трассу до утра.
Василию бояться сегодня было нечего – конвоир с автоматом, это сила. А вот последний свой срок Василий получил именно из-за грабежа.
Вёз он как-то из Магадана на Спорный крепёж – винты, болты, гайки, шпильки – полный кузов ящиков. Подъезжал уже к самому Спорному, буквально километров пять оставалось. Сумерки вот такие же были, и в этих сумерках очень хорошо стали видны огоньки папирос за частоколом лиственниц вдоль обочины. Нехороший холодок образовался на душе, а тут ещё подъём начался, скорости особо не прибавить. Василий только подумать успел на газ надавить, а на подножки с двух сторон на полном ходу двое с ножичками - прыг! И ножички сразу к горлу: «Стой, сука!»
Василий резко тормозить не стал, остановился потихоньку.
- Хлеб давай, и всю еду, что везёшь.
- Хлеб вот, - Василий протянул завёрнутую в газету четвертину, - а больше ничего нету.
- А в кузове что, в ящиках, тушенка?
- Крепёж: болты, гайки.
- Врешь, сука. Жратву найдём, на ремни тебя порежем.
- Ищите.
Засвистали эти двое, что с ножичками, и из-за частокола лиственниц к машине человек двадцать рванули.
Выдохнул Василий испуг, вытащил одеяло и, согнувшись в три погибели, лёг на сиденье, упираясь затылком в одну дверцу, пятками – в другую. Долго лежал без сна, слыша, как шуруют зеки в кузове, вскрывая ящики, сбрасывая их на землю. Лежал и думал, как утром ему всё это добро придётся обратно в кузов забрасывать…
Проснулся оттого, что страшно замёрз. Открыл глаза, прислушался – тишина, только птицы в тайге орут. Выглянул из кабины направо-налево, никого. Завёл мотор, чтоб согреться, полежал ещё немного, потом вытащил рабочие рукавицы, запахнул телогрейку и выскочил из машины, готовый к трудовому подвигу. Как выскочил, так чуть не сел – ни ящика, ни обломка доски, ни винтика ни около машины, ни в кузове. Чисто, разве что не подметено.
Зачем зекам понадобился крепёж – кто ж знает, только машина была девственно пуста.
Удивился Василий страшно, в этом удивлении и на Спорный приехал и потом приговор выслушивал – десять лет поселения за то, что стратегический груз на сторону продал.
Такéе наше дéлечко. Да юсё, да юсё.
- Васятка! – позвала мама, - Васятка! Чому ж ты, пострел, сховался! Ну-ка, дуй молоко питии-и!
В чугунной голове прозвенели лопающиеся стеклянные доски и осколками засыпали глаза. Попробовал Василий разлепить их, но опять не смог. «Молоко же стынет! – пронеслось в мозгу и пропало в темноте, – Мамка зовёт, надо идти, а то отец рассердится, пороть будет…» Но никакой силой не заставить разлепиться глаза.
А голова звенит голосами: «Васятка! Молоко-о-о-о!», «Вставай, Жених, чего разлёгся?!»
- Кто жених? Я жених? Почему жених? Я – Васятка, меня мама зовёт!! – кричал Василий, но крика этого почему-то никто не слышал.
Правильно писатели великие писали – в самые страшные или предсмертные минуты проносится перед глазами вся жизнь. Со мной бывало такое, это когда я с высоты плашмя на землю рухнул. Не верите, спросите у певца малинного, он меня поднимал и в казарму тащил, это в армии было.
И у Василия перед глазами промелькнули и отец с матерью, и царь, и Кавун, и Махно, и много-много кто ещё. Вдруг ясно-ясно увидел он на мгновение себя маленького и голенького в скрипучей колыбели, подвешенной к небу, какк потолку, а потом сразу себя голого, лежащего в тесном вагончике на грязном полу у буржуйки.
В каменном мозгу смутные пятна постепенно стали складываться в какую-то картинку. А, вот оно что! Это машина, пробивая со страшным треском брёвна, летит вниз... От смертельного животного ужаса заорал в кабине Василий последним ором...
Банка с чифирем выпала из руки сержанта и залила галифе кипятком - покойник ожил, застонал!!! Заскулил ошпаренный сержант от боли, смешанной с ужасом, запрыгал на одной ноге, сдирая мокрые галифе. Попросыпались дорожники от шума...
Вот кто мне поверит, если я дальше напишу, что от страха дорожники в одних портках разбежались по ближайшим кустам? «Брехня!» - скажут. Ну... пусть будет брехня, если так проще, а они на самом деле разбежались и долго боялись возвращаться. Нет, вернулись потом, конечно, кроме одного - убежал, наверное, далеко и замёрз - под утро метель разыгралась, замело всё, и следов его не нашли.
И было так.
Уже в темноте спустились тихонечко по обледеневшей под упавшим заморозком дороге сквозь туман к мосту. Остановил Василий машину: «Сержант, надо встречку проверить, ты посиди пока, я мотор глушить не буду, не замёрзнешь». Взял керосиновый фонарь, вылез из кабинки и пошел проверить путь... А моста-то и нет, одни перила и опорные балки. Ремонт. Настил снят и вместо него две толстенные доски по ширине колеи положены. Прошёл по доскам на другой берег - где-то же должны быть дорожники, раз ремонт, только в густом тумане ни шиша не видно и тишина, как на кладбище, лишь далёкий плеск ручья из чёрной глубины под бывшим мостом.
Вернулся Василий, и стали с сержантом думать, как переехать на другую сторону. Придумали, что сержант с фонарём впереди пойдёт, путь будет указывать светом, а Василий потихоньку следом.
Тронулись, и всё, вроде, нормально было, потихоньку, на первой передаче, Василий правил машину на тусклое пятно фонаря, сержант уже на другой берег ступил, а машина как раз к серёдке добралась. И на этой самой серёдке доски, отсыревшие от туманной влаги и промёрзшие на грянувшем морозце, лопнули, как стекло, со страшным низким звоном, и ухнул тягач в чёрную пропасть, унося в себе Василия. Обломком перила пробило лобовое стекло, да так, что пригвоздило Василия к стенке кабины, и он тут же потерял сознание. Круша опоры и перекрытия, машина почти долетела до самого дна и где-то там, в страшной черноте успокоилась.
Сержант! Дай тебе боже здоровья, если ты жив! Если же нет, то светлая тебе память, и пусть твои потомки передают из поколения в поколение, как ты, зажав в зубах керосиновый фонарь, морозной ночью полез вниз, в жуткую темноту по обледенелым склонам. Ты, конвоир, вольный человек, полез спасать зэка!!!
Не за машиной же ты полез? Правда ведь, не за машиной?
Какую надо стойкость иметь, чтобы вниз спускаться в пропасть, жалея чью-то жизнь, никчемную, как можно подумать. Спасибо тебе за отца, сержант. Вытащил ты его, как тебе это удалось, я не знаю. Как ты дорожников спящих в вагончике разыскал, я тоже не знаю. Я знаю, что ты очень хороший человек. И низкий тебе за это поклон.
С опрокинутыми глазами, весь в подмёрзшей грязюке, впёрся среди ночи задыхающийся сержант в вагончик дорожников: «Жених... разбился! У... моста лежит». Попросыпались дорожники, наскоро оделись, побежали к мосту, принесли Василия и стали реанимационные мероприятия проводить. Раздели до гола, натёрли спиртом всего, чего там ещё делали, не знаю, но пришли к горькому выводу - погиб. Жалко Жениха, но что делать, и без врача понятно - кончился. Налили сержанту спирта, чифирь заварили, а сами досыпать улеглись. Сержант же, потягивая чифирь, потихоньку приходил в себя, вспоминая путь, что проделал с Женихом.
Кстати, почему с Женихом? Отчего с Женихом?
А всё от того, что постигла Василия странная любовь жены всемогущего начальника магаданского лагеря. Может и не любовь это была, а просто доверяла она ему больше, чем другим, теперь уже никто не расскажет. Но сначала про другую любовь надо поведать, ибо петелька за петельку тянется история от любви к любви.
Яловые сапоги, попова дочка и банда уголовных элементов и недобитой контры
Едва полная луна в ночь с 14-го на 15-е августа 1935 года достигла зенита, Василий, оторвав голову от казарменной подушки, начал тихие неспешные сборы. Яловые сапоги, приобретённые по торжественному случаю - главный предмет военной амуниции - были, согласно уставу, надраены до зеркально блеска и обуты. Нынешним трудно представить, что это могло тогда означать для младшего военного чина, собирающегося в дальнюю путь-дорожку.
Начав службу рядовым, Василий, ещё на гражданке окончивший курсы шофёров... Это его дружёк, Петро Боярченко, подбил бросить железнодорожный техникум и в шофёры идти.
- Ты, Васька, балбес. Зачем тебе эти паровозы? Едешь ты по железным рельсам и ни остановиться тебе, ни с девушкой поболтать, ни отдохнуть даже. А в машине - красота! Увидел молодайку - остановился, то-сё... Дурак ты, одним словом!
И что вы думаете? Бросил Василий техникум, за два месяца до окончания бросил! А ведь отличником был, практику уже прошёл преддипломную!.. Такéе наше дéлечко, да юсё, да юсё...
Да... так вот, так быстро и дотошно Василий изучил до мельчайшего винтика грозную боевую машину - танк «БТ» («Быстроходный танк»), что вскорости был повышен в звании (то ли ромбик, то ли кубик красовался в его петлицах, точно не помню) и назначен инструктором танкового вождения и преподавателем материальной части. Проще говоря, учил будущих механиков устройству танкового мотора. Да так лихо это всё делал, что умудрился воспитать ни одного толкового механика и водителя за свою короткую военную службу. А ещё командира части, комбрига, возил по всяким комбриговским надобностям то в Киев, то в Чернигов, то по округе. Часть-то располагалась верстах в 80-ти от Чернигова.
А комбриг - человек был очень высокого положения, я вот забыл его фамилию, но помню, что однажды вместе с ним ещё и Маленкова подвозил Василий. Как-то по дороге где-то в поле у пригорка застряла в грязюке машина. Буксует, туда-сюда дёргается, не вылезти никак. И не объехать её. Остановился Василий, посмотрел на бесплодные попытки, да стал комментировать, да всё с юморком. Командир сидит и посмеивается, потом на часы посмотрел и говорит Василию, мол, чего зубы скалить, сходил бы помог.
Ну и пошёл Василий, подцепил по дороге какой-то обломок доски, торчавший из грязи, под колесо ведущее подложил и сам за руль сел, а молодого пацана - шофёра - попросил подвинуться. Чуть сдал назад, передачу переключил, выматерился, рванул и вырвал машину из грязюки.
Ну и всё, вроде, на прощание только пацану сказал: «Помни закон Ома: возьмешь трос - будешь дома!»
А из машины пассажир, видный такой товарищ, выглянул, и говорит:
- Подожди, воин, я с тобой дальше поеду.
Вышел, что-то мальчишке-шофёру сказал и к Василию в машину норовит влезть. Василий растерялся.
- Куда Вы, товарищ, нельзя, это военная машина...
- Ничего-ничего, мне можно, правда, комбриг? - сквозь открытое окошко спросил видный.
- Садитесь, - комбриг распахнул дверцу, - успокойся, Василий, товарищу можно.
Поехали, комбриг помалкивает, а товарищ видный всё Василия расспрашивает, откуда он, да где так хорошо машину водить учился, а потом и говорит: «А хочешь у меня в Москве служить? Я тебя возьму». И фамилию в книжечку записал.
Это уже в город они въехали, и вскорости видный гражданин попросил притормозить и вышел, пожав на прощание руку и Василию, и комбригу.
- Это кто такой был? - спросил комбрига озадаченный Василий, тот как захохочет!
- Ты что, брат, товарища Маленкова не узнал? Ну, ты даёшь!
И вот, то ли товарищ Маленков не забыл свои обещания, то ли за успехи в службе и преподавании, но был Василий представлен в величайшей почести - направлен на обучение в военную Академию в столицу. Вот по этому случаю и были приобретены яловые сапоги, начищенные ныне самой лучшей ваксой и смачно поскрипывающие при каждом шаге.
Ах, сапоги-сапоги! Гордость владельца и вожделенный предмет ходящих в картонных ботинках, чунях, опорках, лаптях и просто босых. Зеркальным блеском смущали вы сердца многих красавиц, скрипом музыкальным будили зависть. Сколько сил и особого старания прикладывал носитель ваш, дабы содержать в надлежащем виде!
Ну как мог Василий не приобрести вас, едучи покорять столицу? Конечно не мог, и откладывая скудные копейки из солдатского жалования, накопил-таки, и вот они вы - сверкаете даже в ночи, унося счастливца в даль дальнюю.
Ах, сапожки-сапоги!
Вы куда меня несёте?
А на станцию ж.д.
Чтоб в Москву поехать...
Мурлыкал, погружённый в светлые мечты Василий, пересекая плац, чтобы пройдя КПП, направиться к станции, до которой было что-то порядка трёх километров. Шагал, легко сжимая в руках небольшую котомку с вещами и поправляя съезжавшую с плеча планшетку с оформленными по всем правилам документами солдатскими.
Вот и КПП.
И Санёк курит, облокотясь на перила, не по уставу, да ночью кто увидит?
Одноклассник Василия, правда не очень они в школе были дружны, а вот служить попали вместе, и армейская сложная жизнь сделала их почти родными. Ну, не то, чтобы совсем близкими, холодок некий всегда присутствовал в их общении. Давала себя знать кулацкая жилка Санька. Батька-то его кулаком-богатеем был, Санёк, правда от него отказался, тогда так было надо.
Тут мне хочется небольшое отступление сделать.
Дед, Михайло, крепко дружил когда-то в далёком детстве и юности своей с батькой Санька. Только развела их судьба в последствии. Батька Санька, ещё до того, как царя сбросили, в коммерцию ударился, батраков нанял и революцию встретил уже крепким кулаком. Какое было у него хозяйство, я не знаю точно, потому и описывать не буду. Но точно знаю, что когда раскулачили его, пошёл он в бандиты. Сколотил немалую ватагу удалых хлопцев и охоту затеял на человеков. В те годы, начало 20-х, дня не проходило, чтобы кого-то ногами вперёд на погост не носили. И добрая была в этом участь отца Саньки, да его удалых хлопцев. А Михайло, работая в тихой своей тюрьме ещё и в чине был повышен, и оченно хорошо надзирал за лихими хлопцами, коих иногда вылавливали всё-таки, стало быть, был в услужениях у новых властей и автоматически становился врагом лютым бывшему дружку-приятелю.
Но не про это я хотел сказать.
Летом, как вечерело, Михайло, дед, любил чай попить с семейством. Всё грызли баранки и прихлёбывали чай вприкуску. Вот тут-то и появлялся обычно батянька Санькин, всовывал в открытое окошко обрез свой бандитский, из трёхлинейки изготовленный, затвор передёргивал и ласково спрашивал: «Шо, Микола, тоби сейчас кончить, чи поживёшь трохи?» Это шутка такая у него была любимая.
Но опять не об этом я.
В середине 70-х, когда бабушка Матрёна уже стала совсем дряхлая, отец задумал продать хату и перевезти её к нам. Нашёл покупателя, сговорились о цене (копеечной, как я сейчас понимаю), пошёл в райсовет оформлять документы. Долго сидел в очередях, наконец осталась последняя подпись - председателя этого самого райсовета.
Записавшись на какой-то там день, Василий пришёл к назначенному времени, открыл дверь в кабинет и увидел: сидит за столом председательским тот самый бандит, кулак раскулаченный, дедов друг, шутник с обрезом, Санькин папенька, только постарел конечно сильно и в очках с толстенными стёклами.
И смотрели двое через стёкла друг на друга,
и узнали друг друга,
и видели в стёклах далёкие годы свои,
и молчали долго.
И в молчании этом сказали друг другу больше,
чем если бы говорили.
И поставил тот, что за столом сидел,
подпись свою на бумаге без вопросов,
и приложил без вопросов печать.
Вот я и думаю, с бандитами-то полезно бывает дружить. Глядишь, они к власти пробьются, а уж они-то пробьются, будьте уверены, и нужную подпись поставят вовремя.
Впрочем, я отвлёкся, а Василий-то с Санькой тем временем минут с пяток поболтали. Василий и говорит: «Привезу тебе из Москвы подарок, что ты хочешь?»
И на это Санька вдруг нехорошо пошутил: «Сапоги твои хочу!»
Похохотали всё ж над шуткой, и собрался было Василий трогаться дальше, только Санька сказал, что ждут его двое каких-то внутри КПП, а кто такие, он не знает.
И зашёл Василий внутрь маленького помещения КПП,
и увидел двоих, один просто сидел за маленьким столиком,
а другой собирал маузер - только что почистил,
и стали они требовать документы,
и убедились, что действительно перед ними он - Василий Бублéй,
и тогда встал тот, что маузер успел уже собрать,
и сказал он: «Ну что, контра недобитая, петь будем?»
- Что петь? - удивлённо не понял Василий.
- Арию Глинки «член на льдинке»! - И рукояткой маузера ка-а-к саданёт в зубы.
Сознание покинуло Василия мгновенно, и он не чувствовал, как хрустели разлетаясь с кровью зубы, как рухнул на пол и не знал, как потом очутился без сапог в камере, в Черниговской тюрьме.
- А как же Академия? Мне же на поезд... - свербило в каменной голове. Только не понятно, почему ноги босы... - Я же в сапогах был...
Яркая лампа в лицо - это кино, лампы не было, был холодный каменный пол, большая светлая комната и вопросы, на которые каменная голова ответа найти не могла. «Какое задание ты, погань, получил, для выполнения в Москве?» «Где назначена встреча, кто связной?» И на молчание - жестокой силы удар по рёбрам, так что валялся Василий на полу не один час.
Ничего не понимая, молчал Василий, а что отвечать - не известно. Били нещадно и изощрённо - и кулаком, и ногами, и прикладом, и ногайкой. Зубы - чёрт с ними, рёбра ломали. Потом волокли в камеру, обливали холодной водой и спустя час-два (видно самим отдых требовался) снова вопросы и снова били.
Глубокой ночью опухшего и посиневшего от побоев до неузнавания Василия приволокли в камеру и оставили до утра в полной неизвестности и растерянности.
Утро следующего дня началось с неожиданного визита. Дверь камеры открылась тихонько, и в неё просочился Михайло - отец. Он ведь в этой тюрьме и работал, надзирал, то есть. Взглянул на сына Михайло, и чуть контрреволюционером недобитым не сделался. До крови закусил губу, чтобы не зарыдать, прижал к себе горячую голову сыновью, всю в кровавых коростах и шепотом жарким стал говорить такие слова:
- Сынку, ежели тебя спросят, рыл ли ты подкоп под нашу прекрасную столицу - отвечай: «рыл!». Готовил ли покушение на членов правительства и лично на товарища Сталина, отвечай - «готовил!». Что бы ни спрашивали, какую бы дурь не говорили - сознавайся во всём, подписывай любые бумаги... Убьют же... Молчать будешь - забьют до смерти, а так - в лагерь пойдёшь, но живой будешь. Ты понял меня?!
Молчал Василий, измочаленный побоями, только щёлочками глаз глядел в глаза отцовы. Михайло несколько раз повторил просьбы свои, пытаясь понять, понял ли сынку. И в других камерах, куда после проникал, повторял то же самое не по разу.
Понял Василий, понял отца. Всё подписал, все признания сделал, очень хотелось жить.
Одно мучило особенно - не знал он, где его сапоги, а ещё не знал Василий, что три дня назад умер в Бобровице поп, и вот с этого всё началось.
Нет, началось раньше, когда красавица попова дочка повстречалась глазами на беду свою с Григорием Бублéем, средним из братьев. Зажглась от взгляда страстная искра где-то глубоко в груди, пересеклись в небесной выси судьбы, и стало это началом страшного конца. Григорий-то комсомольцем был, активистом, а тут вдруг - попова дочка. Недолго продолжалась их любовь, да встречи по вечерам, да прогулки...
Как узнал поп про дочернюю любовь - неизвестно, но узнал и в отказ: «Ничего слушать не хочу - с антихристом?! Не позволю!» Учинил такой разгон, что с церкви чуть купол не навернулся. Запер поп дочку безвыходно, и всем домашним шпионить велел, чтобы близко Григория не подпускали.
А тот помаялся дня три, да и решил украсть возлюбленную. Как? Сговорился с младшим братом - Иваном, да с Петькой Боярченко так: Петро на машине подъедет во время всенощной службы к попову дому, а невеста уже будет ждать с чемоданом собранным, записку ей Иван должен был передать. Дальше хотели на дальний хутор уехать и там переждать какое-то время, глядишь, гнев попа милостью смениться, и будут они жить долго и счастливо...
Всё случилось, казалось, по плану. Иван записку передал. Петька вовремя машину подогнал, невеста с чемоданом в окно вылезла... Только кто-то из шпионов попу всё-таки наболтал. Тот прервал службу! Виданное ли дело?! Да побежал дочь из беды выручать. А машина уже тронулась, дочка в кузове плачет - жалко всё-таки отцовый дом покидать. Вот только про асфальт тогда никто даже не слыхал, дорога у церкви состояла из рытвин и ухабов, иногда попадались ямы и, само собой - канавы. Так что тронулась машина еле-еле, догнать её ничего не стоило, что, собственно, подобрав рясу, поп и сделал. Ухватился за борт кузова и ну проклятиями поливать да орать матом благим.
А Петро, видя, что место дальше на дороге более-менее ровное, газанул, и машина, бодро встряхнувшись, рванула вперёд. Вот тут-то поп и сорвался, руки расцепились, упал, скатился с обочины, да головой ударился о придорожный камень.
Почти месяц лежал он вместной больнице, и даже стал идти на поправку, но настиг его инсульт, тогда говорили - удар, и скончался он, не приходя в сознание.
Вот такая вот история вышла.
Подобного в Бобровице не случалось испокон века, и милицейское начальство раскрутило эту историю во всех подробностях. Все участники, кроме дочки поповой, она шла, как свидетель, были арестованы в один день, и Василий, как соучастник и идейный вдохновитель.
Тут ещё такой случился курбет: в Киеве, в тот же день по странному совпадению арестовали, как врага народа, комбрига, которого Василий по долгу службы по делам на машине возил. А раз возил, значит и во всех кознях вражеских участником был.
Всё сошлось: образовалась контрреволюционная банда убийц, насильников, грабителей и врагов народа. На эту «банду» пацанов повесили буквально всё, что было нераскрытого за последние лет десять: Андрюхе - писарю - глаз по пьянке брат родной чуть не выбил дрыном - нападение на ответственного совработника, свинью на свадьбу зарезали и забыли про это, опять же по пьяному делу - кража собственности... Да всё, всё, что накопилось, всё было предъявлено. Но самое главное - участие в подготовке контрреволюционного переворота, главарь которого (комбриг) арестован, изобличён и под тяжестью улик сознался.
Чернигов и Бобровица вместе с ним гудели: «Наконец-то изобличена банда, терроризировавшая население все последние годы!» Газеты черниговские следили за всеми перипетиями громкого процесса. Впрочем, следствие было недолгим - и так всё ясно.
Наконец - суд. Решили его проводить в Чернигове, в одном из самых больших клубов. Само собой, суд открытый, с корреспондентами, с общественностью, всякими представителями и прочей лабудой.
Всё идёт чин-чином, подсудимые полностью признают свою вину по всем пунктам, но вдруг случается досадная заминочка. Когда слово предоставили Григорию, то он неожиданно тихо, но твёрдо сказал, что все показания были выбиты из него пытками и побоями, что он отказывается от всего, что наговорил на себя и на всех остальных, что ни он, ни другие ни в чём не виноваты, а смерть попова - жалко очень его! - несчастный случай.
Просто и коротко было всё дальше. Судилище мгновенно прекратилось, и удалили всех из зала, и было объявлено, что дальше суд будет проходить в закрытом режиме.
И билась в истерике
бедная невеста Григория
не ставшая женой,
бедная невеста Григория
не ставшая женой,
крича истошно,
что он сошёл с ума,
что это она его сама подговорила,
что на самом деле
она одна во всём виновата -
не слушал её никто.
она одна во всём виновата -
не слушал её никто.
И никого больше не слушали,
а зачитали сразу приговор.
а зачитали сразу приговор.
И приговор был короток, как в песне:
Григория Бублéя - расстрелять,
остальным - по 15 лет лагерей.
остальным - по 15 лет лагерей.
И упала в обморок
не ставшая женой невеста,
не ставшая женой невеста,
и увели всех приговорённых,
заломив за спиной скованные руки.
Где и когда расстреляли Григория - никто не знает, а Василий, Иван и Петро Боярченко поехали осваивать колымские просторы.
До Находки долгий путь лежал по Сибирскому тракту, частью пешком, где-то в грузовых вагонах. В Находке погрузились на корабль. Всех зеков разделили на четыре команды, по числу отсеков трюма, и там по колено почти в морской воде, в которой плавало и распространяло омерзительные ароматы всё, что может исторгнуть из себя человеческий организм, на железных многоярусных нарах (кто успел, тот лез повыше), вся наша черниговская «банда» пацанов десять дней болталась на штормовых волнах до бухты Нагаева.
Десять дней непрерывной качки - это, я вам скажу, похуже, чем пытка китайская. Кормили так - сверху сбрасывали в приоткрытую щель ржавую селёдку. Успел поймать - счастье тебе улыбнулось, не успел - лови в воде среди испражнений. А поить никто и не думал - и так воды полно. От такой кормёжки измождённые долгой дорогой люди начали болеть и умирать немедленно, в первый же день. К исходу вторых суток воздуха для дыхания в трюмах уже почти не было, а был только сплошной смрад. А люки задраены, и на палубу не выйдешь, прогулок нет.
Единственный способ воздуха глотнуть хоть чуток - это когда зеки вытаскивали трупы товарищей из трюма и бросали за борт. Дрались смертным боем зеки за эту возможность подышать. Впрочем, трупов было так много, что под конец плаванья выносить уже было не под силу...
Смилостивился где-то там в горней выси господь, сохранил Василия, и Ивана, и Петро, дал им сойти на охотский берег живыми.
Вот она и бухта Нагаева.
Вот она, Колыма.
Вот он, Магадан.
Здрасьте, приехали!
Колыма
Или не были вы на Колыме, или не знаете, что такое красота. Описывать колымские просторы, всё равно, что глухому (тьфу! тьфу! тьфу! не приведи господи!) объяснять этюды Шопена. Боже ж ты мой! На колени становлюсь, землю готов есть, но нет более прекрасного края. Правильно, сто раз правильно пел соловей Севера Кола Бельды: «Если ты полюбишь Север, не разлюбишь никогда!».
Вот маленький кусочек моих детских впечатлений - посёлок Ягодное, что на трассе, километрах в пятистах от Магадана. Ближе к осени все склоны сопок усыпаны несминаемым ковром брусники и от того издалека видятся бордово-красными, как будто великан пришёл и укрыл гигантским своим бархатным пологом всё вокруг. И над этим великолепием глубокой летней ночью (!) парит солнечный диск, такой близкий, что сомнения нет - можно запросто взять и потрогать.
А ход лосося на нерест по тонюсеньким протокам, ручейкам! - это просто симфония света, звука, воды, отливающих антрацитом бесчисленных тел и неудержимого стремления к продолжению себя и таинству упокоения.
А вот "Ода кижучу". Это рыбка такая, по-научному "серебристый лосось".
Ах, кижуч!
Вы едали вкусноту?
Деликатес, каких в природе мало!
Спросите про горбушу, про кету,
И я отвечу:
- Рядом не стояло!
Что хариус?! Что стерлядь?! Что форель?!
Что белорыбица?! - Всё детские игрушки!
Но если кижуча не ели Вы досель,
Что ж локти грызть осталось иль подушки.
Хорош с дымком, и вяленый, и в соли.
Хорош балык и с косточкою бок.
Под пиво много не советую позволить,
Под водочку его ведро я съесть бы мог.
В желанье весь! Уже невмоготу!
Иду вкушать!
А ведь и Вы могли бы
За стол со мною сесть
И с восхищеньем съесть
Хоть ломтик тающей во рту
Непревзойдённой рыбы!
О как!
А на Нюкле вы бывали? Что за Нюкля? - спросите вы.
Эх, братцы вы мои, говоря скупыми словами справочника: Нюкля - мыс у впадения реки Ола в воды бухты Гертнера (или бухты Весёлая) Охотского моря, недалеко от районного центра Ола Магаданской области.
Теперь другими словами о том же самом.
Жил да был на берегу моря со своими домочадцами морской нивх по имени Нюкля. Давно это было, когда ещё деревья были большими, а звёзды прямо с небес слетали на землю, чтобы отдохнуть у костра, послушать песню, да поесть юколы.
Промышлял Нюкля нерпу, кормился рыбой, икру приготовлял, да русским продавал за водку - ведро икры за бутылку воды огненной. Шибко большое хозяйство было у Нюкли, детей было много, каяков было столько, сколько пальцев на руках и ногах, железные наконечники у гарпунов были, сети были у Нюкли большие. Хорошо жил Нюкля, богато жил, много работал, много промышлял, много икры приготовлял.
И вот пришло время Нюкле идти к предкам своим. Всё, что имел и умел, он передал детям, крепкие чумы оставил, помолился и пошёл.
Пошёл, да и остановился у моря.
Куда идти, думает: направо, налево? Присел на корточки, трубку закурил, стал думать. Долго думал, три трубки думал, но так и не придумал. Стал четвертую трубку набивать.
Тут скала, что возвышается на самом берегу, стала вроде потрескивать. Интересно стало Нюкле - что это за звуки такие, спрятал он трубку за пазуху, подошёл к скале поближе. А потрескивание стало вырастать, поднялось, как вал водяной до небес и превратилось в зов неведомый: «Иди ко мне, Нюкля... Иди ко мне...»
Вот чудеса! - думает Нюкля, - Словно зовёт меня кто-то. Посмотреть, что ли?
И пошёл Нюкля к скале, зовущей его,
И тут узрел он, как раздвигается скала,
и открывается широкий проход.
И там узнал он путь,
по которому надлежит ему идти.
И шагнул Нюкля на путь надлежащий,
и пошёл по пути этому.
И как пошёл он по пути этому,
то содвинулись стены скалы
и сокрыли Нюклю,
и путь, ему одному надлежащий, сокрыли.
Много прошло с той поры дождей и метелей, смыло навсегда безжалостное прибойное море дорожку следов, что оставил Нюкля, уйдя в скалу. Да и сама скала поседела, осыпалась, стала похожа на полусъеденную сахарную голову и от того так и называется - Сахарная головка. Только осталась узкая расщелина, что была когда-то Нюкле проходом.
Пытался я в детстве своём протиснуться в неё, но дальше двух-трёх метров это мне не удавалось, а и страшно было - а вдруг проход откроется, и поманит меня Нюкля: «Иди ко мне...» И выскакивал я из расщелины, учащённо дыша и оглядываясь - не видел ли кто испуга моего.
Отец делал вид, что не видел, и подъезжали мы к любому из домов, в которых жили тогда потомки ушедшего в скалу Нюкли. Тут отец вынимал запасенную поллитровку, стучался в дверь и производил обмен: поллитровка водки на трёхлитровую банку красной икры, приготовленной по старинному обычаю, завещанному Нюклей.
Икру эту ел я большой ложкой прямо из трёхлитровой банки, пока не оставалось на донышке чуть-чуть, и эту чуточку отец тонким слоем размазывал по газетам, выносил на солнышко и вялил.
Провялившись день-два, икра становилась наилучшей насадкой, на одну икринку можно было поймать до десятка форелей или бычков, что мы с отцом по воскресеньям на Гадле или Хасыне и делали. Штук двадцать икринок - и ведро форели и бычков за два-три часа.
Всё просто. Провялившись, икринки становились такими вязкими, что рыба не прокусывала оболочку с первого раза, и иногда с крючка без замены насадки я снимал до десяти рыбин. Хвастать не буду, форели были не такие большие, как в рыбацких байках, всего лишь грамм по триста, ну ладно, по двести.
Кстати, мама ужасно боялась странной женской боязнью эту живую ещё форель, что привозили мы в ведре и буквально кричала: «Жарьте сами эту гадость! Сами чистите!!!»
Мне было смешно, и я бежал играть с мальчишками в Чапаева, а отец спокойно брал острейший нож и принимался за разделку. Ведра этого хватало нам дня на три-четыре.
Прошу внимания - это с двух десятков вяленых икринок.
Опять не верите?
«Пурга бушевала над речкой Казачкой
Покрыт был Анадырь предутренней мглой.
С открытою грудью, в шинели солдатской
Шёл Мандриков, партии сын боевой…»
С задором выводили мы дискантами в детской хоровой капелле Магадана. Кто такой Мандриков? Почему с открытою грудью? Сейчас это мало кому известно и мало кому интересно знать. Ведь тогда, в другой стране, Анадырь входил в состав Магаданской области, как и вся остальная, отдельная теперь Чукотка.
Эх, Мандриков, наивный юный Мандриков, зря ты был расстрелян на льду Казачки озверевшими белогвардейцами. Всё повернулось вспять и нет более пролетарского государства, где человек человеку друг, товарищ и брат, а есть капитализм, против которого был ты.
Слёзы бессильной злости наворачивались на глазах моих, когда видел я недавно, во что теперь превратилась Нюкля, изгаженная нынешними людишками. Проход в скалу завален пивными бутылками, мусорными пакетами, рваными презервативами...
Эх вы, богачи новоявленные, в золотых цепях и в бронированных лимузинах дрожащие! Ни за какие деньги не купить вам той икры, что делал Нюкля, никогда не ощутить её тающий, исчезающий в вечности вкус - нет её, вы её уничтожили жадностью своей необузданной... Что скажете вы пред престолом за алчность свою? Нечего будет вам сказать, и кара вечная настигнет вас!
...А нивхи вернуться, и снова оживут легенды, и Нюкля пойдёт добывать нерпу, икру приготовлять, юколу есть, петь песни звёздам...
Господи!
Вот вы гуляли по... киту? А я гулял, на Нюкле.
Вы собирали кедровые шишки с одного куста стланика с медведем?
Тягали через прорубь беззаботных, жадных и упертых крабов на капроновую нить?
Видели, как острыми секирами разделывают изнутри выбросившегося на мелководье кита, и тут же продают свежее китовое мясо, лоханями взвешивая на весах, стоящих на прилавке в циклопической открытой пасти, подпёртой, чтобы не захлопнулась, двухметровыми брёвнами?
Ловили по ведру чистейшей форели и бычков на вяленую красную икру?
А, простите, забыл, красная икра сейчас - деликатес?!
Тогда знайте - было время, когда на Колыме (про рыбалку я уже упоминал) красную икру в магазинах давали в нагрузку к водке. И так она некоторым надоедала, что многие любители раствора spiritusvini, выйдя на улицу с вожделенной поллитровкой за 2 рубля 87 копеек (!), это в ценах после реформы 1960-го года, со смаком размазывали пакет икры о стенку заведения. От этого стенки прибредали стойкий красный цвет не смываемый ни дождями, ни усилиями уборщиц.
Думаете, опять вру? Да, точно, не бывали вы на Колыме. Не видали чудес природы ни летних, ни осенних.
Зато уж зима, так зима!
Колыма, Колыма,
Чудная планета.
Десять месяцев зима,
Остальное - лето.
В самом-то Магадане ещё относительно тепло зимой. Сказывается морской климат. Ну, подумаешь, минус тридцать за окном?! А на трассе - минус шестьдесят не редкость.
При такой температуре бензин становится вязким, тягучим, как правильное растительное масло и горит весьма неохотно, не как в кино - пух! - и столб пламени. Попробуй, остановись, скажем, у столовой, чтобы пообедать, да немного передохнуть, и заглуши мотор. Через десять минут всё выстывает до самого не могу. Крути тогда ручку, насилуй стартер сколько мочи хватит - толка не будет, не заведёшься.
Однако, водители приспособились машины поджигать, чтобы прогреть (лампы паяльные да керосинки всякие на таком морозе не дееспособны).
Делалось это просто. Набиралось из бака ведро тягучего, вязкого бензина, и бензин этот выливался на капот. Затем из ветоши изготавливался жгутик, который обмакивался опять же в этот самый вязкий бензин и поджигался спи-чеч-кой. И вот, когда разгорался жгутик с бензином, им уже поджигали капот.
У молодых или вновь прибывших на Колыму шофёров при виде подобных действий случались нервические истерики с криками и попытками бензин потушить, от чего приходилось их иногда кулаком излечивать и отечески наставлять - смотри, мол, как старшие опытные товарищи делают и заткнись, глупый ты человече.
Странно, но даже краска не успевала обгорать, только бензин, зато машина прогревалась.
Главное дело было - не зазеваться, успеть, как прогорит бензин, взгромоздиться в кабину и стартануть как следовает, пока снова всё не застыло. Успел - завёлся, не успел - снова поджигай.
Ладно, о чудесах и красотах ещё будет чего сказать, а пока вернёмся к шатающимся от долгой болтанки зекам, что опасливо ступают с мостков на уходящую из-под ног землю Колымы.
Небольшой посёлок, ставший через несколько лет городом, Магадан встретил ошеломлённых зеков позёмкой. Не дав ни минуты роздыху, всех привели колонной в лагерь, тут же построили на плацу и немедленно принялись сортировать по роду деятельности: интеллигенты всякие, вроде учителей, да умники – валить лес, золото мыть, работяги – по своим цивильным специальностям, так что Василий тут же был определён в бригаду шофёров, коих на Колыме тогда, как и на материке, было можно пересчитать по пальцам.
Повезло ему – вакантным оказалось место водовоза, и с первого дня сел Василий на машину и колесил без устали по кислым дорогам не узнавшим ещё асфальта.
Иван же поехал по трассе в далёкую даль между бесконечных, похожих на разбросанные тюбетейки сопок, верхушки самых высоких из которых были уже прочно покрыты снеговыми салфетками. И в этой далёкой дали, на самом берегу могучей Колымы, его, только-только на воле окончившего курсы бухгалтеров, определили заведовать лагерным складом и заниматься снабженческими вопросами. Можно подумать – хорошо утроился, при кормёжке, тепле? Вот тут она и кроется, ошибочка. Бит был Иван многократно и жестоко, дважды стоял под расстрелом (пугали). За что?
Подходит замёрзший до стука зубовного конвоир, идущий в казарму, затвор передёргивает и ласково произносит: «Сука, спирту быстро во флягу, понял?»
А как тут не понять – он пальнёт в башку и запросто скажет потом, что зека на него напал, и он принял меры защиты. Так что всяческие ревизии непременно находили разного рода недостачи, в основном спирта и сахара, со всеми вытекающими последствиями. Суд был, как правило, короткий и суровый, со всей строгостью закона, до вышки, однако, не доходило – работать просто некому будет. Срок Ивану добавлялся и добавлялся: то пять лет, то десяточка, и конца этому видно не было.
Конец пришёл совсем с другой стороны.
Надоело строптивой Колыме, в каком году не помню, мирно нести мутные воды свои в холодные океанские просторы, и решила она как-то потешится, да взбодрить слегка племя людское. Ну и сделалось наводнение нешуточное, подмыло добрый кусман, метров триста на пятьсот, обрывистого берега. На беду Ивана, находился он в это время на рабочем, так сказать, посту – выносил со склада всё, что попадалось под руку, спасти пытался, только ничего не спас. Скрылся тот самый кусман, вместе с Иваном, складом и половиной лагеря в глубоких ледяных водах. Поиграла река. А может быть спасла она Ивана, да и других доходяг, укоротила мучения, избавила от пыток.
Нет на берегу Колымы ни креста, ни плиты могильной, никто не может указать точного места упокоения Ивана Бублéя и доброй сотни его солагерников, но я тебя помню, дядя Ваня и люблю тебя. Светлая тебе память и пусть пухом тебе будут тёмные воды Колымы.
Петро же Боярченко, водитель, как и Василий, тоже поехал по трассе, да далеко не уехал, на Сто-Полста шоферил, тоже при лагере. Так что с Василием ему приходилось встречаться и на трассе, и так просто довольно часто, и дружба их не только не угасала, но с годами только крепла.
Первые два года лагеря жил Василий, как и все, в казарменном бараке, имел свои нары, при них нижнюю полочку в тумбочке, куда складывал зубной порошок, обмылок, завёрнутый в газетную бумагу и фотографию матери, а больше ничего складывать было нельзя - не полагалось. По субботам устраивался шмон, и если при шмоне находили в тумбочке у кого что-либо другое - наказание было суровым, за пару шкарпеток, присланных в посылке с воли, неделю карцера можно было схлопотать...
Ну, это всё тонкости лагерного бытия, описаны они были сто раз, и про них мне не интересно.
Главная трудность, что к машине можно было попасть только после утренней поверки и никак не раньше, а вернуться из рейса нужно к вечерней поверке, никак не позже. Понятное дело - в лагере дисциплина - у-у-хх!! - и только на ней всё держалось. А вода, что развозил на своей водовозке Василий, дисциплине подчиняться не желала и требовалась то в одном конце города, то в другом и после поверки и до неё, так что лагерное начальство скрипя зубами, выдавало чуть ли не ежедневно строжайшей строгости бумагу, вроде увольнительной, которая разрешала «зека № такой-то» убыть из лагеря или прибыть в оный - а дальше стоял прочерк, и Василий сам вписывал нужное время. Такое вот страшное нарушение лагерного режима.
То, что я сейчас пишу, ни в малейшей мере не означает, что жил Василий в лагере, как в санатории на берегу моря.
Хлебнул он лагерного быта
до края полное корыто.
Было всё, что только может представить себе изощрённый ум человеческий - унижения и побои, кормление ржавой гнилой селёдкой, стояние на морозе до падения в обморок за ничтожное нарушение, карцер, издевательства нечеловеческие и от охранников, и от блатных, лишение всех возможных прав человеческих... и работа, каторжная работа, от восхода солнца до глубокой ночи. Работа, иногда настолько бессмысленная, вроде: сегодня первый барак роет траншею, завтра второй барак её закапывает, послезавтра третий роет снова...
Повторюсь, лагерный быт описан многократно и подробно, если очень интересно про него, то, пожалуй, лучше Шаламова почитать, а я про другое.
Через два, примерно, года перевели Василия из лагерного барака на поселение - в общежитие, в пяти минутах от лагерного КПП, так что нужно было два раза в день отмечаться приходить.
Вот с этого времени и начинается история Жениха.
Водителем и механиком был Василий отменным, экстра-класса, машину мог по звуку двигателя диагностировать настолько точно, что многие считали его если не экстрасенсом (тогда и слова-то такого никто не знал), то чуть ли не колдуном. Нет, вы подумайте, подъезжает к нему приятель покалякать, а он с ходу вместо «здрасьте» выдаёт про клапан в правом цилиндре, про гайку недотянутую на полрезьбы в картере или где ещё, про палец износившийся, про патрубок протёртый и прочее такое, что у приятеля физиономия вытягивается и на губах вопрос: «А ты откуда знаешь?».
- Тоже мне, фокус! - скажет завзятый автомобилист, - Да любой свою машину по звуку знает.
В том то и дело, что, например, себя тоже каждый знает, и болезни свои чувствует издалека, но только очень хороший врач с одного беглого взгляда на пациента может распознать затаившуюся хворь, которую никакие анализы не могут выявить.
Таким врачом, только для машин, и был Василий.
А ещё обладал он изумительной способностью замечать на дороге всё, до малейшей малости. Ехать с ним мне было порой просто удивительно до невозможной крайности. Метров сто-двести проедет - стоп!
- Хороший ключик на 11. - Идёт, приносит ключик. Через пятьдесят метров, снова, - Стоп! Шайбочка медная, как раз мне такая нужна, - Идёт, приносит шайбочку. Через сто метров, опять, - Стоп!
И так могло продолжаться бесконечно.
Чуть на десять лет не добавили ему однажды срок через эту удивительную способность.
Году где-то в 49-м вызывает к себе Василия вновь назначенный вместо отправленного валить лес на двадцать пять лет начальника автоколонны, что на Спорном, бодрый и строгий, но молоденький новый начальник, увлекавшийся боксом, в процессе занятия которым любил он использовать вместо груши физиономию какого-нибудь подвернувшегося подчинённого.
И такую речь начинает вести:
- Ты, Васька, вор, и все улики против тебя! - и потрясает кипой бумажек, - Вот они, улики.
А в кипе этой - доносы, как водится. «Так, мол, и так, а спёр Василий у меня на пролетарский праздник 1-го мая полную сумку инструментов, в чём и подписуюсь... и подпись».
- У кого это я спёр? - интересуется Василий, - Чья подпись?
- А не твоё дело, чья. Вина доказана, и завтра я передаю дело в суд. Так что будь спок, лет десять тебе точно светит.
- Слушай, гражданин начальник, - говорит тут Василий на «ты», словно в бреду, словно с внеземной выси, - Я эти инструменты нашёл, на трассе. Если не веришь, могу доказать.
И так эти слова прозвучали убедительно, что смешался новый начальник, задумался о чём-то, потом говорит: «Докажи!»
- А ты в рейс, до Магадана, поедешь со мной? Вот и будет доказательство.
- До Магадана? Будет доказательство? На спор?
- Да хоть и на спор.
И поспорили они так: если Василий за время рейса до Магадана и обратно найдёт на трассе гаечных ключей на полный комплект, то начальник никуда документы не подаёт, и дело будет забыто. А вот если Василий ничего не найдёт, тогда делу будет дан полный ход.
И чем, думаете вы, кончилось дело?
Жутким раздолбоном, таким, что слышно было километров за пятнадцать по трассе.
Раздолбон, само собой не Василию, а всему остальному дружному коллективу автоколонны, устроил новый начальник, вернувшийся из рейса с перекошенным и потемневшим лицом, с пепельными прядками в чёрных прежде волосах.
Темнеть и перекашиваться лицо начало буквально с первого километра и на протяжении всех долгих 443-х километров всё больше и больше темнело и покрывалось тяжёлой думой.
Ибо нашёл Василий на трассе не один комплект ключей, а три, причём в сумках два, а остальное - россыпью. Да отвёртки, крепёж, патрубки, два домкрата, смазку, канистру(!) масла, ремень не один... Из всего найденного можно было спокойно собрать автомобиль с двигателем внутреннего сгорания, а если очень постараться, то хватило бы и на маленький самолёт.
Что такое бесхозяйственность и разбазаривание знаете? Это преступлением называется, и за это что бывает? Правильно, наказание. В те годы наказание за такого рода преступление могло оказаться и высшей мерой.
Потому-то и устроил новый начальник показательный раздолбон, что очень ему не хотелось ни высшей, ни какой-другой меры.
Так-то вот.
Однако, вернёмся к истории.
Очень-очень быстро слухи о талантах Василия распространились повсеместно, достигли, вероятно, властных ушей, и был он пересажен с водовозки на полуторку и начал колесить по трассе, доставляя ответственные грузы в самые глухие места.
Но не только с грузами ездил Василий.
Часто стала с ним ездить по разным бухгалтерским делам жена всесильного начальника магаданского лагеря, по совместительству главный бухгалтер того же лагеря.
Так ей было спокойно, когда за рулём сидел Василий, что стала она придумывать всякие хитрости, чтобы ехать именно с ним. Однажды из лазарета его перебинтованного украла - он фалангу указательного пальца топором себе случайно рубанул, на него и дело завели за членовредительство. Так она дело это умудрилась потерять - стащила из строевой части, вроде как мужу понесла и по дороге где-то потеряла, а раз нету бумажки, так и дела нету. Потом в лазарет явилась и именем мужа своего приказала Василия немедленно выписывать.
И с ещё незажившим обрубком, забинтованный, Василий прямо из лазарета сел в кабинку и повёз главбуха по главбуховским надобностям.
Кто знает, почему она выбрала именно Василия? Скорее всего, просто он был единственным, кому она доверяла и на чей водительский опыт и мастерство полагалась, тем более, что трассу Василий вскорости выучил наизусть и мог даже с закрытыми глазами довезти, куда было угодно.
Так что поездки становились всё более частыми, чуть ли не личным шофёром сделался Василий.
Всё бы ничего, но только про поездки эти люди начали болтать невесть что...
Кто не знает, что такое напраслина, тот ещё не догадался, остальным уже всё стало ясно.
Как-то под вечер собралась в большой квартире всемогущего начальника магаданского лагеря большая компания друзей-приятелей-сослуживцев-соседей и ещё бог знает кого, чтобы отметить событие общее для всех и для всей страны - праздник какой-то был.
И испив чаши разведённого водой спирта полные,
и закусив балычком да икоркою,
и захмелев,
стали они подшучивать друг над другом,
и стало им весело,
и чтобы стало им ещё веселее,
они испили ещё разведённого спирта,
и закусили снова икоркой да балычком,
и после того, как испили они по третьему разу,
сделалось им настолько весело,
что стали все как бы родными,
и шутили не уставая друг над другом и над всеми,
и над женою начальника шутили,
и смеясь говорили, что любовь у неё есть на стороне,
и называли, что это Василий...
И наступила ночь,
и когда все разошлись,
и остались начальник и жена его одни,
то начал он темнеть лицом и курить папиросы,
и имя им было «Герцеговина Флор».
Вот нет чтобы поинтересоваться хотя бы: «Так мол и так, любящая супруга, жена моя, что вы можете сказать в своё оправдание?»... А он взял и такую штуку отчебучил: вынул из пачки заготовленных бланков один, с двумя факсимильными подписями и свою к ним приставил и в нужной графке чего-то там черканул - подписал, значит, приказ: «зэка номер такой-то расстрелять», это Василия, то есть, и дату аккуратненько проставил. Отдал вестовому бумаженцию, чтобы в канцелярии оприходовать по форме и к делу подшить и велел начальнику автоколонны немедленно передать приказ: как явится из рейса «зэка номер такой-то», так должен быть немедленно арестован и посажен до приведения приговора в исполнение, то есть до утра, в карцер.
А «зэка номер такой-то» менял себе в ночной призрачной полутьме пропоротое колесо у поворота на Снежную долину, всего-то в 20-ти километрах от Магадана и не знал, что не надо бы ему туда ехать, а надо бы бежать куда-нибудь, хоть в тайгу, в сопки, на съедение комарам и медведям.
Спас Василия начальник автоколонны, оказался мировым мужиком. Как только приказ начальника лагеря ему ночью принесли, оформил молниеносно (это ночью-то!) за своей подписью задним числом приказ о длительной, на год, командировке на Спорный, и командировочное удостоверение, и продовольственный аттестат оформил, всё, как полагается.
Подъезжает неспешно, уже утреннее солнышко весёлое над Магаданом вовсю полыхает, начинает новый день, Василий к воротам автоколонны, и видит чудо-чудное - выбегает ему навстречу сам начальник, как будто всю ночь ждал его, и бумажками машет, вроде зовёт.
Собрался Василий в гараж зарулить, а начальник наперерез бросается, и на подножку -скок! - и бумажки суёт.
- Мотай! Мотай быстро! Вот приказ вчерашним числом, командировка, едешь немедленно на Спорный.
- Так я же ещё документы сдать должен! Устал, как собака, отдохнуть бы хоть пару часов.
- Отдохнёшь, успеешь потом. Документы давай мне, я сам всё сделаю.
- Ну а переодеться хотя бы, перекусить.
- Давай документы, давай быстрее, если жить хочешь. Разворачивайся, поехали на Спорный. Я с тобой немного прокачусь.
Ну что делать? Разворачивается Василий, начальник к нему в кабинку залезает, ну, и поехали.
По дороге начальник всё ему про приказ о расстреле рассказал, потом, на выезде из Магадана попросил остановиться, достал из кармана листок и записку приятелю, начальнику автоколонны, что на Спорном, черканул.
На том и распрощались. Вышел начальник из машины, остановил встречную и на ней в Магадан вернулся, а Василий поехал на Спорный в длительную, растянувшуюся на несколько лет, командировку.
История это, как водится, стала вскоре известна всей Колыме, и получил Василий язвительное прозвище «Жених», которое держалось за ним многие годы.
Лисья доха, поэт Сесенин и полбуханки хлеба
Сто пятьдесят километров проехали молча. Сопровождающий с красными от хронического недосыпа глазами чинно восседал справа от Жениха, прижимая к груди величайшую драгоценность - толстый хорошей кожи портфель на двух надёжных застёжках.
Василий вначале пытался завязать разговор, но как-то тот не склеился. Сопровождающий грозно взглянул на говорливого водителя и прорычал что-то вроде: «Поменьше болтай, за дорогой смотри лучше».
Раза три или четыре сопровождающий судорожно проводил рукой по замкам пузатого портфеля, словно боясь, что его вскрыли по дороге неизвестные ловкие воры. Убедившись, что не вскрыли, он снова грозно смотрел на шофёра, пресекая малейшие возможные попытки произнесения каких бы то ни было звуков, подтверждая тем самым свою значимость. Минуть через двадцать-тридцать голова его начинала клониться, и воспалённые глаза становились мутноватыми, качнувшись на очередном ухабе, голова тюкалась подбородком в груди, и тогда сопровождающий, встрепенувшись, вновь судорожно шарил по портфелю.
Вообще утро задалось с самого начала как-то не так.
Сначала Василий часа два ждал, пока переоборудуют полуторку под пассажирскую машину - ставили скамейки, приваривали лесенку, натягивали тент, даже дверку со щеколдой навесили на задний борт. Со всем этим возился главный механик Арнольд, помогали ему какие-то двое из вольнонаёмных, их Василий видел первый раз и даже не знал, как зовут. Дождавшись, когда Арнольд сделает перекур, Жених поинтересовался, что за выдающиеся персоны сегодня ожидаются, раз такой перевертон происходит. Однако Арнольд и сам не знал.
Через каждые двадцать минут прибегал потный начальник автобазы, грозил всем срок добавить, если через десять минут не будет готово, потом в очередной раз прибежал и сообщил, что подать машину надо будет к столовой ровно в 9.00.
Тут все успокоились - до девяти ещё полчаса, а машина уже на мази.
Ровно без пяти минут девять Василий остановил машину у столовой, вышел и деловито прошелся вокруг, проверяя, всё ли в порядке, потом направился за угол столовой к сортиру. Не успел налево повернуть - из-за угла автоматчик - шасть! и давай орать: «Стой, кто идёт! Стой, стрелять буду!»
Василий ему говорит ровно и спокойно: «Что ты, зайчик, глотку насилуешь? Я в сортир, что, нельзя?
И вдруг этот служака передёргивает затвор, наставляет автомат на Василия и орёт: «В машину, быстро! Бегом!»
Ну, бегом, не бегом, а пришлось Жениху возвращаться в кабинку, не удовлетворив копившуюся потребность. А это было очень плохим признаком. Никогда! Никогда Василий не отправлялся в рейс, не посетив прежде сортира. Так делало и большинство шофёров. По тайге банды уголовников шастают и в основном вдоль трассы. Попробуй, остановись на минутку по малой надобности - поймаешь тут же пёрышко или машину обнесут до девственной пустоты или и то и другое.
Шофёры, как и моряки, народ крайне суеверный (по крайней мере раньше был), и каждый старался соблюдать милые сердцу правила как в поездках, так и «на приколе» и следовать приметам.
Неуютно стало Василию - главное правило не выполнено.
Задумался он, что за напасть такая? Ещё и охрана с автоматами, в сортир не пройти... Что бы это значило?
Но решить эту сложную задачу не успел - распахнулись двери столовой и выкатилась оттуда целая свора автоматчиков, человек восемь, потом, немного погодя, важно и степенно проследовала до машины группа лиц особого свойства - очень представительные, очень хорошо одетые, очень важные и деловые. Лица, озабоченные крайне, от которых, видимо зависела судьба если не всей планеты, то шестой её части, как пить дать.
Шли эти лица не спеша, переговариваясь между собой, а автоматчики, зорко оглядываясь по сторонам и держа свои ППШ наготове, двигались параллельно лицам к машине Василия.
У того, от вида лиц, извиняюсь за каламбур, лицо вытянулось до крайней степени удивления, и побежал он, как-то сам собой, вытягивать из кузова железную лесенку и дверку открывать.
Глубоко сидит рабство в нашем человеке, Чехов вот его выдавливал из себя, а другие - нет, да и не знали они, что можно выдавливать - они Чехова не читали.
Василий тоже не читал, нет, потом, много лет спустя, читал, конечно, а до этого его любимым писателем был Есенин, про других он и слышать тогда не хотел, кроме Шевченко, само собой.
«Как умру, то схороните...».
«Кобзаря» Василий и на русском, и на украинском знал наизусть... Я, конечно, извиняюсь дико, но «Кобзарь» - это поэма великого Тараса Шевченко, того самого, которого Щепкин (великий, как и Шевченко, только актёр), выкупил из рабства. Эти слова я пишу для тех, кто не узнал цитаты, может не для всех читающих, но для большого количества - это точно.
Впрочем, Шевченко и Щепкина мы здесь исследовать не собираемся. А вот про Есенина остановлюсь чуть подробнее.
В восьмом, последнем классе школы на Бобровице, в страшно далёком от Магадана, туманном детстве, в руки Василию попался потрёпанный томик стихов. И Василий пропал, пропал навсегда. Заманила его в сети чарующая словесная игра, за которой чудились любовь и смерть, верность и тягучая тоска, дикая страсть и упокоение.
Фамилия автора стихов была Сесенин. На затёртой обложке пропала граница слов, они с трудом угадывались, вот и получился в юном мозгу из С.Есенина Сесенин.
Каверзный, я вам доложу, автор. Пишет так, что веришь всему, что он пишет. «Ты жива ещё, моя старушка?» - спрашивает он, а ты тут же представляешь свою самую близкую и такую далёкую, самую родную, единственную пожилую женщину, и даже как бы тянешься к ней руками и ответа ждёшь. Так что Василий пропал не зря, но в этом-то и недотыка и есть.
Потрёпанную книжку дал ему на два дня почитать одноклассник, только Василий сам прочитал сначала раз двадцать, так, что наизусть выучил, как говориться, от корки до корки, потом Маше Подопригора (тоже фамилия - помните?) дал почитать под честное-распечестное обещание вернуть завтра утром... И пошла потрёпанная книжица гулять по классу...
И что такого, спросите вы?
Ну-ну. То есть, вы не знаете, что к поэту Есенину отношение в разные годы у официальных властей было разное, а в двадцатых годах двадцатого же века, да на Украине - совершенно особенное.
Как только не костерили поэта! Доставалось ему - не пожелаешь врагу такого. Но не меньше, а часто и гораздо больше, доставалось тем, кто читал, любил, наизусть заучивал опальные строки.
Подробно обстоятельства ареста Василия я не знаю, но арестован он был прямо в классе во время урока и препровождён в тюрьму, о которой я уже многократно упоминал, прямо, так сказать в руки отца родимого. Просидел в той тюрьме часа четыре, был отпущен под поручительство отца, выпорот так, что ни лежать, ни сидеть не мог с неделю, и поэтому на открытом заседании общественного суда стоял солдатиком, чем вызывал у некоторых несознательных буржуазное чувство жалости.
На заседание собралась вся школа. Особенно интересно поначалу было малолеткам - они ждали, что вот-вот начнётся расстрел, кто-то пустил об этом слух. Но старшеклассники выступали с пламенными речами, обличая каких-то Сесенина и Есенина... Учителя говорили, что это враги, но ни Сесенин, ни Есенин так и не были расстреляны, и малолеткам вскоре стало скучно, они начали бурно осуществлять свою внутреннюю, очень интенсивную и важную возню, ввиду чего ни выступающих, ни кого другого стало не слышно, немедленно был объявлен перерыв и радостная мелюзга с облегчением побежала играть в футбол.
Старшеклассники сиганули по кустам курить самокрутки, учителя отправились пить чай в учительскую, а Василий и Маша (арестованная вместе с ним и отпущенная под поручительство матери - отец у неё погиб в гражданскую) под охраной учителя физкультуры и учителя труда оставались на своих позорных местах в душном школьном клубе.
Накурившись (старшеклассники) и напившись чаю (учителя) собрание возобновило свою деятельность и постепенно пришло к выводу, что Василий и Маша вместе с ним, ни в чём не виноваты, а виноваты Сесенин и примкнувший к нему С.Есенин. Вследствие этого решено было Василия и Машу от наказания освободить, но назначить им повинность - подвергнуть вредную книгу стихов Сесенина-С.Есенина сожжению на костре, кое сожжение Василий и обязан был осуществить.
Смешно? Это сейчас смешно, а тогда Василию было не до смеха. А что он другу школьному скажет, у которого книжку брал? Присудили к сожжению?
Книга вреднючая была уложена в железное ведро и смачно сдобрена сверху керосином, чтобы ярче горелось...
Что-то с моей памятью происходит интересное, видится где-то в туманном далеке инквизиторский костёр... Неужели это было на моей родине? Быть не может!
Но ведь было! Было!!!
Кто отрицать станет?
Горел С.Есенин и Сесенин вместе с ним, ярким пламенем горел в ведре. И плакал Василий невидимыми никому слезами и повторял про себя простые, добрые, понятные и почему-то запрещённые какими-то очень злыми человеками строки...
Впрочем, ничего этого, вытягивая железную сварную лестницу из кузова своей полуторки, Василий не вспоминал, а думал только об одном, где бы успеть до поездки нужду справить.
Ничего так и не придумав, взгромоздился в кабинку, завёлся, прогрел мотор и, дождавшись, пока сопровождающий присоседится к нему, потихоньку тронулся в путь.
На вопрос «куда ехать будем?» получил ответ сопровождающего: «Не твоё собачье дело, сволочь» и спокойно двинулся по трассе, унося важных неизвестных, сидящих на лавочках в кузове, в колымскую даль между грядами бесконечных сопок.
«На Сто-Полста сделаешь остановку» - единственная осмысленная фраза, которую произнёс сопровождающий часа через полтора пути.
- Сделаем! - отозвался Василий, и дальше до остановки путь продолжался в гробовом молчании.
На Сто-Полста у столовой остановились, и тут только Василий смог спокойно посетить скворечник, после чего совершенно воспрянул духом, в предбаннике столовой набрал из титана кипятка в алюминиевую кружку, достал из-под сиденья сухой паёк и стал завтракать.
Важные пассажиры тем временем тоже баловались разносолами, сопровождающий прохаживался за спинами и коротко отдавал приказания Яшке Гогоберидзе - повару, разнорабочему и посудомойке в одном лице.
Тот в мыле метался по крохотному помещению принося и унося, подавая и разрезая, вытирая и смахивая, убирая и снова принося - короче, был полный кошмар.
Важные люди были требовательны и придирчивы. Один заметил в супе, как ему показалось, таракана и заорал так, что трясущийся Яков уже видел себя голым привязанным к лиственнице и сплошь облепленным комарами.
- Что это!!! - визжал важный человек, - ЧТО!!!!! ЭЭЭ-ТООО?!!!!
Яков на негнущихся ногах встал у того за правым плечом и внимательно всмотрелся в блюдо...
- Я спрашиваю - что это?!!!!
Возникла мертвая пауза, такая долгая, что автоматчикам охраны, стоявшим по периметру столовой, захотелось передёрнуть затворы.
Вдруг добрая улыбка вползла на мертвецки белое лицо Якова, и тот с облегчением проговорив негромко: «Это - люк! Лю-юк!» - вынул прямо из жижи двумя пальчиками нечто сомнительное и коричневатое, вложил в губы и поцокал языком: «Вькусьно!».
Изрядно наполнив желудки и оттого несколько разомлев и подобрев, важные люди, сопровождаемые сопровождающим и сопровождающими автоматчиками, которым достался лишь сухой паёк да по черепушке чая с брусничным листом, вышли из чрева столовой, жмурясь на ясное солнышко и побрели к машине.
Зоркий Василий немедленно из кабинки зашагал, чтобы лестницу выдвинуть, ибо важным людям без лестницы никак невозможно было.
Потянул Василий за железную скобку, выдвинулась немного из кузова лестница и заскользила вниз, а тут впритык к кузову как раз расположился самый важный, тяжеловато после перекуса без опоры ему было стоять... Роскошную лисью доху свою распахнул и начал шарить по карманам в поисках папиросочки, и ножку так игриво в сторонку отставил...
Вот по этой ножке и шарахнула, соскользнув вниз сварная железная лестница, не удержал её Василий.
Когда визги и вопли затихли, когда один из автоматчиков слетал в столовую и принёс оттуда бинт и зелёнку, когда подняли Василия с земли (его в одно мгновение налетевшие автоматчики бросили вниз лицом, как только раздался первый вскрик важного в лисьей дохе), когда обнаружилось, что ни бинт, ни зелёнка не нужны - раны никакой нету, а есть только небольшой ушиб, большой, сытый, важный ушибленный в дохе долго сопел, хриплым полушепотом матерился, глядя на Василия, и свирепая злоба светилась в его глубоких, узких глазах.
Он позвал к себе сопровождающего, отвёл в сторону и что-то кричал тому приказным голосом, отчего сопровождающий, казалось постепенно погружался в землю.
Но как только всё успокоилось, все заняли свои места, и машина тронулась в дальнейший путь, сопровождающий, устроившись в кабинке с Василием, как ни в чём ни бывало, засопел носом.
Василий терялся в догадках: что же это за люди такие важнючие, почему его сразу же не кокнули за упавшую лестницу, даже не побили и не отчитали, только к земле прижали? И ответ нашёл Василий совершенно неожиданно в портфеле сопровождающего.
Проколыхавшись минут двадцать, раздобревший сопровождающий неожиданно всхрапнул, сам же встрепенулся от этого и судорожно схватился за портфель. Проведя несколько раз ладонью по застёжкам, он подозрительно и сурово взглянул на Василия и вроде бы успокоился, однако через короткое время снова проверил застёжки, а потом неожиданно расстегнул их и полез внутрь. Достав какую-то папку, полу-отвернувшись, чтобы не показывать содержимое Василию, он стал перебирать бумаги. Некоторые прочитывал внимательно и вкладывал снова в папку, другие проглядывал бегло и отправлял туда же. Затем достал химический карандаш и стал делать какие-то пометки в блокноте. Занимался он этим довольно долго и вероятно утомился. Откинувшись на спинку, сопровождающий о чём-то напряжённо размышлял некоторое время, глядя пустыми глазами вперёд, в тайгу, куда убегала дорога, потом сладко зевнул, ослабил руки и уронил голову на грудь. Впервые осторожные руки не проверили застёжки, портфель сполз с колен, клапан приоткрылся и стал виден уголок папки, в которой производил ревизию сопровождающий. А на уголке синий казённый штамп, а на штампе пункт назначения - Чай-Урья.
И ещё увидел краем глаза Василий стандартный бланк со списком из нескольких каких-то фамилий. Мгновенно понял он, что за пассажиров вёз.
Тут сопровождающий в полусне тревожно заворочался, потянул портфель к себе на колени, после чего окончательно проснулся, потряс головой, проверил застёжки, обнаружил, что они открыты, посмотрел на Василия подозрительным долгим взглядом. Потом, сообразив, что портфель он из рук не выпускал, успокоился, закрыл застёжки, и больше за всю дорогу его не открывал.
Ехали долго, причём сопровождающий был вроде штурмана, заранее коротко объявлял Василию, куда и где повернуть.
Василий, слушая указания, постепенно убеждался в правильности своих умозаключений: путь лежал туда, в Долину Смерти, в лагерь Чай-Урья.
Оставалось километров сто, когда снова сделали остановку. Важные люди разминали ноги, приседая у машины, кто-то курил, кто-то удалился в кусты.
Человек в лисьей дохе отошёл к большому камню у обочины, присел на него и стал развязывать шнурки ботинка. Тут к нему приблизился на безопасное расстояние Василий и начал такую речь вести, что мол, если тот уже больше не сердится, то у Василия к нему есть предложение.
Страшно удивившись наглости водителя, важный человек тем не менее спросил, что за предложение такое. И тут услышал нечто, от чего чуть не грохнулся с камня. Водитель, вероятно лишившись последних остатков рассудка, просил его подарить ему лисью доху, или поменять на две буханки хлеба, это даже лучше, так как водителю она понравилась, а ему больше не нужна будет...
Такую смесь крепких выражений, называемых матом, тайга ещё не слышала даже от блатных. Оглушительный вопль важного человека не стихал минут десять, и за всё это время он ни разу не повторился, имел, вероятно, серьёзную практику.
Если бы дело происходило в горах, я бы написал нечто вроде: от громового ужасного крика сошло две лавины, накрыв лагерь альпинистов-профессионалов, было несколько камнепадов и два оползня, увлекших в бездну целую деревню мирных козопасов. Однако, поскольку место остановки располагалось в распадке между невысоких сопок, то обошлось без жертв и членовредительства, это, вероятно и спасло Василия от неминуемой страшной гибели.
Прослушав спокойно всю необыкновенной страстности и ярости тираду, Василий тихо сказал: «Простите, я просто хотел...» Не договорил, махнул рукой и пошёл в кабину. И никто его не остановил, никто не обратил даже внимания.
Вскоре туда же взгромоздился сопровождающий и дал отмашку ехать.
В Чай-Урью приехали уже глубоко за полночь, и хотя было светло, но Василий даже не вышел из кабинки, документы подписал и принёс ему сопровождающий.
Куда делись все важные люди Василий не знал.
Глубоко вздохнув, как будто о чем-то сожалея, он тронулся в обратный путь и вскоре забыл и про доху и про всё остальное, а думал только о том, как ляжет спать на кровать с белыми простынями и настоящей подушкой и даже укроется верблюжьим одеялом...
Года два прошло, прежде чем Василий снова оказался в Чай-Урье.
Вообще-то по-якутски Чай-Урья означает «галечник-река», и в самом деле, всё русло речки обильно усеяно круглыми камешками - галькой. Вдоль всего течения реки дотошные геологи разведали неисчерпаемые запасы самородного золота, вследствие чего в долине был организован прииск Чай-Урья, на котором работали тысячи и десятки тысяч заключённых, содержавшихся в лагере.
Мёрли люди, как мухи, но это нисколько не беспокоило лагерное начальство - на смену им прибывали новые и новые тысячи.
И прозвали в народе место это Долиной Смерти.
Что за надобность туда ехать была, я не знаю, но Василий всё, что было необходимо исполнил, как положено оформил все документы и сделал небольшую остановку, выехав с территории лагеря, чтобы немножко чего-то в машине поправить, перекусить и вздремнуть часок. Остановился под раскидистой кривой лиственницей, дававшей полупрозрачную обширную тень, вынул и развернул на травке комплект необходимых инструментов и собрался приступать к профилактике, как вдруг...
У самых лагерных ворот работала группа доходяг, тюкала землю кайлами для каких-то нужд. Василий, когда выезжал из ворот, приметил этих бедолаг и даже испытал нечто вроде жалости, но останавливаться не стал, у каждой группы доходяг не остановишься, да и чем поможешь, кроме ободряющего слова или сочувствия?
Вдруг возле капота что-то зашелестело и приткнулось с лёгким стуком. Поглядел Василий...
И увидел он скелета на человека похожего.
И этот похожий прошептал так,
что будто сказал сухими одними губами.
И сказал он: «Товарищ водитель...»
Взглянул ещё раз Василий и что-то знакомое в облике скелета показалось ему. А скелет продолжал: «Помните, товарищ водитель, Вы у меня ещё хотели доху лисью выменять на буханку хлеба? Вы простите... если бы я знал...» - Голос его сорвался в хрип и дальше слова можно было только угадывать: «Вы простите меня, товарищ водитель, я очень грубо кричал на Вас...» - Рыдания судорожными желваками прокатились по выпирающим рёбрам, но сухие впалые глаза не давали слёз, они только молча молили...
Молния воспоминания пронзила мозг Василия...
И увидал он перед собой, как наяву, упитанного, преважного, холёного барина
и услыхал из туманного прошлого заковыристый многоэтажный мат его,
и удивился
и содрогнулся от жгучей жалости...
Сдерживаясь, чтобы самому не разрыдаться, Василий молча полез в кабинку под сиденье, вынул весь свой запас - полбуханки чёрного хлеба и несколько сухарей и отдал всё молча похожему на человека скелету.
Тот немного посотрясался от беззвучных и бесслёзных судорог, потом сразу, будто в горло врагу, вцепился зубами в ломоть хлеба и заурчал, как голодный зверь. Жуя, он всё время посматривал на группу доходяг у ворот и старался держаться за корпусом машины.
Съев ломоть, приспустил штаны, подвязанные длинной пеньковой бечёвкой - необыкновенной ценностью в лагерном быте - вытер грязным до черноты кулаком сухие глаза и прошелестел сипло: «Бечёвка - это я для себя...» - отвернулся, хищно поглядывая по сторонам, всё остальное полученное от Василия спрятал на впалом животе в штаны, обвязал три раза бечёвкой, проверил рукой надёжность, повернулся и даже потянулся руками к Василию, словно желая обнять того. Однако Василий инстинктивно отпрянул на шажок, страшноватым было объятие этого обтянутого жёлтой кожей и неимоверно грязного, в коростах, источавших гнойный смрад.
Скелет опустил руки, покачал молча головой, понимающим взглядом посмотрел на водителя и вроде собрался уходить, но постоял немного и всё-таки ещё раз сказал еле слышно: «Если бы только я знал, если бы я знал...»
И было нечего сказать больше ему,
и пошатываясь вернулся к товарищам своим.
История фотографии
Вот он, прямоугольник тонкого, чуть желтеющего от времени, картона, лежит на столе и тихо-тихо, так мне кажется, ведёт рассказ о многометровых заносах, о перевёрнутой огромной машине, об обледенелой трассе, о стоящих около машины людях в валенках… а к валенкам привязаны коньки-снегурки…
…Обидно, чёрт возьми! Всего-то километров двадцать осталось до домика дорожников, где и обогреться, и поесть можно нормально, и переночевать, и чифирь сварить, и даже спиртом разжиться. А тут - на тебе!
Главное - из машины не выйти, ветрюганыч с ног валит, снег в одно мгновение залепляет глаза, и не видно ни зги, а лобовое стекло всё под снежной коркой. И воет и воет, как свирепая стая, ветрюга-ветрюганыч! И задувает, и режет острой, как стекло, крупой!
Приоткрыл Василий окошко и тут же снова закрыл - в кабину ворвался целый буран и снежным зарядом плюнул прямо в лицо.
- Зараза!
А ведь как всё хорошо было с утра!
У Ильи Андрюшкевича в Палатке забрал посылку с Бобровицы. Первую посылку, что с воли, без шмона.
С Ильёй Василий познакомился ещё в трюме, на соседних нарах оказались. Кричали зеки тогда в болтанке друг другу номера свои, клички и имена цивильные на случай, если кто в живых останется и сможет весточку подать родным.
В Палатке, в 37-м, Илью расконвоировали и направили механиком в лучшую в недалёком будущем автобазу на всём пространстве бывшего союза. Но до этого пересекались их судьбы и на Спорном, о котором уже упоминалось многократно.
Илья быстро освоился на новом месте, перезнакомился со всеми и вскоре стал чуть ли не лучшим другом-приятелем заведующему почтовым отделением.
О! Вот это, действительно, здорово!
Он хоть и вольнонаёмный, но хороший парень, понимает и сочувствует. С ним Илья уже раза три договаривался о том, чтобы с воли посылки на его имя приходили.
Теперь и для Василия пришла, наконец.
Домашнего сальца Василий не видел уже много лет, даже вкус стал забываться. А тут - вот оно, шмат добрый, с килограмм, не меньше, в чистые тряпицы завёрнут и шпагатом перевит, ну, мало ли что.
«Сахар колотый, тоже с килограмм... Нет, пожалуй, тут кило два, точно, будет. Спасибо! О! Варенье! Яблочное, наверное... или... нет, не понять... Потом распробуем... Ух ты! Коньки! Мои... точно! Ай, мамуля! Мамулечка! Лучше бы... Ладно, коньки, так коньки... Дарёному коньку... Ой! Ты ж моя коханая! Шкарпетки... раз, два, три... шесть пар... шерстяные... О це гарнесенько! О це дюже гарнесенько! Боже ж ты ж мой жежь! Гречка! Гарно! Тю... Да здесь тоже кило два будет! А це шо? Ковбаса? Точно, ковбаса... кровяная...»
Чуть не расплакался Василий.
Дошла колбаса, не погибла. Вся скрутка густо-густо смальцем смазана. Хоть сейчас бери, да ешь.
Отломил шмат.
- Илья! Ходи до мэне! Что стоишь? Иди сюда... Попробуй! На! Бери, бери.
Съели по здоровенному куску. Илюха аж жмурился от удовольствия.
- Знаешь, самое вкусное, это пожарить с гречкой. У-у-х! Вкуснотища! Прости... Я тут накрошил...
- Да ладно. Я уберу.
- Всё, Илюша, поеду я. Спасибо тебе огроменное!
- Да мне не за что! Это корешу спасибо.
- Ну и ему, конечно. Тебе-то оставить сала?
- Не, Васёк, не надо. Лучше сахара оставь немного, сколько не жалко.
Оставил Василий Илюхе половину присланного сахара, уложил всё из посылки в котомку, распрощался и продолжил путь-дорожку.
Настроение было самое что ни на есть распрекрасное, и в голове вертелась песенка Вадика Козина, ох, очень Василию она нравилась: «У входа в храм одна в лохмотьях... О, дайте милостыню ей». Беранже, однако.
С Вадимом они ещё в Харькове на танцах в парке дружбу свели. Вадик попросил его немного подыграть на гитаре. Василь по молодости лихо на семиструнке наяривал, хотя ни одной ноты не знал, всё по слуху подбирал. А у Вадима гитарист, собака, обрадовался, что от жены на гастроли уехал, ну и... вдарил по самогоно-о-оча-ке-е-е-ее. Так вдарил, что не то что играть, сидеть не мог, сразу на бок валился, и глаза дурные в кучку.
Василий с девушкой немножко культурно отдыхал в центральном городском парке, имея в руках хорошей работы семиструнную гитару, которую купил по случаю у какого-то неизвестного гражданина. Вдохновлённый присутствием девушки, он лихо наяривал и «У самовара», и «Пароход», и всякое другое разное из Утёсова, из Козина, из Лещенко, из Юрьевой... Ну, сами понимаете, впечатление производил! Соловьём заливался!
Вдруг, вы не поверите! подбегает к нему до боли знакомый гражданин и чуть ли не на колени бухается: «Браток! Выручай! Денег дам, сколько хочешь, только выручай!»
- Погодь, земляк, я же не один!
- Девушке твоей тоже денег дам, помоги, умоляю!
- Да ты объясни, что случилось?..
Ну, вот так они и познакомились. Василий подыграл Вадиму две или три песни, с ходу, без репетиции. От денег, конечно, отказался наотрез.
- Какие деньги?! Вадим?! О чём ты?! Пойдём, лучше, ко мне в общежитие, я тебя с ребятами познакомлю. Ух! Они обрадуются.
Пошли после танцев в общежитие, и до утра там орали песни...
Да! Было времечко!
Крутил Василий баранку, а перед глазами пролетали воспоминания, звучали в душе песни, звенела гитара... Звенела она, звенела... Лица знакомые, родные мелькали... «Василь! Давай «Дружбу»!» «Веселья ча-ас и боль разлу-уки-и-и!» Голоса весёлые, под гитару затягивали. Звонко, радостно гитара звенела, пальцы бегали по струнам, скакали по ладам... И пели-заливались струны, выводили голоса: «И в дальний путь! На до-о-олгие-е-е года-а-а!»
Очухался Василий, когда Даймонд неожиданно пошёл юзом...
Вдарил Василий по тормозам, резко крутанул руль в сторону заноса, выровнял машину, переключил скорость, остановился, перевёл дыхание и тут только обнаружил, что заметает кругом со страшной силой, что снегу на трассе намело чуть ни с полметра, и что стоит он правее ближайшей вешки, значит, почти уже в кювете...
Вышел посмотреть, проверить. «Вот ё-моё! Замечтался! Буквально сантиметров каких-то двадцать вправо ещё и кувыркнулся бы в Хасын. А Хасын-река - ох! - быстра и глубока.
Как же так? Час назад ясно солнышко, а теперь вокруг только тучи тяжёлые чернопузые, снег лепит, и ветерочек, будь здоров, поднимается.
Надо торопиться, надо. Как бы не пришлось в буране куковать».
Ну, тут, понятное дело, уже не до воспоминаний и мыслей радостных. Залез в кабинку. Завёлся и двинулся осторожненько дальше от вешки к вешке.
Помните, друзья?
«...Ни огня, ни чёрной хаты,
Глушь и снег... Навстречу мне...»
Мётлы лишь торчат одне...
Вдоль всей колымской трассы, чтобы не сбиться с пути, были понатыканы длинные палки с привязанными мётлами - вешки. Мётлы - или веники - располагались в двух уровнях: по центру и сверху и обозначали: «дорога прямо», «поворот», «опасный участок». Возможно, что была целая система знаков, построенная на взаимном расположении этих мётел, но кто теперь может это разъяснить?
Когда дорогу заметало, и колею невозможно становилось разглядеть, то водители ориентировались лишь на эти знаки. А заметало серьёзно, глубина снега доходила до двух метров, а потому вешки делались длиннее.
Рулил потихоньку Василий в снежном безумии, и тёмная тревога всё больше и больше закрадывалась в душу. Машина уже еле-еле продвигалась на низшей передаче, приходилось останавливаться, сдавать назад и с разгона брать очередной сугроб. А ветер-то, ветер, всё сильнее и сильнее задувает, клочьями летят тучи и бросают снежные заряды.
Ещё заряд! Ещё!! Залп целый! Снова залп! Град залпов!!!!
- Стоп! Всё. Дальше не можно! – пронеслось в голове.
Когда совсем стемнело от ветренно-снежного неистовства, так, что и вешек уже было не разглядеть, встал Василёк окончательно. И вдруг как-то полегчало на душе: спешить не надо, рвать жилы не надо, а надо успокоиться и просто ждать.
Не впервой Василию было пережидать буран, и готов он внутренне был к такому повороту. Причём, прошу заметить, не только внутренне, но и, так сказать, в смысле бытовом. Всегда зимой возил он с собой малюсенькую буржуйку, изготовленную из жестяной банки от томатной пасты, в ней - кучу щепочек для розжига, а под сиденьем несколько сухих поленьев и в кузове ещё с десяток поленьев, завёрнутых в брезент. Кроме того, имелось два ватных одеяла, чтобы утеплиться, и пляшечка со спиртом, для того же предназначенного и в медицинских целях.
Лыжи... Василий когда-то заказал их у эвенов на случай, если нужно будет пешкомобилем выбираться.
Под сиденьем, опять же, сухой паёк...
«О! Посылка же ещё! Сало, сахар, варенье! Да мы сегодня просто живём! Да нам не страшен серый волк, серый волк, серый волк...»
Как только в мини-буржуйке запылал весёлый огонёк, настроение заметно поднялось, тёмные мысли отлетели в буранное заоконье, и стал Василёк готовиться к ночёвке.
А и сколько же
добру молодцу
куковать-ночевать
под буран-метель?
Можно выдержать,
можно выдюжить
сколько хватит дров
в печь-буржуечке...
Буран бушевал трое суток, и трое суток Василий куковал.
На трое суток хватило, даже с запасом. Откуда запас? Где его спрятать? А деревянные борта кузова, это разве на запас? Многих водителей спасли эти борта, согрели, не дали пропасть в ночной морозной тишине. Правда, приходилось расплачиваться часто за борта за эти, стоя перед очередным судом в скорбной роли вредителя. Но, как правило, до вышки не доходило, ограничиваясь пятёрочкой.
В данном, сугубо частном, случае до бортов дело не дошло, и слава господу, что так.
Вот пишу я эти строки, и вертится в голове мыслишка подлая: а понимает ли меня хоть кто-нибудь?
Представьте, только представьте на одну маленькую секундочку, что нет у Вас ни радио-приёмника, ни планшетника, ни мобильника, ни интернета, ни навигатора, ни какой бы то ни было связи с внешним миром... ничего нет! Ни-че-го! А есть только Вы в кабине и буран за кабиной, да сугробы за кабиной в два роста человеческих высотой, так что дверцу не открыть. А до ближайшего жилья ДВАДЦАТЬ километров по этим самым сугробам! И Сникерсов с Марсами ещё не изобрели, а жрать, извиняюсь, ой как хочется. А нужду справить куда? Дверку-то открыть невозможно - снег не даёт, и пластиковые бутылки только в фантазиях изобретателей представляются. Полиэтиленовые пакеты даже не снятся ещё никакому смелому мечтателю!
Представили? Нет? И мне это сложно представить, хотя приходилось ночевать в кабинке чуть не месяц, но то летом было...
- Ой! Солнышко проглянуло… Это хорошо! Значит и выбраться можно будет вскоре… Веселья час… И боль разлуки… Готов делить… Чёрт… - на третье утро проснулся Васёк от тишины и сквозь толщу снега на лобовом стекле разглядел пробивающиеся лучики, - Главное, это не спешить… Главное, спокойствие.
Стал он откапываться. Умял снег дверцей, выбрался из кабины на крышу и огляделся. Сколько хватало глаз, расстилалась искрящаяся под весёлым утренним солнцем снежная равнина.
Кррра-а-а-сота!!!
Дело за малым - машину откопать, да дорожку проторить.
И взял лопату Василёк,
и копать стал,
чтобы откопать машину,
и час копал,
и два копал,
и три копал,
и день копал...
и к полудню второго дня
откопал машину.
А как откопал Василёк машину,
то надел он чудо-лыжи.
И на чудо-лыжах тех
пошёл дорожку торить,
а как пошёл он торить,
и проторил километров пять,
то стал вечер.
Тут призадумался и понял,
что торить ему
дорожку
не переторить...
И вернулся и снова ночевал
в кабине...
Шёл по сопкам, по тайге, по нехоженым снегам, на зимовье своё шёл эвенский охотник. Как звали того охотника, знать не знаю и ведать не ведаю. На зимовье его ждали олени, жена и детишки малые, и шёл он споро.
Взойдя утречком на очередную сопку, чтобы оглядеться и дорогу наметить, увидел тот охотник далеко на горизонте дымок над трассой и разглядел среди бескрайней снежности машину с прицепом, а борта-то целые, не тронутые.
- Э-гей! - подумал эвенский человек, - Жив, однако, водитель. Шибко, однако, хороший водитель: машину откопал, печку топит, дым идёт, а борта, однако, не рубил. Похоже, Жених, однако, он шибко умный. Надо, однако, дорожникам сказать. Пусть выручают товарища.
Спустился охотник с той сопки, сделал крюк и к дорожникам, до которых домчался на быстрых лыжах своих часа за четыре, заскочил.
Василий же с самого утра был в волнении, и виной волнению этому был странный сон.
И снилось в кабинке Васильку,
как надевает он коньки,
а на улице ждут его.
И ждали на улице
братья его, и тоже на коньках.
«Как же так? - подумалось
Василию во сне том, -
Василию во сне том, -
Ты, Гриша, живой?!»
- Ну, вот сам же видишь, -
отвечал ему Гриша в том сне, -
Живой как есть.
- И ты, Ванечка, братишка,
тоже жив? -
вопрошал Василий младшего.
вопрошал Василий младшего.
А младший только
смеялся звонко
смеялся звонко
вместо ответа.
- А как же, Ванюшка, наводнение? -
спрашивал его Васёк.
Только снова тот
ничего не отвечал,
а смеялся.
И оба брата на коньках
фигуры чертили
по ледяной дорожке.
А потом и говорит Ваня
старшему брату:
- Ты не беспокойся, Жених,
вода-то ведь замёрзла,
вот я на коньках и уехал,
и Гриша со мною уехал.
Уехали мы...
И ты уежай!
И ты уежай!
И растаяли братья во сне
и не видел он их больше.
Вскинулся в кабинке Василий, вскочил, сбросив сновидение, чуть башку не расшиб о раму.
- Коньки! Точно, коньки! Надо по реке выбираться! На льду снега нет... А если и есть перемёты, их можно на лыжах одолеть. Ай! Мамулечка моя! Ай! Посылочка!
В страшном волнении сварил по-быстрому чайку, перекусил и стал готовиться к походу. Для начала лыжи надел и за час с небольшим проторил тропу к реке и обратно вернулся. Машину попортил, снял всё, что нужно было снять, и открутил всё, что нужно было открутить. Затем инструмент и самые ценные причиндалы в брезент упаковал и в снегу соорудил тайник. Лыжи с палками длинной верёвкой к спине привязал, котомку с остатками провизии пристроил и пустился в путь.
Охотник эвенский, несмотря на все уговоры, чай пить не остался.
- Нельзя, начальник! Однако, ждут меня. Надо идти. Ещё успею до темноты к зимовью. Спасибо, однако.
Проводили гостя до порога дорожники и стали ужин собирать, да соображать, как завтра с утра начнут на помощь Жениху пробиваться.
Дальше по законам детективного жанра мне следовало бы написать, что неожиданно залаяли в сенях собаки, Джульбарс и Рита, и дорожники в смятении схватили ружья для отражения нежданного агрессора. Вообще-то так бывало довольно часто, беглые уголовники любили поживиться в избушках дорожников, а потому в каждой имелось на этот случай ружьецо, да не одно. Притаились мужики, нацелились на дверной проём и стали ждать, когда бандюги пожалуют.
Но пожаловали не бандюги. Скрипнула входная дверь в сени, и тут же грозный лай сменился ласковым поскуливанием и лаем радостно-приветственным. Недоумение вползло на лица суровых мужиков с ружьями. И разрешилось это недоумение, как только дверь распахнулась, и в избушку, ковыляя на коньках, в сопровождении верных Джульбарса и Риты, прошествовал снежный человек, и оказался... когда снял шапку и размотал шарф... Василием!
Недоумение разрешилось, но сменилось невероятным удивлением: как он смог?!
Но мы-то с вами уже знаем как, а потому лишь напоследок замечу, что стал после этого Василий не просто известен, а знаменит по всей Колыме, и редко можно было теперь встретить водителя, у которого под сиденьем не были бы припасены коньки для самоспасения по реке.
Война, воины и войны. Спидола. КОНТУЖЕНЫЙ майор.
Радиоприёмник «Спидола» государственного электротехнического завода ВЭФ, гор. Рига, производства 1965 года, был снабжён следующим комментарием к принципиальной схеме: «В данном приёмнике триммеры КВ диапазонов заменены на конденсаторы постоянной ёмкости».
Что может означать этот краткий комментарий, впечатанный синим штампом и уже мало различимый от времени?
Для специалиста в радиотехнике это понятно, как яичница: приёмник может принимать радиоволны только определённых частот и не ловит другие диапазоны.
Таким образом были переделаны сотни, если не тысячи «Спидол», поступивших в качестве поощрений чукотским оленеводам, рыболовам, охотникам и старателям в середине шестидесятых годов атомного века.
То есть изначально поступили они нормальные, в настоящем, так сказать, виде, с триммерами, извиняюсь за научное слово.
И стало это началом великой смуты.
Ибо чукотские оленеводы и старатели, крутя ручки настройки коротких волн, очень даже запросто ловили волнующие сердце и бередящие разум передачи запредельных радиостанций, расположенных в непосредственной близости от границ великого государства.
Если кто из читателей подзабыл школьный курс географии, то взглянув на глобус или карту полушарий, очень быстро сообразит, что запредельные радиостанции располагались просто совсем рядом, в той самой Америке, что находится как раз за Беринговым проливом, и из великой державы до неё зимой на нартах, в хорошую погоду по льду запросто можно было домчаться за один переход.
Домчаться-то можно бы, да граница мешает. Зорко охраняют ту границу недремлющие стражи, и чуть какое нарушение заприметят, так могут и огонь открыть из всех калибров, сначала предупредительный, а потом, если нарушение продолжает злостно происходить, то и на поражение.
Так что оленеводы и охотники чукотские вместе с рыболовами и старателями, у многих из которых, кстати, родственники ближние и дальние именно за проливом этим Беринговым и проживали, долгие-долгие годы были отрезаны от них и знать не знали, что там за проливом творится в этой самой растреклятой буржуйской Америке.
Но вот покрутили ручки настройки и узнали такое, от чего вмиг покоя лишились. Оказалось, что родственнички-то живут себе припеваючи, и вовсе не желают менять постылое капиталистическое житьё-бытьё на социалистический рай великого государства, в котором, как неожиданно выяснилось, далеко не всё было гладко да красиво. А было в нём, как в передачах тех популярно объяснили им, просто-таки жутко-кошмарно.
Тут надо внести небольшую ясность.
Шестидесятые годы, о которых сейчас я веду речь, как известно, были годами страшного противостояния двух государств-монстров: СССР и Америки. Называлось это между прочим «холодная война», но иногда у граждан обоих государств складывалось ощущение, что из холодной эта война очень просто может стать горячей, настоящей.
Подогревали это ощущение и газеты, и радио, и недавно появившееся телевидение. Поносили они противника нещадно, рассказывая об ужасах и беззакониях настолько чудовищных, что казалось пытки средневековой инквизиции были просто детскими игрушками.
Впрочем, всё это общеизвестно.
А вот что известно мало, или совсем не известно.
Чукчи - это очень гордый, очень свободолюбивый народ, народ прекрасных мастеров-художников, косторезов, народ великих воинов, народ поэтов и сказителей.
Сами себя они называют луораветлан, что означает «настоящие люди».
Это только в анекдотах чукчи наивные, простоватые, бесхитростные, недалёкие. А вот знаете ли вы, что когда-то давно, когда сопки были высокими горами, а стланик был могучим лесом, покорили чукчи практически все враждебные им племена благодаря воинской смекалке и беззаветной храбрости. Встречаясь с врагом, выстраивались они в боевую шеренгу, в первых рядах которой были необычайно меткие лучники. Меткость эту пронесли лучшие охотники через века и передали свои потомкам, как завет предков. Недаром и сейчас, чтобы не испортить шкурку пушного зверя, бьют его чукчи в глаз за сотню метров.
Да вот, послушайте.
Жил да был в незапамятные времена Нуртутэгийн. Кочевал по тундре, выпасал оленей. Стойбище Нуртутэгийна, однако, большое было. Очень большое. Много оленей было у Нуртутэгийна.
Большие праздники устраивались в стойбище, собирались луораветлане не только из окрестных стойбищ, даже из-за моря приезжали гости на быстрых своих упряжках. Зверя привозили, угощения привозили, девушек привозили, чтобы жениха достойного сыскать, юношей привозили, чтобы найти невесту.
Хорошо, однако, было на этих праздниках.
Шаманы камлали, призывая удачу, лечили недуги. Много жертв богам приносилось. Очень боги были сыты. Шибко хорошо им было, и поэтому, однако, хорошо помогали боги Нуртутэгийну.
Лихие каюры состязались на праздниках, борцы, лучники.
Пелись долгие песни. Старики рассказывали о подвигах отцов и дедов, учили молодых, советы давали.
Все вместе много и вкусно кушали, ой, как вкусно, однако, кушали, как много! Так шибко много кушали, что потом долго лежали в чумах, потому что танцевать не могли.
Танцевали, однако, потом шибко хорошо. Громко звучали бубны.
Так громко они звучали, что слышали их все сопки, все звери и птицы. И радовались все, кто слышал бубны потому, что хорошо, однако, становилось на душе у каждого.
Хорошие, однако, праздники у Нуртутэгийна.
Только шаман соседнего племени, что кочевало в двух днях пути к северной звезде, не радовался, слыша, как пели бубны. Зависть и злоба поселились в его сердце оттого, что не было у него столько оленей, что не устраивал он таких хороших праздников, и не к нему приезжали на быстрых нартах гости из-за моря.
Стал камлать шаман, созывать злых духов и сеять в сердцах соплеменников своих такую же зависть и злобу. Камлал долго, однако. Жертвы кровавые приносил.
И посеял шаман зависть и злобу.
И выросла зависть,
И закипела злоба.
И пошёл народ войной на народ.
Нуртутэгийн, однако, не только оленей выпасал, но и воин был искусный.
Когда подошли враги к стойбищу, то собрал он большой отряд, много луораветлан пришло и примчалось на быстрых упряжках, много искусных воинов собралось.
И стали темны окрестные сопки от сонма врагов.
И позвал Нуртутэгийн в круг воинов своих,
и круг сделался широк.
И охватил воинов круг и оленей,
и детей малых, и стариков,
и чумы, и весь скарб...
Всё стойбище охватил круг воинов
и сокрыл собою.
Ближе всех к врагу поставил Нуртутэгийн
лучников,
и лучники стояли.
И зазвенели и запели бубны в стойбище,
прося у богов победы.
И застучали и загремели бубны врагов,
призывая к битве.
И началась битва.
И потекли враги, как будто сами сопки двинулись,
и засыпали луораветлан стрелами.
И отвечали стрелами лучники,
и сокрыли стрелы солнце,
и сделалась на небе, как ночь от стрел,
и поразили стрелы многих врагов.
Но не убывало врагов,
и они поразили многих воинов Нуртутэгийна.
И отступили лучники
и сокрылись за частоколом из копий,
и копьеносцы разили врагов,
но не убывало врагов, будто рождали их сопки.
И пели бубны в стойбище Нуртутэгийна
то радостно, празднуя малый успех,
то горестно, отмечая большие потери.
Редели ряды луораветлан,
но и ряды врагов редели.
Многие нашли свой славный конец в этой битве
и с честью ушли по дороге предков.
И увидели враги, что стало мало луораветлан,
И стало радостно врагам,
победный стук своих бубнов слышали они уже.
И потекли враги на луораветлан,
и окружили,
и отбросили копья враги,
и достали ножи,
и хотели резать ножами…
и хотели резать ножами…
Но взметнулась к небу песня бубнов
стойбища Нуртутэгийна,
и взлетели над врагами луораветлане,
и парили над врагами, как на крыльях птицы,
и разили врагов, паря над ними.
Пролетев же над врагами,
встали на ноги за сонмищем их
и разили врагов со спины.
И устрашились враги смертным страхом,
и возопили зверьим смертным криком,
видя что летают луораветлане,
как на крыльях птицы
и разят летая.
И пали ниц враги и разбежались в страхе,
и побросали они бубны свои
и оружие своё побросали враги.
И луораветлане победу свою
над врагами
помнят вовеки
и помнят луораветлане
летающих воинов своих.
Долгое время легенда о летающих чукчах оставалась только легендой. Как же могут люди летать? Но оказалось, что не легенда это вовсе, так всё и было. А взлетали воины, раскачавшись, как на батутах, на длинных копьях, которые держали другие воины.
Тайна изготовления этих копий-батутов предавалась от отца к сыну и непосвящённому узнать её было невозможно. Эти особые копья-батуты были необычайно дорогими, их почти нельзя было ни купить, ни обменять ни на какую ценность. Но их можно было... вырастить. Да-да, вырастить. Уходило на это, конечно, немало лет и делалось это, в общих словах так.
Найдя в укромном месте молодой побег берёзы, воин слегка закручивал его и фиксировал в таком положении, обвязав кожаными ремешками. Каждый день, подходя к побегу, воин закручивал его ещё немного, и так продолжалось несколько лет. В результате этих усилий вырастало идеально прямое, равномерно скрученное по всей длине необыкновенно прочное и гибкое деревце. Из этого деревца и изготавливалось упругое копьё, которое подбрасывало раскачавшегося на нём человека так, как подбрасывают современные батуты.
Впрочем, всё это, как говорил поэт, «преданья старины глубокой».
А вот недавние исторические документы свидетельствуют, что чукчи - единственный народ, из населявших крайние восточные земли Русской империи, который никогда не платил ясак русскому царю.
Знакомство с русскими пришельцами только укрепило самость этого гордого народа.
А что эту самость почти «на нет» свело?
Конечно же водка.
Но вернёмся в наше время.
Однако, посиживая в чуме, посасывая трубку, потягивая водку да покручивая приёмника ручку, понял вдруг чукча, что не чукча он, а луораветлан. И дух Нуртутэгийна проснулся в нём и вывел из чума, и в руки дал винтовку...
«...о событиях на Чукотке, произошедших в тот же год, что и восстание при Вундед-Ни, вообще никому ничего не известно. Я сам узнал о них совершенно случайно: один мой знакомый хвастался тем, что сам участвовал вних. Он говорил, что поселок восставших чукчей был полностью стерт. Может быть, он преувеличивает, но у меня нет возможности это проверить…» - писал в своём произведении «Российский вестерн» Виктор Крекер.
И я повторю за ним.
Случилось великое брожение умов в середине 60-х.
И вышли луораветлане из чумов своих
и хотели знать правду
и винтовками своими
готовы были за правду биться...
Когда особая дивизия Дальневосточной военного округа на нескольких кораблях прибыла на Колыму, то всё стало понятно очень быстро.
Где хорошо живут коренные народы, а где не хорошо - это вопрос решаемый однозначно: у них - нехорошо, у нас - совсем другое дело.
И гордые луораветлане снова стали чукчами, и пили много воды огненной, и вероятно от влияния воды этой отдали кому надо приёмники свои. И эти приёмники, чтобы не ловили больше голоса вражеские, Василий, работая к тому времени в ДРТСе, что означало: «дирекция радио-трансляционных сетей», согласно комментарию к принципиальной схеме, переделывал, вынимая главное содержание и вставляя нужное.
Впрочем, не об этой маленькой даже не войне, а «войнушке» собирался я поведать.
В 41-м году вся Колыма сотрясалась от немалых передряг.
В лагерях был сосредоточен цвет армейской науки, вся военная элита, все специалисты самого высокого класса, в том числе и Василий. Не признать его водителем танка высочайшей квалификации, преподавателем танкового вождения и материальной части и просто шофёром экстра-класса было бы полнейшей глупостью.
Чувствуя свою несомненную нужность Родине в годину суровых испытаний, многократно Василий подавал рапорты с просьбой отправить его в действующую армию на фронт, где бы он мог искупить кровью. И многократно рапорты оставались без ответа.
В то же самое время Михайло снова месил фронтовую грязь, и снова недолго. Видно не судьба ему была противостоять германской империи ни в 15-м году, ни в 41-м. Так что снова оказался он в плену вместе со всей киевской номер-не-знаю-какой дивизией.
Тут я должен сказать, что в самом начале войны немцы вели себя и с пленными, и с мирным населением вовсе не с такой жестокостью, как после начала волны всеобщего партизанского движения и первых значимых побед Красной армии.
Построив силами самих пленных некое подобие концентрационного лагеря под Киевом, оккупанты создали в нём вполне сносные условия. Там была столовая, была баня, был даже лазарет. Заключённых (пленных) вовсе не изнуряли каторжными работами, а выводили на прогулку по три раза в день. Даже писали письма их семьям при той или иной надобности.
Не верите?!
Вот оно лежит передо мною на почти истлевшей бумаге написанное. Ни слов, ни даже отдельных букв уже почти не разобрать, выцвели чернила за многие годы, но я и так знаю, о чём пишется в этом письме казённым языком.
«Сообщаем, что заболел (дальше, кажется, было по латыни, поэтому ни прочитать, ни тем более перевести невозможно) Ваш муж, пленный красноармеец Бублей Михаил Михайлович». (Вероятно, нашивки младшего офицерского чина, уж не знаю, какие они были, Михайло сорвал при пленении, так делали почти все, ибо с офицера больше спроса, чем с рядового.) А дальнейшее содержание сводилось к следующему - так как больной пленный красноармеец нам нафиг не нужен, и лечить мы его за наши кровные рейхсмарки не обязаны, то, уважаемая «жена пленного красноармейца Бублей Матрёна Ивановна» забирайте его скорее с наших глаз долой и делайте дальше с ним что хотите.
Такие вот курбеты случались в начале войны.
Дальше шло полное наименование лагеря концентрационного, почтовый и так сказать физический адрес, то есть, как доехать или как пройти.
Вот такое вот письмо получила Матрёна Ивановна месяца через три после оккупации Чернигова фашистами.
Испугалась Матрёна страшно, так испугалась, что никуда, ни в какой лагерь не поехала!
«Свят! Свят! Свят! Упаси боже!»
И военной администрации лагеря, которая боялась всяких-разных эпидемий пуще страшного суда, ничего не оставалось, как просто вытолкнуть больного красноармейца Бублея Михаила Михайловича за ворота и отправить самоходом до дому до хаты.
И не добрался до дома
больной красноармеец
Бублей Михаил Михайлович,
и так никто и не знает,
где нашёл он упокоение своё,
и где могила его,
и есть ли она?...
Дорогой мой дедушка, прости, что не в моей власти и возможностях навестить твой последний приют и хотя бы горсть земли или цветок полевой принести к нему. Не видел я тебя никогда, как и ты меня не успел увидеть. Одна твоя была фотокарточка на старинном толстом картонном основании, но и та сгинула в вихрях времени. Но жив ты в моей памяти и жив будешь, потому что любовь моя к тебе неистощима.
Много, ох, много написано про Великую войну, много снято хороших и не очень кинофильмов. Только вот если не тронула она тебя лично, не прошлась катком по душе, то всё это далёкое сейчас кажется уже прекрасным героическим мифом, сказкой, в которой добро всегда побеждает зло...
В начале, помните, деда Андрея, борода лопатой, что курил, сидя на завалинке? Всю его семью, всех шестерых детишек и жену заперли фашисты в хате и сожгли живьём. За то, что Андрей в партизаны подался. Сволочь какая-то донесла.
Как узнала про это Матрёна, аж затряслась от горя и страха, запричитала, зарыдала, родные же, кровинка... Повалилась в хате на пол, как параличом разбитая, думали, что не встанет... Встала через трое суток и первое, что сделала, пошла в Чернигов в церковь и почти сутки ещё молилась. Потом, вернувшись домой, собрала всё, что казалось ей ценного - все документы, фотокарточки, накопления кой-какие, что ещё до революции были сделаны - всё-всё-всё. Сложила в большую кринку, залила воском и ночью кринку закопала в саду под яблонькой.
«Такее наше делечко. Да юсё, да юсё».
Бог знает, это ли спасло Матрёну, молитва ли, к нему обращённая, только за всю оккупацию немцы её не тронули.
Про закопанную Матрёной под яблонькой кринку и семейные сбережения рассказ ещё будет впереди, а пока всю войну ждала Матрёна мужа, слушала каждый день радио по большой чёрной картонной тарелке, что висела на столбе сразу за забором. Сначала передавала эта тарелка победные немецкие марши да всякое враньё со страшным иноземным акцентом, затем этот акцент сменился низким приятным мужским голосом, который с воодушевлением сообщал о близкой победе. Радовалась в душе Матрёна, победа, это значит, что скоро придёт Михайло.
Вот она и Победа. Ликовали все, даже кажется, что звери и птицы, деревья и трава, вода в Десне, и та как-то по-особенному сверкала...
А мужа Матрёна так и не дождалась. Лет через десять только вернулся однополчанин Михайлы из лагерей, уже советских, что под Архангельском, и поведал, как выгнали немцы из своего лагеря больного товарища. Страшно он кашлял и был так слаб, что долго-долго сидел на травке у ворот, до самой темноты сидел, а когда утром всех построили на плацу, его уже не было...
Впрочем, Победу все встретили по-своему.
В далёком уральском тыловом госпитале в городе Губаха работала в это время зубным врачом старший лейтенант медицинской службы Ася.
Была она отличным врачом и занималась не только зубовными болезнями, но и ранениями, челюстно-лицевыми в основном.
Любили её раненые за весёлый нрав, за то, что никогда не падала духом, всегда умела находить верные ласковые слова и лечила не только раны, но и души.
В феврале 45-го привезли в госпиталь очень тяжёлого больного. По званию майор, артиллерист. Множество у него было лёгких осколочных порезов - снаряд разорвался прямо у него за спиной. Странное дело, осколки буквально срезали с него всю одежду и волосы с головы, но кожу только поцарапали, а вот контузия была страшная. Майор ничего не слышал, перепонки полопались, при этом всё видел, всё понимал, но говорить не мог, только мычал утробно, и с памятью его такой фортель случился - не помнил он ни кто он такой, ни что с ним случилось, не помнил даже, что война.
Сейчас уже затёрлась в моей памяти фамилия майора, да и не в этом дело, пусть будет Иванов.
Так вот, 8 мая поздно вечером вдруг поднялась в госпитале страшная паника. Все раненые куда-то бегут, все кричат, кто-то матрацы тащит неизвестно куда, кто-то тупо воет, глядя в стенку, кто-то под кровать лезет. В общем, бедлам полный.
Как раз Асино было дежурство по отделению.
Она перепугалась страшно, но вида не подавая, бросилась успокаивать людей и выяснять, что случилось.
Залетает на второй этаж в одну палату, там суматоха и никто ничего не понимает, в другую, там то же самое, в третью... А в этой палате контуженный майор дурным голосом орёт, сидя на кровати: «Бомбя-а-а-ат! Бомбя-а-а-а-а-ат!!!!» А вокруг все мечутся в страхе и не понимают, что происходит...
И было видение майору во сне.
И шёл майор босиком в белой сорочке,
и земля была близко к нему,
и держала его женщина за руку
большой тёплой рукой своей.
И несла она ведро,
и в ведре было молоко белее белого.
И радостно было майору
и хотел он пить белее белого молоко в видении своём.
И когда хотел пить его,
то затянули молоко в ведре тучи красные с чёрным,
И молоко стало как кровь.
И летела на маленького майора чёрная стая с небес.
И бросала стая та ядра огненные,
и куда падали ядра огненные,
там взрывались с громом.
И посмотрел по сторонам майор,
и куда он смотрел, везде были ядра огненные.
И в ужасе бежали люди, бросая нажитое,
и гибли люди под взрывами ядер.
И головы людей гибнущих летели на майора,
и вокруг была кровь и был ужас.
И от ужаса этого заплакал майор в видении своём
и закричал он в видении своём,
как будто наяву кричат от страха...
От ужаса небывалой бомбёжки во сне своём контуженный проснулся и заорал так, что поднял на ноги весь госпиталь.
Присела Ася к майору, стала его гладить по начавшей обрастать волосами голове и шептать ему какие-то слова, от которых успокоился майор Иванов, глаза стали светлыми, словно вернулся он вдруг к жизни из тёмной бездны. Ася быстренько сообразила ему морковного чаю с настоящим куском рафинада.
Оттаял майор-артиллерист Иванов, бездонными благодарными глазами поглядел на Асю и, как человек, который только учится говорить, громко, ясно произнёс:
- Спас-сибо, док-тор, спа-с-ссибо...
И заплакал майор Иванов наяву.
И было это в день Победы.
Иванов-артиллерист после этого быстро пошёл на поправку и уже через месяц уехал долечиваться домой, правда глухота его так и осталась с ним, а Ася, поработав в госпитале ещё около года, демобилизовалась из армии и по комсомольской путёвке поехала на Колыму и там осела на много лет.
Хотел на этом я главу закончить, уж больно длинная получилась, но бередят сердце осколки памяти, не дают покою, ночью поднимают с постели, гонят прочь сны, рвутся на бумагу. И потому не могу я молчать.
У Аси было три брата младше неё - Николай, Сергей и Иван. Все трое воевали. Самый младший, Иван, закончив месячные курсы младших командиров под Ленинградом, брошен был - мальчишка необстрелянный - в бой на подступах к городу, у деревни Рыбацкое, и в том Рыбацком, в первом своём геройском бою встретился со смертью, как и почти все такие же пацаны, что были у него в подчинении.
Метрах в трёхстах от железнодорожной станции и конечной станции метро «Рыбацкое», среди жилых кварталов на небольшом, заросшем раскидистыми тополями и липами кладбище есть потемневшая от времени памятная стела над братскими могилами тех пацанов. Спят мальчишки там вечным своим сном, и охраняют тот богатырский сон липы да тополя.
Николай же и Сергей, хоть и были не однажды ранены, по госпиталям мытарились, но прошли всю войну. Николай и в плену побывал, да сумел вырваться, бежать. Впрочем, плен считался тогда позором, а побег из лагеря геройством не считался, и потому закончил войну Николай в штрафном батальоне.
А вот Сергей дошел до самого Берлина, командуя расчётом малокалиберной противотанковой пушки.
В расчёте у него были: он сам – командир (так его все и звали - Командир), наводчик-стрелок Санёк, ездовой - тоже Санёк - но его все Седло звали, он же подносил снаряды и рацию таскал, да разведчик, Витька.
Звания на войне и регалии всякие не брались ни в какой расчёт, и общение происходило просто: по именам или кличкам.
На самых подступах к Берлину (вышли к нему поздним апрельским вечером), возникла вдруг неожиданная преграда - то ли ров, то ли канал, то ли речушка какая метров десять-двенадцать шириной и с виду вроде неглубокая.
То справа, то слева вдалеке вспыхивали короткие перестрелки, взлетали, как в Новый год, ракеты. Холодновато ещё было - весна, но грела мысль о том, что вот он Берлин, логово, так сказать, дошли, доползли, сумели!
Сергей, пристроившись под кустиками почти у самой воды, долго внимательно глядел в бинокль на противоположный берег, размышлял: «Вроде ничего подозрительного не видно. Темно, чёрт, разве всё разглядишь?»
- Витька! - позвал Сергей разведчика, - Проверь, что за зверь! Если мелко, будем тут переправляться.
Уполз Витька в темноту, которую иногда размывали осветительные ракеты, а Сергей стал портянки перематывать - мозоли фронтовые горели, да шикнул на ездового, который достал кисет и наладился покурить, прячась под кустиком.
- Охренел, что ли?! Снайперу хочешь подарок сделать?! Бычкуй давай, потом покуришь.
Седло недовольно полушёпотом выматерился, загасил искорку.
Покалякали ещё немного, позубоскалили, тут и Витька вернулся.
- Мужики, с полкилометра вправо сапёры переправу налаживают. А тут я палкой тихонько поширял, вроде мелко. Чего делать будем, сапёров подождём, Командир?
- Дай подумать... Ты высмотрел там всё?
- Подождём, куда нам спешить - вмешался Санёк.
Седло аж затрясся: «Вы чё, мужики?! Чего ждать?! Рванём здесь. Приказ же по армии - кто первый в Берлин войдёт, героя получит».
- Слушай ты, герой хренов, застуженный деятель седла, имеет три «не дали» - Сергей прервал болтовню ездового, - Темень такая, на том берегу не понятно что... Нарвёмся на свою задницу... Витька, пошарь там ещё.
- Щас, камней наберу...
- Чего?
- Камнем проверю...
-А-а-а-а!
Витька минут с пяток шарил по земле руками - выковыривал камешки, потом их сложил в ушанку и пропал в темноте.
Сначала было тихо-тихо, только дальние перестрелки мешали думать, что войны уже нет никакой, а есть прохладный весенний поздний вечер. Вдруг где-то совсем близко заливисто завёл рулады соловей и почти сразу же донёсся отдалённый всплеск воды, потом ещё один.
Больше всплесков не было и очень скоро под аккомпанемент великого певца из кустов появился Витька.
- Братцы, тихо. Я по воде пару раз бросил - тишина. Потом запульнул со всей дури туда подальше, правее, левее - ничего. Можно идти, Командир.
- Ладно, пойдём. Седло, не забудь, как переправимся, доложить... Рация-то у тебя не промокнет?
- Чё ты меня всё шпыняешь? - Ездовой уже управлялся с лошадью, впряжённой в пушку, выводя через кусты к воде, остальные налегли на станину, чтобы легче перевалить небольшой бугорок.
Остановились на бугорке, ещё раз прислушались. Тихо всё.
- Командир, держи, я тут вешку срезал, - тихонько сказал Витька и в темноте подал Сергею длинную палку, - Санька, возьми тоже...
- Ну, что, мужики, рванём? - Сергей поправил скатку, вещмешок закинул повыше, автомат снял с плеча и взял в одну руку, палку - в другую, - Давай, Седло, поехали!
И вот так, прямо с бугорка, Седло, взгромоздившись на пегую Маруську, пришпорил бедную животину, и та, стремительно рванув, всей грудью врезалась в воду...
Метра три-четыре дна были пологими, а затем дно резко уходило вниз, и туда, в чёрную холодную пустоту, заскользила пушка, утягивая уже плывущую Маруську вместе с Седлом.
Пытаясь хоть что-то предпринять, Санька успел вытащить штык-нож и каким-то волшебным нечеловеческим усилием с одного взмаха перерезал сбрую.
Освобождённая Маруська, нахлебавшаяся воды, перепуганная до смерти, развернулась и поплыла обратно, за ней, держась за гриву бултыхался Седло...
Трое героических воинов, вошедших в воду уже почти по пояс, в полном обалдении взирали на это потрясающее представление.
Дальнейшие диалоги пересказывать совершенно бессмысленно, ибо происходили они хоть и шепотом, но исключительно непечатными словами, причём виноватыми были все, вплоть до Маруськи, и, следовательно, виноватым не был никто.
Самое замечательное, что буквально через пять минут из темноты материализовался, как в плохом детективе, ординарец командира батареи - Валя Палуб - большой любитель неразбавленного спирта и медсестёр, причём был трезвый и очень ехидный. Постоял немного, послушал перебранку, а потом невинно так вопрошает: «Я интересуюсь, извините, что помешал, каким образом, согласно устава, карается утопление боевого орудия?»
Тут снова стало так тихо, что опять был слышен заливистый соловей.
- Вы тут, видимо, героически пытались вчетвером взять Берлин? - продолжал ехидный Палуб после паузы всеобщего замешательства...
И пред командиром батареи
предстал Командир,
и были ему сказаны слова.
И в тех словах узнал Командир,
что сроку ему три часа.
И если через срок этот
пушка будет ещё в воде,
то будет Командир расстрелян
и товарищи его расстреляны будут.
Каким образом, ныряя по очереди в холоднючую чужую речушку, четырём нашим героям с помощью пегой ни в чём не повинной лошади Маруськи, удалось таки вытащить пушку - об этом можно отдельный роман написать.
Получить героев в этот раз не удалось, зато живы остались и орудие грозное спасли, что буквально спасло в свою очередь их через несколько часов.
Войдя вместе со всеми войсками в Берлин, встретили наши герои ожесточённейшее сопротивление. В полуразрушенных домах стояли орудия и били прямой наводкой по наступающим. Пристрелян был каждый сантиметр и укрыться было практически невозможно. Где спасались местные жители - тайна, достойная отдельных научных исследований, ибо все подвалы, все оставшиеся чердаки, абсолютно всё было так или иначе приспособлено к отражению наступления «русской орды».
В одном из переулков на окраине Берлина истончилась и вскорости порвалась совсем ниточка судьбы Саньки-наводчика.
Тщательно крутил он ручку, всматриваясь в окошечко визира - вёл своего рода дуэль с наводчиком орудия, что стояло в полуподвале в дальнем конце переулка и нещадно посылало смертные посылочки всему, что двигалось по этому переулку. Вот Санька и решил исправить эту несправедливость.
- Так, братцы, вы немного мне помогите пушечку развернуть и валяйте вон за те кучи! У тю-тю, назад чуть-чуть... Мы его из-за угла возьмём... А вечерком за день рождения мой... левее, левее... спиртику употребим... Ты как, командир... стоп, хорош... не против?
Мешать или противоречить Саньке в такие моменты было опасно. Он был наводчик от бога, наводчик-снайпер. За полгода, что повоевал он в расчёте Сергея, куда попал после очередного госпиталя, успел он подбить восемь танков.
- Фу! Восемь танков за полгода! Это снайпер!? - воскликнет мало осведомлённый читатель.
Да, друг мой дорогой, восемь. И это очень много!
Не буду вдаваться подробности, ибо это займёт немало времени, скажу только: поменьше верьте тому, что показывают в кино, это - кино, сказка, в жизни всё проще и сложнее одновременно. Просто поверьте - очень и очень многие расчёты вообще ни одного танка не успевали подбить...
Но не будем отвлекаться, потому как удобно устроившись, Санька ещё теснее прильнул к визиру, ловя в перекрестье противника. Остальные, повинуясь Саньке, залегли за кучей битых кирпичей и мусора.
Вот... вот... сейчас...
Тут-то и накрыло его прямое попадание бронебойным снарядом в щиток пушки. Щиток в дребезги, пушка искорёженная летит в одну сторону, как игрушка деревянная, Санька летит в другую. Огнём взрыва Саньку опалило, лежит в груде каких-то обломков, дымится.
Мужики к нему ползком через переулок потекли. Вроде живой, только молчит, глазами бездонными на обожжённом лице будто молит о чём-то, на губах кровь запеклась, и на голове ни одного волоса, только кожа почерневшая, обуглившаяся.
Оттащили ребята Саньку в развалины дома, хотели раны перевязывать.
Вдруг он, вроде в себя придя, поднялся, всех растолкав, встал на ноги, достал нож и начал говорить что-то сам себе, невнятно говорить, будто рот камешками набит и слов не разобрать. Говорил и плевался кровавой слюной, говорил и плевался. Мужики, не зная что делать, насторожённо ждали, как дело дальше пойдёт.
Долго что-то говорил непонятное Санька, пока не выплюнул все выбитые зубы, и тогда разобрали вроде мужики в его словах, что летит как будто на него яркое что-то, и от этого он почему-то страшно хочет есть.
Не по себе им стало от этих Санькиных слов. А он, поискав что-то глазами на земле, горестно вздохнул, потом ножом в руках поиграл, да и отхватил, как кусок тряпки правое своё ухо. Тут все испугались уже не на шутку, фашистов не боялись, взрывов, пуль не боялись, а Саньку испугались. Кинулись на него гурьбой, хотели скрутить и нож отнять, но Санька вдруг таким сильным стал, как сказочный богатырь. Играючи раскидал всех, как детишек, ухо отрезанное сунул в рот и жуёт его.
Тут Сергей, командир всё-таки, стал командовать: «Гвардии рядовой, смирно!»
А Санька ему говорит: «Ты, Серёга, не ори, попробуй лучше - очень вкусно!» Хлясть! И оттяпал ножом второе ухо. Подаёт его Сергею, а того аж трясёт, и что делать, не известно. Стоит, как к земле прирос от ужаса, и холодным потом обливается.
Где-то в горней выси искала, видимо, дочь ночи Мойра острые ножницы, да не могла найти сразу, ну и выпала Саньке передышка.
Глаза его вдруг сделались совершенно разумными и по лицу пробежала судорога боли.
Со стоном опустился он на кирпичи и за голову схватился, качается из стороны в сторону и почти шепотом говорит: «Командир, ты маме не пиши... Она знает уже, я это чувствую... Понимаешь, я в прицел видел, как снаряд летел... Не успел лечь... Маме не пиши...».
Затих Санька, и ребята стали к нему приближаться...
Нашла Мойра свои острые ножницы и без всяких сожалений, решив, что 23 года, это вполне достаточно, аккуратненько кончик ниточки обрезала...
Вскочил вдруг Санька, заметался и выскочил из развалин в переулок, прямо под огонь...
Вечером, как стемнело, тело Санькино вытащили из-под зоны обстрела и похоронили тут же, среди развалин. И употребили спиртику, только не за здравие... До сих пор могила Санькина где-то в берлинских кварталах среди вновь отстроенных домов в небольшом палисаднике и написана на ней на русском и немецком языках вечная память гвардии рядовому снайперу-наводчику Саньке.
Оставшись без лучшего наводчика и без пушки, что было не первой потерей в батарее, Сергей с ребятами решил на другой день произвести разведку ближайших кварталов. Первым на разведку пополз конечно Витёк.
Не было его так долго, что Сергей заволновался и уже хотел Саньку-ездового посылать на розыск. Однако розыск не понадобился. Зашуршали битые кирпичи и возник Витька чем-то страшно взволнованный. Тут же подозвал всех к себе и стал такую речь держать:
- Мужики! Я там... вон в том доме, в подвале... Дайте воды...
Протянули ему фляжку. Он как присосался, так почти всю и опустошил. Все ждали, когда же он напьётся и речь свою продолжит. Наконец он оторвался от фляжки и продолжал:
- Там справа в подвале окна выбиты, а слева за решёткой... Я через дверь разведал, вроде никого... Серёга, надо срочно сообщить...
- Что сообщать? Ты говори нормально...
- Да не могу я, блин, нормально... Гитлер там дохлый, в подвале на столе... Блин, всё, войне конец! Санёк, давай, сообщай... Серёга, спирту плесни мне!
Весть о том, что Гитлеру окончательный капут, Серёга решил пока попридержать, и ещё раз сходить на разведку, чтобы точно во всём убедиться. Дождавшись с трудом сумерек, поползли вместе с Витьком и, проникнув в подвал по уже известной дорожке, очутились в просторном помещении, вроде больничной палаты, где среди битого стекла, разбросанных кроватей и постельных принадлежностей, каких-то бумаг и непонятного назначения предметов, на железном столе при свете спички действительно увидел Сергей лежащего Гитлера. При полном параде, с колодками наградными на кителе, на груди фуражка, всем знакомая по кадрам кинохроники...
Сказать, что радость переполнила его сердце, значит ничего не сказать. Это была минута неописуемого восторга и счастья. С трудом удерживая рвущееся, как трепетная птица в небо, желание заорать во всё горло, добрались обратно до позиции и доложили о находке командиру батареи. Тот - дальше по инстанции, пока не дошло до штаба фронта, и оттуда был получен приказ: «Ничего под страхом смерти не трогать! Близко не подходить, выставить наблюдение, ждать дальнейших указаний».
Часа через два приползли три бойца с каким-то штабным офицером и в сопровождении Витька отправились к подвалу, наблюдение организовывать. Ещё через час или полтора, уже глубокой ночью, начался с нашей стороны массированный обстрел и к утру все близлежащие кварталы были заняты нашими войсками.
Часиков в шесть утра образовалась высокая комиссия во главе чуть ли не с генералом, точно не помню, может быть даже с маршалом. Серёгу и Витька погнали дорогу показывать и всей гурьбой направились на Гитлера смотреть.
Генерал (или маршал) стоял и покуривал какие-то очень хорошие папиросы, от которых сладким дымком заполнился весь подвал, а двое младшего звания офицеров производили досмотр и подробнейшую опись - протокол составляли.
Раздели Гитлера до нижнего белья, все карманы вывернули, все швы прощупали, и чем дальше продвигалось дело, тем удивительнее становилось. Карманы девственно пусты, ни бумажки в них, ни карандашика там, или ручки, ни часов на руке, ни документов - ничего, даже крошечки какой, пылинки, и той нет.
Вдруг генерал (или маршал) говорит: «Ну-ка, носки мне его дайте!» Подали носки. Взял он носки двумя пальчиками, а носки-то ношенные, на пятках заштопанные.
- Всё ясно! - говорит, - Подложили нам фрицы двойника. Пойдём, будем настоящего добивать.
И пошли все воевать дальше.
Но за бдительность и труды ратные представили всё-таки Витька и Сергея к награде, которую Сергей получил, правда лет через десять после Победы, а Витёк не успел...
Очень ему захотелось немножко на велосипеде прокатиться. Это уже числа 15-го мая было.
Нашёл он в развалинах дома отличный велосипед, совсем новый, может даже и не ездил на нём никто.
Прикатил и говорит Сергею: «Командир, я вокруг фонтана проедусь, пару кругов? А потом ты».
Хотел Сергей его остановить, да только рот успел разинуть - Витёк вскочил на велосипед и с места рванул. Только и круга проехать не сумел: в подвальном окне дома, что выходило прямо на площадь с фонтаном, что-то сверкнуло, грохнуло, и Витёк вместе с велосипедом в клочья был разнесён взрывом фаустпатрона.
Сергей, Санёк и другие воины, что случились поблизости, залегли, ожидая стрельбы, но ничего не происходило, и тогда все, окружив дом, начали по подвалам шарить, искать стрелка.
В освобождённом Берлине много дней после окончания войны встречались одиночки и целые группы немецких солдат, продолжавших воевать. Некоторые из них даже не знали, что война кончилась, другие - по убеждениям, третьи мстили, а были и бандитствующие.
Нашли наши воины стрелка - ревущего от страха мальчишку из «Гитлерюгенд» лет девяти.
Хотелось бы мне написать, что русские солдаты не смогли поднять руку на ребёнка... Но я не знаю, что было с ним дальше. Скорее всего, погиб в лагере для малолетних фашистских преступников, а может обрусел, выучил чужой певучий язык, женился, народил детей и с началом перестройки перебрался на историческую родину и теперь живёт, получая гигантскую по нашим меркам пенсию, имея полное обеспечение, уважение от правительства, соседей и потомства.
...
Рейтинг: +1
673 просмотра
Комментарии (2)
Вячеслав Турченко # 7 ноября 2012 в 20:23 0 | ||
|
С.Кочнев (Бублий Сергей Васильевич) # 7 ноября 2012 в 21:27 0 | ||
|