Заступница (сказочка)
Сегодня в 21:42 -
Анна Богодухова
Завьюжило в этом году раньше прежнего – прогневались ветры, понесли серые тяжёлые комковитые тучи, посыпало безо всякой пощады, воздух стал ясен – прорезалась в нём стальное, жестокое, обманное: дышишь полной грудью – больно станет, а слегка вдохнёшь – и силы по снегу пройти не будет.
Помутилось и в небе, и день стал мрачнее и короче, ночи холодом объяло, снегом присыпало щедро-щедро, в редкие солнечные проблески аж в глазах больно от яркости и белизны снежной.
В такие тяжёлые дни, первые дни последней свободной зимы решилась Божена, пошла на страх и риск.
Иренка, правда, отговаривала:
– Дурное ты замышляешь, дурное! На всё воля богов, а ты гневишь… ветрогонка ты, Божена! Не срамно самой?
Зубы сжимала Божена, крепилась – в сердце её и страх мешался с отчаянием, и было бы сказано слово крепкое, верное, но не от Иренки той же, что сама покоя в делах не знала и другим тосковать не давала, а от кого позначимее, может и отступила бы дева. Но не было известно намеренья никому иному – одна Иренка и ведала, пусть и вздорная, пусть и беспокойная, а своя, верная, не продаст ни матери, ни отцу, ни братьям.
– Спасения мне нет! – объясняла Божена. – Ни сна, ни отдыха, ни минуты счастья. Хоть бы знать…
Не лгала Божена. Она и в самом деле покойный сон потеряла и растерянной сделалась, и бледною, и даже схудела настолько, что в лице её выделялись лишь большие глаза. А всё с того дня пошло, как Марек пропал. Накануне ещё был и был как прежде – молод, весел, словно нищета его дома и не касалась его вовсе, а наутро пропал. С тех пор мрачнели в деревне двое: мать Марека и Божена. Первая за сына тревожилась, да за старость свою несчастную. Оно и ясно, что некуда спроситься, да не бросят свои же, подкормят и в лютую зиму, а всё одно – пропадать, не одним хлебом живёт человек, ему и ещё счастье нужно, надежда какая-то. И от исчезновения сына слабела мать его…
А Божена-то! Тайна у той была на сердце. Тайну эту знала лишь Иренка, да посмеивалась поначалу:
– Ты, Божена, чисто вздорка! На себя бы посмотрела – сама краса, да и дом у вас и хлебом, и скотиной полон, и мельница у вас! Ан нет! с другими словно пыня, и не взглянешь ласково, а на этого-то чего загляделась? У него и нет ничего за душой, кроме него самого! И сам он – зубоскал, ни проку, ни славы.
Но молчала Божена. Сама всё знала. Знала, что даже если случится так, что Марек падёт на колени пред отцом её и матерью, так не отдадут её. Не по карману ему. Всем известно – дом Марека покосился ещё с осени, гниёт дерево, а на обнову и мастеровое дело и золота нет. Да и трудится Марек на мельнице, что отцу Божены подвластна – сам он её ставил на землях своих, сам отладил, своими руками и заслужил признание. Для всей деревни хлеб, а прочее – на продажу, шутка ли?
И он там трудится… хоть и честно, да всё не сравниться ему! Божена в счастье родилась, в годы, когда тяготы уже отступили, и не знала она бед и мрака в душе своей, пока не пропал Марек. И ведь знала – даже глядеть на него не стоит, а глядела. И ведь знала, говорить с ним не стоит, а всё повода искала.
Иренка сначала смеялась, потом рукой махнула:
– Не Божена ты, а божедурье!
Божена и не спорила. Другими мыслями занята была. Всё гадала – почудилось ей или нет? посмотрел на неё сегодня он? или нет, случайно взглядом скользнул? А может встречи искал?
Один раз и правда подошёл. Божена с Иренкой плела, и даже руки её остановились, щёки заалели, а Иренка лишь усмехнулась – не верилось ей в чистоту намерений Марека, да и подруге своей она желала равного, а то и получше. Бывали и такие, и из города наведывались к отцу её! Так почему же ей тут прозябать, с тем, у кого и дома не поставлено как следует? Да, он один в труде, и отец их помер уже давно, но что же? на каждого своё значение!
Да и думалось Иренке, что Божена ей подсобит, тоже кого сыщет. У самой Иренки такого богатства нет, живет как все, и семья как все. Не перебиваются на воду, и богам спасибо!
– Божена, отца своего не видела? Не проходил он? – смущался Марек. Дрожала и Божена. Горел взгляд её. Пустой разговор внёс ей столько смятений в душу!
– Н…нет, – выдавила она с трудом, позабыв тогда всё на свете. – А ты чего хотел?
– На ярмарку хотел просить меня отправить, в торговый день, – ответил Марек. Владел он собою лучше, может быть, не запала ему Божена в душу, а может быть знал – не по нему кусок!
– А ты что, продать чего хочешь? Или сам в услуженье? – Иренка вмешалась сразу, как спохватилась. Сбила она, смутила Марека, и Божену, надо сказать, разозлила. Марек попятился от неё, как от пламени, а Божена напустилась на подругу.
– А ему и покупать-то не на что! – отбивалась Иренка, – ежели бы тебя хотел получить, то сделал бы что-то! хоть бы и в город нанялся! А так – далась ты ему?
Слова были жестокими и страшными. Не знала Божена, не могла сказать и слова лишнего Мареку, стыдилась и себя, и правды – а вдруг он засмеёт её? Или откажет?
Наблюдала за ним исподтишка, таилась. А с Иренкой и не говорила долгих три недели. А потом Марек пропал.
– Может в город подался? – Иренка не видела беды. Она была даже рада, что он исчез, и пусть тайна его исчезновения была притягательна, но лезть в неё Иренка не хотела. Но подругу было жаль. Пусть и не говорили они долго, но Иренка всё же рядом держалась всегда, готовая помочь, и вот, сгодилась помощь.
Металась Божена.
Не одну её исчезновение Марека занимало. Обмирало сердце, когда о нём говорили. Одни полагали, что утоп. Через зимнюю реку пошёл, да утоп. Бывает! Другие, что в город подался.
– Но не простился же! – всколыхнулась Божена.
– А кто ж его знает, может, чтоб и не остановили его, негораздка, – вздохнул отец и взглянул на дочь с подозрением: – чего взволновалась?
Впрочем, от того, как сдавала Божена, уже можно было и не гадать «чего». Соотнести недолго, составить ещё быстрее, если каждый день видишь белеющее лицо, в котором проступает страдание.
Сначала мать уговаривала:
– Может быть, и суждено так? Ушёл и ушёл. Может быть, недостойный он человек, а может быть, тяжко ему было видеть твою муку? Не губи себя, дочка, о том, что ветры забрали, уже не плачут.
Не слушала Божена. В окно глядела, взгляд смотрел, а не видел. Что-то дрожало в ней, чернело, разбиваясь в отчаянии.
Потом отец взялся:
– Да если бы ты ему нужна была также, а? что же он и разговора не повёл? Не пришёл ко мне честным босяком, не сказал и слова? стало быть, и не нужна ты была ему, так зачем изводишь? Разве стоит он того?
Братья переглянулись и пришли к короткому выводу:
– Если и заявится, убьём! И в пекло! он, шинора, убегать вздумал от честного народа, а сестра загибайся?
Не было меж ними и слова сказано о сердечных делах, а всё же чернела Божена от отчаяния. И отчаяние повело её в тяжёлый хмарный день на тропу чёрную, куда и ступать-то не следовало бы!
– Дурное ты задумала, дурное! – шептала Иренка. – Погубишь себя, а проку? И для кого? Тьфу!
– Умолкни! – прорезалась в Божене посреди отчаяния странная жестокость, и слова Иренки не устыдили её. Знала она, что прознай кто в деревне, от насмешек не спастись. Одно дело горем чернеть, другое – на дурнотропье идти.
Но шла, готова было ко всему.
– Ты ночью калитку отопри только, – уговаривала Божена, – отопри и только. И к себе ступай. А я к утру уж вернусь!
Иренка покивала. Жалела подругу, а только сговорились они, к матери Божены бросилась:
– Божена ночью на дурнотропь собралась! К колдунье!
Знала Иренка что доверия Божены лишается. Знала, что запрут ту дома, приставят, если надо, и девку к ней, а не спустят больше. Дурнотропь – это чёрная дорога. Там колдунья, там смерть. И не стоит ни один босяк того, чтобы туда идти.
Слышала Иренка, как ночью билась Божена, застигнутая братьями и отцом у калитки. Рыдала, кляла, догадавшись, и Иренку, но верила: правильно поступила, правильно. То, былое, переживётся как-нибудь, а дурнотропь – это гибель!
***
Меж тем Мареку уже никогда не прийти домой – сплелась уже та цепь обстоятельств, оплела и ноги его, и плоть, и душу.
Сначала, впрочем, он вовсе того не хотел, отбивался, когда шумела мать:
– Справедливо ли это на свете? Отец твой всю жизнь на них спину гнул, рук не жалел, а у них чего? Дом – полная чаша, а мы-то? мы? На всю их алчность трудились!
Отбивался он вяло, знал, что мать его не злой человек, но от трудов за детство его устала, когда остались они вдвоем против целого света:
– Отец не на их благо трудился, а на благо деревни!
– Деревни? Да что мне деревня?! У одни есть всё, а другие-другие? – бесновалась она каждый день, изъедала отчаянной тоской. Не злоба была в ней, нет, а зависть. И жалел Марек свою мать, и копил монеты, что выудить удавалось от бытовых расходов, на новую крышу и стену, и что-нибудь для неё.
Но она не унималась. Приходил он от тяжёлого труда, да слышал всё одно и то же. и если уж ветры превращают камень в податливый для себя материал, истончают его, превращают в диковинные фигуры, то что сказать о человеке? Был отпор и нет его. Сидел уставший, и раздражение на слова, на беспокойство материнское, складывались в его мыслях в нечто новое, завистливое, чёрное.
И сам поражался Марек своим мыслям, а потом и поражаться перестал, стал принимать их как должное, как справедливое, и что-то менялось в нём незаметно от других.
– Дочка их, – поучала мать, – наша надежда. Как глядит на тебя, как краснеет! Ну?
Терялся Марек. Хоть и мысли в нём бунтовали, требовали какой-то одной ему известной справедливости, а на Божену он и не смотрел.
– Божедурье! – мать всплёскивала руками. – Она иссохнет от тебя, и отец её отдаст. Ненавидеть будет, а отдаст, а дальше, дальше…
А дальше всё выходило из их внезапно общих представлений так, как должно быть. И дом новый, и почёт, и слава… и не сказать, что прежде бесславили их в деревне, или угнетали за что иное, так нет, хотелось чего-то большего, необъяснимого. Видели они, как перед отцом Божены и лебезят порою, и приглашают первым, и даже дорогу уступают. Того же хотелось.
– Не отдаст он её за меня! – возмутился Марек. Он и просить боялся. Знал – худо будет. Впрочем, мать тоже это понимала и не спорила. Знала, отец Божены крутого нрава, от мужа своего покойного знала она об этом. да и сама не слепая! Столько добра держать и не разойтись, и работникам разойтись не дать? Это воля. И что-то ещё.
– А мы по-иному пойдём, – есть дело, есть и способ. Боялась мать Марека того способа, да только казалось ей, что это грех будет небольшой перед богами. Да и что, в беде они, что ли? девке счастье, им – заслуженное!
Да, заслуженное, а иначе и не воспринималось даже.
– На дурнотропь ступай, – велела мать. – Там колдунья живет. Она научит тебя, как сердце девки иссушить, как сделать так, чтобы она и света без тебя не видела!
Отбивался он, и ещё отступал, и ещё…а потом и поддался. Сходить на дурнотропь оказалось проще и легче, чем каждый день слушать недовольство и сокрушение, да себя, заразившись тем недовольством и завистью, терзать.
Отступить бы ему, на дурнотропь развилка проложена, но заросла она ещё много лет назад. Тот, кому надобно – тайно ходит, зарослей не нарушая, через них пробирается, в них и хоронится от других, с ними и мысли свои делит, сомневается. А сомневаться есть в чём – верно ли идёшь, надо ль тебе путь тот прохрдить?
Да и ведёт дурнотропь через поваленные дерева, а там ни животинки, ни птицы нет, только ветер хоронится, наблюдает, да подвывает в такт страшным мыслям, невесёлым горестям. Заблудиться в дурнотропье может и можно, а может и нельзя – тропа, хоть и заросшая, а всё же прямо проложена. Пройти – пройдёшь. А надо ли?
Покуда брёл Марек, от каждой тени диковинной сторонясь за древами, да потом за то на себя же злясь, передумал он многое – решил же просто: он всего-то идёт в гости, поделиться печалью, а делать? Так не сказано же ещё ничего! Может быть, и нет никакой колдуньи?
Но была колдунья. Встретила его в конце тропы. И ничего в ней не было жуткого или страшного, и не было у неё ни птичьего клюва, ни когтей, ни гнилых зубов. Была только печаль в лице её – и молодом, и старом одновременно, да одежды причудливого болотного цвета. Вот и всё! Не знай что колдунья, не жди её, так и пройдёшь!
Не написано на лице её ничего, и клейма никакого нет.
– Ну? – она не была дружелюбна, она была спокойна, равнодушна даже.
И Марек как-то враз потерялся, забормотал что-то нелепое, не то оправдываясь, не то печаль свою поведать желая. А печаль показалась ему вдруг втрое обиднее, словно все несправедливости мира на его одну семью и ополчились, и привиделось ему, что и отец его пил горькую наливку от того, что отец Божены его труда не ценил, от горького наливки и помер отец-то…
– Пойдём, – велела колдунья, – на исходе тропы не говорят о деле.
А в доме её жарко натоплено. Застилало уже предзимье, подступало, облизываясь, предсмертье природы, а всё же душно было. Но Марека озноб бил. Он не знал как отступить, как бежать, и расхаживало его от тепла и духоты, морило, в сон клонило.
– Какая печаль привела? – спросила колдунья и показалась она ему в тот момент даже участливой. – Обида какая или желание? Что за путь жизни привёл тебя к пути дурнотропи? Знаешь ведь кто я?
Знал… кажется. Старухи шептались, качали головами, передавали друг другу небылицы, а он и слушал. Всё детство, как сказку. Кто ж знал, что придётся так вот стоять перед сказкой?
Но потекли слова. Сами собою. Злые слова. Оказалось, что бросить эти слова, выпустить их на свободу, куда проще и легче, чем в себе носить.
– Не нужно им всего! Не их оно! И наше там есть, на-ше! – раздельно повторил Марек.
Колдунья не засмеялась, не рассердилась, поглядела внимательно и спросила:
– Желаешь, стало быть, в сердце её войти так, чтобы у отца и выхода иного не было, как дочь отпустить?
Он кивнул. Отпустить! А с ней и приданое. Горделив отец Божены, и та в него. Неповадно им с бедняками, одарит так, что и городским не снилось! Да и дочь одна, любимая. И отец всё же смертен…
Много мыслей кружилось в голове Марека. Его ли то были мысли или матери? Он и сам не ведал.
– Хорошо, – кротко сказала колдунья. – Ступай.
Как во сне он пошёл назад. Сначала очарованный тем, что свершилось, потом раздосадованный – выставила, не научила ничему. Да и колдунья ли? Дурная какая-то! А вдруг сработает? Да нет, для того, чтобы мать усмирела ходил ведь! А то, что плёл, так кто не плетёт? За слова ль можно наказывать?
Не знал Марек, что колдунья из племени древнего, что кровью не связано, а связано знанием. Племя то – магическое. И значат в том племени слова куда больше, чем законы и бумаги. От того и клятвы магов и ведьм, колдунов, ведьмаков и волшебников так редки. Зато честны и искренне. Нет большего греха, чем слово нарушить, за то не боги покарают, а сама магия. Немногословны те, кто магическим даром наделён, ибо знают – слово – это вес.
И других мерят той же мерой.
Не понял Марек, как под ногою земля поехала. Вроде оскользнулся, а тут и запрыгало в глазах чёрным и серым. Упал он, точно толкнул его кто-то невидимый. И не встал уже боле. Находили на него тени, падали сверху, накрывали, вдавливали в мёрзлую землю, что уже холода ночные познать успела, да за день отойти и не успевала.
А потом и смерть пришла. Всё тем же чёрным и серым, почему-то комковитым облаком упала на грудь тяжёлым неподъёмным одеялом и придушила. Быстро скончался Марек – милосердна была древняя колдунья, рассудившая, что в дурноте намерений для неё дела нет, а дурное, к ней пришедшее за подмогой, рубить её на корню учили.
И жизнь учила, и племя магическое.
Так и закончилась – нелепо и глупо – жизнь Марека.
И догадывалась старая мать его, что случилось непоправимое, и знало сердце её, где лежит её сын, а пойти туда? Сказать? Не посмела. Знала –будут подозрения и будет страх. И отвернутся от неё, и не пожалеют.
Маялась она. По ночам вскрикивала, просыпалась. Шёл за окном снег, сыпал щедрыми хлопьями, а во сне ей виделось, что засыпают хлопья те её сына, и лежит он серый-серый и только ветер ему колыбельную глухую напевает…
***
Провожать Божену вышла и Иренка. Нарядный собрали ей обоз, и её саму обрядили так, как, верно, в столице и королевских дочерей не наряжают – всё как на подбор, расстарались!
Так казалось Иренке. Да и всему люду честному, что вышел проводить Божену в счастливую дорогу. Шутка ли – к мужу едет!
Горе горем, зима зимою, а отец Божены дочь отстоял. Объявил ей волю: замуж она пойдёт, он уже и обо всём позаботился. Торговец, в городе орудует, с тем и сговорились. Молод ещё, обижать не будет, будет заботиться. А всё дурное – прочь из головы!
Вот и вся воля.
Божена ничего, крепко держится. Растерянная, по сторонам оглядывается, а всё же радует её и платье пошитое по фигуре, и тяжёлые цепочки бус на тонкой шее, и жемчужинки в волосах. Всего в ней навешано-блестит. Надо ж показать, что не простая девица едет!
– Боги сжалуют, дочка! – мать обнимает, украдкой вытирает слёзы. Вроде и на счастье дочь отпускает, на доброе что-то и сравнялся цвет её лица уже, и даже полегче стала смотреть, а сердце ноет. Непривычно, что нет дома дочки! Новый дом у неё, а всё ж!
Обнимают и отец, и братья, и другие подходят. Божена всех принимает, всем рада, каждому что-то говорит – научена.
Подходит и Иренка. Видит, что лучше Божене. Румянец кое-какой проявился на щеках, да и на лице не одни глаза, а другие черты проступили. Ничего, отходит Божена, и от печали отойдёт.
– В добрый путь! – желает Иренка и руки протягивает подруге.
Та отталкивает:
– Змея ты! Со змеями и водись!
Не простила Божена. Не поняла её, возненавидела, всю вину своего отчаяния на неё свалила.
Но ничего, не страшно! Отходит Иренка в сторону, в стороне стоять ей никто не запретит. Кто-то и поглядывает с любопытством, а Иренка держится – сильнее она, и не жалеет. Нет, всё сделано верно.
Не оглядывается Божена на неё, и тогда, когда обнимает всех в последний раз, и тогда, когда садится, точно не было ничего. Но Иренка и понимает – иного и ждать не следовало. А всё же обидно ей. И досадно. Как лучше же хотела, ну?
– В добрый путь, – шёпотом желает Иренка и первая прочь идёт. Не знает ещё куда идти и что делать, опустело без Божены в деревне, но и с нею так тяготно стало, что может оно и к лучшему.
Оно всё к лучшему! – так Иренка и верит, и живёт. А что до своего удобства? Так это ничего, сама как-нибудь, сама!
Помутилось и в небе, и день стал мрачнее и короче, ночи холодом объяло, снегом присыпало щедро-щедро, в редкие солнечные проблески аж в глазах больно от яркости и белизны снежной.
В такие тяжёлые дни, первые дни последней свободной зимы решилась Божена, пошла на страх и риск.
Иренка, правда, отговаривала:
– Дурное ты замышляешь, дурное! На всё воля богов, а ты гневишь… ветрогонка ты, Божена! Не срамно самой?
Зубы сжимала Божена, крепилась – в сердце её и страх мешался с отчаянием, и было бы сказано слово крепкое, верное, но не от Иренки той же, что сама покоя в делах не знала и другим тосковать не давала, а от кого позначимее, может и отступила бы дева. Но не было известно намеренья никому иному – одна Иренка и ведала, пусть и вздорная, пусть и беспокойная, а своя, верная, не продаст ни матери, ни отцу, ни братьям.
– Спасения мне нет! – объясняла Божена. – Ни сна, ни отдыха, ни минуты счастья. Хоть бы знать…
Не лгала Божена. Она и в самом деле покойный сон потеряла и растерянной сделалась, и бледною, и даже схудела настолько, что в лице её выделялись лишь большие глаза. А всё с того дня пошло, как Марек пропал. Накануне ещё был и был как прежде – молод, весел, словно нищета его дома и не касалась его вовсе, а наутро пропал. С тех пор мрачнели в деревне двое: мать Марека и Божена. Первая за сына тревожилась, да за старость свою несчастную. Оно и ясно, что некуда спроситься, да не бросят свои же, подкормят и в лютую зиму, а всё одно – пропадать, не одним хлебом живёт человек, ему и ещё счастье нужно, надежда какая-то. И от исчезновения сына слабела мать его…
А Божена-то! Тайна у той была на сердце. Тайну эту знала лишь Иренка, да посмеивалась поначалу:
– Ты, Божена, чисто вздорка! На себя бы посмотрела – сама краса, да и дом у вас и хлебом, и скотиной полон, и мельница у вас! Ан нет! с другими словно пыня, и не взглянешь ласково, а на этого-то чего загляделась? У него и нет ничего за душой, кроме него самого! И сам он – зубоскал, ни проку, ни славы.
Но молчала Божена. Сама всё знала. Знала, что даже если случится так, что Марек падёт на колени пред отцом её и матерью, так не отдадут её. Не по карману ему. Всем известно – дом Марека покосился ещё с осени, гниёт дерево, а на обнову и мастеровое дело и золота нет. Да и трудится Марек на мельнице, что отцу Божены подвластна – сам он её ставил на землях своих, сам отладил, своими руками и заслужил признание. Для всей деревни хлеб, а прочее – на продажу, шутка ли?
И он там трудится… хоть и честно, да всё не сравниться ему! Божена в счастье родилась, в годы, когда тяготы уже отступили, и не знала она бед и мрака в душе своей, пока не пропал Марек. И ведь знала – даже глядеть на него не стоит, а глядела. И ведь знала, говорить с ним не стоит, а всё повода искала.
Иренка сначала смеялась, потом рукой махнула:
– Не Божена ты, а божедурье!
Божена и не спорила. Другими мыслями занята была. Всё гадала – почудилось ей или нет? посмотрел на неё сегодня он? или нет, случайно взглядом скользнул? А может встречи искал?
Один раз и правда подошёл. Божена с Иренкой плела, и даже руки её остановились, щёки заалели, а Иренка лишь усмехнулась – не верилось ей в чистоту намерений Марека, да и подруге своей она желала равного, а то и получше. Бывали и такие, и из города наведывались к отцу её! Так почему же ей тут прозябать, с тем, у кого и дома не поставлено как следует? Да, он один в труде, и отец их помер уже давно, но что же? на каждого своё значение!
Да и думалось Иренке, что Божена ей подсобит, тоже кого сыщет. У самой Иренки такого богатства нет, живет как все, и семья как все. Не перебиваются на воду, и богам спасибо!
– Божена, отца своего не видела? Не проходил он? – смущался Марек. Дрожала и Божена. Горел взгляд её. Пустой разговор внёс ей столько смятений в душу!
– Н…нет, – выдавила она с трудом, позабыв тогда всё на свете. – А ты чего хотел?
– На ярмарку хотел просить меня отправить, в торговый день, – ответил Марек. Владел он собою лучше, может быть, не запала ему Божена в душу, а может быть знал – не по нему кусок!
– А ты что, продать чего хочешь? Или сам в услуженье? – Иренка вмешалась сразу, как спохватилась. Сбила она, смутила Марека, и Божену, надо сказать, разозлила. Марек попятился от неё, как от пламени, а Божена напустилась на подругу.
– А ему и покупать-то не на что! – отбивалась Иренка, – ежели бы тебя хотел получить, то сделал бы что-то! хоть бы и в город нанялся! А так – далась ты ему?
Слова были жестокими и страшными. Не знала Божена, не могла сказать и слова лишнего Мареку, стыдилась и себя, и правды – а вдруг он засмеёт её? Или откажет?
Наблюдала за ним исподтишка, таилась. А с Иренкой и не говорила долгих три недели. А потом Марек пропал.
– Может в город подался? – Иренка не видела беды. Она была даже рада, что он исчез, и пусть тайна его исчезновения была притягательна, но лезть в неё Иренка не хотела. Но подругу было жаль. Пусть и не говорили они долго, но Иренка всё же рядом держалась всегда, готовая помочь, и вот, сгодилась помощь.
Металась Божена.
Не одну её исчезновение Марека занимало. Обмирало сердце, когда о нём говорили. Одни полагали, что утоп. Через зимнюю реку пошёл, да утоп. Бывает! Другие, что в город подался.
– Но не простился же! – всколыхнулась Божена.
– А кто ж его знает, может, чтоб и не остановили его, негораздка, – вздохнул отец и взглянул на дочь с подозрением: – чего взволновалась?
Впрочем, от того, как сдавала Божена, уже можно было и не гадать «чего». Соотнести недолго, составить ещё быстрее, если каждый день видишь белеющее лицо, в котором проступает страдание.
Сначала мать уговаривала:
– Может быть, и суждено так? Ушёл и ушёл. Может быть, недостойный он человек, а может быть, тяжко ему было видеть твою муку? Не губи себя, дочка, о том, что ветры забрали, уже не плачут.
Не слушала Божена. В окно глядела, взгляд смотрел, а не видел. Что-то дрожало в ней, чернело, разбиваясь в отчаянии.
Потом отец взялся:
– Да если бы ты ему нужна была также, а? что же он и разговора не повёл? Не пришёл ко мне честным босяком, не сказал и слова? стало быть, и не нужна ты была ему, так зачем изводишь? Разве стоит он того?
Братья переглянулись и пришли к короткому выводу:
– Если и заявится, убьём! И в пекло! он, шинора, убегать вздумал от честного народа, а сестра загибайся?
Не было меж ними и слова сказано о сердечных делах, а всё же чернела Божена от отчаяния. И отчаяние повело её в тяжёлый хмарный день на тропу чёрную, куда и ступать-то не следовало бы!
– Дурное ты задумала, дурное! – шептала Иренка. – Погубишь себя, а проку? И для кого? Тьфу!
– Умолкни! – прорезалась в Божене посреди отчаяния странная жестокость, и слова Иренки не устыдили её. Знала она, что прознай кто в деревне, от насмешек не спастись. Одно дело горем чернеть, другое – на дурнотропье идти.
Но шла, готова было ко всему.
– Ты ночью калитку отопри только, – уговаривала Божена, – отопри и только. И к себе ступай. А я к утру уж вернусь!
Иренка покивала. Жалела подругу, а только сговорились они, к матери Божены бросилась:
– Божена ночью на дурнотропь собралась! К колдунье!
Знала Иренка что доверия Божены лишается. Знала, что запрут ту дома, приставят, если надо, и девку к ней, а не спустят больше. Дурнотропь – это чёрная дорога. Там колдунья, там смерть. И не стоит ни один босяк того, чтобы туда идти.
Слышала Иренка, как ночью билась Божена, застигнутая братьями и отцом у калитки. Рыдала, кляла, догадавшись, и Иренку, но верила: правильно поступила, правильно. То, былое, переживётся как-нибудь, а дурнотропь – это гибель!
***
Меж тем Мареку уже никогда не прийти домой – сплелась уже та цепь обстоятельств, оплела и ноги его, и плоть, и душу.
Сначала, впрочем, он вовсе того не хотел, отбивался, когда шумела мать:
– Справедливо ли это на свете? Отец твой всю жизнь на них спину гнул, рук не жалел, а у них чего? Дом – полная чаша, а мы-то? мы? На всю их алчность трудились!
Отбивался он вяло, знал, что мать его не злой человек, но от трудов за детство его устала, когда остались они вдвоем против целого света:
– Отец не на их благо трудился, а на благо деревни!
– Деревни? Да что мне деревня?! У одни есть всё, а другие-другие? – бесновалась она каждый день, изъедала отчаянной тоской. Не злоба была в ней, нет, а зависть. И жалел Марек свою мать, и копил монеты, что выудить удавалось от бытовых расходов, на новую крышу и стену, и что-нибудь для неё.
Но она не унималась. Приходил он от тяжёлого труда, да слышал всё одно и то же. и если уж ветры превращают камень в податливый для себя материал, истончают его, превращают в диковинные фигуры, то что сказать о человеке? Был отпор и нет его. Сидел уставший, и раздражение на слова, на беспокойство материнское, складывались в его мыслях в нечто новое, завистливое, чёрное.
И сам поражался Марек своим мыслям, а потом и поражаться перестал, стал принимать их как должное, как справедливое, и что-то менялось в нём незаметно от других.
– Дочка их, – поучала мать, – наша надежда. Как глядит на тебя, как краснеет! Ну?
Терялся Марек. Хоть и мысли в нём бунтовали, требовали какой-то одной ему известной справедливости, а на Божену он и не смотрел.
– Божедурье! – мать всплёскивала руками. – Она иссохнет от тебя, и отец её отдаст. Ненавидеть будет, а отдаст, а дальше, дальше…
А дальше всё выходило из их внезапно общих представлений так, как должно быть. И дом новый, и почёт, и слава… и не сказать, что прежде бесславили их в деревне, или угнетали за что иное, так нет, хотелось чего-то большего, необъяснимого. Видели они, как перед отцом Божены и лебезят порою, и приглашают первым, и даже дорогу уступают. Того же хотелось.
– Не отдаст он её за меня! – возмутился Марек. Он и просить боялся. Знал – худо будет. Впрочем, мать тоже это понимала и не спорила. Знала, отец Божены крутого нрава, от мужа своего покойного знала она об этом. да и сама не слепая! Столько добра держать и не разойтись, и работникам разойтись не дать? Это воля. И что-то ещё.
– А мы по-иному пойдём, – есть дело, есть и способ. Боялась мать Марека того способа, да только казалось ей, что это грех будет небольшой перед богами. Да и что, в беде они, что ли? девке счастье, им – заслуженное!
Да, заслуженное, а иначе и не воспринималось даже.
– На дурнотропь ступай, – велела мать. – Там колдунья живет. Она научит тебя, как сердце девки иссушить, как сделать так, чтобы она и света без тебя не видела!
Отбивался он, и ещё отступал, и ещё…а потом и поддался. Сходить на дурнотропь оказалось проще и легче, чем каждый день слушать недовольство и сокрушение, да себя, заразившись тем недовольством и завистью, терзать.
Отступить бы ему, на дурнотропь развилка проложена, но заросла она ещё много лет назад. Тот, кому надобно – тайно ходит, зарослей не нарушая, через них пробирается, в них и хоронится от других, с ними и мысли свои делит, сомневается. А сомневаться есть в чём – верно ли идёшь, надо ль тебе путь тот прохрдить?
Да и ведёт дурнотропь через поваленные дерева, а там ни животинки, ни птицы нет, только ветер хоронится, наблюдает, да подвывает в такт страшным мыслям, невесёлым горестям. Заблудиться в дурнотропье может и можно, а может и нельзя – тропа, хоть и заросшая, а всё же прямо проложена. Пройти – пройдёшь. А надо ли?
Покуда брёл Марек, от каждой тени диковинной сторонясь за древами, да потом за то на себя же злясь, передумал он многое – решил же просто: он всего-то идёт в гости, поделиться печалью, а делать? Так не сказано же ещё ничего! Может быть, и нет никакой колдуньи?
Но была колдунья. Встретила его в конце тропы. И ничего в ней не было жуткого или страшного, и не было у неё ни птичьего клюва, ни когтей, ни гнилых зубов. Была только печаль в лице её – и молодом, и старом одновременно, да одежды причудливого болотного цвета. Вот и всё! Не знай что колдунья, не жди её, так и пройдёшь!
Не написано на лице её ничего, и клейма никакого нет.
– Ну? – она не была дружелюбна, она была спокойна, равнодушна даже.
И Марек как-то враз потерялся, забормотал что-то нелепое, не то оправдываясь, не то печаль свою поведать желая. А печаль показалась ему вдруг втрое обиднее, словно все несправедливости мира на его одну семью и ополчились, и привиделось ему, что и отец его пил горькую наливку от того, что отец Божены его труда не ценил, от горького наливки и помер отец-то…
– Пойдём, – велела колдунья, – на исходе тропы не говорят о деле.
А в доме её жарко натоплено. Застилало уже предзимье, подступало, облизываясь, предсмертье природы, а всё же душно было. Но Марека озноб бил. Он не знал как отступить, как бежать, и расхаживало его от тепла и духоты, морило, в сон клонило.
– Какая печаль привела? – спросила колдунья и показалась она ему в тот момент даже участливой. – Обида какая или желание? Что за путь жизни привёл тебя к пути дурнотропи? Знаешь ведь кто я?
Знал… кажется. Старухи шептались, качали головами, передавали друг другу небылицы, а он и слушал. Всё детство, как сказку. Кто ж знал, что придётся так вот стоять перед сказкой?
Но потекли слова. Сами собою. Злые слова. Оказалось, что бросить эти слова, выпустить их на свободу, куда проще и легче, чем в себе носить.
– Не нужно им всего! Не их оно! И наше там есть, на-ше! – раздельно повторил Марек.
Колдунья не засмеялась, не рассердилась, поглядела внимательно и спросила:
– Желаешь, стало быть, в сердце её войти так, чтобы у отца и выхода иного не было, как дочь отпустить?
Он кивнул. Отпустить! А с ней и приданое. Горделив отец Божены, и та в него. Неповадно им с бедняками, одарит так, что и городским не снилось! Да и дочь одна, любимая. И отец всё же смертен…
Много мыслей кружилось в голове Марека. Его ли то были мысли или матери? Он и сам не ведал.
– Хорошо, – кротко сказала колдунья. – Ступай.
Как во сне он пошёл назад. Сначала очарованный тем, что свершилось, потом раздосадованный – выставила, не научила ничему. Да и колдунья ли? Дурная какая-то! А вдруг сработает? Да нет, для того, чтобы мать усмирела ходил ведь! А то, что плёл, так кто не плетёт? За слова ль можно наказывать?
Не знал Марек, что колдунья из племени древнего, что кровью не связано, а связано знанием. Племя то – магическое. И значат в том племени слова куда больше, чем законы и бумаги. От того и клятвы магов и ведьм, колдунов, ведьмаков и волшебников так редки. Зато честны и искренне. Нет большего греха, чем слово нарушить, за то не боги покарают, а сама магия. Немногословны те, кто магическим даром наделён, ибо знают – слово – это вес.
И других мерят той же мерой.
Не понял Марек, как под ногою земля поехала. Вроде оскользнулся, а тут и запрыгало в глазах чёрным и серым. Упал он, точно толкнул его кто-то невидимый. И не встал уже боле. Находили на него тени, падали сверху, накрывали, вдавливали в мёрзлую землю, что уже холода ночные познать успела, да за день отойти и не успевала.
А потом и смерть пришла. Всё тем же чёрным и серым, почему-то комковитым облаком упала на грудь тяжёлым неподъёмным одеялом и придушила. Быстро скончался Марек – милосердна была древняя колдунья, рассудившая, что в дурноте намерений для неё дела нет, а дурное, к ней пришедшее за подмогой, рубить её на корню учили.
И жизнь учила, и племя магическое.
Так и закончилась – нелепо и глупо – жизнь Марека.
И догадывалась старая мать его, что случилось непоправимое, и знало сердце её, где лежит её сын, а пойти туда? Сказать? Не посмела. Знала –будут подозрения и будет страх. И отвернутся от неё, и не пожалеют.
Маялась она. По ночам вскрикивала, просыпалась. Шёл за окном снег, сыпал щедрыми хлопьями, а во сне ей виделось, что засыпают хлопья те её сына, и лежит он серый-серый и только ветер ему колыбельную глухую напевает…
***
Провожать Божену вышла и Иренка. Нарядный собрали ей обоз, и её саму обрядили так, как, верно, в столице и королевских дочерей не наряжают – всё как на подбор, расстарались!
Так казалось Иренке. Да и всему люду честному, что вышел проводить Божену в счастливую дорогу. Шутка ли – к мужу едет!
Горе горем, зима зимою, а отец Божены дочь отстоял. Объявил ей волю: замуж она пойдёт, он уже и обо всём позаботился. Торговец, в городе орудует, с тем и сговорились. Молод ещё, обижать не будет, будет заботиться. А всё дурное – прочь из головы!
Вот и вся воля.
Божена ничего, крепко держится. Растерянная, по сторонам оглядывается, а всё же радует её и платье пошитое по фигуре, и тяжёлые цепочки бус на тонкой шее, и жемчужинки в волосах. Всего в ней навешано-блестит. Надо ж показать, что не простая девица едет!
– Боги сжалуют, дочка! – мать обнимает, украдкой вытирает слёзы. Вроде и на счастье дочь отпускает, на доброе что-то и сравнялся цвет её лица уже, и даже полегче стала смотреть, а сердце ноет. Непривычно, что нет дома дочки! Новый дом у неё, а всё ж!
Обнимают и отец, и братья, и другие подходят. Божена всех принимает, всем рада, каждому что-то говорит – научена.
Подходит и Иренка. Видит, что лучше Божене. Румянец кое-какой проявился на щеках, да и на лице не одни глаза, а другие черты проступили. Ничего, отходит Божена, и от печали отойдёт.
– В добрый путь! – желает Иренка и руки протягивает подруге.
Та отталкивает:
– Змея ты! Со змеями и водись!
Не простила Божена. Не поняла её, возненавидела, всю вину своего отчаяния на неё свалила.
Но ничего, не страшно! Отходит Иренка в сторону, в стороне стоять ей никто не запретит. Кто-то и поглядывает с любопытством, а Иренка держится – сильнее она, и не жалеет. Нет, всё сделано верно.
Не оглядывается Божена на неё, и тогда, когда обнимает всех в последний раз, и тогда, когда садится, точно не было ничего. Но Иренка и понимает – иного и ждать не следовало. А всё же обидно ей. И досадно. Как лучше же хотела, ну?
– В добрый путь, – шёпотом желает Иренка и первая прочь идёт. Не знает ещё куда идти и что делать, опустело без Божены в деревне, но и с нею так тяготно стало, что может оно и к лучшему.
Оно всё к лучшему! – так Иренка и верит, и живёт. А что до своего удобства? Так это ничего, сама как-нибудь, сама!
Рейтинг: 0
2 просмотра
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
