Г Р О З А (изсерии пацаны)
После того, как немецкая бомба угодила в здание райисполкома и мамы, машинистки при председателе, не стало, а на отца, как только наши прогнали фрицев, пришла похоронка, тётя Маша вспомнила, что в Моздоке живёт дядя Паша. Он там до войны был директором конзавода имени Будённого, породу будённовскую выводил. Может, и сейчас там. Богатый – сироту прокормит. И образование даст. А у безмужней тёти своих три рта. Пришёл сосед дед Иван, сел у крыльца на ступеньку, ногу деревянную вперёд выставил. Сворачивая козью ножку, выслушал тётю Машу, неспеша выкресал искру на ватку, задымил. На небо поглядел, будто у бога совета пождал. Наконец, скосил глаз на Васька и сказал, не сводя прищуренных глаз с пацана:
- Ты, Маруся, поначалу дай хлопцу за пятый класс табель получить – чуток осталось. А ты, Васёк, вот что. Цепляйся на бочкарь. От Армавира два пути – на Сочи и на Баку. В Сочах ему делать нечего, а на Баку Моздок не миновать. А там прямиком в военкомат: конзавод – он военное значение имеет.
В Моздок «нефтеналивной», как называл папа такие поезда, припыхтел ночью. Устроился Васёк на вокзальном диване, а утром его разбудила большая, как мужик, тётка: «Подъём, шпана чумазая!» Он встал, потёр глаза и обнаружил, что нет папиного портфеля, а в нём два варёных яйца и кусок кукурузной мамалыги оставались! Вот и пошёл искать военкомат с пустым ноющим животом. Там оказалось, что Павла Степановича, героя гражданской войны, знали хорошо. Дали Ваську́ горбушку настоящего хлеба и в кипяток кусочек сахара кинули. И дорогу показали. К вечеру он до конзавода и дотопал.
У дяди Паши одну руку беляки в бою отрубили и теперь у него одна настоящая, другая – резиновая. Чёрная, словом. Он смерил взглядом худющего, в чём только душа держится, Васька и сказал, что Покрышкин всех фрицовских стервятников и без него добьёт, а вот коневоды стране нужны. Только сначала надо семилетку закончить. А пока до осени привыкай к коням. И ушёл в контору, а Васёк вышел во двор, задрал голову, посмотрел на коршуна, весь день висящего в знойной голубой вышине, и тихо заплакал. От тоски по небу.
Как-то утром дядя Паша с женой тётей Полей уехали в Моздок, и Васёк за столом перед толстенным, как бабушкина библия, томом Пушкина от нечего делать придумывал музыку к стихотворению «Пью за здравие Мери…» И придумал бы, если бы, гремя сапогами, в комнату внезапно ни ввалился дядя Паша и прямо с порога:
- Ты чего, лётчик, тут сидишь?! Не видишь, что там творится?! – показал кнутом на распахнутое окно.
К окну и кинулся Васёк, перепуганный тем, что дядя Паша, судя по его виду, сейчас начнёт стегать его кнутом. В заводском дворе ничего особенного не увидел. Тётя Поля жеребца Абрека из бедарки выпрягает. Конюхи зачем-то среди дня табун пригнали, в конюшню загоняют. Правда, за конюшней какая-то чернота собралась до самого неба, а ещё выше, над нею, до невозможности белое облако кучерявится, на громадную чеченскую папаху похожая.
- Ты чего в окно выставился? Я тебе что сказал? Закрывай быстрей! И бегом во двор птицу в курятник! А я – до коней.
Вышел Васёк шагнул босой ногой с крыльца на бурьянистую землю и замер. На небе и в самом деле творилось что-то непонятное. С одной стороны солнце жарит, с другой – чернота от горизонта до горизонта. Впереди неё, тоже во всю ширь, быстро накатывает туча-не-туча, а что-то такое серое, будто пыль, поднятая грузовиком на дороге, поднялась в небо, расплылась из края в край и никак не уймётся – валом валит. А вдали черноту эту необъятную будто по низу кистью сверху вниз забеливали, забеливали, да так и не забелили, полосы белёсые остались. И теперь они там вроде бы и висят недвижно и вроде бы шевелятся, как живые. Если, конечно, пригдядеться. И гуд доносится, будто табуны там бегут. Жу-уть. Кажись, волосы на затылке колючими стали. И тут как сверканёт над самой головой, как грохнет, аж земля под ногами прогнулась. Васёк и сел на неё. А раскосмаченный вал уже к солнцу подбирается. Рядом пыль завихрилась над сухим бурьяном и тут же рванул такой ветрище, что куры закувыркались. Порыв затих, а они раскудахтались, как девчонки по звонку на перемену. И Васёк вспомнил, зачем он торчит тут, во дворе. Отворил дверь курятника и расставил руки, чтобы гнать туда птиц. А они уже сами торопились на насест: туча закрыла солнце и стало быстро темнеть, а глупые куриные головы, наверно, сообразили, что наступает ночь. Ветер дал небольшую передышку и навалился пуще прежнего – захлопнул дверь курятника, подхваченные им клочья бурьяна полетели выше конюшни. Там дядя Паша навесил замок на ворота и вместе с конюхами побежал в контору. Гуси кучкой стояли недалеко от курятника и о чём-то озабоченно галдели приглушенными воем ветра голосами. А он снова затих, как будто его оборвало, и сильнее стал слышен нарастающий «топот» там, где черно. В темноте гуси уже чуть виднелись. Куры – дуры известные, и те допетрили, что от дождя надо прятаться, а гуси? Да они же воды не боятся! Но дядя Паша что сказал? Вот и пошёл на них Васёк, снова раскинув руки, но забыв о том, что дверь в курятник захлопнута. Не дошёл он до гусиной стаи нескольких шагов, как от неё отделился огромный гусак и, пригнув вытянутую шею к земле, с шипеньем кинулся навстречу. Васёк знал уже, что ни один гусак о шутках никакого понятия не имеет, вот и попятился назад. По чёрной туче будто огненные трещины пробежали, разорвав её на части и на миг осветив всю окрестность. И снова грохнуло так, что уши заткнуло. Бомбёжки так не грохотали. Вокруг что-то зашумело. Гусак до своей стаи поковылял. Васька́ по макушке чем-то стукнуло, вроде камешком маленьким, а больно. Оглянулся вокруг - один он с этими гусями. И – никогошеньки вокруг. И дядя Паша где-то в конторе, и ночь кругом невпрогляд. И гуд из темени накатывает такой, что всё внутри сжимается. И холод вдруг - и по ногам, и под рубашку. И градины вот уже по плечам и по голове колотят. Хоть и не частые, а больно же! Добежал до крыльца и под его навесом всё же посмотрел, как там, оставленные им гуси – жалко же их! Они сбились в круг – хвосты наружу, а шеи в центре вверх подняли голова к голове. И тут налетел грохот, забарабанило по крыше над головой, и Васёк кинулся в дом. В коридоре нащупал выключатель, да вспомнил папино предупреждение, что электричество молнию притягивает. Открыл дверь и сначала не понял, что за белые мячики по полу со стуком прыгают, но, чуть постояв, сообразил всё-таки, что это градины такие, по кулаку, в окно влетают, которое он забыл закрыть, и скачут, скачут. За окном темнота и глухо гремит – град землю молотит. Дальше всех от окна диван, над которым на ковре шашка висит, наградная: сам Будённый дядю Пашу наградил! Добежал он до него, спасаясь от скачущих вслед гардин, скукожился в уголке, ноги к себе подтянул, руками обнял их: мёрзнут же! Кожа диванная спину холодит, да как мама говорила? «Грей телом!» Вот и сидел так, положив подбородок на колени и всё туже обнимая ноги. Зубы начали мелко стучать – не удержать их никак – и, нет-нет, да как-то передёргивалось всем телом, но от этого теплей не становилось. Он смотрел, как градины отскакивают от подоконника и рассыпаются по полу, почти не видимые на нём от темноты. До дивана они, может быть, и не докатываются, а всё равно спрятаться от них хочется, а некуда уже, и потому слёзы тёпленькие по щекам… На губах солоно. Но это уже то ли от них, то ли из носу потекло. И себя жалко, и гусей тоже. Представлял, как они стоят в темноте кучей голова к голове, хоть верёвочкой их связывай, а град… По кулаку же! Сроду Васёк такого не видел! Поубивает… А от дяди Паши влетит…
За окном грохот внезапно утих и стало быстро светать. Загоготали гуси, и первое, что мелькнуло у него в голове: живы! А второе – дядя Паша, глядишь, ругать не станет. Он обрадованно соскочил с дивана, на миг испугался – пяткой босой в ледышку угодил, болью и холодом обожгло - и, чуть ногу ни вывернув на острых ледышках, побежал к окну, лёг грудью на мокрый подоконник, высунув голову наружу, ноги подогнул, чтобы ледяного пола не касались. Гуси вразвалочку, ступая босыми красными лапами по ледяным кочкам – как только терпят! – куда-то уходили.
- Павлик! – послышался сзади голос тёти Поли. – Да он же весь раздетый и синий, как утопленник! Промёрз насквозь…
Пока дядя Паша широкой грабарской лопатой сгребал на полу тающие ледышки и выбрасывал их в окно, ворча: «Сказал ведь – закрой окно, теперь вот…», тётя Поля уложила Васька на диван, сняла с себя стеганку и накрыла ею продрогшего племяша. Он поджал к животу ещё холодные ноги и подумал: «Тёти Полино тепло.» Проснулся от того, что дядя Паша, размахивая кнутом, строго ему выговаривал: «Ты, лётчик, почему гусей не уберёг?» Сел, протёр глаза. Дядя стоит над ним. Без кнута.
- Так они, дядь Паша, - залопотал Васёк, - это… Не согласились…
- Кто не согласился? Ты про что, лётчик?
- Про гусей.
- Каких гусей? Я тебе говорю: ныряй в галоши – пойдём овсы смотреть.
- Поспал бы ещё мальчишка, Павлик…
- Женщина! – прозвучало, как «Марш на место!», - Ему мужской жизни обучаться след. Кавалерист будет!
Что-то в груди поджало к самому горлу. Кавалерист! На всю жизнь Ваську́ запомнилось, как отец забросил его голой попой на потную широченную спину спокойной, как считалось, кобылы. И как при первом, а, может, и не первом, её шаге он соскользнул с этой спины и повис, намертво ухватившись за гриву. А кобыле это не понравилось и она тряхнула своими космами. И чуть ни наступила на него чудовищными копытами. Как сказать об этом дяде Паше?
В тётиполиных галошах шагать неловко, велики потому что. Зато тепло. Они, хоть и резиновые, да на меху. Кто-то ж придумал такое!
Овсяное поле рядом – дорогу перейти. Голубоватая зелень до самого горизонта. Молоденькие листья лоснятся, как шёлковые, но и шершавые, как кошачий язык. На краю уже стояли несколько человек. Молчали, как над покойником. Один обернулся, фронтовик с покалеченной ногой, в голосе слеза дрожит:
- Ты гля, Степаныч, что он натворил-то! Подарочек к первомаю…
Овсяного поля не было. До горизонта – чёрная, изрытая, мокрая земля. Ломаные, избитые стебли овса - словно их табуны копытами втолкли в грязь. Солнце пекло затылок. Градины кое-где ещё поблескивали. Низко над землёй стелились жидкие космы тумана и по голым коленкам веяло холодом. Дядя Паша молчал. И все молчали. Васёк посмотрел вверх. Там такие ж, как над землёй туман, просвечивали кое-где жиденькие облачка. А за ними – такое синее и такое далёкое небо… Вздохнул Васёк, как говорится, от самого дна. Вот бы сейчас туда, в синеву! И глянуть сверху на землю, как коршун… А где он, коршун? Нету… И почувствовал себя Васёк одиноким, всеми брошенным пацаном, как там, в темноте под чёрной тучей и под градом, хотя на этот раз люди тут, с ним. И солнце с неба теплом обдаёт.
- Заме-ес… - прохрипел кто-то. – Можно саман лепить. А? Пал Степаныч?
- Саманом коней кормить будешь? Мы за них перед советским народом в ответе. Перед государством. Пересевать будем. Да, кормовым. Другого нет. – На плечо Васька легла твёрдая рука дяди Паши, придавила. - Как, лётчик от кавалерии, не подведём товарища Будённого?
Васёк оторвал глаза от неба, посмотрел на бывшего конармейца, которого сам маршал шашкой наградил. Лицо его так похоже на отцовское, когда тот на фронт уходил и, обнимая крепко-крепко, говорил: «Нам, сынок, ещё коммунизм строить!» Хотелось ещё хоть раз на небо посмотреть, коршуна поискать. Да уж ладно. Как-то так получилось, что ему теперь тоже перед товарищем Будённым ответ держать. Сказать пацанам – не поверят!
После того, как немецкая бомба угодила в здание райисполкома и мамы, машинистки при председателе, не стало, а на отца, как только наши прогнали фрицев, пришла похоронка, тётя Маша вспомнила, что в Моздоке живёт дядя Паша. Он там до войны был директором конзавода имени Будённого, породу будённовскую выводил. Может, и сейчас там. Богатый – сироту прокормит. И образование даст. А у безмужней тёти своих три рта. Пришёл сосед дед Иван, сел у крыльца на ступеньку, ногу деревянную вперёд выставил. Сворачивая козью ножку, выслушал тётю Машу, неспеша выкресал искру на ватку, задымил. На небо поглядел, будто у бога совета пождал. Наконец, скосил глаз на Васька и сказал, не сводя прищуренных глаз с пацана:
- Ты, Маруся, поначалу дай хлопцу за пятый класс табель получить – чуток осталось. А ты, Васёк, вот что. Цепляйся на бочкарь. От Армавира два пути – на Сочи и на Баку. В Сочах ему делать нечего, а на Баку Моздок не миновать. А там прямиком в военкомат: конзавод – он военное значение имеет.
В Моздок «нефтеналивной», как называл папа такие поезда, припыхтел ночью. Устроился Васёк на вокзальном диване, а утром его разбудила большая, как мужик, тётка: «Подъём, шпана чумазая!» Он встал, потёр глаза и обнаружил, что нет папиного портфеля, а в нём два варёных яйца и кусок кукурузной мамалыги оставались! Вот и пошёл искать военкомат с пустым ноющим животом. Там оказалось, что Павла Степановича, героя гражданской войны, знали хорошо. Дали Ваську́ горбушку настоящего хлеба и в кипяток кусочек сахара кинули. И дорогу показали. К вечеру он до конзавода и дотопал.
У дяди Паши одну руку беляки в бою отрубили и теперь у него одна настоящая, другая – резиновая. Чёрная, словом. Он смерил взглядом худющего, в чём только душа держится, Васька и сказал, что Покрышкин всех фрицовских стервятников и без него добьёт, а вот коневоды стране нужны. Только сначала надо семилетку закончить. А пока до осени привыкай к коням. И ушёл в контору, а Васёк вышел во двор, задрал голову, посмотрел на коршуна, весь день висящего в знойной голубой вышине, и тихо заплакал. От тоски по небу.
Как-то утром дядя Паша с женой тётей Полей уехали в Моздок, и Васёк за столом перед толстенным, как бабушкина библия, томом Пушкина от нечего делать придумывал музыку к стихотворению «Пью за здравие Мери…» И придумал бы, если бы, гремя сапогами, в комнату внезапно ни ввалился дядя Паша и прямо с порога:
- Ты чего, лётчик, тут сидишь?! Не видишь, что там творится?! – показал кнутом на распахнутое окно.
К окну и кинулся Васёк, перепуганный тем, что дядя Паша, судя по его виду, сейчас начнёт стегать его кнутом. В заводском дворе ничего особенного не увидел. Тётя Поля жеребца Абрека из бедарки выпрягает. Конюхи зачем-то среди дня табун пригнали, в конюшню загоняют. Правда, за конюшней какая-то чернота собралась до самого неба, а ещё выше, над нею, до невозможности белое облако кучерявится, на громадную чеченскую папаху похожая.
- Ты чего в окно выставился? Я тебе что сказал? Закрывай быстрей! И бегом во двор птицу в курятник! А я – до коней.
Вышел Васёк шагнул босой ногой с крыльца на бурьянистую землю и замер. На небе и в самом деле творилось что-то непонятное. С одной стороны солнце жарит, с другой – чернота от горизонта до горизонта. Впереди неё, тоже во всю ширь, быстро накатывает туча-не-туча, а что-то такое серое, будто пыль, поднятая грузовиком на дороге, поднялась в небо, расплылась из края в край и никак не уймётся – валом валит. А вдали черноту эту необъятную будто по низу кистью сверху вниз забеливали, забеливали, да так и не забелили, полосы белёсые остались. И теперь они там вроде бы и висят недвижно и вроде бы шевелятся, как живые. Если, конечно, пригдядеться. И гуд доносится, будто табуны там бегут. Жу-уть. Кажись, волосы на затылке колючими стали. И тут как сверканёт над самой головой, как грохнет, аж земля под ногами прогнулась. Васёк и сел на неё. А раскосмаченный вал уже к солнцу подбирается. Рядом пыль завихрилась над сухим бурьяном и тут же рванул такой ветрище, что куры закувыркались. Порыв затих, а они раскудахтались, как девчонки по звонку на перемену. И Васёк вспомнил, зачем он торчит тут, во дворе. Отворил дверь курятника и расставил руки, чтобы гнать туда птиц. А они уже сами торопились на насест: туча закрыла солнце и стало быстро темнеть, а глупые куриные головы, наверно, сообразили, что наступает ночь. Ветер дал небольшую передышку и навалился пуще прежнего – захлопнул дверь курятника, подхваченные им клочья бурьяна полетели выше конюшни. Там дядя Паша навесил замок на ворота и вместе с конюхами побежал в контору. Гуси кучкой стояли недалеко от курятника и о чём-то озабоченно галдели приглушенными воем ветра голосами. А он снова затих, как будто его оборвало, и сильнее стал слышен нарастающий «топот» там, где черно. В темноте гуси уже чуть виднелись. Куры – дуры известные, и те допетрили, что от дождя надо прятаться, а гуси? Да они же воды не боятся! Но дядя Паша что сказал? Вот и пошёл на них Васёк, снова раскинув руки, но забыв о том, что дверь в курятник захлопнута. Не дошёл он до гусиной стаи нескольких шагов, как от неё отделился огромный гусак и, пригнув вытянутую шею к земле, с шипеньем кинулся навстречу. Васёк знал уже, что ни один гусак о шутках никакого понятия не имеет, вот и попятился назад. По чёрной туче будто огненные трещины пробежали, разорвав её на части и на миг осветив всю окрестность. И снова грохнуло так, что уши заткнуло. Бомбёжки так не грохотали. Вокруг что-то зашумело. Гусак до своей стаи поковылял. Васька́ по макушке чем-то стукнуло, вроде камешком маленьким, а больно. Оглянулся вокруг - один он с этими гусями. И – никогошеньки вокруг. И дядя Паша где-то в конторе, и ночь кругом невпрогляд. И гуд из темени накатывает такой, что всё внутри сжимается. И холод вдруг - и по ногам, и под рубашку. И градины вот уже по плечам и по голове колотят. Хоть и не частые, а больно же! Добежал до крыльца и под его навесом всё же посмотрел, как там, оставленные им гуси – жалко же их! Они сбились в круг – хвосты наружу, а шеи в центре вверх подняли голова к голове. И тут налетел грохот, забарабанило по крыше над головой, и Васёк кинулся в дом. В коридоре нащупал выключатель, да вспомнил папино предупреждение, что электричество молнию притягивает. Открыл дверь и сначала не понял, что за белые мячики по полу со стуком прыгают, но, чуть постояв, сообразил всё-таки, что это градины такие, по кулаку, в окно влетают, которое он забыл закрыть, и скачут, скачут. За окном темнота и глухо гремит – град землю молотит. Дальше всех от окна диван, над которым на ковре шашка висит, наградная: сам Будённый дядю Пашу наградил! Добежал он до него, спасаясь от скачущих вслед гардин, скукожился в уголке, ноги к себе подтянул, руками обнял их: мёрзнут же! Кожа диванная спину холодит, да как мама говорила? «Грей телом!» Вот и сидел так, положив подбородок на колени и всё туже обнимая ноги. Зубы начали мелко стучать – не удержать их никак – и, нет-нет, да как-то передёргивалось всем телом, но от этого теплей не становилось. Он смотрел, как градины отскакивают от подоконника и рассыпаются по полу, почти не видимые на нём от темноты. До дивана они, может быть, и не докатываются, а всё равно спрятаться от них хочется, а некуда уже, и потому слёзы тёпленькие по щекам… На губах солоно. Но это уже то ли от них, то ли из носу потекло. И себя жалко, и гусей тоже. Представлял, как они стоят в темноте кучей голова к голове, хоть верёвочкой их связывай, а град… По кулаку же! Сроду Васёк такого не видел! Поубивает… А от дяди Паши влетит…
За окном грохот внезапно утих и стало быстро светать. Загоготали гуси, и первое, что мелькнуло у него в голове: живы! А второе – дядя Паша, глядишь, ругать не станет. Он обрадованно соскочил с дивана, на миг испугался – пяткой босой в ледышку угодил, болью и холодом обожгло - и, чуть ногу ни вывернув на острых ледышках, побежал к окну, лёг грудью на мокрый подоконник, высунув голову наружу, ноги подогнул, чтобы ледяного пола не касались. Гуси вразвалочку, ступая босыми красными лапами по ледяным кочкам – как только терпят! – куда-то уходили.
- Павлик! – послышался сзади голос тёти Поли. – Да он же весь раздетый и синий, как утопленник! Промёрз насквозь…
Пока дядя Паша широкой грабарской лопатой сгребал на полу тающие ледышки и выбрасывал их в окно, ворча: «Сказал ведь – закрой окно, теперь вот…», тётя Поля уложила Васька на диван, сняла с себя стеганку и накрыла ею продрогшего племяша. Он поджал к животу ещё холодные ноги и подумал: «Тёти Полино тепло.» Проснулся от того, что дядя Паша, размахивая кнутом, строго ему выговаривал: «Ты, лётчик, почему гусей не уберёг?» Сел, протёр глаза. Дядя стоит над ним. Без кнута.
- Так они, дядь Паша, - залопотал Васёк, - это… Не согласились…
- Кто не согласился? Ты про что, лётчик?
- Про гусей.
- Каких гусей? Я тебе говорю: ныряй в галоши – пойдём овсы смотреть.
- Поспал бы ещё мальчишка, Павлик…
- Женщина! – прозвучало, как «Марш на место!», - Ему мужской жизни обучаться след. Кавалерист будет!
Что-то в груди поджало к самому горлу. Кавалерист! На всю жизнь Ваську́ запомнилось, как отец забросил его голой попой на потную широченную спину спокойной, как считалось, кобылы. И как при первом, а, может, и не первом, её шаге он соскользнул с этой спины и повис, намертво ухватившись за гриву. А кобыле это не понравилось и она тряхнула своими космами. И чуть ни наступила на него чудовищными копытами. Как сказать об этом дяде Паше?
В тётиполиных галошах шагать неловко, велики потому что. Зато тепло. Они, хоть и резиновые, да на меху. Кто-то ж придумал такое!
Овсяное поле рядом – дорогу перейти. Голубоватая зелень до самого горизонта. Молоденькие листья лоснятся, как шёлковые, но и шершавые, как кошачий язык. На краю уже стояли несколько человек. Молчали, как над покойником. Один обернулся, фронтовик с покалеченной ногой, в голосе слеза дрожит:
- Ты гля, Степаныч, что он натворил-то! Подарочек к первомаю…
Овсяного поля не было. До горизонта – чёрная, изрытая, мокрая земля. Ломаные, избитые стебли овса - словно их табуны копытами втолкли в грязь. Солнце пекло затылок. Градины кое-где ещё поблескивали. Низко над землёй стелились жидкие космы тумана и по голым коленкам веяло холодом. Дядя Паша молчал. И все молчали. Васёк посмотрел вверх. Там такие ж, как над землёй туман, просвечивали кое-где жиденькие облачка. А за ними – такое синее и такое далёкое небо… Вздохнул Васёк, как говорится, от самого дна. Вот бы сейчас туда, в синеву! И глянуть сверху на землю, как коршун… А где он, коршун? Нету… И почувствовал себя Васёк одиноким, всеми брошенным пацаном, как там, в темноте под чёрной тучей и под градом, хотя на этот раз люди тут, с ним. И солнце с неба теплом обдаёт.
- Заме-ес… - прохрипел кто-то. – Можно саман лепить. А? Пал Степаныч?
- Саманом коней кормить будешь? Мы за них перед советским народом в ответе. Перед государством. Пересевать будем. Да, кормовым. Другого нет. – На плечо Васька легла твёрдая рука дяди Паши, придавила. - Как, лётчик от кавалерии, не подведём товарища Будённого?
Васёк оторвал глаза от неба, посмотрел на бывшего конармейца, которого сам маршал шашкой наградил. Лицо его так похоже на отцовское, когда тот на фронт уходил и, обнимая крепко-крепко, говорил: «Нам, сынок, ещё коммунизм строить!» Хотелось ещё хоть раз на небо посмотреть, коршуна поискать. Да уж ладно. Как-то так получилось, что ему теперь тоже перед товарищем Будённым ответ держать. Сказать пацанам – не поверят!
Игорь Кичапов # 18 декабря 2011 в 23:48 0 | ||
|