Снегири на яблоне. Глава 4. Ласки. 18+
23 ноября 2022 -
Женя Стрелец
– Никогда так не делай.
Одёрнул рукав. Под ним не было напульсника. Думитру заметил широкую сизоватую полосу с рваными краями.
– Что это?.. – пробормотал он.
– Ремешок.
В смысле, кожа под браслетом не загорела? Что-то не похоже.
***
А вот плоскую золотую цепь Алмас не снимал никогда. Дорожил ей, своей ранней добычей, считал амулетом везения. С этой цепью его второй раз доставили обратно в интернат, где он её чудом сохранил: бешеный, мстительный, кусачий как собачонка. Тогда на пузе болталась, теперь по шее.
Совсем ещё мелкий был… Широко расставив босые ноги, он стоял на вокзале в сопровождении лейтенанта, ждал автобус вместе с торговками и, ошивавшихся там постоянно, сутенёрами из интерната.
Майка на нём была, золотая цепь была, а штанов не было. Алмас затруднился бы сказать: он помнит этот срам и насмешки или заново сконструировал прошлое из намертво прилипшей клички? И куда, собственно, делись штаны?
Тётки заливались:
– Глядите какой! Ромал, настоящий баро ромал!
– Важный, как целых сорок баро!
– Не даром слух-то был, от цыгана его Шампуська-сорока прижила, не от мужа!
Алкоголичка и сплетница его кровная мать в моменты быстро наступавшего невменоза требовала от своих сожителей шампусика и перетряхивала грязное бельё всех перед всеми. Однажды шашни соседки, не стесняясь в эпитетах, ей же и пересказала и лицах. Понятно, как Шампуську-сороку любили… К совершеннолетию Алмаса разбитная бабёнка превратилась в испитое чудовище.
– Дура ты дура, это сорока тебе на хвосте принесла!
– Сором-то какой! Срам! Приоденьте мальчонку!
– Бабы, гляньте, Алмас шампуськин вернулся!
Архетипический кошмар – оказаться в людном месте без порток. Сказаться на нём в дальнейшем перенесённый стыд мог, как угодно. Алмас не считал, что не сказался. Гиперсексуальностью он отличался с малых лет, в детдоме такое не редкость.
Не забыли ему, так и остался «ромалом сорок-баро». Против своей кликухи Алмас не возражал.
А цепь он спёр! Перед тем, как сбежать. И гордился этим. Подробности у него из памяти оказались как будто вырезаны подчистую. Смутно вспоминался богатый, шумный дом. Цепочки, бусы, кольца – много золота под бессчётными образками в драгоценных окладах. Ярко разодетые, шумные люди. Некоторые слова и жесты сами собой прорывались из подсознания.
Как привезли к матери отлично помнил, как остановились в дверях их частного, – если можно так сказать, дома, – обгаженной изнутри и снаружи развалюхи. Как все увидели его бухую мать, валявшуюся срамными местами наружу, а кроме этих мест и не на что там было смотреть, ни мебели, ни еды. Более трезвые сожители, увидев ментовский бобик, заблаговременно слиняли. Бросить мальчишку в халупе рядом с этой, – когда-то женщиной, – не представлялось возможным. Его увезли опять в интернат, а ведь это она сама забрала сына из интерната, обещая исправиться, завязать с бухлом! Да вот не срослось.
От шкуры-сожительницы он в пятый раз умотал, с малолетки – в четвёртый, от рабовладельцев – в третий раз, от цыган – второй, от матери – первый раз.... Только и делал, что бегал, марафонец по жизни.
***
Отгоняя воспоминания как мух, Алмас сидел под жасмином в плетёном кресле, слушал колонку и тряс ногой. На его лице отражалась работа мысли.
– Как думаешь, почему, – внезапным вопросом он поймал кравшегося через сад Думитру, – всегда приятней трясти какой-то одной ногой: либо правой, либо левой? От чего это зависит?
Думитру поднял бровь: ишь ты, вопрос не из лёгких…
– Возможно, здесь имеет место, что-то связанное с активизацией двух полушарий головного мозга в областях, сопутствующих эмоциональной сфере и двигательной функции…
Удерживая сосредоточенное выражение лица, он между тем продолжал отступать к грядкам, но был остановлен:
– Каждый раз ты пытаешься улизнуть, хотя видишь, что я не отпускаю!
– Надежда умирает последней.
– Заметь: умирает.
Всё, что представлялось Думитру компульсивным иррациональными шквалом возбуждения, внутри срок-баро имело чёткий алгоритм развёртывания. Он до последнего не признавался себе в том, чего хочет, но ясно знал, чего не хочет: сорваться. Мужская часть бандита, заново предпочитавшего живой, но неподходящий объект дрочке, как бы спрашивала себя: «Где баба, твою мать?! Это что – баба по-твоему? Я спрашиваю, где они: торчащие сиськи, передняя саечка со щелью? Где всё это?!» Злость угрожала мгновенно сорваться не в принуждение, а избиение, которое тоже закончится сексом, но уже с полутрупом. Не, так не годится. Вдохнул, выдохнул, стоп-стоп…
Нападения сорок-баро в принципе не напоминали агрессию из мира людей, но – из мира животных. Ещё больше – атаку пса на диванную подушку. Набрасывался он стремительно, предлогов не искал.
***
За обеденным столом они выглядели, как обычная семья, отец и сын. Помимо завтраков-обедов-ужинов избегали контакта, не глядели в сторону друг друга и практически не разговаривали. Думитру всякий раз ругал себя: «Зачем я унижаюсь? Кот лижет яйца, потому что может». Да, сорок-баро мог позволить себе дистиллированный произвол в любой момент дня и ночи, едва захотелось почесать орган или развеять скуку.
Басы врубившейся колонки подсказали Думитру, что сейчас ему будет плохо. Алмас приближался с самой гнусной и откровенной улыбкой, с кондовым: не бойся. Только что не облизывался.
– Старик, не бойся меня.
Иногда его пробивало на минутку поболтать.
– Я хороший, Думитру. Бояться надо упоротых, но не когда они упороты. Стаю малолеток надо бояться всегда, и не важно, есть ли там девки. Меня не надо бояться, старик... Я аккуратный, я умею бить правильно, неопасно… Я вижу: тебе хочется, чтобы всё поскорей закончилось… Правда?
И сбивал с ног. Поначалу. Затем, когда стало очевидно, что от Думитру не приходится ждать сопротивления, всё равно укладывал, прижимал к земле, где вступительная часть заканчивалась парой-тройкой по-настоящему злых, оглушающих ударов ладонью. Они словно опустошали бандита и не повторялись больше. Алмас отдыхал от них, придавливая, упираясь всем весом старику загривок, в заломленной локоть, в предплечье на горле, до тех пор, пока Думитру не просипит:
– Ты задушишь меня…
– Нее… – выдыхал бандит, по-змеиному быстро облизывая сухие губы. – Глупые глупости…
Переворачивал к себе и гладил лицо беспорядочно, убийственно долго. Алмас до сумасшествия любил плюнуть в открытый рот. По какой-то причине, даже если был злобен от перевозбуждения, это мелкое унижение заставляло его сразу смягчиться.
Поднимая рубашку, он разглядывал вчерашние или жёлтые синяки. Ему надо было что-то, что нельзя. Бессовестно. Бесчеловечно. Поэтому использовал, как мишень, старые раны, прицеливаясь и – успокаиваясь, чтобы ни в коем случае не бить вновь. Сустав указательного пальца он не считал за «бить». Коленом в землю, не считал за «бить». Костяшки кулаков под рёбра, тоже не считал за «бить». Всё медленно, с перерывами, шепча в лицо:
– Ведь я хороший, я аккуратный?.. Правда?
Шепча на ухо, в самые губы, накусывая до красноты, но не раня. Хотел бы ради минета сделать кровь на губах, разбить слегка. Алмасу не нравилась ни солёность, ни железный запах крови. Он любил её цвет, струйку, каплю, как она бежит. Хотел, но избегал. Не враги же, намерено портить лицо – подло, и затем неприятно будет смотреть.
– …потерпи, я не долго, мне надо… Больно? Больно, я знаю... Уже отпустил, подыши… Я ещё немного, пять минут. Больно, да? Но ведь не очень же, да?.. Но больно, больно… И ещё как, ещё вот так... Больно, скажи?
Думитру говорил: больно, утяжеляя своё положение.
Содрогавшегося от непредсказуемых тычков, его до кишок пробирал этот изменившийся голос – не киношного маньяка, не глумящегося гопника. Конец света подходит для таких интонаций супер близости, когда уже всё равно. Резонирующий, гудящий шмелиный тембр в горле, близкий-близкий шёпот, просачивающийся, проникающий под кожу, отдающийся в самом нутре. На обычный голос вообще не похоже.
***
При самом ужасном для Думитру раскладе, если бандит решил никуда не ходить по причине жары и лени, такое случалось пять раз в сутки, а чтобы ни разу… трудно вообразить. Это была бы со стороны бандита самая настоящая аскеза.
По глупости Думитру на коленях обратился к нему: не сегодня! Дай мне день свободы, в порядке исключения! Он умолял пропустить один единственный день – тоскливый и душный. Просил, складывая руки. Что вылилось в худший из сеансов – два часа без перерыва. Из них на коленях – весь первый час. Опьянённый молитвенным видом старика, сорок-баро не давал ему ни встать, ни упасть ничком, избивая короткими жёсткими тычками в корпус. На солнцепёке свежескошенной лужайки. Под конец Думитру не выдержал. Упал, свернулся на боку и элементарно рыдал, что всё – покойник, боль никогда не прекратиться, его труп останется лежать, разлагаясь на жаре. Алмас захотел второй раз подряд. Уткнул член в складку мягкого, холодного живота, минуту отдохнул и принялся снова. Весь в чужом и своём поту, вдвойне опьянённый сознанием своей жестокости:
– Нет, не хороший. Алмас ужасно нехороший сегодня, правда? Сейчас, потерпи…
Его выносило напрочь от вида мокрых глаз, от ужаса, который безгневно выплёскивался из них, от скороговорки, когда старик просил-просил-просил:
– …мальчик мой, ты убиваешь меня… милый, мне тяжело, жарко… мальчик мой, жарко… пожалуйста, разреши, я отсосу… прошу тебя, я не могу больше, дай мне попить… не убивай, хватит… господи, хватит… не добивай меня, не надо…
Умирающий от жары, холодный от ужаса. Губы в крови и слезах.
– Амба… – кончил в них Алмас и откинулся на спину. – Я не прав. Идём в тень.
Принёс воду, крем, кубики льда для напитков.
Недолгая отработка санитаром, в основном помывка доходяг, сделала его равно безразличным и ловким в отношении всех частей тела и обоих полов. Как бил спокойно, так и лечил, если была охота.
В тени, со стаканом воды, со стеклом на зубах Думитру ещё ожидала финальная, крайне озадачивавшая его фаза мучений. Бандит жалел старика, но специфически… Просовывал руку в штаны, играл с причиндалами, сжимал и катал его яйца, похлопывал рядом. Сжимал не до боли, а с целью напугать лишний раз, ещё один раз, обняв очень крепко. На вид – любовно обняв, оттягивая и скручивая гениталии, дыша в плечо:
– Всё-всё, не трону, не бойся меня, старик, больше не трону.
Думитру вздрагивал и щурился, не рискуя убрать его руку.
О каком-либо взаимном удовольствии Алмас и близко не заботился! Ему нравилось собственное постепенно угасающее возбуждение. Он и эти минуты хотел выцедить до конца, упиваясь беззащитностью, покорностью, властью.
***
Приходя в себя, поневоле обнимая жёсткие плечи бандита, Думитру вспомнил сон…
Когда спешно бежал от междоусобицы Йоганн, его друг детства, одиночество и беспокойство потянули сквозняком. Думитру приснилось будто бы его друг передумал, остался, и он довольный этим фактом идёт к Йоганну в гости. Но вдруг почему-то не идёт, а плывёт. То плывёт, то шагает в воде. Илистое дно уходит вниз, и Думитру чувствует, как его обхватывают под коленом слабые руки. Они не топят, а держатся. Думитру наклоняется и вытаскивает из воды русаличьего ребёнка, маленького мальчика с рыбьим хвостом. Жутко физиологичный сон: ясные глаза детёныша, между пальчиков и на шее полусгнившие водоросли, едва тёплое тельце. Рыбой отдаёт, панически хлопает широкий плавник, на скользкой чешуе тинистые разводы. В необъяснимом порыве Думитру прижимает этого ребёнка груди, как как никого и никогда. Старик обожал племянников, задаривал двоюродных внуков, играл с ними в настольные игры, но не нянчился. А это скользкое, грязное, замёрзшее существо он под рёбра спрятал бы, на сердце бы согрел. Между тем, русаличий ребёнок прокусил ему плечо, сопит и держится зубами. Боится, что его отшвырнут. Думитру плакать хочется от этого. Поцеловав в макушку, обняв кусачую голову, он отправляется дальше по мелководью, ужасно боясь, что вдруг дитя не может дышать одним только воздухом, что ему станет жарко на солнце, что Йоганн не поймёт, обидит русаличьего мальчика. Возможно, не стоит показывать его Йоганну? Ничего дороже этого ребёнка Думитру не держал в руках, это был какой-то спазм, пароксизм нежности и ужаса.
***
В извилинах, где архивируют прошлое и планируют будущее, с Алмасом его прошлое и будущее даже в виде снов не разговаривало. Там проигрывался зацикленный тревожный саундтрек из боевичка. Однообразный и навязчивый. Когда к музыке добавлялся речитатив, становилось только хуже. По-отдельности все слова понятны, а вместе безумны. Невозможно дослушать фразу до конца. Как во сне. Вокруг хаос и враги. Надо бежать и драться, разговаривать не время. Куда бежать, непонятно… В очередной секс.
Шепча Думитру в лицо, Алмас мог сколько угодно называть себя ублюдком и извращенцем, но как раз в минуты истязаний его внутренний мир обретал нормальность: ясная цель, последовательные действия, яркий финал. В промежутках отдыха он распадался на куски: к чему это всё? Куда и как дальше жить? Главная досада: почему я, – такой Алмас, такой сорок-баро, – не способен на простейшую вещь, которую без труда делают школьницы, взявшись за руки и шагнув с десятого этажа? Заваливший экзамен ботан и тот дал бы мастер-класс, как привязать верёвку к турнику и поджать ноги. Все могут, но только не Алмас!
А секс что? Секс прекрасен, мучительство согревает, как печка. Заискивающие глаза в морщинках, надежда в голосе, серебряная щетина старика, дрожащие губы, возможность обхватить его поперёк и впитывать тремор ожидания боли, напитывать им горячий фонарь в паху. Не дружок живёт у Алмаса в штанах, а свербящий диктатор. Но выполнять его приказы, всё-таки лучше, чем жить самому по себе, метаться без смысла и цели. Всё на свете, даже член Алмаса, бугристый от вживлённых шариков, лучше него и добрей.
***
Старик терпел его до определённых пределов. Непереносимо жить под спудом рандомной угрозы безо всякого просвета впереди.
Ужинали под навесом возле кухни.
Любимейшее место в усадьбе. Плетёная мебель: круглый стол, два кресла. Облупившаяся голубая краска на стене дома. Густая тень по ней, вытягиваясь, медленно уходила на восток, ещё мерцая солнечными пятнами. Из окна пахло выпечкой, луковой поджаркой и ванилью. Куры деловито рыли землю под маргаритками, шныряли под ногами, ждали, не упадёт ли чего. Пёстрая с хохолком несушка который раз нагло взлетела на стол. Курлыканье из голубятни смешивалось с квохтаньем. Породистый мохноногий голубь вышагивал среди куриц.
Лоток с рагу опустел, хлебная корзинка тоже. Свободное место в желудке закончилось.
Жарко снаружи и плотно изнутри. Алмас закрыл глаза, приоткрыл один. Сейчас старик попытается слинять…
Глядя в землю, Думитру от отчаянья повторил ошибку, тронув бандита за колено:
– Мальчик мой, я же не сопротивляюсь! Не причиняй мне боли. Прошу! Не спорю, не защищаюсь, прошу.
Алмас уже заранее качал головой, однако, почесав затылок, скорректировал отказ:
– Давай так… Ночью больше не трону тебя, ночами спи, не дёргайся. Учти: это одолжение с моей стороны! Если б ты знал…
Сорок-баро не рисовался, эта фраза вырывалось у него часто и с неподдельной искренностью.
Всё равно кошмар, но договорённость хоть немного упорядочила их совместное проживание… Как только солнце уходило за подножия тополей и до того, как появлялось над их кронами Думитру был предоставлен самому себе. Алмас умел держать слово.
Думитру позже узнает, сколько затейливых пыток его миновало, потому что сорок-баро так сильно полюбил трёхразовое питание. У повара должен быть хороший, бодрый настрой. А он сильно портится от некоторых вещей, как и мелкая моторика. Свою игрушку-повара бандит полюбил не меньше, чем еду. Он бы здорово удивился, охолони его кто-нибудь вопросом: «Ты не перебарщиваешь, скотина? Что, если старика удар хватит или он решит выпилиться из-за твоих садистских кунштюков? Кошке – игрушке, мышке – слёзки…» Думитру поломается или умрёт?! Бред. Невозможно. Для сорок-баро усадьба вместе с хозяином были цельным единым кадром, неизменным в своём каноне волшебством. Что с ним может случится? Я, сорок-баро погибну, он будет жить, как жил, не изменившись ни на йоту: породистым и опрятным стариком с хорошими манерами, с лавандово-мускатным запахом чистоты. Ни мужской, ни женский запах отдушки от неизменно свежей рубахи… Неторопливо одной рукой расстёгивать её – отдельное удовольствие…
Алмас крутил между пальцами ржавые, найденные у озерца рыболовные крючки, вздыхал и цеплял обратно на плети хмеля. В телефоне, на флешках и в даркнете у него были сохранены килотонны видео с чужими, достойно оплаченными, страшными, как преисподняя, заказами. Для себя лично сорок-баро ничего подобного не делал. Хотел бы, но… Через пять часов ужин… Рук старика жалко. Залечивать пальцы долго, успокаивать его ещё дольше. Если б ты знал, Думитру, если б ты только мог представить себе…
***
Представить Думитру не мог, но его тлеющая ненависть после одного случая угасла и впредь не росла.
Сорок-баро подошёл, как всегда: поигрывая включенной на полную колонкой, прицепленной к ремню на уровне члена. Словно надета на него. Словно член долбился в ней, а не басы. Положил руку на плечо Думитру и устало пошутил:
– Старик, у тебя не найдётся брома? Свари мне кастрюлю брома на мозговой косточке. Авось поможет. Знал бы ты, как надоело…
Может быть, и надоело, но как нравилось: безотказный, податливый, лоснящийся кремовый торт, который целиком в его власти.
Это правда, в Думитру не было сопротивления, но не было и угодливости. Если бы Алмас не жил точно так же, плотно зажмурившись, с фатализмом ожидая, что всё рухнет в любой момент, он бы признал, что это достойный старик, не тряпка.
Оно рухнет. Даст глубокую трещину и вывернется через её зигзаг красной изнанкой наружу, выплеснет гнилую чёрную кровь. Алмас прямо видел эту молнию, через которую хлещет и кричит кровь, сама кровь кричит. Потому что, ну, не может быть всё так прекрасно! Сорок-баро взломал диснеевский мультик….
Над голубятней остановилось кучевое облако. Элегантные турманы кувыркались в высоком полёте….
Бойные голуби с мохнатыми лапками, не дружившие с курицами, тоже мохноногими, клюющие их еду, с сорок-баро дружили! Крошки и семечки брали с рук, толкались на спинке плетёного кресла, влетали на плечи. Мощный кот Карлсон в самом расцвете сил, развалившийся на столе, одним глазом приглядывал за ними. Встал, потянулся… И начал с тарахтением ласкаться к бандиту. Выбрал не хозяина, а бандита. Шерстяного предательства кусок. Алмас дружески боднул его в лоб. Старику для любования был предложен хвост и мохнатые штаны полуперса. Думитру отвернулся, начал собирать тарелки и блюдца…
Сорок-баро смеялся:
– Отдай поднос, бери кота! Сегодня ты отдыхаешь. Я виноват, старик, я сегодня прибираюсь.
Урчащая громадина перешла из рук в руки.
Каким же свинцовым кошмаром должен обернуться эфемерный, беззаконный рай.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0511348 выдан для произведения:
Шло жаркое лето, Алмас продолжал носить джемпера с длинными рукавами. Однажды, защищаясь, Думитру перехватил его запястье и чуть не лишился руки. Что сорок-баро умел, так это моментально выхватить нож. Он ударил торцом в грудь и встряхнул сжавшегося старика за плечи:
– Никогда так не делай.
Одёрнул рукав. Под ним не было напульсника. Думитру заметил широкую сизоватую полосу с рваными краями.
– Что это?.. – пробормотал он.
– Ремешок.
В смысле, кожа под браслетом не загорела? Что-то не похоже.
***
А вот плоскую золотую цепь Алмас не снимал никогда. Дорожил ей, своей ранней добычей, считал амулетом везения. С этой цепью его второй раз доставили обратно в интернат, где он её чудом сохранил: бешеный, мстительный, кусачий как собачонка. Тогда на пузе болталась, теперь по шее.
Совсем ещё мелкий был… Широко расставив босые ноги, он стоял на вокзале в сопровождении лейтенанта, ждал автобус вместе с торговками и, ошивавшихся там постоянно, сутенёрами из интерната.
Майка на нём была, золотая цепь была, а штанов не было. Алмас затруднился бы сказать: он помнит этот срам и насмешки или заново сконструировал прошлое из намертво прилипшей клички? И куда, собственно, делись штаны?
Тётки заливались:
– Глядите какой! Ромал, настоящий баро ромал!
– Важный, как целых сорок баро!
– Не даром слух-то был, от цыгана его Шампуська-сорока прижила, не от мужа!
Алкоголичка и сплетница его кровная мать в моменты быстро наступавшего невменоза требовала от своих сожителей шампусика и перетряхивала грязное бельё всех перед всеми. Однажды шашни соседки, не стесняясь в эпитетах, ей же и пересказала и лицах. Понятно, как Шампуську-сороку любили… К совершеннолетию Алмаса разбитная бабёнка превратилась в испитое чудовище.
– Дура ты дура, это сорока тебе на хвосте принесла!
– Сором-то какой! Срам! Приоденьте мальчонку!
– Бабы, гляньте, Алмас шампуськин вернулся!
Архетипический кошмар – оказаться в людном месте без порток. Сказаться на нём в дальнейшем перенесённый стыд мог, как угодно. Алмас не считал, что не сказался. Гиперсексуальностью он отличался с малых лет, в детдоме такое не редкость.
Не забыли ему, так и остался «ромалом сорок-баро». Против своей кликухи Алмас не возражал.
А цепь он спёр! Перед тем, как сбежать. И гордился этим. Подробности у него из памяти оказались как будто вырезаны подчистую. Смутно вспоминался богатый, шумный дом. Цепочки, бусы, кольца – много золота под бессчётными образками в драгоценных окладах. Ярко разодетые, шумные люди. Некоторые слова и жесты сами собой прорывались из подсознания.
Как привезли к матери отлично помнил, как остановились в дверях их частного, – если можно так сказать, дома, – обгаженной изнутри и снаружи развалюхи. Как все увидели его бухую мать, валявшуюся срамными местами наружу, а кроме этих мест и не на что там было смотреть, ни мебели, ни еды. Более трезвые сожители, увидев ментовский бобик, заблаговременно слиняли. Бросить мальчишку в халупе рядом с этой, – когда-то женщиной, – не представлялось возможным. Его увезли опять в интернат, а ведь это она сама забрала сына из интерната, обещая исправиться, завязать с бухлом! Да вот не срослось.
От шкуры-сожительницы он в пятый раз умотал, с малолетки – в четвёртый, от рабовладельцев – в третий раз, от цыган – второй, от матери – первый раз.... Только и делал, что бегал, марафонец по жизни.
***
Отгоняя воспоминания как мух, Алмас сидел под жасмином в плетёном кресле, слушал колонку и тряс ногой. На его лице отражалась работа мысли.
– Как думаешь, почему, – внезапным вопросом он поймал кравшегося через сад Думитру, – всегда приятней трясти какой-то одной ногой: либо правой, либо левой? От чего это зависит?
Думитру поднял бровь: ишь ты, вопрос не из лёгких…
– Возможно, здесь имеет место, что-то связанное с активизацией двух полушарий головного мозга в областях, сопутствующих эмоциональной сфере и двигательной функции…
Удерживая сосредоточенное выражение лица, он между тем продолжал отступать к грядкам, но был остановлен:
– Каждый раз ты пытаешься улизнуть, хотя видишь, что я не отпускаю!
– Надежда умирает последней.
– Заметь: умирает.
Всё, что представлялось Думитру компульсивным иррациональными шквалом возбуждения, внутри срок-баро имело чёткий алгоритм развёртывания. Он до последнего не признавался себе в том, чего хочет, но ясно знал, чего не хочет: сорваться. Мужская часть бандита, заново предпочитавшего живой, но неподходящий объект дрочке, как бы спрашивала себя: «Где баба, твою мать?! Это что – баба по-твоему? Я спрашиваю, где они: торчащие сиськи, передняя саечка со щелью? Где всё это?!» Злость угрожала мгновенно сорваться не в принуждение, а избиение, которое тоже закончится сексом, но уже с полутрупом. Не, так не годится. Вдохнул, выдохнул, стоп-стоп…
Нападения сорок-баро в принципе не напоминали агрессию из мира людей, но – из мира животных. Ещё больше – атаку пса на диванную подушку. Набрасывался он стремительно, предлогов не искал.
***
За обеденным столом они выглядели, как обычная семья, отец и сын. Помимо завтраков-обедов-ужинов избегали контакта, не глядели в сторону друг друга и практически не разговаривали. Думитру всякий раз ругал себя: «Зачем я унижаюсь? Кот лижет яйца, потому что может». Да, сорок-баро мог позволить себе дистиллированный произвол в любой момент дня и ночи, едва захотелось почесать орган или развеять скуку.
Басы врубившейся колонки подсказали Думитру, что сейчас ему будет плохо. Алмас приближался с самой гнусной и откровенной улыбкой, с кондовым: не бойся. Только что не облизывался.
– Старик, не бойся меня.
Иногда его пробивало на минутку поболтать.
– Я хороший, Думитру. Бояться надо упоротых, но не когда они упороты. Стаю малолеток надо бояться всегда, и не важно, есть ли там девки. Меня не надо бояться, старик... Я аккуратный, я умею бить правильно, неопасно… Я вижу: тебе хочется, чтобы всё поскорей закончилось… Правда?
И сбивал с ног. Поначалу. Затем, когда стало очевидно, что от Думитру не приходится ждать сопротивления, всё равно укладывал, прижимал к земле, где вступительная часть заканчивалась парой-тройкой по-настоящему злых, оглушающих ударов ладонью. Они словно опустошали бандита и не повторялись больше. Алмас отдыхал от них, придавливая, упираясь всем весом старику загривок, в заломленной локоть, в предплечье на горле, до тех пор, пока Думитру не просипит:
– Ты задушишь меня…
– Нее… – выдыхал бандит, по-змеиному быстро облизывая сухие губы. – Глупые глупости…
Переворачивал к себе и гладил лицо беспорядочно, убийственно долго. Алмас до сумасшествия любил плюнуть в открытый рот. По какой-то причине, даже если был злобен от перевозбуждения, это мелкое унижение заставляло его сразу смягчиться.
Поднимая рубашку, он разглядывал вчерашние или жёлтые синяки. Ему надо было что-то, что нельзя. Бессовестно. Бесчеловечно. Поэтому использовал, как мишень, старые раны, прицеливаясь и – успокаиваясь, чтобы ни в коем случае не бить вновь. Сустав указательного пальца он не считал за «бить». Коленом в землю, не считал за «бить». Костяшки кулаков под рёбра, тоже не считал за «бить». Всё медленно, с перерывами, шепча в лицо:
– Ведь я хороший, я аккуратный?.. Правда?
Шепча на ухо, в самые губы, накусывая до красноты, но не раня. Хотел бы ради минета сделать кровь на губах, разбить слегка. Алмасу не нравилась ни солёность, ни железный запах крови. Он любил её цвет, струйку, каплю, как она бежит. Хотел, но избегал. Не враги же, намерено портить лицо – подло, и затем неприятно будет смотреть.
– …потерпи, я не долго, мне надо… Больно? Больно, я знаю... Уже отпустил, подыши… Я ещё немного, пять минут. Больно, да? Но ведь не очень же, да?.. Но больно, больно… И ещё как, ещё вот так... Больно, скажи?
Думитру говорил: больно, утяжеляя своё положение.
Содрогавшегося от непредсказуемых тычков, его до кишок пробирал этот изменившийся голос – не киношного маньяка, не глумящегося гопника. Конец света подходит для таких интонаций супер близости, когда уже всё равно. Резонирующий, гудящий шмелиный тембр в горле, близкий-близкий шёпот, просачивающийся, проникающий под кожу, отдающийся в самом нутре. На обычный голос вообще не похоже.
***
При самом ужасном для Думитру раскладе, если бандит решил никуда не ходить по причине жары и лени, такое случалось пять раз в сутки, а чтобы ни разу… трудно вообразить. Это была бы со стороны бандита самая настоящая аскеза.
По глупости Думитру на коленях обратился к нему: не сегодня! Дай мне день свободы, в порядке исключения! Он умолял пропустить один единственный день – тоскливый и душный. Просил, складывая руки. Что вылилось в худший из сеансов – два часа без перерыва. Из них на коленях – весь первый час. Опьянённый молитвенным видом старика, сорок-баро не давал ему ни встать, ни упасть ничком, избивая короткими жёсткими тычками в корпус. На солнцепёке свежескошенной лужайки. Под конец Думитру не выдержал. Упал, свернулся на боку и элементарно рыдал, что всё – покойник, боль никогда не прекратиться, его труп останется лежать, разлагаясь на жаре. Алмас захотел второй раз подряд. Уткнул член в складку мягкого, холодного живота, минуту отдохнул и принялся снова. Весь в чужом и своём поту, вдвойне опьянённый сознанием своей жестокости:
– Нет, не хороший. Алмас ужасно нехороший сегодня, правда? Сейчас, потерпи…
Его выносило напрочь от вида мокрых глаз, от ужаса, который безгневно выплёскивался из них, от скороговорки, когда старик просил-просил-просил:
– …мальчик мой, ты убиваешь меня… милый, мне тяжело, жарко… мальчик мой, жарко… пожалуйста, разреши, я отсосу… прошу тебя, я не могу больше, дай мне попить… не убивай, хватит… господи, хватит… не добивай меня, не надо…
Умирающий от жары, холодный от ужаса. Губы в крови и слезах.
– Амба… – кончил в них Алмас и откинулся на спину. – Я не прав. Идём в тень.
Принёс воду, крем, кубики льда для напитков.
Недолгая отработка санитаром, в основном помывка доходяг, сделала его равно безразличным и ловким в отношении всех частей тела и обоих полов. Как бил спокойно, так и лечил, если была охота.
В тени, со стаканом воды, со стеклом на зубах Думитру ещё ожидала финальная, крайне озадачивавшая его фаза мучений. Бандит жалел старика, но специфически… Просовывал руку в штаны, играл с причиндалами, сжимал и катал его яйца, похлопывал рядом. Сжимал не до боли, а с целью напугать лишний раз, ещё один раз, обняв очень крепко. На вид – любовно обняв, оттягивая и скручивая гениталии, дыша в плечо:
– Всё-всё, не трону, не бойся меня, старик, больше не трону.
Думитру вздрагивал и щурился, не рискуя убрать его руку.
О каком-либо взаимном удовольствии Алмас и близко не заботился! Ему нравилось собственное постепенно угасающее возбуждение. Он и эти минуты хотел выцедить до конца, упиваясь беззащитностью, покорностью, властью.
***
Приходя в себя, поневоле обнимая жёсткие плечи бандита, Думитру вспомнил сон…
Когда спешно бежал от междоусобицы Йоганн, его друг детства, одиночество и беспокойство потянули сквозняком. Думитру приснилось будто бы его друг передумал, остался, и он довольный этим фактом идёт к Йоганну в гости. Но вдруг почему-то не идёт, а плывёт. То плывёт, то шагает в воде. Илистое дно уходит вниз, и Думитру чувствует, как его обхватывают под коленом слабые руки. Они не топят, а держатся. Думитру наклоняется и вытаскивает из воды русаличьего ребёнка, маленького мальчика с рыбьим хвостом. Жутко физиологичный сон: ясные глаза детёныша, между пальчиков и на шее полусгнившие водоросли, едва тёплое тельце. Рыбой отдаёт, панически хлопает широкий плавник, на скользкой чешуе тинистые разводы. В необъяснимом порыве Думитру прижимает этого ребёнка груди, как как никого и никогда. Старик обожал племянников, задаривал двоюродных внуков, играл с ними в настольные игры, но не нянчился. А это скользкое, грязное, замёрзшее существо он под рёбра спрятал бы, на сердце бы согрел. Между тем, русаличий ребёнок прокусил ему плечо, сопит и держится зубами. Боится, что его отшвырнут. Думитру плакать хочется от этого. Поцеловав в макушку, обняв кусачую голову, он отправляется дальше по мелководью, ужасно боясь, что вдруг дитя не может дышать одним только воздухом, что ему станет жарко на солнце, что Йоганн не поймёт, обидит русаличьего мальчика. Возможно, не стоит показывать его Йоганну? Ничего дороже этого ребёнка Думитру не держал в руках, это был какой-то спазм, пароксизм нежности и ужаса.
***
В извилинах, где архивируют прошлое и планируют будущее, с Алмасом его прошлое и будущее даже в виде снов не разговаривало. Там проигрывался зацикленный тревожный саундтрек из боевичка. Однообразный и навязчивый. Когда к музыке добавлялся речитатив, становилось только хуже. По-отдельности все слова понятны, а вместе безумны. Невозможно дослушать фразу до конца. Как во сне. Вокруг хаос и враги. Надо бежать и драться, разговаривать не время. Куда бежать, непонятно… В очередной секс.
Шепча Думитру в лицо, Алмас мог сколько угодно называть себя ублюдком и извращенцем, но как раз в минуты истязаний его внутренний мир обретал нормальность: ясная цель, последовательные действия, яркий финал. В промежутках отдыха он распадался на куски: к чему это всё? Куда и как дальше жить? Главная досада: почему я, – такой Алмас, такой сорок-баро, – не способен на простейшую вещь, которую без труда делают школьницы, взявшись за руки и шагнув с десятого этажа? Заваливший экзамен ботан и тот дал бы мастер-класс, как привязать верёвку к турнику и поджать ноги. Все могут, но только не Алмас!
А секс что? Секс прекрасен, мучительство согревает, как печка. Заискивающие глаза в морщинках, надежда в голосе, серебряная щетина старика, дрожащие губы, возможность обхватить его поперёк и впитывать тремор ожидания боли, напитывать им горячий фонарь в паху. Не дружок живёт у Алмаса в штанах, а свербящий диктатор. Но выполнять его приказы, всё-таки лучше, чем жить самому по себе, метаться без смысла и цели. Всё на свете, даже член Алмаса, бугристый от вживлённых шариков, лучше него и добрей.
***
Старик терпел его до определённых пределов. Непереносимо жить под спудом рандомной угрозы безо всякого просвета впереди.
Ужинали под навесом возле кухни.
Любимейшее место в усадьбе. Плетёная мебель: круглый стол, два кресла. Облупившаяся голубая краска на стене дома. Густая тень по ней, вытягиваясь, медленно уходила на восток, ещё мерцая солнечными пятнами. Из окна пахло выпечкой, луковой поджаркой и ванилью. Куры деловито рыли землю под маргаритками, шныряли под ногами, ждали, не упадёт ли чего. Пёстрая с хохолком несушка который раз нагло взлетела на стол. Курлыканье из голубятни смешивалось с квохтаньем. Породистый мохноногий голубь вышагивал среди куриц.
Лоток с рагу опустел, хлебная корзинка тоже. Свободное место в желудке закончилось.
Жарко снаружи и плотно изнутри. Алмас закрыл глаза, приоткрыл один. Сейчас старик попытается слинять…
Глядя в землю, Думитру от отчаянья повторил ошибку, тронув бандита за колено:
– Мальчик мой, я же не сопротивляюсь! Не причиняй мне боли. Прошу! Не спорю, не защищаюсь, прошу.
Алмас уже заранее качал головой, однако, почесав затылок, скорректировал отказ:
– Давай так… Ночью больше не трону тебя, ночами спи, не дёргайся. Учти: это одолжение с моей стороны! Если б ты знал…
Сорок-баро не рисовался, эта фраза вырывалось у него часто и с неподдельной искренностью.
Всё равно кошмар, но договорённость хоть немного упорядочила их совместное проживание… Как только солнце уходило за подножия тополей и до того, как появлялось над их кронами Думитру был предоставлен самому себе. Алмас умел держать слово.
Думитру позже узнает, сколько затейливых пыток его миновало, потому что сорок-баро так сильно полюбил трёхразовое питание. У повара должен быть хороший, бодрый настрой. А он сильно портится от некоторых вещей, как и мелкая моторика. Свою игрушку-повара бандит полюбил не меньше, чем еду. Он бы здорово удивился, охолони его кто-нибудь вопросом: «Ты не перебарщиваешь, скотина? Что, если старика удар хватит или он решит выпилиться из-за твоих садистских кунштюков? Кошке – игрушке, мышке – слёзки…» Думитру поломается или умрёт?! Бред. Невозможно. Для сорок-баро усадьба вместе с хозяином были цельным единым кадром, неизменным в своём каноне волшебством. Что с ним может случится? Я, сорок-баро погибну, он будет жить, как жил, не изменившись ни на йоту: породистым и опрятным стариком с хорошими манерами, с лавандово-мускатным запахом чистоты. Ни мужской, ни женский запах отдушки от неизменно свежей рубахи… Неторопливо одной рукой расстёгивать её – отдельное удовольствие…
Алмас крутил между пальцами ржавые, найденные у озерца рыболовные крючки, вздыхал и цеплял обратно на плети хмеля. В телефоне, на флешках и в даркнете у него были сохранены килотонны видео с чужими, достойно оплаченными, страшными, как преисподняя, заказами. Для себя лично сорок-баро ничего подобного не делал. Хотел бы, но… Через пять часов ужин… Рук старика жалко. Залечивать пальцы долго, успокаивать его ещё дольше. Если б ты знал, Думитру, если б ты только мог представить себе…
***
Представить Думитру не мог, но его тлеющая ненависть после одного случая угасла и впредь не росла.
Сорок-баро подошёл, как всегда: поигрывая включенной на полную колонкой, прицепленной к ремню на уровне члена. Словно надета на него. Словно член долбился в ней, а не басы. Положил руку на плечо Думитру и устало пошутил:
– Старик, у тебя не найдётся брома? Свари мне кастрюлю брома на мозговой косточке. Авось поможет. Знал бы ты, как надоело…
Может быть, и надоело, но как нравилось: безотказный, податливый, лоснящийся кремовый торт, который целиком в его власти.
Это правда, в Думитру не было сопротивления, но не было и угодливости. Если бы Алмас не жил точно так же, плотно зажмурившись, с фатализмом ожидая, что всё рухнет в любой момент, он бы признал, что это достойный старик, не тряпка.
Оно рухнет. Даст глубокую трещину и вывернется через её зигзаг красной изнанкой наружу, выплеснет гнилую чёрную кровь. Алмас прямо видел эту молнию, через которую хлещет и кричит кровь, сама кровь кричит. Потому что, ну, не может быть всё так прекрасно! Сорок-баро взломал диснеевский мультик….
Над голубятней остановилось кучевое облако. Элегантные турманы кувыркались в высоком полёте….
Бойные голуби с мохнатыми лапками, не дружившие с курицами, тоже мохноногими, клюющие их еду, с сорок-баро дружили! Крошки и семечки брали с рук, толкались на спинке плетёного кресла, влетали на плечи. Мощный кот Карлсон в самом расцвете сил, развалившийся на столе, одним глазом приглядывал за ними. Встал, потянулся… И начал с тарахтением ласкаться к бандиту. Выбрал не хозяина, а бандита. Шерстяного предательства кусок. Алмас дружески боднул его в лоб. Старику для любования был предложен хвост и мохнатые штаны полуперса. Думитру отвернулся, начал собирать тарелки и блюдца…
Сорок-баро смеялся:
– Отдай поднос, бери кота! Сегодня ты отдыхаешь. Я виноват, старик, я сегодня прибираюсь.
Урчащая громадина перешла из рук в руки.
Каким же свинцовым кошмаром должен обернуться эфемерный, беззаконный рай.
– Никогда так не делай.
Одёрнул рукав. Под ним не было напульсника. Думитру заметил широкую сизоватую полосу с рваными краями.
– Что это?.. – пробормотал он.
– Ремешок.
В смысле, кожа под браслетом не загорела? Что-то не похоже.
***
А вот плоскую золотую цепь Алмас не снимал никогда. Дорожил ей, своей ранней добычей, считал амулетом везения. С этой цепью его второй раз доставили обратно в интернат, где он её чудом сохранил: бешеный, мстительный, кусачий как собачонка. Тогда на пузе болталась, теперь по шее.
Совсем ещё мелкий был… Широко расставив босые ноги, он стоял на вокзале в сопровождении лейтенанта, ждал автобус вместе с торговками и, ошивавшихся там постоянно, сутенёрами из интерната.
Майка на нём была, золотая цепь была, а штанов не было. Алмас затруднился бы сказать: он помнит этот срам и насмешки или заново сконструировал прошлое из намертво прилипшей клички? И куда, собственно, делись штаны?
Тётки заливались:
– Глядите какой! Ромал, настоящий баро ромал!
– Важный, как целых сорок баро!
– Не даром слух-то был, от цыгана его Шампуська-сорока прижила, не от мужа!
Алкоголичка и сплетница его кровная мать в моменты быстро наступавшего невменоза требовала от своих сожителей шампусика и перетряхивала грязное бельё всех перед всеми. Однажды шашни соседки, не стесняясь в эпитетах, ей же и пересказала и лицах. Понятно, как Шампуську-сороку любили… К совершеннолетию Алмаса разбитная бабёнка превратилась в испитое чудовище.
– Дура ты дура, это сорока тебе на хвосте принесла!
– Сором-то какой! Срам! Приоденьте мальчонку!
– Бабы, гляньте, Алмас шампуськин вернулся!
Архетипический кошмар – оказаться в людном месте без порток. Сказаться на нём в дальнейшем перенесённый стыд мог, как угодно. Алмас не считал, что не сказался. Гиперсексуальностью он отличался с малых лет, в детдоме такое не редкость.
Не забыли ему, так и остался «ромалом сорок-баро». Против своей кликухи Алмас не возражал.
А цепь он спёр! Перед тем, как сбежать. И гордился этим. Подробности у него из памяти оказались как будто вырезаны подчистую. Смутно вспоминался богатый, шумный дом. Цепочки, бусы, кольца – много золота под бессчётными образками в драгоценных окладах. Ярко разодетые, шумные люди. Некоторые слова и жесты сами собой прорывались из подсознания.
Как привезли к матери отлично помнил, как остановились в дверях их частного, – если можно так сказать, дома, – обгаженной изнутри и снаружи развалюхи. Как все увидели его бухую мать, валявшуюся срамными местами наружу, а кроме этих мест и не на что там было смотреть, ни мебели, ни еды. Более трезвые сожители, увидев ментовский бобик, заблаговременно слиняли. Бросить мальчишку в халупе рядом с этой, – когда-то женщиной, – не представлялось возможным. Его увезли опять в интернат, а ведь это она сама забрала сына из интерната, обещая исправиться, завязать с бухлом! Да вот не срослось.
От шкуры-сожительницы он в пятый раз умотал, с малолетки – в четвёртый, от рабовладельцев – в третий раз, от цыган – второй, от матери – первый раз.... Только и делал, что бегал, марафонец по жизни.
***
Отгоняя воспоминания как мух, Алмас сидел под жасмином в плетёном кресле, слушал колонку и тряс ногой. На его лице отражалась работа мысли.
– Как думаешь, почему, – внезапным вопросом он поймал кравшегося через сад Думитру, – всегда приятней трясти какой-то одной ногой: либо правой, либо левой? От чего это зависит?
Думитру поднял бровь: ишь ты, вопрос не из лёгких…
– Возможно, здесь имеет место, что-то связанное с активизацией двух полушарий головного мозга в областях, сопутствующих эмоциональной сфере и двигательной функции…
Удерживая сосредоточенное выражение лица, он между тем продолжал отступать к грядкам, но был остановлен:
– Каждый раз ты пытаешься улизнуть, хотя видишь, что я не отпускаю!
– Надежда умирает последней.
– Заметь: умирает.
Всё, что представлялось Думитру компульсивным иррациональными шквалом возбуждения, внутри срок-баро имело чёткий алгоритм развёртывания. Он до последнего не признавался себе в том, чего хочет, но ясно знал, чего не хочет: сорваться. Мужская часть бандита, заново предпочитавшего живой, но неподходящий объект дрочке, как бы спрашивала себя: «Где баба, твою мать?! Это что – баба по-твоему? Я спрашиваю, где они: торчащие сиськи, передняя саечка со щелью? Где всё это?!» Злость угрожала мгновенно сорваться не в принуждение, а избиение, которое тоже закончится сексом, но уже с полутрупом. Не, так не годится. Вдохнул, выдохнул, стоп-стоп…
Нападения сорок-баро в принципе не напоминали агрессию из мира людей, но – из мира животных. Ещё больше – атаку пса на диванную подушку. Набрасывался он стремительно, предлогов не искал.
***
За обеденным столом они выглядели, как обычная семья, отец и сын. Помимо завтраков-обедов-ужинов избегали контакта, не глядели в сторону друг друга и практически не разговаривали. Думитру всякий раз ругал себя: «Зачем я унижаюсь? Кот лижет яйца, потому что может». Да, сорок-баро мог позволить себе дистиллированный произвол в любой момент дня и ночи, едва захотелось почесать орган или развеять скуку.
Басы врубившейся колонки подсказали Думитру, что сейчас ему будет плохо. Алмас приближался с самой гнусной и откровенной улыбкой, с кондовым: не бойся. Только что не облизывался.
– Старик, не бойся меня.
Иногда его пробивало на минутку поболтать.
– Я хороший, Думитру. Бояться надо упоротых, но не когда они упороты. Стаю малолеток надо бояться всегда, и не важно, есть ли там девки. Меня не надо бояться, старик... Я аккуратный, я умею бить правильно, неопасно… Я вижу: тебе хочется, чтобы всё поскорей закончилось… Правда?
И сбивал с ног. Поначалу. Затем, когда стало очевидно, что от Думитру не приходится ждать сопротивления, всё равно укладывал, прижимал к земле, где вступительная часть заканчивалась парой-тройкой по-настоящему злых, оглушающих ударов ладонью. Они словно опустошали бандита и не повторялись больше. Алмас отдыхал от них, придавливая, упираясь всем весом старику загривок, в заломленной локоть, в предплечье на горле, до тех пор, пока Думитру не просипит:
– Ты задушишь меня…
– Нее… – выдыхал бандит, по-змеиному быстро облизывая сухие губы. – Глупые глупости…
Переворачивал к себе и гладил лицо беспорядочно, убийственно долго. Алмас до сумасшествия любил плюнуть в открытый рот. По какой-то причине, даже если был злобен от перевозбуждения, это мелкое унижение заставляло его сразу смягчиться.
Поднимая рубашку, он разглядывал вчерашние или жёлтые синяки. Ему надо было что-то, что нельзя. Бессовестно. Бесчеловечно. Поэтому использовал, как мишень, старые раны, прицеливаясь и – успокаиваясь, чтобы ни в коем случае не бить вновь. Сустав указательного пальца он не считал за «бить». Коленом в землю, не считал за «бить». Костяшки кулаков под рёбра, тоже не считал за «бить». Всё медленно, с перерывами, шепча в лицо:
– Ведь я хороший, я аккуратный?.. Правда?
Шепча на ухо, в самые губы, накусывая до красноты, но не раня. Хотел бы ради минета сделать кровь на губах, разбить слегка. Алмасу не нравилась ни солёность, ни железный запах крови. Он любил её цвет, струйку, каплю, как она бежит. Хотел, но избегал. Не враги же, намерено портить лицо – подло, и затем неприятно будет смотреть.
– …потерпи, я не долго, мне надо… Больно? Больно, я знаю... Уже отпустил, подыши… Я ещё немного, пять минут. Больно, да? Но ведь не очень же, да?.. Но больно, больно… И ещё как, ещё вот так... Больно, скажи?
Думитру говорил: больно, утяжеляя своё положение.
Содрогавшегося от непредсказуемых тычков, его до кишок пробирал этот изменившийся голос – не киношного маньяка, не глумящегося гопника. Конец света подходит для таких интонаций супер близости, когда уже всё равно. Резонирующий, гудящий шмелиный тембр в горле, близкий-близкий шёпот, просачивающийся, проникающий под кожу, отдающийся в самом нутре. На обычный голос вообще не похоже.
***
При самом ужасном для Думитру раскладе, если бандит решил никуда не ходить по причине жары и лени, такое случалось пять раз в сутки, а чтобы ни разу… трудно вообразить. Это была бы со стороны бандита самая настоящая аскеза.
По глупости Думитру на коленях обратился к нему: не сегодня! Дай мне день свободы, в порядке исключения! Он умолял пропустить один единственный день – тоскливый и душный. Просил, складывая руки. Что вылилось в худший из сеансов – два часа без перерыва. Из них на коленях – весь первый час. Опьянённый молитвенным видом старика, сорок-баро не давал ему ни встать, ни упасть ничком, избивая короткими жёсткими тычками в корпус. На солнцепёке свежескошенной лужайки. Под конец Думитру не выдержал. Упал, свернулся на боку и элементарно рыдал, что всё – покойник, боль никогда не прекратиться, его труп останется лежать, разлагаясь на жаре. Алмас захотел второй раз подряд. Уткнул член в складку мягкого, холодного живота, минуту отдохнул и принялся снова. Весь в чужом и своём поту, вдвойне опьянённый сознанием своей жестокости:
– Нет, не хороший. Алмас ужасно нехороший сегодня, правда? Сейчас, потерпи…
Его выносило напрочь от вида мокрых глаз, от ужаса, который безгневно выплёскивался из них, от скороговорки, когда старик просил-просил-просил:
– …мальчик мой, ты убиваешь меня… милый, мне тяжело, жарко… мальчик мой, жарко… пожалуйста, разреши, я отсосу… прошу тебя, я не могу больше, дай мне попить… не убивай, хватит… господи, хватит… не добивай меня, не надо…
Умирающий от жары, холодный от ужаса. Губы в крови и слезах.
– Амба… – кончил в них Алмас и откинулся на спину. – Я не прав. Идём в тень.
Принёс воду, крем, кубики льда для напитков.
Недолгая отработка санитаром, в основном помывка доходяг, сделала его равно безразличным и ловким в отношении всех частей тела и обоих полов. Как бил спокойно, так и лечил, если была охота.
В тени, со стаканом воды, со стеклом на зубах Думитру ещё ожидала финальная, крайне озадачивавшая его фаза мучений. Бандит жалел старика, но специфически… Просовывал руку в штаны, играл с причиндалами, сжимал и катал его яйца, похлопывал рядом. Сжимал не до боли, а с целью напугать лишний раз, ещё один раз, обняв очень крепко. На вид – любовно обняв, оттягивая и скручивая гениталии, дыша в плечо:
– Всё-всё, не трону, не бойся меня, старик, больше не трону.
Думитру вздрагивал и щурился, не рискуя убрать его руку.
О каком-либо взаимном удовольствии Алмас и близко не заботился! Ему нравилось собственное постепенно угасающее возбуждение. Он и эти минуты хотел выцедить до конца, упиваясь беззащитностью, покорностью, властью.
***
Приходя в себя, поневоле обнимая жёсткие плечи бандита, Думитру вспомнил сон…
Когда спешно бежал от междоусобицы Йоганн, его друг детства, одиночество и беспокойство потянули сквозняком. Думитру приснилось будто бы его друг передумал, остался, и он довольный этим фактом идёт к Йоганну в гости. Но вдруг почему-то не идёт, а плывёт. То плывёт, то шагает в воде. Илистое дно уходит вниз, и Думитру чувствует, как его обхватывают под коленом слабые руки. Они не топят, а держатся. Думитру наклоняется и вытаскивает из воды русаличьего ребёнка, маленького мальчика с рыбьим хвостом. Жутко физиологичный сон: ясные глаза детёныша, между пальчиков и на шее полусгнившие водоросли, едва тёплое тельце. Рыбой отдаёт, панически хлопает широкий плавник, на скользкой чешуе тинистые разводы. В необъяснимом порыве Думитру прижимает этого ребёнка груди, как как никого и никогда. Старик обожал племянников, задаривал двоюродных внуков, играл с ними в настольные игры, но не нянчился. А это скользкое, грязное, замёрзшее существо он под рёбра спрятал бы, на сердце бы согрел. Между тем, русаличий ребёнок прокусил ему плечо, сопит и держится зубами. Боится, что его отшвырнут. Думитру плакать хочется от этого. Поцеловав в макушку, обняв кусачую голову, он отправляется дальше по мелководью, ужасно боясь, что вдруг дитя не может дышать одним только воздухом, что ему станет жарко на солнце, что Йоганн не поймёт, обидит русаличьего мальчика. Возможно, не стоит показывать его Йоганну? Ничего дороже этого ребёнка Думитру не держал в руках, это был какой-то спазм, пароксизм нежности и ужаса.
***
В извилинах, где архивируют прошлое и планируют будущее, с Алмасом его прошлое и будущее даже в виде снов не разговаривало. Там проигрывался зацикленный тревожный саундтрек из боевичка. Однообразный и навязчивый. Когда к музыке добавлялся речитатив, становилось только хуже. По-отдельности все слова понятны, а вместе безумны. Невозможно дослушать фразу до конца. Как во сне. Вокруг хаос и враги. Надо бежать и драться, разговаривать не время. Куда бежать, непонятно… В очередной секс.
Шепча Думитру в лицо, Алмас мог сколько угодно называть себя ублюдком и извращенцем, но как раз в минуты истязаний его внутренний мир обретал нормальность: ясная цель, последовательные действия, яркий финал. В промежутках отдыха он распадался на куски: к чему это всё? Куда и как дальше жить? Главная досада: почему я, – такой Алмас, такой сорок-баро, – не способен на простейшую вещь, которую без труда делают школьницы, взявшись за руки и шагнув с десятого этажа? Заваливший экзамен ботан и тот дал бы мастер-класс, как привязать верёвку к турнику и поджать ноги. Все могут, но только не Алмас!
А секс что? Секс прекрасен, мучительство согревает, как печка. Заискивающие глаза в морщинках, надежда в голосе, серебряная щетина старика, дрожащие губы, возможность обхватить его поперёк и впитывать тремор ожидания боли, напитывать им горячий фонарь в паху. Не дружок живёт у Алмаса в штанах, а свербящий диктатор. Но выполнять его приказы, всё-таки лучше, чем жить самому по себе, метаться без смысла и цели. Всё на свете, даже член Алмаса, бугристый от вживлённых шариков, лучше него и добрей.
***
Старик терпел его до определённых пределов. Непереносимо жить под спудом рандомной угрозы безо всякого просвета впереди.
Ужинали под навесом возле кухни.
Любимейшее место в усадьбе. Плетёная мебель: круглый стол, два кресла. Облупившаяся голубая краска на стене дома. Густая тень по ней, вытягиваясь, медленно уходила на восток, ещё мерцая солнечными пятнами. Из окна пахло выпечкой, луковой поджаркой и ванилью. Куры деловито рыли землю под маргаритками, шныряли под ногами, ждали, не упадёт ли чего. Пёстрая с хохолком несушка который раз нагло взлетела на стол. Курлыканье из голубятни смешивалось с квохтаньем. Породистый мохноногий голубь вышагивал среди куриц.
Лоток с рагу опустел, хлебная корзинка тоже. Свободное место в желудке закончилось.
Жарко снаружи и плотно изнутри. Алмас закрыл глаза, приоткрыл один. Сейчас старик попытается слинять…
Глядя в землю, Думитру от отчаянья повторил ошибку, тронув бандита за колено:
– Мальчик мой, я же не сопротивляюсь! Не причиняй мне боли. Прошу! Не спорю, не защищаюсь, прошу.
Алмас уже заранее качал головой, однако, почесав затылок, скорректировал отказ:
– Давай так… Ночью больше не трону тебя, ночами спи, не дёргайся. Учти: это одолжение с моей стороны! Если б ты знал…
Сорок-баро не рисовался, эта фраза вырывалось у него часто и с неподдельной искренностью.
Всё равно кошмар, но договорённость хоть немного упорядочила их совместное проживание… Как только солнце уходило за подножия тополей и до того, как появлялось над их кронами Думитру был предоставлен самому себе. Алмас умел держать слово.
Думитру позже узнает, сколько затейливых пыток его миновало, потому что сорок-баро так сильно полюбил трёхразовое питание. У повара должен быть хороший, бодрый настрой. А он сильно портится от некоторых вещей, как и мелкая моторика. Свою игрушку-повара бандит полюбил не меньше, чем еду. Он бы здорово удивился, охолони его кто-нибудь вопросом: «Ты не перебарщиваешь, скотина? Что, если старика удар хватит или он решит выпилиться из-за твоих садистских кунштюков? Кошке – игрушке, мышке – слёзки…» Думитру поломается или умрёт?! Бред. Невозможно. Для сорок-баро усадьба вместе с хозяином были цельным единым кадром, неизменным в своём каноне волшебством. Что с ним может случится? Я, сорок-баро погибну, он будет жить, как жил, не изменившись ни на йоту: породистым и опрятным стариком с хорошими манерами, с лавандово-мускатным запахом чистоты. Ни мужской, ни женский запах отдушки от неизменно свежей рубахи… Неторопливо одной рукой расстёгивать её – отдельное удовольствие…
Алмас крутил между пальцами ржавые, найденные у озерца рыболовные крючки, вздыхал и цеплял обратно на плети хмеля. В телефоне, на флешках и в даркнете у него были сохранены килотонны видео с чужими, достойно оплаченными, страшными, как преисподняя, заказами. Для себя лично сорок-баро ничего подобного не делал. Хотел бы, но… Через пять часов ужин… Рук старика жалко. Залечивать пальцы долго, успокаивать его ещё дольше. Если б ты знал, Думитру, если б ты только мог представить себе…
***
Представить Думитру не мог, но его тлеющая ненависть после одного случая угасла и впредь не росла.
Сорок-баро подошёл, как всегда: поигрывая включенной на полную колонкой, прицепленной к ремню на уровне члена. Словно надета на него. Словно член долбился в ней, а не басы. Положил руку на плечо Думитру и устало пошутил:
– Старик, у тебя не найдётся брома? Свари мне кастрюлю брома на мозговой косточке. Авось поможет. Знал бы ты, как надоело…
Может быть, и надоело, но как нравилось: безотказный, податливый, лоснящийся кремовый торт, который целиком в его власти.
Это правда, в Думитру не было сопротивления, но не было и угодливости. Если бы Алмас не жил точно так же, плотно зажмурившись, с фатализмом ожидая, что всё рухнет в любой момент, он бы признал, что это достойный старик, не тряпка.
Оно рухнет. Даст глубокую трещину и вывернется через её зигзаг красной изнанкой наружу, выплеснет гнилую чёрную кровь. Алмас прямо видел эту молнию, через которую хлещет и кричит кровь, сама кровь кричит. Потому что, ну, не может быть всё так прекрасно! Сорок-баро взломал диснеевский мультик….
Над голубятней остановилось кучевое облако. Элегантные турманы кувыркались в высоком полёте….
Бойные голуби с мохнатыми лапками, не дружившие с курицами, тоже мохноногими, клюющие их еду, с сорок-баро дружили! Крошки и семечки брали с рук, толкались на спинке плетёного кресла, влетали на плечи. Мощный кот Карлсон в самом расцвете сил, развалившийся на столе, одним глазом приглядывал за ними. Встал, потянулся… И начал с тарахтением ласкаться к бандиту. Выбрал не хозяина, а бандита. Шерстяного предательства кусок. Алмас дружески боднул его в лоб. Старику для любования был предложен хвост и мохнатые штаны полуперса. Думитру отвернулся, начал собирать тарелки и блюдца…
Сорок-баро смеялся:
– Отдай поднос, бери кота! Сегодня ты отдыхаешь. Я виноват, старик, я сегодня прибираюсь.
Урчащая громадина перешла из рук в руки.
Каким же свинцовым кошмаром должен обернуться эфемерный, беззаконный рай.
Рейтинг: 0
146 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!