19.Чрез преграду - в Пеклоград
29 сентября 2015 -
Владимир Радимиров
– Нам... э-э-э... вроде туда, господа, – сдавленно просипел чёртик и, озираясь, вперёд потопал.
Пошли они, тож потопали, а через недолгое времечко коридор, по которому они двигались, раздвоился, растроился, расширился, сузился, и вскоре из всех этих ходов-вариантов такая путаница завязалась, что мама не горюй. Кривулка в один проход сунулся – назад вернулся, в другой завернул – опять ватагу к прежнему месту вернул. И снова нырнул куда-то, проводник неудатый.
Короче, спустя часа два по этому лабиринту они вдосталь находилися, а под конец и вовсе, кажись, заблудилися.
– Ты куда нас завёл, хнырь безрогий?! – поднял вой кипяшливый Буривой. – Мы ж недавно тут были – вон же харчки мои. Вот щас мордой об стенку как хрясну – ей-богу новые рога у тебя появятся!
А на чёртика запамятовавшего и без того смотреть было жалко. Растерялся он нешутейно, глазёнками туда-сюда завращал да и заверещал:
– Ой, только не бейте, только не бейте! А то черти бьют один другого жутче, а пришли вы – и тоже не лучше? Виноват я, как есть виноват! Позабыл, где дверь потайная находится. Но вы не сумлевайтесь – я найду! Всё-превсё обойду, а её отыщу!
Только не пришлось им всё обходить, потому что Делиборз быстроногий им пособил. Он-то как увидал, что у поводыря не ладится ни шиша, так от черепашьей ватаги отбежал и в скором времени весь лабиринт путлявый обежал.
Затем воротился и к Явану обратился:
– Ванюш, а Ванюш, кажись я выход-то обнаружил. Тута недалече дверь есть железная.
– Она, она, родимая! – заорал в восторге их проводила. – Веди нас, человече, ежели недалече!
Ну и пошли, а чё! Делиборз проворный всю компанию и повёл.
И не прошло и четверти часа, как впереди ворота показались в стене каменной.
– Наконец мы у цели! – вскричал Буривой в весельи. – Экая же, право, дыра! Слава те, Ра!
– Это всего лишь в помещение некое вход, – охладил его пыл чёрт. – Как внутрь войдёте, то по проходу вперёд пойдёте, а упёршись в стену, увидите на ней круглый люк. Тут и странствиям вашим каюк. Хе-хе! Тот люк влево надобно повернуть – он и откроется.
Чертяка вдруг замялся, слегонца заволновался, глазёнками быстро стрельнул и вот чего ввернул:
– Ну, мои дорогие, вы помаленьку идите, а я на стрёме посижу. Думаю, как бы кто за нами не увязался, а то вроде шум мне показался...
– Фьють! Гляди, чё придумал, хитрец! – возмутился нешутейно царь царей, оскалившись зловеще. – Нам твой стрём не нужон! Топай вон ножками, а не то!..
А в это время Сильван к двери железной подошёл и приоткрыл её со звуком скрипучим. Все туда заглянули и в переливающемся мрачно сумраке небольшую, уходящую вперёд залу узрели, а в конце той залы и люк упомянутый в стене чернелся.
Дружинники, конечно, к люку этому устремилися в немалой спешке, а Яван последним без торопления шёл, приглядывая за ушлым чёртом. Тот-то двери аккуратно захлопнул и тоже вперёд потопал. А там уже торопыга Буривой в азарте за ручки взялся и люк винтить принялся. Мышцы на его руках вздулись, жилы вспучились, а лицо аж побагровело – только не пошло у него это дело: проку от стараний воина был полный ноль.
– А ну-ка, сердешный, мне дозволь! – пробасил тогда Сильван, никчёмные потуги собрата наблюдая.
Отстранил он упревшего богатыря, сам за ручки ухватился и в могучий рывок вложился. Да только как леший ни пыжился, как ни бился, а и у него конфуз получился: не вышло и у великана нашего ни фига.
– Ну, чертяка, понаставил ты нам рога! – прохрипел не дюже добро́й Буривой. – Люк-то чёртов не открывается, а!..
А тот лишь руками разводит в недоумении, стоя от буяна в отдалении.
– Ах ты ж незадача! Ой-ёй-ёй! – покачал он сокрушённо головой. – Должно быть, заржавел люк-то. Али, может, с той стороны его укрепили. Тю-тю проходец! Ага!
Даже засвистел, гад.
И не поймёшь по его роже – то ли и впрямь огорчён он стал сей препоной, то ли сделался ей рад. Ну, гад он и есть гад.
– А ну, дай я спробую, – Яваха тогда голос подал.
Приладил он ладони свои лопатные к ручкам аккуратным, мышцы богатырские как следует поднапряг да и провернул крышищу со скрипом режущим.
Но не успел до конца докрутить её, как вдруг сзади у дверей что-то как грохнет, да пламенем оттуда как полыхнёт! Глянул туда Яваха, а со стороны дверей на них сплошная стена валит пламени!
Вот так, к ляду, сюрприз – пламя в ловушку их заключило, как крыс!
Все, конечно, суетно заметалися и немало растерялися. Один лишь Давгур в ус не дул и не метался – тёпленького, видать, дожидался. Даже Яван застыл было, хоть и думу думал. Только чего ты тут удумаешь, когда до пламенного вала пару мигов осталося: с бешеной скоростью двигался на них жар!..
И вдруг, когда смертушка лютая уж совсем рядышком крылышки свои чёрные расправляла и по зале той вольготно гуляла – спасение пришло им нежданное. Яван как раз воздуху побольше в лёгкие набирал и перед товарищами мысленно винился, что не сможет он их спасти, когда целый водопад солёной воды откуда-то на них пролился.
В один миг вода помещение затопила и пламень беспощадный собою погасила. В этом ведь и есть воды великая сила, что она огня не боится.
Открыл Ванюха глаза, глядь, а его кореша, словно рыбки в аквариуме, там плавают. Кое-кто уже и захлёбываться даже стал.
«Надо двери открыть как-то, а то утонем тут как котята!» – Яваха сообразил, и что было силы туда поплыл, только помощи его не понадобилось, ибо водица-спасительница, ставшая вдруг утопительницей, начала вдруг спадать. И вскорости от всего водяного изобилия лишь одна лужица осталась в желобине, а в той лужице Упоище губами елозил и остаточки подсасывал.
Все без исключения в полнейшем недоумении на него таращатся и от его водопойства тащатся, а пропоец губы аккуратно отёр, усмехнулся довольно да и говорит, былой паразит:
– Уж вы меня простите, ребята, а ведь спас вас я-то! Помните, как я водицы хлебанул из морюшка возле гнезда Моголушки? Вот оттуда-то и вода, ибо всё, что я в себя глотаю, в себе же непостижимым образом и оставляю.
Спасённые на избавителя своего восторженно поглядели и наперебой загалдели:
– Молодец, Упой!
– Слава Упою!
– Ну, даёт!
– Он нужнее с перепою!
– От же мастак!
– Качай его, ребята!
Навалились они на героя растерявшегося и стали его качать, аж до самого потолка увальня подбрасывая. И покуда довольный дурик об потолочину башкою не долбанулся, спокойный дух в ватажников не вернулся.
А когда они мало-помалу угомонилися и для продолжения дела вновь годилися, то приметливый Сильван вдруг заорал:
– Эй, а куда поводырь наш подевался?
Хвать – нету нигде Кривула! Под шумок тягу дал оттуда. Ну всех, гадёныш, надул!
– Ах же ты ушлый хмырь! – прорычал Буривой гневливо.
– Утёк, подлец! – другие подхватили.
– Растворился!
– Пропал!
– Смылся!
Начали они его искать – да куда там! Как словно и вправду он растворился, чёртов идеист. Ярой Буривой предложил даже в брогарню возвертаться да на месте дезертира и порешить, но Яван, подумав, иное решил. Кривул-де, сказал он, после всего происшедшего наверняка язык за зубами будет держать, – поостережётся начальству их закладывать. Да и где ты его будешь шукать-то? Сыщи его поди в лабиринте этом треклятом...
Даже чуткий Сильван, навострив свои локаторы, пожал недоумённо плечами: нету, говорит, его нигде, как в воду, мол, канул.
– Да ну его к ляду! – воскликнул решительно Яван. – Сами справимся! Он и так рассказал нам много, чёрт безрогий.
И к недокрученному люку вернулся. Повернул Яван лючину до отказа и вперёд её толкнул, растворяя. И раскрылся там круглый проход – лаз тайный в Пекельный город! Горя любопытанием жгучим, немедленно Ванюха туда заглянул и узрел там вот что: то ли зал немалый, то ли подвал, то ли что-то из того же рода...
Не видать лишь было народа. Да и окон нигде не виднелося. Только призрачный мертвенный свет откуда-то с потолка лился, освещая находившиеся в зале громадные шкафищи, которые тесно везде стояли и еле слышно фырчали. Назначение сих приспособлений осталось для Явана тайной, но он не особенно этим и морочился: мало ли где каких устройств…
Вот он первым в лазейку пролез, а за ним и братва его не замедлилась: тоже все через люк влезли и заозиралися окрест, думая, а то ли это место...
Буривой решительный общее сомнение не преминул выразить.
– Во заманул нас Кривул! – сказал он, кипя от возмущения. – То же самое это подземелье! Готов спорить!..
– Погоди, дядя Буривой, со своими выводами, – Ваня его за плечо тронул. – Есть выход – найдётся и вход... А что это там в сторонке? Не дверца ли? Вон!..
Пригляделись они все вместе – и впрямь дверца в полумраке чернеется. Подошли – да точно же, она и есть, в стене дальней большая дверь. Яван её распахивает широко, а тама ещё одно помещение было полутёмное, и ход имелся по лестнице винтовой.
– Дозволь мне, Ваня, на разведки смотаться! – Делиборз тут Явана просит. – А то я застоялся, ага. Одна нога здесь – а другая там!
Ну, Яван-то не против, конечно, а за... Тот и скаканул как коза, или воспарил как орёл. Ввинтился вверх, да и был таков.
Так. Проходит времени ни много ни мало, а минут где-то пять. Наши уже стали волноваться, а тут слышат, как за стеною зашуршало, зажужжало, потом стенка одна вбок уехала, и образовалась пред их глазами кубовидная ниша, в которой на стульчике Делиборзишка посиживал с видом горделивым.
– Ну что, православные, – к товарищам он обращается, – не желаете ли в чудо-ящике наверх вознестись? Хе! А наверху и правда город. Прямо обалдеете, как узреете!
Спешить не стали. Яван сперва крышку лючную закрутить приказал, дабы не привлекать ничьего внимания, а уж после того они в кабину лифта напихались. Делиборз нажал кнопочку с номером «восемьдесят», и по закрытии дверей они тронулись. Да чуют, что едут-то быстро, со скоростью нехилою – аж в пол их малость вдавило.
А как половину пути они проехали, так их карета вдруг позамедлилась, а потом остановилась и вовсе. Что, думают, ещё за новости? А это, оказывается, некий чёрт у дверей открывшихся нарисовался и даже назад он попятился, ватагу внутри увидав. Побледнел чёрт заметно, заёрзал нервно, а потом улыбочку на личике вымучил и... внутрь протиснулся нерешительно.
– Дозвольте спросить, – обратился он почему-то к Сильвану, глыбою над ним нависавшему. – Вам... э-э-э... куда, господа?
Сильван, как водится, полез в карман за словом, засопел, сморщился, – зато Говяду за язык тянуть было не надо.
– Нам-то? – бойко он вопрошает. – Наверх. На самый!.. А тебе, брателло, куда?
– Ой, какая удача! – чёртик заулыбался. – И мне туда же. Ага. На самый-на самый!..
Нажал Делиборз опять кнопочку, и они тронулись.
Все молчат, на попутчика смущённого уставились, вылупились даже, можно сказать, а он по виду не сразу и заметишь, чем от человека отличался. Разве что глаза... Недобрыми они были, колючими и выдавали душу не лучшую. А в остальном этот чёрт вполне сошёл бы за представителя племени людского: лысенький такой, щупленький, средних по виду годков. Одет он был в скромный комбинезончик, блестящий, чёрный и застёгнутый молниями. Только одна деталь была на нём яркая, отчего в глаза бросалася: эмблема на груди, с левой стороны, необычная у него красовалася – золотая змея извивалась там яростно.
Так молчком доверху и доехали. А как дверца отворилась, так чёрт наружу-то прыг – да в крик:
– А ну вон отселя, сволота деревенская! Это кто вам дозволил по секретному объекту шастать?! Марш, кому говорю, обдолбанные карнавальщики, а то я биторванов позову! Ишь, понаехали тут!..
Но в это самое время чертяка оголтелый наткнулся на пристальный Сильванов взгляд, после чего моментально завязал он вякать, как-то сразу завял, бочком-бочком – да оттуда и дёрнул, позабыв про угрозы.
Там, правда, и без него хватало народу. Прямо скопище по площадке хаживало. Все на подъёмниках многочисленных разъезжают, входят в ниши открытые и выходят, туда-сюда снуют и в чужие дела свои носы не суют. А по двум большим широким лестницам, наверх ведущим, целые потоки чертей и чертовок, одетых в разноцветные комбинезоны, быстро передвигались и никакого внимания на прибывших не обращали.
– За мной, ребята! – Яван скомандовал и к лестнице ближайшей направился гренадёрским шагом.
Протопали они по лестнице наверх сажён двадцать, а тут и площадка им открылась немалая. Оказывается, они на вершине усечённой пирамиды очутились. Яван первым делом наверх глянул и – вот же чудеса! – будто на белом свете были тут небеса. И пекельное светило, совсем как солнце красное, с зенита своего светило. А небо в выси такое голубое было – чистая лазурь, – только вот ни одной птички не было видно, и это казалось удивительным.
Ну а окружающий их город собою потрясал просто. Кругом, куда ни глянь, чудовищной величины здания одно над другим громоздились, и были они как призмы и параллелепипеды, пирамиды да кубы... И все эти великие домины сверкали в лучах светила разноцветными гранями, так что Яван зажмурился даже. Улочки же внизу совсем узкими меж громад казались, и видно было, как по тем улицам черти двигались. Всё там сновало и суетилось, будто масса муравьиная внизу копошилась. Но самое удивительное было то, что некоторые личности – в немалом, надо сказать, количестве – просто так гулять по грешной земле гнушалися, ибо они воздухопарением занималися. Правда, выси негорние сии воздухоплаватели не штурмовали и в большинстве между домами неспешно лавировали, по одному, а то и по двое на стульчиках летучих сидя, и куда им надо летя.
Вот и сейчас, чуть ли не над самыми их головами какой-то хмырь расфуфыренный абсолютно бесшумно пролетел, вниз брезгливо поглядел, сверху на них сплюнул и ручкой им помахал. Вот же нахал! Хотел было Ванюха оплёванный чем-нибудь в него швырануть, да жаль – нечем было запустить в это рыло.
А где-то через полчасика, на жарком солнце прогревшись да обсохнув совершенно, порешили наши путешественники вниз сошествовать. Топать да ножки трудить им не пришлось – там очередное приспособление нашлось. На боковинах пирамиды самоходные лестницы плавно двигались, несколько штук вверх, а несколько вниз. Это дело оказалось для наших подходящим, шагнули они на лестницу нисходящую, на ступеньки сели да вниз и поехали.
Довольно скоро к самому подножию они спустились, с ныряющих под мостовую ступенек соскочить заторопились, да первым делом окрест огляделись. И вот какие наблюдения им со свежака в ум втемяшились. То был каменный и неживой мир – и точка! Ни тебе деревца захудалого вокруг не было, ни даже кусточка. Ну всё сплошь в камень, в металл да ещё в какой-то твёрдый материал было заточено. Правда, покрашено, отполировано и приколочено всё было замечательно, и дома были построены тщательно: никаких тебе трещин нигде да щербин, пятен да перекосов – не подточит и комар носу. А всё ж таки чего-то было не так...
Да и местных обитателей, таковыми, как они оказалися, Яваха увидеть не ожидал. Он-то, темнота, полагал, что тут чудовища да юдовища повсюду должны были шляться – ан тебе нет. Таковых и в помине тут не было. А болтались по городу обычные спервогляду двуногие – и мужики, и бабы – акромя стариков и детей, коих ни в одном месте не виднелось.
Фигуры же у местных лепностью форм не поражали вовсе. У половины они были хилыми весьма и даже тщедушными, а выражения на лицах выражали у них бездушность. Не, попадалися там и тучные и собою могучие, и даже атлеты ладные, но в общей мозглявой массе они терялись. Да и по цвету кожи однообразия никакого среди аборигенов не было. Многоцветие тут было феноменальное: и белые здесь хаживали, и чёрные, и жёлтые, и красные – да ещё и промежуточных форм хватало... Там же, как Кривул сказывал, праздник в то время проводился, карнавал. Шум да гам с каждого закоулка доносилися, и звуки музыки резкоритмичной вперемешку с завываниями ошалелыми везде носилися. Горожане же неистово и, прямо сказать, расхристанно тут и там скакали, вертляво плясали, прыгали, хохотали, орали и чёрт те как визжали – своими действиями безумную радость изображали. И все почти были полуголые: в повязках, перевязках, цветастых обвязках и чуть ли не в одних поясках...
На улицах была ведь духота, и стоял жар – не обманул подлец Ловеяр. Фу-у-у!
Яван с компанией по проспекту и марширнули! Идут просто так, куда глаза глядят, и не в своей тарелке себя ощущают.
Посмотрел Ваня зорким оком, а повдоль обочин, под навесами красочными небольшие лавочки были понаставлены, и сидящая в них молодёжь из кружек какую-то пакость пила и очень раскованно себя вела. Чего-то они все орали, блажили, хохотали – показать себя, видно, чаяли... Девицы же пеклоградские как на подбор смотрелись развязно, волоса́ у них в цвета были покрашены несуразные, а тела какими-то брескушками оказались проколоты, узорами яркими размалёваны, и обколоты замысловатыми татуировками. И всё больше на телах видны были: драконы да львы, змеи да тигры, акулы да орлы, – и прочая хищная порода, коя в чести была у местного народа.
Большинство здешних обитателей по улицам бездельно слонялось, и многие из них не шли, а ехали. Там, на мостовых, что-то вроде самодвижущихся лент было устроено, на перекрёстках дорог то в туннели нырявших, то над головами вверх возъезжавших. Вот на этих-то лентах, не дюже быстро летевших, черти и ехали. А по воздуху, очевидно, важные господа передвигались, ибо им, вероятно, такое передвижение по статусу полагалось. Так те-то собой были видные: росту завидного, фигуры у всех точёные, рога золочёные, а рожи правильные и холёные. Сами-то наружно красивые, только выражения на лицах у них гордые были да спесивые.
Прикинув про себя что к чему, решил Яван дворца Чёрного Царя немедля достигнуть и в сношение переговорное с ним вступить. Ну а добравшись до самого нутра, спланировал Ваня не особо там менжеваться, а сразу же за рога вздумал чёрта старого взять и Борьяну себе потребовать. Ну а коли царское величество соизволит на эти требования наплевать, то Яваха ведь на уступчивость чертячью и не собирался полагаться – он хоть с целым городом готов был драться.
Без промедления Ваня к осуществлению своего плана и приступил. Начал он дорогу у окружающих бездельников спрашивать. Ну, народ на удивление отзывчивым оказался, очень охотно ему дорожку все указывают, пальцами кажут, да языками рассказывают... Они туда и шли, только никакого дворца царского нигде не нашли. И усёк тогда Ванька, что мошенническая эта банда их просто-напросто дурачит да за нос водит.
«От же я и олух!» – подумал про себя Ванёк. Не стерпел он такого к себе отношения, а схватил очередного прохиндея за шкварник, да как тряханёт его во гневе разов пять. И ну из него сведения вытрясать. «Хватит, – орёт, – моё терпение, гей хренов, испытывать, – а то как дам по мозгам! Говори, христопродавец, как до дворца царя дойти, а то отсель тебе не уйти!»
Перепугался чёртик ухваченный, головою закивал, придушенно заверещал, да вдруг со страху дал маху: обгадился, выкормыш гадючий! И так-то вонюче, что Ванька для себя посчитал за лучшее паразита сего отпустить восвояси, дабы не нюхать эту мразь.
Пришлося им далее наугад брести – ведь помощи не дождёшься от нечисти.
Вот шли они, шли, а дворца так и не нашли. Картина же бесшабашного праздника не менялася. По-прежнему все окружающие вели себя вызывающе; то тут, то там промеж резвящихся обывателей всяческие разногласия выявлялися, да раздоры возгоралися. Благо ещё, что имевшиеся повсеместно биторваны этим конфликтам накаляться не позволяли и где кулаками, а где пинками бесчинников усмиряли.
Особенно бабы тутошние и девки своим раскованным поведением удивляли. Почитай что все молодыми по виду они были да собою юными. В крайнем случае моложавыми. И вот эти самые профурки нахальные Яванке проходу просто не давали: по́шло они ему улыбалися, многозначительно подмаргивали, прилипчиво на него таращились, кривлялись, за шкуру львиную хватались, и вообще где ни попадя под ногами у него шараёхались. А ежели он на призывы их страстные не оборачивался и от их прелестей, бесстыдно трясомых, отворачивался, то эти бесовки дурными голосами хохотали и отборнейшей ругнёй его поливали. Те ещё были крали!
А одна молодая особа, полуголая и размалёванная, на шею Ванюхе прытко прыгнула. Ущерепилась она в парня, как кошка, и с томным придыханием на ушко ему зашептала, что, мол, такого красавчика она отродясь не видала, что она-де от него горит вся и тает, что полюбить его жутко желает, а ежели он её душевных порывов не поймёт и от неё уйдёт, то она тогда горько зарыдает и себя убьёт, вот!
Потянул Ваня ноздрями идущий от неё дух – и чуть было не припух. От этой ведьмы перегаром несло крепким да плюс к тому благовониями ядовитыми вперемешку с потавониями тела немытого. Эдакий коктейль ядрёный тянул от этой местной матрёны, что хоть стой, хоть падай.
Насилу он от неё отбился, и прочь оттуль устремился. А эта гуль ужратая вдогонку ему плюнула, пронзительно завизжала и деревенщиной неотёсанной его обозвала. Буривой после того случая долго ещё не мог отойти, беспрестанно слёзы с глаз вытирая.
В общем, распущенность в этом городишке царила фантастическая и дикая. Тяжело там было порядочному человеку находиться и этой свистопляской пропитываться. Видимо, о морали местное население даже не размышляло... Зато швали всяческой тут хватало. Пьяные юнцы и девицы при всех пылко обнималися, взасос целовалися, миловалися, а потом тут же друг с дружкою заковыристо ругались и разухабисто собачились, и сразу же, без перехода, бузили лихо и всяко дурачились...
А всё же истого веселья и в помине там не было. Так – одна шальная дурь из чертей этих пёрла, да мешанина высокомерия и к прочим презрения чуть ли не изо всех душевных пор сочилась. О настоящей любви и говорить даже не приходилось. Тут, видать, такие чувства не водилися отродясь.
Да и не все буйному гулянию предавались. Тут и скучные, и мрачные, и злые физиономии попадались. Видимо, среди городского стекла, металла и камня было место лишь для душевного льда и пламени, тогда как скромность, спокойствие и умеренность на задворках сознания здесь тихо прятались.
В это время наши явановцы, проходя мимо призмовидного здания, чуть ли не в самое небо уходящего, на юношу некоего странного внимание обратили. Тот, в золотистый плащ закутавшись картинно и живо жестикулируя, о чём-то громко то ли говорил, то ли напевал и порядочную толпу вокруг себя собрал. При ближайшем осмотрении обнаружилось, что это местный стихоплёт горло дерёт – вирши окружающим зевакам глаголит.
Явахе сиё явление, для него неожиданное, показалось весьма интересным – чай, он-то был не дебил, и сам ведь стишата любил. Протиснулся он к поэту этому поближе и уши свои развесил для его виршей, а тот венок из цветов декоративных на рога себе повесил, над головою руку вознёс и витийствовал, зараза, чуть ли не в полном находясь экстазе:
Из-за крыши жабой-ляпой
Туча выползла опять;
Что-то свыше заставляет
Душу въедливо копать...
О, до самой до могилы
Нам уюта нету тут;
Видно, это злые силы
Нас безжалостно гнетут...
Они властно захватили
В руки радость и покой,
И рассудок замутили
Грязной мутью и трухой.
Тщетны ярые стремленья
Сих врагов вовне душить,
Ибо это повеленья
Нашей маленькой души!
– Да пошли отсюда, Ваня, – Буривой за шкуру его потянул раздражённо. – Чего там слушать-то, право слово – бред какой-то, ей-богу...
– Э, не-ет, не скажи! – наш любитель поэзии ему возражает от души. – С чувством парниша стишки кроет – ишь как выводит-то! Ещё малёхи послушаем, ага...
А поэтик между тем раздухарился, ещё пуще языком чесать пошёл – аж в полный раж вошёл. Другой, третий, четвёртый стишок в массовое сознание он запускает, даже толику критики подпускает, что-то насчёт чертовского недостатку прошёлся: тот порок, этот остроумно затронул, глупость верхов, раболепие черни слегонца тронул... Видать, поэты везде одинаковы. Всё им, понимаешь, как-то не так, не по фасону. Вот ежели бы чего-нибудь несколько по-другому, а это бы не по-такому, то тогда бы, пожалуй, и да... И всё в таком же духе чушь и ерунда... Короче– смутьяны! Всюду им, понимаешь, изъяны...
Ну а окружающей толпе эта поэзия была по нраву. Галдят собравшиеся, свистят, в ладоши хлопают, орут, визжат, ногами топают... Даже парочка биторванов, с виду грубых таких болванов, поодаль остановилася и на сборище стихолюбительское без ментовского рвения воззрилася. Ноги широко они расставили, мускулистые руки на груди сложили, и промеж себя о чём-то перебрасывались словами да презрительно усмехалися.
И тут молодой поэт неожиданно сменил тему и о любви безответной словесные излияния начал производить. И не про кого-нибудь там, не про вихлозадых сисешмар, коих тут везде шоркалось прямо тьма, а – надо же! – про саму Борьяну, от которой он, дескать, ходит как пьяный, с надрывом в голосе пиит сей запел:
О, Борьяна, свет очей!
Я давно не сплю ночей.
О тебе мечтаю...
Просто погибаю!
Ты прекрасна и нежна!
О, как жаль, что ты княжна!
Я ж – поэт-невежда.
Нету мне надежды!
Ты – как луч во тьме ночи́!
Сердце – плачь, а не молчи!
Моя люба – в путах
Жалких лилипутов!
О, тебя облапит вор!
Мерзкий, грязный Управор!
Я ж – люблю ужасно!
Неужель напрасно?..
Но ему не дали излить душу до конца. От толпы вдруг отделились два здоровых молодца, оба в чёрной униформе с золотыми на груди эмблемами-драконами и с огромными, точно у баранов, рогами. Переглянулись они на ходу, нехорошо ухмыльнулись и к поэту решительно двинули, мешавших чертей с пути отшвыривая. А подойдя вплотную к юнцу, на полуслове осёкшемуся, уставились на него угрожающе, поздороваться позабыв, а затем бедного малого за шиворот они схватили и, сатанея на глазах, забухтели властно:
– Ты про кого это здесь гундишь, крыса брехливая?!
– А?!!!
– Язык бы тебе обрезать за такие слова, виршеплёт ты драный!
– Ага!
– Мы счас мозги-то те вправим!
И один из них вдруг как треснет диссиденту кулаком по носу, а другой без замаха в пах его ткнул. Тот аж в две погибели согнулся и в ножках враз подогнулся. Палач же первый вдругорядь размахнулся да локтищем по хребтине ему – хрясь! Ну тот, понятное дело, мордой в грязь – захрипел, закашлял, засипел и о любви уж боле не пел.
Зрители же неожиданно в восторг визгливый от такого поворота событий пришли. Заорали они, засвистали, в ладоши заколотили – чисто взбесилися. От таковских жестоких зрелищ они, очевидно, куда как круче веселилися, чем от какой-то там поэзии высокопарной. Ну а эти бандитские хари между тем уже ногами принялись горемыку несчастного добивать – так распинались, твари, что и не остановить. И ни единый подлец, только что восторженно поэту внимавший, спасти избиваемого был не пожелавши.
Яваха на биторванов взглянул недоумённо, а те с непроницаемыми мордасами на всё это безобразие глядели и вмешиваться, по-видимому, не очень-то хотели.
Пришлось тогда Ваньке в экзекуцию эту встрять, потому как невтерпёж ему стало в сторонке стоять. Палицу он Сильвахе передал, подошёл походочкой спешною к месту избиения, сгрёб обоих охальников за шкварники да – бац! – лбами рогатыми их друг об дружку и стукнул.
Показалось, что даже искры из чертячьих лбищ повыбились!
Ваня обоих истуканов немедля из рук выпустил, и те, словно мешки с дерьмом, на мостовую брякнулись. Толпа же азартная от нового оборота событий в совершенное исступление пришла и рёвом психованным вся изошла. Зато биторваны вдруг повернулись и под шумок поспешили оттуда убраться – видимо, не хотели с сей шнягой разбираться.
Яван же тем временем к поэту затоптанному наклоняется и в чувство его привести собирается. А тот и сам уже малость очухался. Вот поднялся он с помощью Вани на ножки дрожащие, точно ветка на сильном ветру качаясь и взором безумным окрест озираясь, а сам едва-то-едва на месте стоит, до того страшно он был избит: сплошные на лице его были синяки и кровоподтёки.
И вдруг – вот те номер! – отверг он с негодованием Яванову помощь и в лицо своему спасителю в истерике выкрикнул:
– Отойди, богов ангел! Ненавижу! Всех вас, мерзавцев, ненавижу! Все-ех! Что уставились, твари – вам смешно? Тупое сборище! Проклятые! Чтоб вы вознеслись ко всем ангелам!
Запахнулся он в свой плащ и, шатаясь, восвояси устремился. Яван же такой реакции неблагодарной подивился, а потом решил, про себя смекая, что черти эти от жизни своей гадской того маленько все... с прибабахом. А и пошли они все прахом! Простого человеческого отношения от этих богоотступников ожидать ведь было нельзя, ибо всё тутошнее население, без единого, видимо, исключения, находилось в душевном извращении.
Что ж, дальше они потихоньку пошли, и показалось Явану, что и с беспутья они даже сбились – чёрт те куда зашли. Ну, он у кого-то из спешащих чертей и спрашивает, а правильно ли они ко дворцу царскому топают? А из толпы его в свой черёд пытают: а за каким таким ангелом тебя туда несёт? Яваха сдуру возьми и ответь: за Борьяной я-де шествую, за своей невестою... А в ответ со всех сторон – хохот прямо гомерический. Ишь, орут, куда прёт, деревенщина сивомордая – не по рылу-де рука, гляньте вон на дурака!
И тут вдруг толпища обывательская раздвигается, и пред Яваном впечатляющего вида великан возникает, который к его компании направляется уверенным шагом, подходит и останавливается.
Говорит затем мощным басом:
– Ты, паря, чё – не дурак ли часом? Эк, куда тебя понесло – во дворец! Рази ж ты не ведаешь, что всем женишкам Борьянкиным турнир давеча был объявлен? Я как раз туда направляюся – могу и тебе дорогу показать, на словах-то тут не расскажешь...
Видя Яваново удивление, он было повернулся идти, лишь равнодушно сквозь губу процедив:
– Ну, коль не хочешь, то катись...
– Отчего ж не хотеть – идём! Я с тобою! А моя ватага – со мною!
Громила тогда завистливо на Яванову свиту покосился и пробурчал ворчливо:
– У тебя, парниша, я гляжу, средств выше крыши. Ишь каких телохранителей себе надыбал... Только это всё лишнее. Главное – каков ты сам! А у меня хотя и нету никого, кто бы сопли за мной подтирал, зато вот что имеется!
И он кулачище свой огромный поднёс Явану под нос, для вящего впечатления очевидно, и так его сжал, что даже костяшки на нём оттопырились. Да уж, маховичок у него был внушительный, не скажешь тут ничего – прямо кувалдометр какой-то бронебойный!
Поглядел Яван на бахвалившегося чёрта со вниманием явным, и ему должное принуждён был отдать, ибо нечасто такие экземпляры на свете попадаются. Всенепременно, что лихой этот молоде́ц искуснейший был боец. Не ниже Явахи длинного даже ни на дюйм, плечищи эдакие широчющие, ручищи длиннющие, грудь бугристая колесом, а живот, словно у волка, впалый. Видон у него был бывалый. Ни одной лишней жиринки на плотном теле его в глаза не бросалось. Кажись, из одних сухих мышц и прочных, как канаты, сухожилий оно сплошь состояло... На плечах же у него висел простой выцветший плащ, на ногах виднелись стоптанные сандалии, да нож в ножнах болтался у талии. На вид ему лет сорок можно было дать, если не с гаком, и для жениховства вояка был староват, да уж сиё суждение Яваха благоразумно высказывать не стал, потому что шуточек, по всей видимости, тот не понимал. Лицо у буяна было как каменное, и улыбка черты его грубые отродясь, видать, не искажала. Вдобавок ко всему два толстых, но коротких рога – пошкрябаных таких, некрашеных, – лоб его украшало, виски были выбриты гладко, а меж рогов назад натурально спускался хвост конячий – волосьев чёрных струя прямая.
– Меня, между прочим, Бравы́ром зовут, – представился он угрюмо. – Ярбу́й Бравыр, если угодно вам... С Козьего острова прилетел женихаться, – и добавил высокомерно. – Я, паря, всегда рад помахаться. Среди нашего легиона мне равных нету, угу. Так что я не я буду, если царевну не добуду!
– А тебе, паренёк, – и он на Ваньку поглядел оценивающим оком, – я не советую драться. Загодя можешь ушиваться. Молодой ишо... Кстати, каким именем ты зовёшься да откелева идёшь?
Яваха мгновенно создавшуюся ситуацию оценил и посчитал за лучшее по таковскому случаю своё имя не открывать – да в то же время и не особенно врать.
– Буйвол я! – заявил он чёрту, не моргнув глазом.
Здорово придумал-то, надо признать: и на имена-клички чертячьи похоже здорово, и по сути ведь верно.
– А живу я, Бравыр, так далече, что и говорить неча... Ну, что ещё о себе могу я поведать? Никогда не тужу, никому не служу, а за Борьяну биться буду рьяно. Вот так!
– Ну-ну, – прорычал невозмутимо Бравыр. – Бейся-бейся! Хоть в лепёшку разбейся! Только я тебя, юнец, предупреждаю: коль на буёвище сойдёмся – добром не разойдёмся! Хоть ты мне чем-то и показался, но на противника я зол страшно... Пошли-ка давай!
Да, взявши Явана за локоток, за собой его поволок и вдоль по улице шагом размашистым двинул. И пошёл языком чесать – видать, любитель он был поболтать.
– Тут все негодяи отпетые – однозначно все! – истекал новый знакомец злобным раздражением. – Посмотри – да разве это черти?! Ну какие из них, на хрен, воины, а?! – Дерьмо! Все без исключения!
– Поверишь, нет, – и он кулаком Яваху огрел, – у нас на острове жратвы не хватает, коз да баранов выводим, траву сеем да жнём, а всё равно впроголодь живём. Снабжение с города нерегулярное, недостаточное – того, мол, нету, сего... А откудова ему взяться, когда тут одно сплошное ворьё! Глянь на них – ишь разъелись, мерзавцы! Зато как воевать, так их и не сыскать, а нам – пожалуйте первыми в рать вступать!.. Не, ты посмотри, глянь-ка!
И он ручищей широко размахнулся, словно на экскурсии виды показывая:
– Жируют, сволочи, резвятся! Да сладко, ангелы, живут: до горла пьют, до сы́та жрут!.. Не, обрати внимание, какие у них хари – сытенькие да упитанные. А у нас на острове ни броги не хватает, ни питы! О кроваре да образии я даже и не заикаюсь...
А в это время какая-то рыжая и наглая деваха пред ними откуда-то выхватилась и на Явана сладострастно уставилась.
– Пойдём, красавец, со мной – не пожалеешь! – проворковала она, кривляясь и вихляясь. – У-тю-тю, моя радость!
Да только Бравыр ей завершить представление не дал. За волосищи распущенные сгрёб он её молниеносно да на вытянутой руке на воздух и вздёрнул. Та, вестимо – в визг да в крик, ручонками когтистыми замахала, ножонками босыми заболтала, да чего-то залопотала, вырваться пытаясь.
А Бравырище жестокий в рожу ей плюнул преточно и прорычал угрожающим тоном:
– Ты куда это, хырла, суёшься?! Разве не видишь, тля, что порядочные черти идут по своим делам и беседуют попромеж себя?!
А эта чертовка ловкая как-то вдруг извернулась, на Бравыровой ручище подтянулась да зубами в неё и впиявилась.
– Ух ты подлая мразь! – возопил тот в негодовании. – У-у-у-у!
Да, размахнувшись широким махом, как запустит её в толпу веселящуюся!
Ну натурально словно бита городошная эта ведьма полетела вперёд и, врубившись в окружающую толпищу, с дюжину чертей фланирующих собой повалила – прямо просеку в их рядах прорубила. Позади шум да гам такие поднялись, что только держись, а Бравыр и ухом не повёл. Не оглянулся даже. Руку покусанную к глазам он поднёс, кровь с раны облизал и вновь языком зачесал.
– Не, ты видел, а? – обратился он к Явану, поддержки ища. – Ну, у этих городских и нравы! И где стыд у них делся?! Одна срамота у бездельников! Тьфу!
Буривой тут не выдержал более и захохотал во всё горло. Он-то сам на чертовок вертлявых не без вожделения поглядывал – охоч был до женского полу, старый греховодник, – только те его не цепляли: кому-де нужен такой старый?
– Чего ты ржёшь, старикашка? – оярился чёрт на Буривоя. – Чай, ведь не лошадь! Смеху, скажу, тут мало – разврат войне не брат!
– Послушай, Бравыр, – смущённый таким жестоким к женщинам отношением и желая на себя внимание отвлечь, спросил Ваня, – а ты, я гляжу, девушек не очень-то любишь, а?
Тот аж остановился и на Ваньку воззрился.
– А ты, можно подумать, их лю-ю-ю-бишь! – издеваясь, он протянул.
А потом на Явана повнимательнее глянул, скривился на харю, сплюнул на мостовую смачно и заметил сочувственно где-то даже:
– Ну и дурак, коли так...
– Зато у меня – не так!!! – заревел он, суровея, и даже ногою топнул в остервенении. – Эти бабёнки вона у меня где!..
И он кулачище сжал и начал пальцами перебирать, словно пойманного комара ими давя. «Ох и досталося тебе, брат, от твоих подружек, видать!» – подумал про себя Яван, но мысли сей не выдал ничем – а зачем?
– Я их, шаромыр продажных – в кулак, да под пятку! – никак женоненавистник не угоманивался. – Ножки мне лизать, рать их побора́ть!..
И Бравырище сызнова руку кровоточащую облизал.
– Пылинки с моих сандалий сдувать!..
– Ну а Борьяна тебе зачем тогда? – Яваха этого грубияна пытает. – Неужели и её – под пятку?
– А чё? И её… А как же! Чем она других-то лучше, харахора оборзелая?! Али ты не слышал, что она с папашей своим учудила?.. Э-э! Все они с одного теста...
– А всё ж как же без любви-то? – Ваня не унимался. – Тошновато же... Пресная жизнь какая-то получается...
– Ты чего это себе воображаешь, – уже спокойнее продолжал этот психопат, – чтобы я, боец высшего разряда, сломя голову сюда бы ломанулся за какой-то смазливой бабой? Ну уж дудки вам – не желаю я тут пропадать! Мне, паря, власть нужна – высшая власть!
И он по груди себя кулаком для пущей убедительности постучал – ажно гул оттуда зазвучал.
– А зачем тебе, чертяче, власть-то? – неожиданно для всех молчальник Сильван голос подал и на Бравыра исподлобья уставился.
Ох и удивился же тот! Тормознул он резко, как словно вкопанный встал, и слова даже не мог сказать – начал ртом воздух хватать…
Потом всё же оклемался, в сторону Сильвана пальцем потыкал и поражённо воскликнул:
– Это надо же – обезьяна чертячьим языком заговорила! Ну и дела-а...
Буривой, конечно же, такого выкрутаса со стороны этого козопаса не ожидал, поэтому первый не выдержал и закатисто заржал. Да и прочие его поддержали и что твои лошади зареготали. Один Яван внешне невозмутимым остался и смеху дурацкому не поддался. А у лешака обиженного шерсть на загривке стала подниматься и глаза кровью начали наливаться... Видя такой оборот, ему не нужный, Яваха в бок его локтем предусмотрительно саданул и подмигнул заговорщицки: потерпи, мол, братуха, слегонца – не дубасить же в горячке этого наглеца...
– И никакая это не обезьяна, а брат мой названный, – Яван Бравыру ситуацию объясняет. – Дикий это чёрт, лесной великан. А зовут его – Сильван.
Тот же головою охотно кивает: ага, дескать, всё понимаю...
– Говоришь, Сильван? – усмехаясь, Ванюху он вопрошает. – А по виду – ну чисто обезьян! Ха-ха! Я-то думал сперва, ты зверька с собой волокёшь для забавы. Ну-у... дрессированную такую обезьянку. А это – ва-а! – смотри ты! – ещё и говорит. А как люто глядит!
И захохотал смехом злорадным, весь трясясь и за брюхо держась.
Яван же, дабы возникшее напряжение снять, вопросец Бравырке кидает опять:
– Так зачем ты бишь, говоришь, власть поиметь норовишь, а?
– Ха! А то ты сам не знаешь, зачем черти к власти стремятся! В кои-то веки и мне удача поблазнила. Это ж надо – с самим царём могу породниться, коли дочку его у других удастся отбить!
И он неожиданно остановился и даже глаза закатил в предвкушении предстоящего турнира.
– Ух, я как лев на махалове буду биться – как даже дракон! А когда турнир выиграю, то уж после того не растеряюсь – как есть на всех моих начальничках отыграюсь! Засели, твари, наверху, ни ангела о жизни не знают, а нас поучают. А тут я – раз! – по мордасам всех, по мордасам! – и уже зятёк царский! Это ж автоматом высокий чин! Не менее, чем на начальника потяну... А может статься, и во властители влезу. А чё? И влезу! А там и до предстоятеля рукою подать... Мне, Буйвол, положение высокое – во как надь!
И для вящей наглядности ребром ладони по горлу он себе провёл, лошадиные зубы оскалив и красный язык вывалив.
– Всё же прогнило, к ангелам собачьим! – продолжал он ругмя ругаться. – Черняк-то, между нами, староват уже стал, к делам насущным на глазах холодеет... Видно, на печке старые кости греет... Ни для кого ведь не секрет, что за него этот пройдоха Двавл да мой шеф Управор всё разруливают – а толку-то! Один должон властвовать, один! Дел накопилось – невпроворот: людишки от рук отбилися, с нашего путя́ воротят, черти чужие так везде и лазят, где только захочут! А унять их и некому. Все, понимаешь, дипломатию гнилую разводят, с послами ихними тары-бары растабаривают... Нет бы их – хвать! – и на фиг! Желающих воевать с этими гнусами попробуй-ка сыщи. Уж не эти-то хлыщи... У-у-у! Я-то сам воевать люблю. На войне я родился – ей и пригодился. Семь раз уже убитым был, все восемь своих жизней бьюсь да сражаюсь, а до сих пор в не шибко высоких чинах обретаюсь...
И пошёл своими подвигами блестящими хвастать. Такого порассказал, что только за уши держись, чтобы не завяли ненароком. И чё там в его россказнях правда была, чё там была ложь – ни шиша и не поймёшь. Потом он сызнова на начальство перекинулся, так сказать на любимого конька уселся; как принялся костерить их да клеймить почём зря – ну прямо не унять...
Больше всего от его нападок Двавлу досталось, как чужого ведомства никчёмному главе, а своего шефа Управора он поначалу не трогал и даже начал его похваливать, но потом вовремя остановился, кисло скривился да и говорит:
– Не, всё-таки Управор не совсем того... не дюже ладно делами заворачивает. Да и вообще... болван он, ага! Бездарное существо. Недотёпа какой-то... А-а! Одним словом – блатняк! Из-за папаши своего только и вознёсся. Уж я бы правил не так, как этот дурак. Ух и показал бы я им! Ы-ы-ы!
Размечтавшись, он так разошёлся, что на подвернувшегося на пути биторвана налетел. Тот как раз у обочины стоял и безмятежно в носу ковырялся. Освирепененный Бравыр, в грёзах, возможно, на месте Управора себя представлявший, ка-ак пиханёт вдруг от себя блюстителя порядка зазевавшегося! Тот, не ожидавший такого напора, враз с ног-то долой – да об стену головой!
Там, бедняга, и остался – видно, с сознанием порасстался.
– Я гляжу, ты и биторванов не опасаешься, – Яваха уважительно замечает.
– Вот ещё! – выпендривается тот. – А с какой стати я их бояться должон?
– Ну так, вообще... А ежели он пламенем своим пальнёт по долгу службы – тогда что?
– Ха! Да плевать я хотел на них со всем их дерьмовым пламенем! Крысы тыловые! Голову даю на отсечение, что никто из них ангела живого не видал – в момент бы, твари, в штаны наклали!
– Да и какое там у них пламя, – скорчив харю, он продолжал, – Так, хлопушка, не более... Я и не таковское пламя видывал, да-а... Сгорал даже дотла, и пылинки от меня не оставалося, – и он быстро переменил тон и добавил гордо. – Да теперь-то мне опасаться нечего, ибо у меня средство от любого огня имеется. Во!..
И он побитую фляжку с пояса отцепил, крышку у неё отвинтил и Явану хлебнуть предложил. Тот с любопытством пойло баклажное понюхал и чуть было в дугу не скрючился, ибо такая вонь оттуда высачивалась, будто крыса дохлая там вымачивалась. Наотрез Яваха от предложения сего отказался, а Бравырище довольно хохотнул, флягу взболтнул и добрый глоток оттуль отхлебнул. Потом крякнул, крышку завинтил и флягу Явану тычет.
– На вон, держи, – говорит снисходительно. – Дарю!.. У меня этого добра хоть залейся... А ты, Буйволина, не смейся, говорю тебе – лучшего средства от пламенного оружия нету.
Яван, недолго думая, эту фляжку раз – и в сумку. Авось и впрямь пригодится-то, думает? А сам Бравыра похваливает: вот же, говорит, и щедрый ты чёрт, не то что остальные, жадные да скупые!
А и в самом-то деле – странным на фоне других был этот ярбуй Бравыр, настоящий, с лихвой даже, мужчина, по рангу четвёртого чина, от прочих чертей отличный и в чём-то даже приличный. Был он скорее на плохого человека похож, чем на хорошего чёрта... Это, видать, питание на него так подействовало, смекнул про себя Ваня. Известное ведь дело – что мы едим, из того и состоим, а из чего состоим – тем во многом и являемся... Эх, размечтался Ванька, вот если бы всех этих чертей, людское горе едящих, перевести бы на простой чистый харч, тогда бы, может статься, и удалось многих из них от неправого пути отвадить...
И, о том да о сём балакая, до цели своей они наконец дошкандыбали.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0309728 выдан для произведения:
СКАЗ ПРО ЯВАНА ГОВЯДУ
Глава 19. Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.
Проснулся Яван оттого, что его Сильван за плечо тронул. Пора, мол, брат, поспешать, сказал лешак, а то светило подземное меркнуть стало – адская ночь уж почти настала...
Потянулся Яваха всласть, глядь – а вокруг все готовы, только Делиборза не видать нигде, да новый их знакомец куда-то делся.
– А Делиборз-то где, а? – Ванюха спрашивает.
– Да здеся он, недалече, – отвечает ему леший. – Вокруг пещеры шарится, всё никак не угомонится. Весь день, понимаешь, его невесть где носило. И как усталь его не подкосила!
– А этот, как его... Давгур иде же?
– Тоже тут, возле входа расселся. Цельный почитай день на солнцепёке он жарился – и как, не пойму, не упарился!
И в самом деле, едва Ванюха наружу выглянул, как сразу холодуя там узрел. Тот на горячем сидел песочке, у скалы гранитной на корточках, весь багровый в свете ярилы угасавшего. Видать, косточки свои перемёрзшие прогревал.
– Послушай, Яван, – обратился он к Ване, – вот какая меня мысль занимает: не ведаешь ли ты чего о судьбе моего падишахства? Хоть и много времени с той поры утекло, а может ты чего и слыхал о моём Давостане?
Не сразу ответил ему Яван.
Сначала, прищурившись, на светило он глянул, потом чуток помолчал и негромко сказал:
– Как не знать, брат Давгур, знаю... Нету более на Земле разбойничьего твоего государства, пало оно прахом и не возвышалося более никогда.
Давгур аж на ноги поднялся.
– Да как же такое могло случиться?! Врёшь ты всё, Говяда, нарочно меня злишь!
А Яван зыркнул на него строгим взором и как отрезал:
– Мне ведь врать резону нет – вот и весь тебе ответ!
Пригляделся он затем к съёжившемуся горестно грешнику и жалко ему его стало.
Подмигнул Ваня Давгуру и спокойным тоном сказал:
– Ну, нам пора... Прощевай, брат, и счастливо тут оставаться! Бывай!..
И в путь тронулся, за Сильваном и прочими ступая.
Не сказать, чтоб отошли они далёко, а этот холодопыхала вослед им орёт:
– Братцы, постойте! Я иду с вами!
Да, подбежавши к ватаге, каяться вдруг стал в явном запале:
– Дурак я, друзья, грешник, гордец проклятый! О-о-о! Эта уж моя гордость! Сызмальства она меня душила – меня и пекло само не научило... Возьмите меня с собою! Яван, прошу! Не откажи в просьбе моей нижайшей – я вам обязательно пригожуся! Ага – чую!..
Ну что же, Яван-то сам – за, но товарищей для порядку опрашивает, особливо Буривоя: как они, мол, чё?..
Не отказал Давгуру никто, даже Буривой, и таким образом, ихнего полку прибыло, и на одного бойца более стало: пять уже голов числилось в ватаге.
Немало.
Искренне поблагодарил Морозила своих избавителей за то что в просьбе евоной не отказали они ему, и вместе со всеми в путь-дорогу он тронулся.
Полночи где-то он молчал, словечка даже не проронил, в думы свои печальные погружённый, а потом не стерпел и обратился к Ване с таким вопросом:
– Яван, а Яван, а как там народ мой на белом свете? Живы ли мои соплеменники, али уже и нет никого?
– Народ твой, Давгур, сохранился, но в количестве весьма малозначительном, – не очень охотно Ваня ему отвечал. – В Даву они больше не верят, приносят кумирам подношения и одичали почти что совсем: по степям и пустыням кочуют, в шатрах ночуют, да знают толк в верблюдах.
– Да как же это так?! – воскликнул громко бывший падишах. – Ведь всё налаживалось как нельзя лучше, и становились мы могучее и могучее!
– А вот как. Века три стояла твоя держава, и войска даванские окружные страны огнём и мечом завоевали, под железной пятой их держали, и богатства со всех сторон в города ваши стекалися...
Да уж, почитай, что семьсот лет, как державы твоей нет! Вознамерился Давостан всесильный и Рассиянье наше однажды покорить, сёла наши вконец разорить, а народ в невольников оборотить. Да не тут-то оно было – не хватило им пыла! Хоть и множество у вас было вояк, а всё-таки маловато их оказалося. Далеко в наши края вторглася ваша армия, да вся там и полегла. Не было у нас для вас никаких вашенских богатств: ни злата, ни серебра, ни каменьев драгоценных... Да и верижники из нас не получаются, ибо Ра сыны насилию не покоряются, и воля для нас свята – вот и бьём любого супостата!..
А как войска ваши погинули в наших просторах, так смута у вас случилася, да начался раздор. Восстали народы подвластные, и в пух и прах разметали всё ваше царство... Вот тебе тут и Давы твоего завет, вот тебе и со света белого привет...
Ни словечка Давгур потрясённый Ванюхе не ответил. Приумолк он и молчал до самого рассвета.
А едва только снова начало светать, подошёл пророк невесть кого к Ване и обратился к нему опять:
– Яван, а Яван! Да и вы, честная компания! Послушайте, чего вам скажу – то плод моих горьких раздумий... Я ведь Ра, бога предков моих когдатошних и бога вашего, всю жизнь хулил-презирал, примитивной верой православие считая, и того не ведал, что для бога хуленья, что для камня моленья. Ра ведь всё едино, и на дурака он не обидится… Вот плюй на солнце хоть целый день да поноси его в голос – а только харю себе заплюёшь, да кожа слезет с носа! Обалдеешь лишь от своего поношения – и всё!.. А зато моя религия зело уязвима: повсюду храмы расставлены да священные на них начертаны знаки – осквернить святыни наши может всякий дурак!.. Как жаль, что искра сего понимания лишь сейчас в сердце моём зажглась, и вроде как теплее мне стало, да как бы холодом зверским меня морозить менее стало...
– Эй, ватага! – взгремел тут Сильван мощным басом. – Видите, там впереди некий туман в низине клубится?.. Чую я – лес там пораскинулся, а в нём не жарко, и плещется в ложбинах водица...
– А тебе то не мнится ли? – вопросил Буривой недоверчиво. – Откуда середь пустыни адской эдакий-то оазис мог взяться?
– У кого, у кого, а у меня без обмана, – спокойно пророкотал великан. – Там ладно из-за тумана: полог свой он над лесом раскинул, вот зной-то раскалённый туда и не проник... Ну, что, пошли что ли, али здесь будем никнуть?
Как не пойти!.. Совсем немного эдак они протопали, а уж вот он, туман-туманище плотный, куполом своим великим лежащую долину укрывший и мир растительный от ярых лучей сохранивший.
– Опасаться ничего не надо, – объявил, поводив руками, лешак, – Не чую я здесь особого зла.
И первым шагнул в то марево.
Остальные же за ним вошли и сразу остановилися, увиденному зело удивившись.
Там же лес оказался дюже красивый!
Деревья вокруг были необычные, не высокие и не низкие, а листва на них до того узорчатая оказалася да резная, что и не передать – видеть их было надо. Ветки же на деревах сплошь увиты были лианами, да увешаны оказались плодами.
А цветов-то везде! И пахучие же какие! Ну, прямо парадиз посреди пустыни!.
Протянул Сильван ввысь свою десницу, плод наливчатый с ветки сорвал, обнюхал его чуток – да и в рот. И аж зачавкал от удовольствия, проступившего явно на его роже.
– Ух ты, и смачный! – похвалил он плод, но тут же предупредил товарищей: – А вам есть здесь нельзя!.. Это мне на пользу – я любому лесу хозяин, а вам – враз кирдык! Не продрищитесь!..
Пошли они далее неспеша, тутошним климатом премного наслаждаясь. И впрямь – совсем здесь было не жарко, а лишь теплым-тепло, и ярила сквозь туман голубой диском золотым едва просвечивал. А на ветках пичуги пёстроокрашенные попархивали, голосами разнообразными всякие рулады выводя да трели сладкозвучные окрест рассыпая. В зарослях же пышных и зверушки некие попадалися, похожие на игрушек одушевлённых, кои фырчали на людей потешно да забавно на них цокали...
И в это время из-за дерева толстого – шам! – какая-то образина несимпатичная вперёд прянула!
С виду он был как человек, только зело из себя страшенный, обросший волосом сплошь да дико весь всклокоченный. И совершенно голый притом, да такой-то худой-прехудой, что на нём все рёбра пересчитать было возможно – ну кожа одна да кости! А самое смешное, у чудика ротище был огромный: два кулачищи туда влезли бы легко, и ещё место кой-какое в нём осталось бы.
– Жрать хочу! Жра-а-ть!.. – рявкнул лихоманец злобно и грубо, безумными очами на пришельцев сверкнув.
Вертанулся он, словно обезьяна, и плод с дерева молниеносным движением – хвать!
Только ага! Плод-то ему не дался, каким-то чудом кудысь он подевался, а когда сей урод руку убрал, опять на прежнем месте появился, словно в прятки непонятные играя с этим типом.
Как завопил тут несчастный не своим голосом, как запричитал он горестно, безутешно при том рыдая и грязными лапами клочья волос с башки выдирая. А потом перед путешественниками на колени он рухнул, и руки заскорузлые к ним протянул.
– Ой, люди добрые, человеколюбцы!.. – завопил он гнусаво, слюни пуская, – Пожалейте меня, несчастного! Дайте, пожалуйста, мне хоть какусенькую корчушечку хлебушка! Я пятьсот лет ничегошеньки не ел, маковой росиночки во рту не держал даже! Ужаснейшие муки претерпеваю я в сём лесу!.. Ох, братцы, я и голодую! О-у-у-у!
А у Буривоя как раз краюха хлебца в кармане завалявшись была, с прошлого-то ихнего поснедания. Он её оттуда вынул да горемыке этому и кинул. А тот – это ж надо! – аж на лету хлеба кусок как схватит, да не руками, а точно пёс цепной, пастью! Только коуть – и краюхи как не бывало: проглотил её оглоед не жевавши.
Видать, крепенько он был оголодавши.
Ну а совершив прозаический сей акт, принялся незнакомец вдруг скакать да плясать, по пузу себя кулаками барабаня и во всё горло дико горланя:
Свободен,
Свободен,
свободен наконец!
Опять я,
опять я,
опять я молодец!
И мукам,
и мукам,
пришёл моим конец!
Ведь был я,
ведь был я,
жадюга и подлец!
Теперь же,
теперь же,
теперь я удалец!
Опа-ля-ля!
Опа-ля-ля!
Опя-ляля! Опа-ля!
В глотке у меня дыра!
Добрым людям,
добрым людям,
Мне помочь пришла пора!
Наша гоп-компания от смеха так и грянула, поскольку перемена с озабоченным голяком случилася зело знатная, и зрелище то было превесьма занятное.
Посмеялися они от души, всласть. Даже Сильван, на что уж угрюмым он был недотёпой, а и то никак смеху унять не мог. Затрясся он весь и басищем своим закрякал: хыр-хыр-хыр-хыр! А мех на нём аж ходуном заходил...
В общем, позабавились здорово апосля ночного переходу.
Яван тут команду громкую подал и объявил всем привал, устроив таким образом отдых ноженькам их многохожалым. А незнакомец тем временем попереобнимался да поперецеловался со всеми, акромя Давгура леденящего, коего, облапив сгоряча, он принуждён был тут же оставить.
Тут, конечно, расспросы всякие начались – куда же без них... Ваня в двух словах ситуацию дикарю обрисовал: так, мол, и так – мы-де будем такие-то, а вот ты, дескать, кто таков и чего голодом себя тут моришь?
Поскрёб незнакомец шевелюру свою нечёсаную, достававшую ему аж до пяток, уселся затем на ближайший камень и, обведя присутствующих пристальным взглядом, вопросил их бойко:
– Вы, люди добрые, спрашиваете, почему я тут оказался?
– А чего спрашивать-то зря? – тоже спросил его Буривой, ус свой любимый притом теребя. – Грешник ты немалый и в сих местах за грехи какие-нибудь обретаешься. Разве не так?..
– Правильно. За грехи!.. Спросите, за какие?.. Хм. А вот!.. Разрешите, земляки, душу себе рассказом облегчить, а то мочи моей молчать нету. Страсть как погутарить мне вишь охота!
– Ну что же, страдалец оазисный, – говорит ему Ваня ласково, – давай валяй! Внимать мы тебе готовы. Излагай!..
И тот рассказал...
– Эх, братва, вот вспоминаю я жизнь свою на свете белом, и никак в толк-то не возьму: вроде и не совершил я ничего такого плохого. И впрямь – не убил ведь никого, не запытал, не тронул ни одну заразу даже и пальцем, а вот поди ж ты – в самое пекло попал!
Вы не смотрите на красоты эти лесные – для меня это всё неистинно, одна лишь видимость. Всё сиё плодовое изобилие существует тут, чтобы страдания мои усугубить. Это на первый лишь взгляд тут весьма приятно, а каково в этих кущах пятьсот лет обитать, страшно притом голодая – э-э-э! – и не передать... Да пропади оно всё к ляду! До того место сиё мне обрыдло, что готов я тыщу лет на белом свете последним нищим пробыть, чем в здравнице этой баклуши зазря бить.
Я ж ведь богачом был в прошлой-то жизни! И не просто там каким хапугою заурядным, а богатеем наипервейшим в небедной моей стране!
И умирал я, братцы, не где-нибудь в лачуге, а в своих роскошных апартаментах, на ложе золотом возлегая бессильно, поскольку был я на закате жизни глубоким старцем, многие виды видавшим и удовольствия великие испытавшим. Родня ближняя и кое-кто из челядинцев меня окружали со всех сторон и на тот свет своего благодетеля провожали с видом убиённым.
Неспокойно я умирал, ох и неспокойно! Даже на смертном одре страсти неугасимые душу мою ненасытную терзали, и душила меня алчная громадная жаба. Ведь всё-всё, что заимел я в жизни своей, все мои сокровища и богатства несметные, всё, что я добыл трудом непосильным, принуждён был я в чужих недостойных руках оставить, не имея власти даже крупицы в иной мир захватить...
Я даже внутренне поразился, что ничего, оказывается, хорошего, жизнь моя скопидомная душе моей не дала, что чувства чванливой гордости и спесивого самодовольства, владевшие мною дотоле, вдруг пропали куда-то сами собою, а проявилися отчего-то в моём сознании горечь неясная и беспокойная досада.
Это меня ужасало и бросало в холодный пот. Не хотел я умирать ни за что – страшно смерти я опасался и от её неотвратимого ко мне шествия мучительно содрогался...
Ведь уродился да в дело сгодился я в самой простой семье, и не то что богатства, а и достатка у нас частенько не было. Матушка моя умерла рано, а папаня к тому времени был не первой уже молодости, частенько, бывало, он похварывал, вот по новой оттого жениться и не стал – в лавке своей всё пропадал.
У него лавчоночка имелась продуктовая, в которой работников, акромя нас со старшим братом, и не водилося никогда.
Трудно мы жили, порой едва концы с концами сводили. Мы с брательником в разъездах сызмальства были постоянно, а папаня в лавочке торговал.
С самого своего детства раннего отличался я невероятной просто жадностью, будто некий пожар горячий в душе моей яро полыхал. Я даже игрушек своих брату поиграть не давал, а братнины, наоборот, всеми правдами и неправдами к рукам прибрать стремился – тем, значит, и резвился. И попробуй только отыми у меня чего да желаемое мне не дай – такой бывало подыму я хай, что все на попятный пред моею вредностью шли и старались меня ублажить, лишь бы я не донимал их своею жадностью.
Видать, большой силы у меня в душе сия страсть достигала, раз все предо мною пасовали и тем самым лишь пуще её во мне разжигали...
А тут и отец, состарившись, совсем расхворался.
По закону-то старшему сыну лавка отцовская должна была остаться, а мне, как младшему, фига лишь полагалася с маслом.
Только не в силах я был стерпеть подобной «справедливости», и день и ночь по этому поводу скроба меня скребла, и злоба неуёмная грызла. Думал я и так и эдак, как бы мне некую махинацию провернуть и брательника с носом оставить, ибо считал я себя намного способнее его в торговых делах. Я ж ведь пользу и выгоду за версту буквально чуял, а брат к этой материи особого рвения не проявлял: абы как себе жил, да не шибко о прибыли тужил...
И вот думал я, думал и, наконец, придумал одну пакость. Отец наш, надо сказать, мнительностью всегда да суеверностью излишнею отличался, а нрава он был гордого весьма и даже властного. Заболев, пригласил он лекарей всяких к себе да знахарей, ибо выздороветь очень уж желал – но ничего ему не помогало. Расстроился он сильно тогда, впал с горя в отчаянье, а я тут возьми и шепни ему, что знаю, мол, знахаря одного великого, болезни легчить зело сподобленного; его бы, говорю, пригласить – терять-то уж более тебе нечего...
А надо заметить, что этот, с позволения сказать, знахаришка мною перед тем обработан был шибко, и оплачен, кстати, очень щедро, что было для моей манеры дел ведения характерно: когда я выгоду несомненную для себя рассчитывал, то вполне мог и рискнуть, и даже последние деньги, как в случае этом, на кон выставить...
Ну вот, приходит, значит, тот знахарь липовый, а сам видный из себя такой, представительный... Вперил он в несчастного больного огненный взор, головою многозначительно покачал, словно чего-то там прозревая, окурил отца лечебными травами, зелья какого-то ему дал, а потом забормотал, заголосил, глаза под череп скосил – и вошёл в сношение с «духами вещими».
После же своего камлания опамятовался он едва-то-едва да зловещим голосом и заявляет:
– Вах-вах! Вах-вах!.. Вижу! Всё вижу! О-о-о-о!.. Вижу, как порчи печать чёрная отметила сию душу достойную! Узреваю, как некто из близких – самых близких! – козни вероломные против благодетеля своего замыслил! Убить его захотел, отравить!.. Вах, горе! Вах, горе горькое! Вах-вах!..
У отца от его причитаний аж полезли на лоб глаза. Вздрогнул он, на нас с братом пытливо глянул, а брат в это время чашку с чаем для больного в деснице держал.
Ну, я и подтолкнул его под локоть как бы невзначай.
Упала чашка на пол твёрдый и разлетелася на мелкие осколки, а знахарь перст крючковатый на брата направил и завизжал препротивным голосом:
– Вот он, нечестивец лядащий, мысли мерзопакостные против отца таящий! Вот он, тать, порчу наводящий! Сам себя выдал! Сам, сам!!!
Все тут в шоке, понятное дело, а брат – тот больше всех. Опешил он совершенно – ну никак не ждал он такого обвинения: столбом там застыл, чего-то забубнил, замычал, заморгал, а ни словечка внятного в своё оправдание вымолвить не попытался...
А вокруг тишина настала гробовая...
Ничего не сказал папаня. Знаком удалиться всем приказал.
А через час где-то позвал он к себе стряпчего и завещание своё переписал начисто, в котором даровал мне в наследство всё – до последней монетки медной! А старшего сына проклял и из дому его выгнал, в чём тот был, корочки хлеба не дав ему на дорогу.
Да сам той же ночью взял да и помер.
Таким вот образом предательским сделал я первый шаг к своему богачеству.
Невеликим был тот шажок, махоньким даже, но для дальнейших моих махинаций он крайне важным оказался: я ведь тем самым самому себе доказал, что никаких препон, а вернее было бы сказать, ничего святого, в душе моей не было, и открытие важное это оборотилося способностью для меня крайне выгодной, и сделалось весьма стоящей на всём дальнейшем моём любостяжательном, так сказать, поприще.
И начал я после открытия сего великого богатеть дюже стремительно!
Первым делом я долги с друзей отцовских с судейскою стражей взыскал, коим папаня деньжат надавал, а должок получать менжевался. Потом перестал брать у знакомцев евоных товары, ибо не выгодным это для себя посчитал, и для моего дела расточительным.
Отец-то со своими поставщиками за годы жизни весьма сдружился и пуще некуда многих разбаловал: в гости к ним похаживал, у себя принимал, в таблеи с бездельниками поигрывал да чаи с ними гонял... Вот дело-то и страдало, потому что папаша превыше дел пустопорожние ценил отношения, а не выгоду денежную.
Дурак!..
Я враз закрыл эту лавочку!
Вернее – как раз открыл-то. У меня всё стало по-другому. Выгода – вот что было моим богом! Ого-го! Лишь её, мою милую, я в чём бы то ни было искал, а все прочие сентименты бестрепетно откидывал – вот пользу для себя и дыбал...
В коротенький срок прикопил я денег горшок, подзанял их ещё, и прикупил несколько лавчонок. Да землицы вдобавок с угодьями. Да дюжину рабов. И весьма-то зажил неплохо.
А вскоре и подженился ещё удачно. Да что там – выгодно для дела моего крайне!
Лично же для себя... ну как вам сказать?.. Невеста мне попалася не красавица, чего уж тут скрывать: кривая малость, чуток горбатая, а личико имело такое, что ежели б в окно она глянула – верблюд бы, наверное, отпрянул!
Один нос у неё чего стоил! Да не нос – носяра! Носище! А под ним – усищи! Хе!..
Зато денежек у ейного папани было – не горюй, мама! Ведь не за прелести бабьи я эту жабу за себя брал – ишаку то понятно! – а за казну немалую, в привесок к этой крале мне щедро отваленную.
После свадьбы у меня богатства – прибыло аж вдесятеро! Выдвинулся я этим расчётливым шагом в первые ряды зараз, и с большим размахом развернул свои дела. Ага!
Жадность в душе моей прямо пульсировала…
Я был первым, кто, например, творческий подход применил в труде рабском: начал использовать рабов масштабно. Как где какая война, а я уже раз – и через своих людей, сановников там велеможных али воевод, военнопленных себе выбиваю – да побольше! А плачу за них, исключая конечно взятки, ну сущие же гроши...
И на плантации их! На поля! На стройки всякоразные!..
Нужным моим людям – мзда немалая, а зато мне – выгода громадная!
Я даже своих соплеменников не стеснялся обращать в рабство!
Ну, это делом несложным для ума моего оказалося. Через знакомца моего доброго, визиря то есть главного, провёл я, уговорив царя, закон один кабальный – и дело оказалось в шляпе! Тут ведь нужно перво-наперво, чтобы человечек зависимым от тебя оказался; главное, чтобы людишки своим умишком да трудом бы не жили, а то такие единоличники рассуждают трезво шибко, да не гоняются за лихом пустым. Короче, пусть ближний твой двуногий в системе трудовой окажется крепко повязан, ибо легче системою одною управлять, нежели отдельными разными людями...
Вторым делом – дай собрату, в системе твоей увязшему и концы с концами порой не сводящему, какого-нибудь добра: деньжат там али некоего пропитания – только не задаром, а с уговором, что ежели энтот лихоманец тебе в день урочный благодеяние, тобой даденное, с добавком определённым не возвертает – то бери его самого, и жену его, и приплод, само собою, в работу невольную на оговорённый срок...
Опа! Тут капкан-то и захлопывается! Ничего более можешь не делать, только ждать нужно терпеливо, покуда какая беда земная не приключится. А этих всяческих бед ведь – ого-го! Недостатку, известно, в них нету: то тебе недород, то мор, то пожар, то наводнение. Да и просто болезни для нас тут полезны.
Вот я в своей стране и самый первый уже богатей!
Апосля батюшки царя, конечно, нашего государя, да, по правде сказать, это ему ещё и не гарантия, что так.
Верха вроде достиг я богатства, ага – а всё-таки чего-то мне не хватало...
Думал я, думал, над этой сверебою голову ломал и порешил... что надо мне жениться на дочери царской!
И этот план сварганил я на славу! А как же иначе...
Спросите, каким способом я задуманное провернул, когда по нашим законам одной лишь жене полагалося быть при муже? Хм. Да проще некуда – для меня конечно, а о прочих мне и дела не было!
А вообще-то – в подлую махинацию я впутался, только я тогда так не думал. Гордился я даже, тварь коварная, изворотливостью своей хитромудрой. Жёнка-то моя, хотя с виду и крысою этакой казалася, а всё же доброй души человеком оказалася: набожною весьма, кроткою и сердобольною очень. Поймать её на какой-либо пакости не представлялося вообще-то возможным...
Пришлось мне тогда пойти на подставу ложную: в нужное время в нужном месте была она застукана с мужчиною вместе, с местным красавцем-героем и одним моим тайным врагом. Как бы на свидании, значит, любовном...
На самом же деле и близко никакого свидания не было! Ну, скажите на милость, действительно – зачем вельможе представительному на такой хлам было покушаться, каковою жёнушка моя верная являлася? А? Ну курам же это на смех...
Но мне и такой повод сгодился на все сто! А что? Обстановка была двусмысленная, весьма уединительная, свидетелей к тому же море, и всё такое...
Попалися, короче, голуби!
После этого, само собою, суд настал царский, допрос ещё с пристрастием, подробный разбор – да наш развод по полной программе, а деньжата жонкины у меня осталися, как у стороны, в сём деле пострадавшей. Я ведь всё до последнего хода рассчитал – как по нотам всю партию разыграл. И сладостным аккордом, в сём гнилом деле последним, стало для меня утопление прелюбодеев в одном мешке, как преступивших святой закон единобрачия божественного. Только плюх – и концы в воду, душонке моей грешной в угоду!
– Ну, братья, – прервав повествование, обратился к слушателям рассказчик, – каков я молодец оказался, а? За дело я сюда мучиться попал али по случайности? Как вы полагаете?
– За дело, за дело, не сумлевайся, – быстро ответил спорый на слово царь царей. – Мерзавец ты первостатейный, и тут тебе самое место!
– Шкура! – угрюмо пробурчал Давгур
А Яван лишь головою покачал осуждающе, но от комментариев своих едких воздержался, и на Сильвана остолбенелого глянул, рожа которого, как и всегда, ни тени эмоции даже не выражала, чем немало весёлого Говяду поражала.
Один лишь Делиборз не проявлял интереса и капли к россказням грешного собрата, ибо он в это время упражнение какое-то сложнейшее поодаль отрабатывал, подскакивая кошкою в воздух и прокручиваясь за тот срок разов с десяток...
– Да уж, робяты, грешник я и впрямь окаянный, – охотно признал их правоту жадина. – Это я теперь точно знаю – за пять-то веков достало времечка дойти до такого понятия… Я ж был просто дурак – спесивец гордый, ага!..
Ну вот, друзья, сделался я важным тузом у себя на родине и этакую систему связей хитрую образовал, что от всего, почитай, хоть чего-нибудь мне да перепадало.
А толку-то, по большому счёту, я имел ноль!..
Нет, злата-серебра, конечно, скопил я горы, каменьев драгоценных – целые сундуки, да и всего прочего – в полнейшем избытке. Поля у меня были бескрайние, стада – бессчётные, а рабов да всяческих служителей имел я видимо прямо невидимо.
А всё ж таки не мог я никак угомониться! Всё-то мне было мало и мало, и всегда чего-нибудь да недоставало. Почему-то новых приобретений жажда властно и неудержимо меня манила, а вот ко всему, что у меня уже было, я почему-то охладевал живо: не дюже радовали меня сокровища мои проклятые, лишь алчность неутолимую они в душе моей они воспаляли...
Прав был народ, когда про страсть мою говаривал: в алчную пасть бойся, дескать, попасть, ибо что в неё попало – считай, что пропало!
И воистину это было так!
– И что же ты, жадина несусветная, – перебил Яван вопросом его речь, – неужто так и не полюбил никого на белом свете?
– Э-эх! – махнул тот рукою. – Как не любил – любил... Сына своего младшего, Сияруша, любил я как самого себя. Сильным, смелым и щедрым был он парнем, не чета мне, подлому и гнусному гаду. Не мог я на чадо своё нарадоваться, души в сыне благородном я не чаял и всячески достижения его поощрял. В двадцать восемь лет сделался мой сынок главным визирём при нашем царе. Да что там царь – баран, пустое место! – все нити правления держал Сияруш в крепких своих руках, и государство наше при нём процветало...
Да только недолго длилося моё счастие! Чёрное око людской зависти упало стрелою ядовитою на сына моего великого и царского вдобавок внука: был Сияруш отравлен злокозненными нашими врагами, изменниками проклятыми и коварными.
И надежда моя гордая безвременно умерла да безвозвратно угасла: срубил острый топор людской злобы могучий дуб моих упований, под самый корень гордость мою срубил.
После этого я долго ещё прожил, до самой глубокой старости, но в душе моей от тяжести потери как бы дыра некая образовалася, и в дыру ту бездонную что-то важное для меня провалилось, именуемое радостью – и не возвращалося оно более никогда. Как будто потускнели враз в очах моих заплаканных все жизненные краски, и какая-то струна напряжённая в глубине души моей вдруг со звоном порвалася. Не стали уже, как ранее, приобретения разные меня прельщать, и сгустился вокруг меня пресыщения душный мрак.
Умер я, братья, духом, и в таком странном состоянии живого мертвеца дни свои долгие безрадостно доживал, пока в один прекрасный день копыта золотые свои не откинул и белый наш свет не покинул.
Поначалу-то, после смерти, я освобождение несказанное испытал и на жизнь мою со стороны как бы глянул. Все мои духовные язвы мне были бесстрастно кем-то показаны, после чего пришлось мне утяжелиться и в сферы нижние душою устремиться.
И будто в духовном болоте я утонул!
Потом заснул.
Потом проснулся, и в этом вот закутке очухался. С тех пор тута и обретаюсь и всё-превсё – аж до последнего мига! – из прошлой своей жизни помню!!!
Выкрикнув с душевным надрывом слова сии, размахнулся жадоимец и стукнул кулаком оземь что было силы. Аж землица от удара крепкого загудела, да какое-то яблоко свалилося оратору на темя. А тот не повёл даже и бровью.
Помолчал он чуток, повздыхал, и продолжал уже много спокойнее:
– Я тут частенько сны всякие зрю. Иногда до того щемящие или пугающие пригрезятся, что нету моих сил их терпеть... Вот как раз давеча мне показывается, что будто бы я – и не я совсем! Как бы жерлом воронки ужасной я сделался, и крутится та воронка на чёрной-пречёрной воде, а вкруг воронки – головы плывущих людей везде. Орут люди, захлёбываясь, кричат, вопят – и воронкою, то есть мною, в провал затягиваются...
И понимаю я отчётливо, что хоть душ тех и множество, но ущербные они сплошь, да не годные ни на что, и от сего неожиданного понимания такой ужас меня вдруг охватывает, что и не передать, ибо осознаю я яснее ясного, что это я – я, алчная мразь! – сии юные души изуродовал, свою сильную руку к чёрному сему делу приложил, и усердие своё неуёмное в него я вложил!
И охватила меня такая тоска неземная, такое страшное нахлынуло на меня ощущение невозвратности, что прямо конец света это был какой-то!..
Проснулся я весь в ледяном поту, волосы вот так на башке дыбом, а сердце в груди колотится, что в сетях рыба. И жгучий мой глад на фоне того кошмара пустяковиной ерундовою мне показался.
Во, братие, как...
Замолчал греховодник, пот проступивший со лба вытер, опять вздохнул тяжело, и вновь в рассуждения свои пустился:
– А ещё недавно было мне видение, будто живу я, братцы, на белом свете... Да какой там живу-то – бедствую, горюшко мыкаю! – и ощущаю при этом себя то рабом бесправным, надорвавшимся от труда непосильного, то отцом беспомощным, у коего детки мрут от голода, то матерью терзаемой, у которой дитятей силой отнимают, дабы в рабство за долги их продать, а то опасным государственным преступником, укравшим от нужды хлеба краюху, и подвешенным за то под рёбра на позорный крюк...
И будто бы прошу я, вымаливаю у богача одного денежное подаяние, чтобы хоть как-то смерть голодную отодвинуть; вглядываюсь в рожу его жирную – мать честная! – а то ж ведь я!..
Как так, недоумеваю, – нешто я могу раздваиваться?..
А харя-то у богача на вид отвратная, пороками зримо обуреваемая...
Не стал он-я слушать даже меня, разгневался, стал орать, и повелел выкинуть меня-себя к такой-сякой матери. Ещё и собак спустил, гад, на самого-то себя!
Страшные муки испытал я духовные, ибо осознал вдруг отчётливо, что все те несчастные, бесчеловечной судьбой в прах раздавленные, и сам наипервейший богач, неправедный порядок творящий, есть одно целое, только глаза наши незрячие не видят почему-то этого. И узреваю я вдруг с великим удивлением, как невидимые дотоле нити людей земных связывают всех до единого, и как по тем нитям струится активно живая сила – в одном лишь почти направлении: ко мне, богатому – от меня, бедного... И эта сила богача алчного наполняет, распирает моё распухшее тело, застаивается в бездонном чреве, гниёт, бродит и страшно воняет… А в это время мои маленькие «я» жаждут, сохнут и терзаются ужасным гладом, не в силах будучи что-либо изменить, и не умея влияние даже оказать на преступный сей порядок...
И тогда проснулся я в жутчайшем страхе, не имея возможности пошевелить и пальцем. И до того ясное выкристализовалось у меня понятие о вине своей немалой в образовании этой системы-удава, что лежу я на дне своего ада и плачу.
Поздно, всё поздно...Непередаваемо сиё ощущение невозвратной катастрофы!
Обхватил богатей когдатошний, а теперь грешник кающийся голову свою лохматую, руками-тисками её зажал, глухо застонал, а потом сквозь зубы процедил:
– Всё! Не могу больше говорить... Нет на то моих сил более...
С минуту примерно стояла тишина, в течение которой каждый о своём в уме рассуждал, а потом Яван прокашлялся да и говорит бывшему жадюге:
– Послушай-ка, друг, чего я скажу... Мыслю я, что ежели мы тута появилися и пост твой вынужденный вроде как нарушить тебе пособили, то такая оказия точно уж не случайна... Как полагаешь? Не случайна ведь, правда?..
Как услыхал горемычник захудалый сии слова, так голову враз он приподнял, и в его потухших было очах огонёчки азартные позажигались. Растянул он ротище свой в презабавной улыбке, и понурый его дотоле вид зримо этак преобразился.
– Ё-моё, братцы – конечно же встреча наша не случайна! – воскликнул он громко и радостно. – Чую я – искупил я прегрешения свои великие, ей-ей искупил-то!.. Ну, проклятые черти, вы у меня держитесь!
И он в сторону куда-то кулачищею погрозил.
– Пять сотен лет они муки мои душевные пили, да ещё надо мною и насмехалися, что я этаким дураком оказался и в сети их расставленные попался. Погодите у меня, проклятые змеи – за мною должок-то не заржавеет!
И принялся тут освобождённый жадина Явана горячо упрашивать, чтобы тот с собою его взял, объясняя, что у него, мол, аппетит на борьбу со злом дюже разыгрался, и что с паразитами жаждет он сражаться с хитрыми...
– И вот ещё что, – добавил твёрдо он, – зовите меня… Ужором! Ранее-то, на белом свете, у меня другое имечко имелося, красивое да гордое – ну да тот-то человек не существует более, и лишь память недобрая у меня о нём осталася. Я так полагаю, что доброе имя заслужить ещё надобно, поэтому Ужор я – и всё тут! К тому же по существу прожора ведь я и есть. В самую точечку сиё имечко!
Ну что же, Яваха наш человек был не упрямый: согласился он и этого бедолагу в свою ватагу принять, дабы грешника раскаявшегося в тюряге этой оазисной не оставлять.
А в это время Сильван Явана за плечо взял и на ухо, наклонившись, ему зашептал, да громко-то превесьма, так что и остальным было слышно прекрасно:
– Вань, а Вань, чую я, недалече ещё имеется некий человечек. Тута, за деревами... Странный он, ага: тама озёрце имеется, так он в ём плавает, ныряет и пастью воду хватает. Видать того... умишком тронулся малость.
– А-а-а! – махнул Ужор рукою. – Так это же Упой, знакомец тутошний мой!.. Порядочная сволочь, между прочим – меня стоит... Ух, скажу я вам, и достал же меня этот мерзавец за те триста тридцать три года, как он здеся нарисовался! Мочи моей терпеть его нету! Ну и гад!.. Так прямо и удавил бы эту падаль, да жаль, нельзя: какая-то сила нас друг от друга отталкивает...
У Явана, конечное дело, моментально желание возникло на того гада посмотреть. Схватил он палицу свою и котомку, да и направил стопы свои в ту сторонку.
Пошли они вперёд между деревьями роскошными, и минуток через пять показался впереди водоём с чистою водою, в котором совместно с рыбою голый какой-то мужик быстро плавал и нырял в глубину будто выдра.
Пригляделся получше Яваха – вот тебе, думает, раз! – а человечище этот не просто ведь плавал, а живо ртом воду хватал. Только, вишь ты, какая незадача: едва, значит, он ротище свой раскрываел, как вкруг лица его водица и расступалася, а в рот – ну ни капельки не попадало! А как, значит, пасть свою он захлопывал, так вода опять вокруг сходилася плотно.
Понаблюдали наши на пловца незадачливого с минуту какую, поудивлялись мытарству такому странному, а потом Ужор и окликает его с бережка:
– Эй ты, водоглот хренов, а ну-ка плыви сюда скорее! Не видишь, что ли, гусь ты лапчатый, что гостюшки дорогие ко мне пожаловали! Избавили они меня от мук адовых, ага – и на рожу твою взглянуть ноне хотят... Давай плыви буром, а то нам вишь недосуг: отселя зараз мы уходим, подвиги совершать в пекло идём.
И повернувшись к своим новым товарищам, скорчив брезгливо ряху, добавил с неприятием:
– Не поверите – лет с десяток я с этим охламоном даже не разговаривал, а теперь вот пару слов всего сказал, и аж противно мне стало. Тьфу ты! Это ж надо, а!
Ну а водоглот тот неудатый дважды упрашивать себя не заставил: гребанул он ручищами разов пять шустро – и вот он уже тут как тут. На берег он вылазит, точно тюлень, выпрямляется не слишком шибко и оказывается, что доселе страннее мужика Яван не видывал.
Был он собою гладок, немал, упитан, голова круглая у него была как шар, и гладко обритая, а по всему телу его дебёлому сплошь везде наколки были наколоты: всё кресты какие-то с загибонами, спирали, да зигзаги всякие ломаные. А в ухе серьга ещё болталася в виде солнца златопёрого, и вдобавок в носу ещё висело кольцо.
Ну и странный же мордоворот-то!
Никто толком и опомниться не успел, как новенький перед компанией – бух на колени! – руки к сердцу прижал, закатил кверху глаза и, как водится, завопил благим матом:
– Поравита вам, земляки! Благоденствуйте вовеки, добрые человеки! Помилосердствуйте, други, пособите, не киньте в беде грешника великого и не оставьте здесь беспутного горемыку! Смилуйтесь, братья! Именем Ра!..
– А чего ты от нас-то желаешь? – спрашивает его Яван.
– О-о-о! Прошу у вас, собратья, для вас может быть и мелочь, а для меня самое драгоценное, что только есть на всём свете: ни злата я не хочу, ни серебра, ни драгоценных каменьев, а желаю всего лишь... глоточек водицы испить!
И к озеру оборотившись, всё так же на четвереньках находясь, замахал он ручищами, словно от видения тлетворного отбиваючись, расплевался на него яро и заорал:
– Чур меня минуй, чур! Пропади ты пропадом, морок чёртов! Не озеро это вовсе, не вода, а видимость лишь обманная, для муки мне данная! Сгинь, сгинь с глаз моих, проклятое!
Все на озеро в недоумении и глянули. А Сильван недовольно эдак крякнул и, к воде подошед, наклонился. Зачерпнул он лапищами своими водицы – с полведра, наверное, никак не менее – да всю-то её и выхлебал в один потяг.
Потом ещё разок он крякнул, губы вытер да и говорит:
– Фигня какая – вода как вода. Оно, конечно, я и лучше пивал, но и эту хаять не буду... А вот вам пить её не рекомендую – она для вас заразная: пообсираетесь враз!
Ну а Яван тут, недолго соображая, котомку свою на песочек кидает, скатёрку-самобранку из неё вынимает, да к окружающим и обращается:
– А не худо ли нам будет пожрать? А, братва?..
Никто, тупому понятно, был не против. Все – за.
Акромя, видимо, тутошних аборигенов. Те, вестимо, не понимали ни шиша и в полном находилися недоумении.
А как они узрели, на какие чудеса волшебная скатёрка оказалась способна, то ещё более от такого сюрпризу они опупели. Аж даже они переглянулися, позабыв про свою вражду.
Ну, Ванёк этак спокойненько у них интересуется: не желаете ли, мол, чего-нибудь попить, обалдуи вы этакие, али там откушать? Мне, добавляет, это как раз плюнуть...
И едва он успел предложение своё доформулировать, как Упой уже не своим голосом завопил:
– Воды мне хоцца – воды! Бочку вёдер на триста!
А Ужор глазёнки потупил этак скромненько, пальчиком в ладошечке, стесняясь, поковырялся, да словно извиняясь, и заявляет:
– Ну а я бы, если есть такая возможность, попросил бы для себя... хм... невеликенького такусенького поросёночка... э-э-э... пудиков этак в пятнадцать, а то говорят, апосля голодухи много кушать-то нельзя – животиком потом будешь маяться. Кхе-кхе!
То услышав из уст Ужорища, все как заржут, а Яваха аж громче всех. Но ничего – требуемое аборигенами просит он у скатёрушки вежливо.
Заказ, естественно, и появляется скорее скорого: преогромная бочища дубовая, до краёв ключевою водою наполненная, и великанский кабанище жареный, на огромном подносе лежащий!
Упой же, едва лишь воду всамделишнюю он узрел, захохотал вдруг как бешеный, и глаза у него величиною с плошки сделались да жёлтым огнём зажглись. Подскочил он к бочище этаким барсом, губами к краю её припал, бочку ручищами обхватив, да глоточек ведёрка в три с неё и отпил. А потом и того похлеще он учудил: головою в ёмкость ту – нырь! Только у-у-ть, у-у-ть – пошёл содержимое-то хлебать...
А самого-то уже и не видать – только ноги одни из бочки торчали.
И глазом наблюдатели моргнуть не успели, как бочоночек был уже пустенький: ну всё до капельки последней водохлёб сей вылакал! Затем перевернулся он внутри ёмкости с головы на ноги, башку наружу торкнул, и такой-то стал на харю довольный, что все зрители, оценив его в питейном деле способность явную, в ладоши бурно захлопали и весело засмеялися.
Выскочил из бочки упивец этот офигенный, и увидели все с большим удивлением, что он ни чуточки толще-то не сделался: каков был, таков и есть, а куда жидкость выпитая подевалася – бог про то весть.
И впрямь чудно это было действительно!
– Упоительно! – проворковал блаженно питух, поглаживая себя по брюху. – Хоть и выпил я, братья, немного, а благодарен вам за то премного! Во вода-то была!
И палец большой ватаге кажет.
А в это время позади них хруст какой-то раздался, а вдобавок ещё и странное некое урчание...
Все туда глядь – ёж твою в корягу! – а это, оказывается, Ужорище кабанчика доедает, косточками на зубищах хрустя да под нос себе чего-то гундя.
Да уж. За секунды, гад, кабана-то сожрал! Ну и мастер! А сам каким был шкелетиной с виду, таким же в точности и остался: кабанищу цельного вовнутрь убрал, а рёбра стропилами наружу торчат.
Наваждение какое-то прямо...
А как закончил Ужор свою трапезу, так листик с дерева сорвал, губищи им промокнул и заявил простодушно:
– Кажись, и я червячка малость заморил. Спасибочки вам, други!
И оба чревоугодника, донельзя обрадованные, превесело тут расхохоталися, потом друг с дружкою обнялися и трижды облобызалися.
О, значит как! Принёс сей жор да пир в души их лад да мир.
А нашим-то ватажникам приятно, знамо дело, такое умиротворение лицезреть. И действительно – дело ведь то немалое, когда в товарищах устанавливается лад. И ещё то было радостно, что две души окаянные от пекельных мытарств поизбавились: грехом своим они были мучимы, да тем самым от зла-то были отучены – и души их сделались явно лучше.
Настал тут черёд и нашим героям откушать. Расселися они на песочке тёплом и поснедали себе в своё удовольствие, после чего оба спасённых выведывать стали у Вани про всё: про то, кто он таков, и чего этакого в пекле он делает, а пуще того про новости с белого света...
Ну, Ванюха отнекиваться-то не стал, всё как есть им, чего знал, порассказал, а потом и сам к упивцу Упою пристал.
– Упой, а Упой, – ввернул он вопросец ловко, – теперя ты нам о себе-то пропой! Уж очень нам пытливо стало о тебе всё поразузнать: из какого ты выходец царства, да отчего тебе дано было сиё мытарство?
Вздохнул водохлёб тяжко, башку бугристую себе почесал, в носу малость поковырялся, да биографию свою подмоченную и рассказал.
Глава 19. Как постыдный жадный грех человека в пекло вверг.
Проснулся Яван оттого, что его Сильван за плечо тронул. Пора, мол, брат, поспешать, сказал лешак, а то светило подземное меркнуть стало – адская ночь уж почти настала...
Потянулся Яваха всласть, глядь – а вокруг все готовы, только Делиборза не видать нигде, да новый их знакомец куда-то делся.
– А Делиборз-то где, а? – Ванюха спрашивает.
– Да здеся он, недалече, – отвечает ему леший. – Вокруг пещеры шарится, всё никак не угомонится. Весь день, понимаешь, его невесть где носило. И как усталь его не подкосила!
– А этот, как его... Давгур иде же?
– Тоже тут, возле входа расселся. Цельный почитай день на солнцепёке он жарился – и как, не пойму, не упарился!
И в самом деле, едва Ванюха наружу выглянул, как сразу холодуя там узрел. Тот на горячем сидел песочке, у скалы гранитной на корточках, весь багровый в свете ярилы угасавшего. Видать, косточки свои перемёрзшие прогревал.
– Послушай, Яван, – обратился он к Ване, – вот какая меня мысль занимает: не ведаешь ли ты чего о судьбе моего падишахства? Хоть и много времени с той поры утекло, а может ты чего и слыхал о моём Давостане?
Не сразу ответил ему Яван.
Сначала, прищурившись, на светило он глянул, потом чуток помолчал и негромко сказал:
– Как не знать, брат Давгур, знаю... Нету более на Земле разбойничьего твоего государства, пало оно прахом и не возвышалося более никогда.
Давгур аж на ноги поднялся.
– Да как же такое могло случиться?! Врёшь ты всё, Говяда, нарочно меня злишь!
А Яван зыркнул на него строгим взором и как отрезал:
– Мне ведь врать резону нет – вот и весь тебе ответ!
Пригляделся он затем к съёжившемуся горестно грешнику и жалко ему его стало.
Подмигнул Ваня Давгуру и спокойным тоном сказал:
– Ну, нам пора... Прощевай, брат, и счастливо тут оставаться! Бывай!..
И в путь тронулся, за Сильваном и прочими ступая.
Не сказать, чтоб отошли они далёко, а этот холодопыхала вослед им орёт:
– Братцы, постойте! Я иду с вами!
Да, подбежавши к ватаге, каяться вдруг стал в явном запале:
– Дурак я, друзья, грешник, гордец проклятый! О-о-о! Эта уж моя гордость! Сызмальства она меня душила – меня и пекло само не научило... Возьмите меня с собою! Яван, прошу! Не откажи в просьбе моей нижайшей – я вам обязательно пригожуся! Ага – чую!..
Ну что же, Яван-то сам – за, но товарищей для порядку опрашивает, особливо Буривоя: как они, мол, чё?..
Не отказал Давгуру никто, даже Буривой, и таким образом, ихнего полку прибыло, и на одного бойца более стало: пять уже голов числилось в ватаге.
Немало.
Искренне поблагодарил Морозила своих избавителей за то что в просьбе евоной не отказали они ему, и вместе со всеми в путь-дорогу он тронулся.
Полночи где-то он молчал, словечка даже не проронил, в думы свои печальные погружённый, а потом не стерпел и обратился к Ване с таким вопросом:
– Яван, а Яван, а как там народ мой на белом свете? Живы ли мои соплеменники, али уже и нет никого?
– Народ твой, Давгур, сохранился, но в количестве весьма малозначительном, – не очень охотно Ваня ему отвечал. – В Даву они больше не верят, приносят кумирам подношения и одичали почти что совсем: по степям и пустыням кочуют, в шатрах ночуют, да знают толк в верблюдах.
– Да как же это так?! – воскликнул громко бывший падишах. – Ведь всё налаживалось как нельзя лучше, и становились мы могучее и могучее!
– А вот как. Века три стояла твоя держава, и войска даванские окружные страны огнём и мечом завоевали, под железной пятой их держали, и богатства со всех сторон в города ваши стекалися...
Да уж, почитай, что семьсот лет, как державы твоей нет! Вознамерился Давостан всесильный и Рассиянье наше однажды покорить, сёла наши вконец разорить, а народ в невольников оборотить. Да не тут-то оно было – не хватило им пыла! Хоть и множество у вас было вояк, а всё-таки маловато их оказалося. Далеко в наши края вторглася ваша армия, да вся там и полегла. Не было у нас для вас никаких вашенских богатств: ни злата, ни серебра, ни каменьев драгоценных... Да и верижники из нас не получаются, ибо Ра сыны насилию не покоряются, и воля для нас свята – вот и бьём любого супостата!..
А как войска ваши погинули в наших просторах, так смута у вас случилася, да начался раздор. Восстали народы подвластные, и в пух и прах разметали всё ваше царство... Вот тебе тут и Давы твоего завет, вот тебе и со света белого привет...
Ни словечка Давгур потрясённый Ванюхе не ответил. Приумолк он и молчал до самого рассвета.
А едва только снова начало светать, подошёл пророк невесть кого к Ване и обратился к нему опять:
– Яван, а Яван! Да и вы, честная компания! Послушайте, чего вам скажу – то плод моих горьких раздумий... Я ведь Ра, бога предков моих когдатошних и бога вашего, всю жизнь хулил-презирал, примитивной верой православие считая, и того не ведал, что для бога хуленья, что для камня моленья. Ра ведь всё едино, и на дурака он не обидится… Вот плюй на солнце хоть целый день да поноси его в голос – а только харю себе заплюёшь, да кожа слезет с носа! Обалдеешь лишь от своего поношения – и всё!.. А зато моя религия зело уязвима: повсюду храмы расставлены да священные на них начертаны знаки – осквернить святыни наши может всякий дурак!.. Как жаль, что искра сего понимания лишь сейчас в сердце моём зажглась, и вроде как теплее мне стало, да как бы холодом зверским меня морозить менее стало...
– Эй, ватага! – взгремел тут Сильван мощным басом. – Видите, там впереди некий туман в низине клубится?.. Чую я – лес там пораскинулся, а в нём не жарко, и плещется в ложбинах водица...
– А тебе то не мнится ли? – вопросил Буривой недоверчиво. – Откуда середь пустыни адской эдакий-то оазис мог взяться?
– У кого, у кого, а у меня без обмана, – спокойно пророкотал великан. – Там ладно из-за тумана: полог свой он над лесом раскинул, вот зной-то раскалённый туда и не проник... Ну, что, пошли что ли, али здесь будем никнуть?
Как не пойти!.. Совсем немного эдак они протопали, а уж вот он, туман-туманище плотный, куполом своим великим лежащую долину укрывший и мир растительный от ярых лучей сохранивший.
– Опасаться ничего не надо, – объявил, поводив руками, лешак, – Не чую я здесь особого зла.
И первым шагнул в то марево.
Остальные же за ним вошли и сразу остановилися, увиденному зело удивившись.
Там же лес оказался дюже красивый!
Деревья вокруг были необычные, не высокие и не низкие, а листва на них до того узорчатая оказалася да резная, что и не передать – видеть их было надо. Ветки же на деревах сплошь увиты были лианами, да увешаны оказались плодами.
А цветов-то везде! И пахучие же какие! Ну, прямо парадиз посреди пустыни!.
Протянул Сильван ввысь свою десницу, плод наливчатый с ветки сорвал, обнюхал его чуток – да и в рот. И аж зачавкал от удовольствия, проступившего явно на его роже.
– Ух ты, и смачный! – похвалил он плод, но тут же предупредил товарищей: – А вам есть здесь нельзя!.. Это мне на пользу – я любому лесу хозяин, а вам – враз кирдык! Не продрищитесь!..
Пошли они далее неспеша, тутошним климатом премного наслаждаясь. И впрямь – совсем здесь было не жарко, а лишь теплым-тепло, и ярила сквозь туман голубой диском золотым едва просвечивал. А на ветках пичуги пёстроокрашенные попархивали, голосами разнообразными всякие рулады выводя да трели сладкозвучные окрест рассыпая. В зарослях же пышных и зверушки некие попадалися, похожие на игрушек одушевлённых, кои фырчали на людей потешно да забавно на них цокали...
И в это время из-за дерева толстого – шам! – какая-то образина несимпатичная вперёд прянула!
С виду он был как человек, только зело из себя страшенный, обросший волосом сплошь да дико весь всклокоченный. И совершенно голый притом, да такой-то худой-прехудой, что на нём все рёбра пересчитать было возможно – ну кожа одна да кости! А самое смешное, у чудика ротище был огромный: два кулачищи туда влезли бы легко, и ещё место кой-какое в нём осталось бы.
– Жрать хочу! Жра-а-ть!.. – рявкнул лихоманец злобно и грубо, безумными очами на пришельцев сверкнув.
Вертанулся он, словно обезьяна, и плод с дерева молниеносным движением – хвать!
Только ага! Плод-то ему не дался, каким-то чудом кудысь он подевался, а когда сей урод руку убрал, опять на прежнем месте появился, словно в прятки непонятные играя с этим типом.
Как завопил тут несчастный не своим голосом, как запричитал он горестно, безутешно при том рыдая и грязными лапами клочья волос с башки выдирая. А потом перед путешественниками на колени он рухнул, и руки заскорузлые к ним протянул.
– Ой, люди добрые, человеколюбцы!.. – завопил он гнусаво, слюни пуская, – Пожалейте меня, несчастного! Дайте, пожалуйста, мне хоть какусенькую корчушечку хлебушка! Я пятьсот лет ничегошеньки не ел, маковой росиночки во рту не держал даже! Ужаснейшие муки претерпеваю я в сём лесу!.. Ох, братцы, я и голодую! О-у-у-у!
А у Буривоя как раз краюха хлебца в кармане завалявшись была, с прошлого-то ихнего поснедания. Он её оттуда вынул да горемыке этому и кинул. А тот – это ж надо! – аж на лету хлеба кусок как схватит, да не руками, а точно пёс цепной, пастью! Только коуть – и краюхи как не бывало: проглотил её оглоед не жевавши.
Видать, крепенько он был оголодавши.
Ну а совершив прозаический сей акт, принялся незнакомец вдруг скакать да плясать, по пузу себя кулаками барабаня и во всё горло дико горланя:
Свободен,
Свободен,
свободен наконец!
Опять я,
опять я,
опять я молодец!
И мукам,
и мукам,
пришёл моим конец!
Ведь был я,
ведь был я,
жадюга и подлец!
Теперь же,
теперь же,
теперь я удалец!
Опа-ля-ля!
Опа-ля-ля!
Опя-ляля! Опа-ля!
В глотке у меня дыра!
Добрым людям,
добрым людям,
Мне помочь пришла пора!
Наша гоп-компания от смеха так и грянула, поскольку перемена с озабоченным голяком случилася зело знатная, и зрелище то было превесьма занятное.
Посмеялися они от души, всласть. Даже Сильван, на что уж угрюмым он был недотёпой, а и то никак смеху унять не мог. Затрясся он весь и басищем своим закрякал: хыр-хыр-хыр-хыр! А мех на нём аж ходуном заходил...
В общем, позабавились здорово апосля ночного переходу.
Яван тут команду громкую подал и объявил всем привал, устроив таким образом отдых ноженькам их многохожалым. А незнакомец тем временем попереобнимался да поперецеловался со всеми, акромя Давгура леденящего, коего, облапив сгоряча, он принуждён был тут же оставить.
Тут, конечно, расспросы всякие начались – куда же без них... Ваня в двух словах ситуацию дикарю обрисовал: так, мол, и так – мы-де будем такие-то, а вот ты, дескать, кто таков и чего голодом себя тут моришь?
Поскрёб незнакомец шевелюру свою нечёсаную, достававшую ему аж до пяток, уселся затем на ближайший камень и, обведя присутствующих пристальным взглядом, вопросил их бойко:
– Вы, люди добрые, спрашиваете, почему я тут оказался?
– А чего спрашивать-то зря? – тоже спросил его Буривой, ус свой любимый притом теребя. – Грешник ты немалый и в сих местах за грехи какие-нибудь обретаешься. Разве не так?..
– Правильно. За грехи!.. Спросите, за какие?.. Хм. А вот!.. Разрешите, земляки, душу себе рассказом облегчить, а то мочи моей молчать нету. Страсть как погутарить мне вишь охота!
– Ну что же, страдалец оазисный, – говорит ему Ваня ласково, – давай валяй! Внимать мы тебе готовы. Излагай!..
И тот рассказал...
– Эх, братва, вот вспоминаю я жизнь свою на свете белом, и никак в толк-то не возьму: вроде и не совершил я ничего такого плохого. И впрямь – не убил ведь никого, не запытал, не тронул ни одну заразу даже и пальцем, а вот поди ж ты – в самое пекло попал!
Вы не смотрите на красоты эти лесные – для меня это всё неистинно, одна лишь видимость. Всё сиё плодовое изобилие существует тут, чтобы страдания мои усугубить. Это на первый лишь взгляд тут весьма приятно, а каково в этих кущах пятьсот лет обитать, страшно притом голодая – э-э-э! – и не передать... Да пропади оно всё к ляду! До того место сиё мне обрыдло, что готов я тыщу лет на белом свете последним нищим пробыть, чем в здравнице этой баклуши зазря бить.
Я ж ведь богачом был в прошлой-то жизни! И не просто там каким хапугою заурядным, а богатеем наипервейшим в небедной моей стране!
И умирал я, братцы, не где-нибудь в лачуге, а в своих роскошных апартаментах, на ложе золотом возлегая бессильно, поскольку был я на закате жизни глубоким старцем, многие виды видавшим и удовольствия великие испытавшим. Родня ближняя и кое-кто из челядинцев меня окружали со всех сторон и на тот свет своего благодетеля провожали с видом убиённым.
Неспокойно я умирал, ох и неспокойно! Даже на смертном одре страсти неугасимые душу мою ненасытную терзали, и душила меня алчная громадная жаба. Ведь всё-всё, что заимел я в жизни своей, все мои сокровища и богатства несметные, всё, что я добыл трудом непосильным, принуждён был я в чужих недостойных руках оставить, не имея власти даже крупицы в иной мир захватить...
Я даже внутренне поразился, что ничего, оказывается, хорошего, жизнь моя скопидомная душе моей не дала, что чувства чванливой гордости и спесивого самодовольства, владевшие мною дотоле, вдруг пропали куда-то сами собою, а проявилися отчего-то в моём сознании горечь неясная и беспокойная досада.
Это меня ужасало и бросало в холодный пот. Не хотел я умирать ни за что – страшно смерти я опасался и от её неотвратимого ко мне шествия мучительно содрогался...
Ведь уродился да в дело сгодился я в самой простой семье, и не то что богатства, а и достатка у нас частенько не было. Матушка моя умерла рано, а папаня к тому времени был не первой уже молодости, частенько, бывало, он похварывал, вот по новой оттого жениться и не стал – в лавке своей всё пропадал.
У него лавчоночка имелась продуктовая, в которой работников, акромя нас со старшим братом, и не водилося никогда.
Трудно мы жили, порой едва концы с концами сводили. Мы с брательником в разъездах сызмальства были постоянно, а папаня в лавочке торговал.
С самого своего детства раннего отличался я невероятной просто жадностью, будто некий пожар горячий в душе моей яро полыхал. Я даже игрушек своих брату поиграть не давал, а братнины, наоборот, всеми правдами и неправдами к рукам прибрать стремился – тем, значит, и резвился. И попробуй только отыми у меня чего да желаемое мне не дай – такой бывало подыму я хай, что все на попятный пред моею вредностью шли и старались меня ублажить, лишь бы я не донимал их своею жадностью.
Видать, большой силы у меня в душе сия страсть достигала, раз все предо мною пасовали и тем самым лишь пуще её во мне разжигали...
А тут и отец, состарившись, совсем расхворался.
По закону-то старшему сыну лавка отцовская должна была остаться, а мне, как младшему, фига лишь полагалася с маслом.
Только не в силах я был стерпеть подобной «справедливости», и день и ночь по этому поводу скроба меня скребла, и злоба неуёмная грызла. Думал я и так и эдак, как бы мне некую махинацию провернуть и брательника с носом оставить, ибо считал я себя намного способнее его в торговых делах. Я ж ведь пользу и выгоду за версту буквально чуял, а брат к этой материи особого рвения не проявлял: абы как себе жил, да не шибко о прибыли тужил...
И вот думал я, думал и, наконец, придумал одну пакость. Отец наш, надо сказать, мнительностью всегда да суеверностью излишнею отличался, а нрава он был гордого весьма и даже властного. Заболев, пригласил он лекарей всяких к себе да знахарей, ибо выздороветь очень уж желал – но ничего ему не помогало. Расстроился он сильно тогда, впал с горя в отчаянье, а я тут возьми и шепни ему, что знаю, мол, знахаря одного великого, болезни легчить зело сподобленного; его бы, говорю, пригласить – терять-то уж более тебе нечего...
А надо заметить, что этот, с позволения сказать, знахаришка мною перед тем обработан был шибко, и оплачен, кстати, очень щедро, что было для моей манеры дел ведения характерно: когда я выгоду несомненную для себя рассчитывал, то вполне мог и рискнуть, и даже последние деньги, как в случае этом, на кон выставить...
Ну вот, приходит, значит, тот знахарь липовый, а сам видный из себя такой, представительный... Вперил он в несчастного больного огненный взор, головою многозначительно покачал, словно чего-то там прозревая, окурил отца лечебными травами, зелья какого-то ему дал, а потом забормотал, заголосил, глаза под череп скосил – и вошёл в сношение с «духами вещими».
После же своего камлания опамятовался он едва-то-едва да зловещим голосом и заявляет:
– Вах-вах! Вах-вах!.. Вижу! Всё вижу! О-о-о-о!.. Вижу, как порчи печать чёрная отметила сию душу достойную! Узреваю, как некто из близких – самых близких! – козни вероломные против благодетеля своего замыслил! Убить его захотел, отравить!.. Вах, горе! Вах, горе горькое! Вах-вах!..
У отца от его причитаний аж полезли на лоб глаза. Вздрогнул он, на нас с братом пытливо глянул, а брат в это время чашку с чаем для больного в деснице держал.
Ну, я и подтолкнул его под локоть как бы невзначай.
Упала чашка на пол твёрдый и разлетелася на мелкие осколки, а знахарь перст крючковатый на брата направил и завизжал препротивным голосом:
– Вот он, нечестивец лядащий, мысли мерзопакостные против отца таящий! Вот он, тать, порчу наводящий! Сам себя выдал! Сам, сам!!!
Все тут в шоке, понятное дело, а брат – тот больше всех. Опешил он совершенно – ну никак не ждал он такого обвинения: столбом там застыл, чего-то забубнил, замычал, заморгал, а ни словечка внятного в своё оправдание вымолвить не попытался...
А вокруг тишина настала гробовая...
Ничего не сказал папаня. Знаком удалиться всем приказал.
А через час где-то позвал он к себе стряпчего и завещание своё переписал начисто, в котором даровал мне в наследство всё – до последней монетки медной! А старшего сына проклял и из дому его выгнал, в чём тот был, корочки хлеба не дав ему на дорогу.
Да сам той же ночью взял да и помер.
Таким вот образом предательским сделал я первый шаг к своему богачеству.
Невеликим был тот шажок, махоньким даже, но для дальнейших моих махинаций он крайне важным оказался: я ведь тем самым самому себе доказал, что никаких препон, а вернее было бы сказать, ничего святого, в душе моей не было, и открытие важное это оборотилося способностью для меня крайне выгодной, и сделалось весьма стоящей на всём дальнейшем моём любостяжательном, так сказать, поприще.
И начал я после открытия сего великого богатеть дюже стремительно!
Первым делом я долги с друзей отцовских с судейскою стражей взыскал, коим папаня деньжат надавал, а должок получать менжевался. Потом перестал брать у знакомцев евоных товары, ибо не выгодным это для себя посчитал, и для моего дела расточительным.
Отец-то со своими поставщиками за годы жизни весьма сдружился и пуще некуда многих разбаловал: в гости к ним похаживал, у себя принимал, в таблеи с бездельниками поигрывал да чаи с ними гонял... Вот дело-то и страдало, потому что папаша превыше дел пустопорожние ценил отношения, а не выгоду денежную.
Дурак!..
Я враз закрыл эту лавочку!
Вернее – как раз открыл-то. У меня всё стало по-другому. Выгода – вот что было моим богом! Ого-го! Лишь её, мою милую, я в чём бы то ни было искал, а все прочие сентименты бестрепетно откидывал – вот пользу для себя и дыбал...
В коротенький срок прикопил я денег горшок, подзанял их ещё, и прикупил несколько лавчонок. Да землицы вдобавок с угодьями. Да дюжину рабов. И весьма-то зажил неплохо.
А вскоре и подженился ещё удачно. Да что там – выгодно для дела моего крайне!
Лично же для себя... ну как вам сказать?.. Невеста мне попалася не красавица, чего уж тут скрывать: кривая малость, чуток горбатая, а личико имело такое, что ежели б в окно она глянула – верблюд бы, наверное, отпрянул!
Один нос у неё чего стоил! Да не нос – носяра! Носище! А под ним – усищи! Хе!..
Зато денежек у ейного папани было – не горюй, мама! Ведь не за прелести бабьи я эту жабу за себя брал – ишаку то понятно! – а за казну немалую, в привесок к этой крале мне щедро отваленную.
После свадьбы у меня богатства – прибыло аж вдесятеро! Выдвинулся я этим расчётливым шагом в первые ряды зараз, и с большим размахом развернул свои дела. Ага!
Жадность в душе моей прямо пульсировала…
Я был первым, кто, например, творческий подход применил в труде рабском: начал использовать рабов масштабно. Как где какая война, а я уже раз – и через своих людей, сановников там велеможных али воевод, военнопленных себе выбиваю – да побольше! А плачу за них, исключая конечно взятки, ну сущие же гроши...
И на плантации их! На поля! На стройки всякоразные!..
Нужным моим людям – мзда немалая, а зато мне – выгода громадная!
Я даже своих соплеменников не стеснялся обращать в рабство!
Ну, это делом несложным для ума моего оказалося. Через знакомца моего доброго, визиря то есть главного, провёл я, уговорив царя, закон один кабальный – и дело оказалось в шляпе! Тут ведь нужно перво-наперво, чтобы человечек зависимым от тебя оказался; главное, чтобы людишки своим умишком да трудом бы не жили, а то такие единоличники рассуждают трезво шибко, да не гоняются за лихом пустым. Короче, пусть ближний твой двуногий в системе трудовой окажется крепко повязан, ибо легче системою одною управлять, нежели отдельными разными людями...
Вторым делом – дай собрату, в системе твоей увязшему и концы с концами порой не сводящему, какого-нибудь добра: деньжат там али некоего пропитания – только не задаром, а с уговором, что ежели энтот лихоманец тебе в день урочный благодеяние, тобой даденное, с добавком определённым не возвертает – то бери его самого, и жену его, и приплод, само собою, в работу невольную на оговорённый срок...
Опа! Тут капкан-то и захлопывается! Ничего более можешь не делать, только ждать нужно терпеливо, покуда какая беда земная не приключится. А этих всяческих бед ведь – ого-го! Недостатку, известно, в них нету: то тебе недород, то мор, то пожар, то наводнение. Да и просто болезни для нас тут полезны.
Вот я в своей стране и самый первый уже богатей!
Апосля батюшки царя, конечно, нашего государя, да, по правде сказать, это ему ещё и не гарантия, что так.
Верха вроде достиг я богатства, ага – а всё-таки чего-то мне не хватало...
Думал я, думал, над этой сверебою голову ломал и порешил... что надо мне жениться на дочери царской!
И этот план сварганил я на славу! А как же иначе...
Спросите, каким способом я задуманное провернул, когда по нашим законам одной лишь жене полагалося быть при муже? Хм. Да проще некуда – для меня конечно, а о прочих мне и дела не было!
А вообще-то – в подлую махинацию я впутался, только я тогда так не думал. Гордился я даже, тварь коварная, изворотливостью своей хитромудрой. Жёнка-то моя, хотя с виду и крысою этакой казалася, а всё же доброй души человеком оказалася: набожною весьма, кроткою и сердобольною очень. Поймать её на какой-либо пакости не представлялося вообще-то возможным...
Пришлось мне тогда пойти на подставу ложную: в нужное время в нужном месте была она застукана с мужчиною вместе, с местным красавцем-героем и одним моим тайным врагом. Как бы на свидании, значит, любовном...
На самом же деле и близко никакого свидания не было! Ну, скажите на милость, действительно – зачем вельможе представительному на такой хлам было покушаться, каковою жёнушка моя верная являлася? А? Ну курам же это на смех...
Но мне и такой повод сгодился на все сто! А что? Обстановка была двусмысленная, весьма уединительная, свидетелей к тому же море, и всё такое...
Попалися, короче, голуби!
После этого, само собою, суд настал царский, допрос ещё с пристрастием, подробный разбор – да наш развод по полной программе, а деньжата жонкины у меня осталися, как у стороны, в сём деле пострадавшей. Я ведь всё до последнего хода рассчитал – как по нотам всю партию разыграл. И сладостным аккордом, в сём гнилом деле последним, стало для меня утопление прелюбодеев в одном мешке, как преступивших святой закон единобрачия божественного. Только плюх – и концы в воду, душонке моей грешной в угоду!
– Ну, братья, – прервав повествование, обратился к слушателям рассказчик, – каков я молодец оказался, а? За дело я сюда мучиться попал али по случайности? Как вы полагаете?
– За дело, за дело, не сумлевайся, – быстро ответил спорый на слово царь царей. – Мерзавец ты первостатейный, и тут тебе самое место!
– Шкура! – угрюмо пробурчал Давгур
А Яван лишь головою покачал осуждающе, но от комментариев своих едких воздержался, и на Сильвана остолбенелого глянул, рожа которого, как и всегда, ни тени эмоции даже не выражала, чем немало весёлого Говяду поражала.
Один лишь Делиборз не проявлял интереса и капли к россказням грешного собрата, ибо он в это время упражнение какое-то сложнейшее поодаль отрабатывал, подскакивая кошкою в воздух и прокручиваясь за тот срок разов с десяток...
– Да уж, робяты, грешник я и впрямь окаянный, – охотно признал их правоту жадина. – Это я теперь точно знаю – за пять-то веков достало времечка дойти до такого понятия… Я ж был просто дурак – спесивец гордый, ага!..
Ну вот, друзья, сделался я важным тузом у себя на родине и этакую систему связей хитрую образовал, что от всего, почитай, хоть чего-нибудь мне да перепадало.
А толку-то, по большому счёту, я имел ноль!..
Нет, злата-серебра, конечно, скопил я горы, каменьев драгоценных – целые сундуки, да и всего прочего – в полнейшем избытке. Поля у меня были бескрайние, стада – бессчётные, а рабов да всяческих служителей имел я видимо прямо невидимо.
А всё ж таки не мог я никак угомониться! Всё-то мне было мало и мало, и всегда чего-нибудь да недоставало. Почему-то новых приобретений жажда властно и неудержимо меня манила, а вот ко всему, что у меня уже было, я почему-то охладевал живо: не дюже радовали меня сокровища мои проклятые, лишь алчность неутолимую они в душе моей они воспаляли...
Прав был народ, когда про страсть мою говаривал: в алчную пасть бойся, дескать, попасть, ибо что в неё попало – считай, что пропало!
И воистину это было так!
– И что же ты, жадина несусветная, – перебил Яван вопросом его речь, – неужто так и не полюбил никого на белом свете?
– Э-эх! – махнул тот рукою. – Как не любил – любил... Сына своего младшего, Сияруша, любил я как самого себя. Сильным, смелым и щедрым был он парнем, не чета мне, подлому и гнусному гаду. Не мог я на чадо своё нарадоваться, души в сыне благородном я не чаял и всячески достижения его поощрял. В двадцать восемь лет сделался мой сынок главным визирём при нашем царе. Да что там царь – баран, пустое место! – все нити правления держал Сияруш в крепких своих руках, и государство наше при нём процветало...
Да только недолго длилося моё счастие! Чёрное око людской зависти упало стрелою ядовитою на сына моего великого и царского вдобавок внука: был Сияруш отравлен злокозненными нашими врагами, изменниками проклятыми и коварными.
И надежда моя гордая безвременно умерла да безвозвратно угасла: срубил острый топор людской злобы могучий дуб моих упований, под самый корень гордость мою срубил.
После этого я долго ещё прожил, до самой глубокой старости, но в душе моей от тяжести потери как бы дыра некая образовалася, и в дыру ту бездонную что-то важное для меня провалилось, именуемое радостью – и не возвращалося оно более никогда. Как будто потускнели враз в очах моих заплаканных все жизненные краски, и какая-то струна напряжённая в глубине души моей вдруг со звоном порвалася. Не стали уже, как ранее, приобретения разные меня прельщать, и сгустился вокруг меня пресыщения душный мрак.
Умер я, братья, духом, и в таком странном состоянии живого мертвеца дни свои долгие безрадостно доживал, пока в один прекрасный день копыта золотые свои не откинул и белый наш свет не покинул.
Поначалу-то, после смерти, я освобождение несказанное испытал и на жизнь мою со стороны как бы глянул. Все мои духовные язвы мне были бесстрастно кем-то показаны, после чего пришлось мне утяжелиться и в сферы нижние душою устремиться.
И будто в духовном болоте я утонул!
Потом заснул.
Потом проснулся, и в этом вот закутке очухался. С тех пор тута и обретаюсь и всё-превсё – аж до последнего мига! – из прошлой своей жизни помню!!!
Выкрикнув с душевным надрывом слова сии, размахнулся жадоимец и стукнул кулаком оземь что было силы. Аж землица от удара крепкого загудела, да какое-то яблоко свалилося оратору на темя. А тот не повёл даже и бровью.
Помолчал он чуток, повздыхал, и продолжал уже много спокойнее:
– Я тут частенько сны всякие зрю. Иногда до того щемящие или пугающие пригрезятся, что нету моих сил их терпеть... Вот как раз давеча мне показывается, что будто бы я – и не я совсем! Как бы жерлом воронки ужасной я сделался, и крутится та воронка на чёрной-пречёрной воде, а вкруг воронки – головы плывущих людей везде. Орут люди, захлёбываясь, кричат, вопят – и воронкою, то есть мною, в провал затягиваются...
И понимаю я отчётливо, что хоть душ тех и множество, но ущербные они сплошь, да не годные ни на что, и от сего неожиданного понимания такой ужас меня вдруг охватывает, что и не передать, ибо осознаю я яснее ясного, что это я – я, алчная мразь! – сии юные души изуродовал, свою сильную руку к чёрному сему делу приложил, и усердие своё неуёмное в него я вложил!
И охватила меня такая тоска неземная, такое страшное нахлынуло на меня ощущение невозвратности, что прямо конец света это был какой-то!..
Проснулся я весь в ледяном поту, волосы вот так на башке дыбом, а сердце в груди колотится, что в сетях рыба. И жгучий мой глад на фоне того кошмара пустяковиной ерундовою мне показался.
Во, братие, как...
Замолчал греховодник, пот проступивший со лба вытер, опять вздохнул тяжело, и вновь в рассуждения свои пустился:
– А ещё недавно было мне видение, будто живу я, братцы, на белом свете... Да какой там живу-то – бедствую, горюшко мыкаю! – и ощущаю при этом себя то рабом бесправным, надорвавшимся от труда непосильного, то отцом беспомощным, у коего детки мрут от голода, то матерью терзаемой, у которой дитятей силой отнимают, дабы в рабство за долги их продать, а то опасным государственным преступником, укравшим от нужды хлеба краюху, и подвешенным за то под рёбра на позорный крюк...
И будто бы прошу я, вымаливаю у богача одного денежное подаяние, чтобы хоть как-то смерть голодную отодвинуть; вглядываюсь в рожу его жирную – мать честная! – а то ж ведь я!..
Как так, недоумеваю, – нешто я могу раздваиваться?..
А харя-то у богача на вид отвратная, пороками зримо обуреваемая...
Не стал он-я слушать даже меня, разгневался, стал орать, и повелел выкинуть меня-себя к такой-сякой матери. Ещё и собак спустил, гад, на самого-то себя!
Страшные муки испытал я духовные, ибо осознал вдруг отчётливо, что все те несчастные, бесчеловечной судьбой в прах раздавленные, и сам наипервейший богач, неправедный порядок творящий, есть одно целое, только глаза наши незрячие не видят почему-то этого. И узреваю я вдруг с великим удивлением, как невидимые дотоле нити людей земных связывают всех до единого, и как по тем нитям струится активно живая сила – в одном лишь почти направлении: ко мне, богатому – от меня, бедного... И эта сила богача алчного наполняет, распирает моё распухшее тело, застаивается в бездонном чреве, гниёт, бродит и страшно воняет… А в это время мои маленькие «я» жаждут, сохнут и терзаются ужасным гладом, не в силах будучи что-либо изменить, и не умея влияние даже оказать на преступный сей порядок...
И тогда проснулся я в жутчайшем страхе, не имея возможности пошевелить и пальцем. И до того ясное выкристализовалось у меня понятие о вине своей немалой в образовании этой системы-удава, что лежу я на дне своего ада и плачу.
Поздно, всё поздно...Непередаваемо сиё ощущение невозвратной катастрофы!
Обхватил богатей когдатошний, а теперь грешник кающийся голову свою лохматую, руками-тисками её зажал, глухо застонал, а потом сквозь зубы процедил:
– Всё! Не могу больше говорить... Нет на то моих сил более...
С минуту примерно стояла тишина, в течение которой каждый о своём в уме рассуждал, а потом Яван прокашлялся да и говорит бывшему жадюге:
– Послушай-ка, друг, чего я скажу... Мыслю я, что ежели мы тута появилися и пост твой вынужденный вроде как нарушить тебе пособили, то такая оказия точно уж не случайна... Как полагаешь? Не случайна ведь, правда?..
Как услыхал горемычник захудалый сии слова, так голову враз он приподнял, и в его потухших было очах огонёчки азартные позажигались. Растянул он ротище свой в презабавной улыбке, и понурый его дотоле вид зримо этак преобразился.
– Ё-моё, братцы – конечно же встреча наша не случайна! – воскликнул он громко и радостно. – Чую я – искупил я прегрешения свои великие, ей-ей искупил-то!.. Ну, проклятые черти, вы у меня держитесь!
И он в сторону куда-то кулачищею погрозил.
– Пять сотен лет они муки мои душевные пили, да ещё надо мною и насмехалися, что я этаким дураком оказался и в сети их расставленные попался. Погодите у меня, проклятые змеи – за мною должок-то не заржавеет!
И принялся тут освобождённый жадина Явана горячо упрашивать, чтобы тот с собою его взял, объясняя, что у него, мол, аппетит на борьбу со злом дюже разыгрался, и что с паразитами жаждет он сражаться с хитрыми...
– И вот ещё что, – добавил твёрдо он, – зовите меня… Ужором! Ранее-то, на белом свете, у меня другое имечко имелося, красивое да гордое – ну да тот-то человек не существует более, и лишь память недобрая у меня о нём осталася. Я так полагаю, что доброе имя заслужить ещё надобно, поэтому Ужор я – и всё тут! К тому же по существу прожора ведь я и есть. В самую точечку сиё имечко!
Ну что же, Яваха наш человек был не упрямый: согласился он и этого бедолагу в свою ватагу принять, дабы грешника раскаявшегося в тюряге этой оазисной не оставлять.
А в это время Сильван Явана за плечо взял и на ухо, наклонившись, ему зашептал, да громко-то превесьма, так что и остальным было слышно прекрасно:
– Вань, а Вань, чую я, недалече ещё имеется некий человечек. Тута, за деревами... Странный он, ага: тама озёрце имеется, так он в ём плавает, ныряет и пастью воду хватает. Видать того... умишком тронулся малость.
– А-а-а! – махнул Ужор рукою. – Так это же Упой, знакомец тутошний мой!.. Порядочная сволочь, между прочим – меня стоит... Ух, скажу я вам, и достал же меня этот мерзавец за те триста тридцать три года, как он здеся нарисовался! Мочи моей терпеть его нету! Ну и гад!.. Так прямо и удавил бы эту падаль, да жаль, нельзя: какая-то сила нас друг от друга отталкивает...
У Явана, конечное дело, моментально желание возникло на того гада посмотреть. Схватил он палицу свою и котомку, да и направил стопы свои в ту сторонку.
Пошли они вперёд между деревьями роскошными, и минуток через пять показался впереди водоём с чистою водою, в котором совместно с рыбою голый какой-то мужик быстро плавал и нырял в глубину будто выдра.
Пригляделся получше Яваха – вот тебе, думает, раз! – а человечище этот не просто ведь плавал, а живо ртом воду хватал. Только, вишь ты, какая незадача: едва, значит, он ротище свой раскрываел, как вкруг лица его водица и расступалася, а в рот – ну ни капельки не попадало! А как, значит, пасть свою он захлопывал, так вода опять вокруг сходилася плотно.
Понаблюдали наши на пловца незадачливого с минуту какую, поудивлялись мытарству такому странному, а потом Ужор и окликает его с бережка:
– Эй ты, водоглот хренов, а ну-ка плыви сюда скорее! Не видишь, что ли, гусь ты лапчатый, что гостюшки дорогие ко мне пожаловали! Избавили они меня от мук адовых, ага – и на рожу твою взглянуть ноне хотят... Давай плыви буром, а то нам вишь недосуг: отселя зараз мы уходим, подвиги совершать в пекло идём.
И повернувшись к своим новым товарищам, скорчив брезгливо ряху, добавил с неприятием:
– Не поверите – лет с десяток я с этим охламоном даже не разговаривал, а теперь вот пару слов всего сказал, и аж противно мне стало. Тьфу ты! Это ж надо, а!
Ну а водоглот тот неудатый дважды упрашивать себя не заставил: гребанул он ручищами разов пять шустро – и вот он уже тут как тут. На берег он вылазит, точно тюлень, выпрямляется не слишком шибко и оказывается, что доселе страннее мужика Яван не видывал.
Был он собою гладок, немал, упитан, голова круглая у него была как шар, и гладко обритая, а по всему телу его дебёлому сплошь везде наколки были наколоты: всё кресты какие-то с загибонами, спирали, да зигзаги всякие ломаные. А в ухе серьга ещё болталася в виде солнца златопёрого, и вдобавок в носу ещё висело кольцо.
Ну и странный же мордоворот-то!
Никто толком и опомниться не успел, как новенький перед компанией – бух на колени! – руки к сердцу прижал, закатил кверху глаза и, как водится, завопил благим матом:
– Поравита вам, земляки! Благоденствуйте вовеки, добрые человеки! Помилосердствуйте, други, пособите, не киньте в беде грешника великого и не оставьте здесь беспутного горемыку! Смилуйтесь, братья! Именем Ра!..
– А чего ты от нас-то желаешь? – спрашивает его Яван.
– О-о-о! Прошу у вас, собратья, для вас может быть и мелочь, а для меня самое драгоценное, что только есть на всём свете: ни злата я не хочу, ни серебра, ни драгоценных каменьев, а желаю всего лишь... глоточек водицы испить!
И к озеру оборотившись, всё так же на четвереньках находясь, замахал он ручищами, словно от видения тлетворного отбиваючись, расплевался на него яро и заорал:
– Чур меня минуй, чур! Пропади ты пропадом, морок чёртов! Не озеро это вовсе, не вода, а видимость лишь обманная, для муки мне данная! Сгинь, сгинь с глаз моих, проклятое!
Все на озеро в недоумении и глянули. А Сильван недовольно эдак крякнул и, к воде подошед, наклонился. Зачерпнул он лапищами своими водицы – с полведра, наверное, никак не менее – да всю-то её и выхлебал в один потяг.
Потом ещё разок он крякнул, губы вытер да и говорит:
– Фигня какая – вода как вода. Оно, конечно, я и лучше пивал, но и эту хаять не буду... А вот вам пить её не рекомендую – она для вас заразная: пообсираетесь враз!
Ну а Яван тут, недолго соображая, котомку свою на песочек кидает, скатёрку-самобранку из неё вынимает, да к окружающим и обращается:
– А не худо ли нам будет пожрать? А, братва?..
Никто, тупому понятно, был не против. Все – за.
Акромя, видимо, тутошних аборигенов. Те, вестимо, не понимали ни шиша и в полном находилися недоумении.
А как они узрели, на какие чудеса волшебная скатёрка оказалась способна, то ещё более от такого сюрпризу они опупели. Аж даже они переглянулися, позабыв про свою вражду.
Ну, Ванёк этак спокойненько у них интересуется: не желаете ли, мол, чего-нибудь попить, обалдуи вы этакие, али там откушать? Мне, добавляет, это как раз плюнуть...
И едва он успел предложение своё доформулировать, как Упой уже не своим голосом завопил:
– Воды мне хоцца – воды! Бочку вёдер на триста!
А Ужор глазёнки потупил этак скромненько, пальчиком в ладошечке, стесняясь, поковырялся, да словно извиняясь, и заявляет:
– Ну а я бы, если есть такая возможность, попросил бы для себя... хм... невеликенького такусенького поросёночка... э-э-э... пудиков этак в пятнадцать, а то говорят, апосля голодухи много кушать-то нельзя – животиком потом будешь маяться. Кхе-кхе!
То услышав из уст Ужорища, все как заржут, а Яваха аж громче всех. Но ничего – требуемое аборигенами просит он у скатёрушки вежливо.
Заказ, естественно, и появляется скорее скорого: преогромная бочища дубовая, до краёв ключевою водою наполненная, и великанский кабанище жареный, на огромном подносе лежащий!
Упой же, едва лишь воду всамделишнюю он узрел, захохотал вдруг как бешеный, и глаза у него величиною с плошки сделались да жёлтым огнём зажглись. Подскочил он к бочище этаким барсом, губами к краю её припал, бочку ручищами обхватив, да глоточек ведёрка в три с неё и отпил. А потом и того похлеще он учудил: головою в ёмкость ту – нырь! Только у-у-ть, у-у-ть – пошёл содержимое-то хлебать...
А самого-то уже и не видать – только ноги одни из бочки торчали.
И глазом наблюдатели моргнуть не успели, как бочоночек был уже пустенький: ну всё до капельки последней водохлёб сей вылакал! Затем перевернулся он внутри ёмкости с головы на ноги, башку наружу торкнул, и такой-то стал на харю довольный, что все зрители, оценив его в питейном деле способность явную, в ладоши бурно захлопали и весело засмеялися.
Выскочил из бочки упивец этот офигенный, и увидели все с большим удивлением, что он ни чуточки толще-то не сделался: каков был, таков и есть, а куда жидкость выпитая подевалася – бог про то весть.
И впрямь чудно это было действительно!
– Упоительно! – проворковал блаженно питух, поглаживая себя по брюху. – Хоть и выпил я, братья, немного, а благодарен вам за то премного! Во вода-то была!
И палец большой ватаге кажет.
А в это время позади них хруст какой-то раздался, а вдобавок ещё и странное некое урчание...
Все туда глядь – ёж твою в корягу! – а это, оказывается, Ужорище кабанчика доедает, косточками на зубищах хрустя да под нос себе чего-то гундя.
Да уж. За секунды, гад, кабана-то сожрал! Ну и мастер! А сам каким был шкелетиной с виду, таким же в точности и остался: кабанищу цельного вовнутрь убрал, а рёбра стропилами наружу торчат.
Наваждение какое-то прямо...
А как закончил Ужор свою трапезу, так листик с дерева сорвал, губищи им промокнул и заявил простодушно:
– Кажись, и я червячка малость заморил. Спасибочки вам, други!
И оба чревоугодника, донельзя обрадованные, превесело тут расхохоталися, потом друг с дружкою обнялися и трижды облобызалися.
О, значит как! Принёс сей жор да пир в души их лад да мир.
А нашим-то ватажникам приятно, знамо дело, такое умиротворение лицезреть. И действительно – дело ведь то немалое, когда в товарищах устанавливается лад. И ещё то было радостно, что две души окаянные от пекельных мытарств поизбавились: грехом своим они были мучимы, да тем самым от зла-то были отучены – и души их сделались явно лучше.
Настал тут черёд и нашим героям откушать. Расселися они на песочке тёплом и поснедали себе в своё удовольствие, после чего оба спасённых выведывать стали у Вани про всё: про то, кто он таков, и чего этакого в пекле он делает, а пуще того про новости с белого света...
Ну, Ванюха отнекиваться-то не стал, всё как есть им, чего знал, порассказал, а потом и сам к упивцу Упою пристал.
– Упой, а Упой, – ввернул он вопросец ловко, – теперя ты нам о себе-то пропой! Уж очень нам пытливо стало о тебе всё поразузнать: из какого ты выходец царства, да отчего тебе дано было сиё мытарство?
Вздохнул водохлёб тяжко, башку бугристую себе почесал, в носу малость поковырялся, да биографию свою подмоченную и рассказал.
Рейтинг: 0
457 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!