У старой Айлы давно уже и зрение не так остро, и руки у неё дрожат за привычной и вечно тяжбой, но будто бы и незаметной работой, но она всё храбрится – себе слабины не даёт, держится стойко, словно и не изменилось ничего. До много дошла хитростью житейской, что на слабину здоровья отозвалась, да из памяти потянулась – видела ты, мол, Айла, когда сама дитём была, как старухи поступали, так перенимай!
Нужно, к примеру, ей вдеть в иголку нить. Нить крепкая, иголка славная, а вот глаза и руки уже не те – молодки-то и не задумываются, не глядя почти вдевают, пока о своём говорят, а вот Айле такое не под силу, а ведь бывали дни, когда и она не думала, да слов не обрывая, за нитью их вела, да налегке шила. Но ничего, придумала Айла ловко: кладёт нитку на ладонь левой руки, а правой иголку берёт, да начинает тереть ушком волокно, пока петелька не образуется, а с петелькой и всё проще – за нее потянешь и вот ниточка побежала сама в ушко. Приноровилась Айла.
По дому и того проще приноровиться. Дом этот она с детства знает, как родителей не стала, да муж сошёл в землю, не покинула она дома, при нём осталась полновластной хозяйкой, хоть и хозяйствовать не на чем было. Так, немножко земли, немного птицы, кое-какая работа по старой памяти и от наместника перепадает, но это он тоже ловчит – знает, что Айле тяжело, а просить сама не будет, склад у неё не тот. Это другие, что послабше духом, всё на других уповают. Иной раз до того дойдут, что наместник за седую голову хватается:
– Милые, где же нам всех вытянуть?
И то правда – деревня у них большая, а начнёшь разбираться, так кто в город подался, кто на заработки, а кто уж не может работать по старости или болезни, да и дети – их-то всех поддержать надо. Да чем, чем? Болит голову у наместника, а ему наседают со всех сторон, у кого ноги опухли, у кого руки слабеют, у кого зрение… словом, не хочет никого обижать наместник, а иной раз глянет – так и дурно ему, чем всех держать? Болен и сам наместник, под рёбрами режет у него каждое утро, да сходит колючим кашлем к ночи что-то злое, ехидное, опасное.
Но не до себя ему – о других заботится, тем и поседел. Но к Айле у него отношение теплее – та до последнего ровно держится, не просит куска себе за старость, а всё пытается полезной быть.
Наместник долго думал чем бы её занять, чтоб и по силам было, и полезно – крепка Айла, да ещё крепче дух её, но всё одно – годы своё берут.
Придумал.
– Пусть женщины детей тебе оставляют, когда на работы идут. На присмотр. Осилишь?
Чего ж не осилить? Айла с достоинством приняла – так и самой ей помнилось: мать с отцом в поля на весь день, а то и на ночь останутся, если совсем умаются, а её с сестрами у старух оставят.
Но сказать легко, а сдюжить всерьёз? Детей Айла любит, хоть не дали ей боги материнства вкусить – сына единственного она и назвать не успела, как захрипел он страшно, да ночь промаявшись, закрыл глаза навсегда. А больше и не было. Но любить-то любить, а ноги уже не бегают так быстро, а за детьми угонишься ли? Но Айла и это помнит из своего детства, да на себя сейчас примеряет, не гоняется она за детством, а тихонько начинается сказывать, вроде бы как про себя. Сначала тихоня Ранта на неё внимание обратит, а потом и другие. Так и угомонятся, соберутся в кружок, замрут. Айле и радостно.
Не знает Айла даже от чего ей так радостно сказывать – не от одной же тишины в доме? Не знает она и что преображается её голос от радости, становится твёрже, уверенней, плечи её расправляются, будто и не было этих тяжких лет позади, камнем на плечи свалившихся.
Не всё помнит Айла из древних сказок, которые рассказывалось задолго до неё, да также, непомнящими, менялись. Кое-что придумав на ходу, меняет Айла и сюжет, да не замечает – верит в него.
– Маленький Урхо боялся темноты. С самого детства, когда мать и отец оставляли его в колыбели, а в лачуге становилось темно, он начинал плакать…– Айла рассказывает неспеша и гордится собой, своей памятью.
– Темноты? – дети не верят, но тут же шипят друг на друга. Сказка не сказка, и темноты они не боятся, привычна она им, ведь ясное дело – беречь нужно масло для ламп и брёвна, но интересно послушать! А Урхо, с ним-то всё детям ясно – киселяй он! Темноты испугался!
А Айла рассказывает про большой дом, где жил маленький Урхо, и про то, как родители его и, о видано ли, слуги! – вместо того, чтобы дать Урхо разок прореветься на всю ночь, да тем от страхов отучить, стали зажигать на ночь лампы.
– так не бывает! – доказывают дети друг другу и Айле приходится притихнуть, пока не вспоминают они о ней и об Урхо. Не бывает-то не бывает, а Урхо что же?
А Урхо долго не прожил. Гроза в ночь была, да ветер. Задуло в лампах огоньки, а наутро нашли родители мёртвого сына.
– Как? – дети в ужасе и в трепете. Так тоже не бывает! Они-то знают! Умирают или на охоте, или от лихорадки, или от старости. А чтобы просто…
– Сердце разорвалось от ужаса, – объясняет Айла, – маленький он был.
– Тьфу! – Яако не впечатлён, ещё бы – он сын охотника, и дед его был охотник, и прадед. Там храбрость с рождения вбита, да в суть вплетена.
Это и объясняет Айла, говорит о том, что разные люди.
– Ты вот, Яако, тоже, верно, чего-нибудь боишься, – дразнит Айла и Яако даже задыхается от возмущения: он? Боится? Да отец его на охоту обещался взять! Зимой!
– Белебеня! Белебеня! – среди детей гвалт. Они не верят Яако, не хотят верить, не могут – всем же известно, что на охоту зимой ходят только мужчины из опытных охотников. Год был голодным, и если от встречи с шатуном ещё увернуться можно, то волки всегда скопом идут, окружают. Никто не возьмёт с собою дитя родное на такую охоту – обузой будет.
Яако обижается и уже порывается уйти, но Айла говорит тихо:
– Положили Урхо в деревянный ящик, да опустили ящик тот в землю…
Вот же! ящик! В землю! И этому не верят дети – всем же известно, что так не хоронят. Укутывают тело в серую холщевину, да в землю. Не повезло если зимой, тогда за ночь нужно столько перевести и масла, и дерева, чтобы землю прогреть… а тут ящик!
Но стихают – интересно! Пусть и ложь, а всё занятно. И поспорить есть о чём. Даже Яако остывает и садится рядом, но он ещё насторожен и готов ответить обидчику. Да только забыли уже про его слова – как только в одном детстве и бывает.
А Айла сказывает дальше. и надо же какое дело! Люди зароют ящик, а он наутро опять на земле. Они его в землю, он снова из земли показался…
Хохочут дети – им смешно. Далёк от них маленький Урхо, а Айла думает о том, что и самой ей это казалось смешным в детстве, а теперь иначе она смотрит на эту старую сказку и тошно ей от неупокоенности души.
Благо, с ним всё хорошо закончилось – догадались родители, что сын их темноты подземной боится и над его могилой возвели малый дом – так Айла сказала, а в его крыше – просветы. Упокоился Урхо…
Дети спорят: может или не может такое быть и зачем мёртвому дом? Айла не вмешивается, да и не до того ей – в двери стукнуло или показалось? Если бы стук – постучали бы снова, ведь так?
Айла хочет думать, что это так, а в память лезет старая сказка, услышанная ею в детстве от слепой Сайен:
– Смерть, Айла, всегда загодя стучит, чтобы ушёл человек с миром, чтобы злое отпустил, да врагов простил, у богов милости успел просить. А если глух человек, то и уходит он глухо. А там с него ведь спросят, почему он с камнем в душе и на сердце пришёл…
Нет, почудилось, почудилось! Айла хочет жить. Годы своё берут понемногу, не то уже тело, не может она ни танцевать, ни плавать, а всё же хочется жить. Голос не тот, глаза не такие, но что же – уходить?
Задумалась Айла, да на её счастье детям пора по домам – родители с полей и лесов потянулись. Прощаются смутно, быстро, дети про Урхо и споры забыли, бегут, торопятся к своим жизням.
– До завтра, – прощается Ранта последняя и печально на Айлу глядит, но не разглядеть того Айле – в полумраке не видно глаз, а они зеркало души, от того и любит зло полумрак.
Ночь наступает на деревню, оплетает её змеёй, закрывает могучим пологом, уводит ненадолго от дневных тревог и спят несчастный наместник, до утра забыв про боль под рёбрами; и Яако спит, счастливый, что когда-то будет охотником; и Ранта, который перед сном некстати вспомнился маленький Урхо…
Не спит только Айла. Не отпускает её тихий ужас, железной рукой горло схвативший, да так крепко, что и вскрикнуть нельзя. Вспоминает Айла всю жизнь свою, а толком и вспомнить ничего не может: была ли жизнь? Было детство, но недолгое – лишних рук не бывает в доме, всем есть работа. Были сёстры, да их жизнь уже свела в мёрзлую землю, чтобы их похоронить как подобает, Айла горшок мёда отдала, трёх кур, добрый кусок свиного жира и добрый отрез холщевины…
В морозы ушли. Друг за другом. Айла тогда крепилась, держалась изо всех сил, да и Ильмар рядом был, все траты снёс молча. Но и его не стало вскоре. Осталась Айла одна, в опустелом доме.
Местные её не бросили, понимали, что одной ей никак. Да только душой Айла ослепла, загрустила, почернела. Одной себя ощутила, да в работу ушла. Лишних рук нет в труде, и каждый день стал похож на предыдущий, и сплетались тяжёлые одинаковые годы. А теперь что?
Айла остро чувствует как ноет её старое тело, не то оно и скоро срок ему упокоиться. За себя Айла не боится – схоронят, да и она сберегла кой-чего на такой случай, наместнику всё проще будет, а ей-то уже ни к чему тогда, но что будет с домом, что будет с нею, что будет с её памятью?
Старая Сайен всегда учила молиться в тяжёлую минуту, но Айла не помнит сейчас молитв, да и чужими ей кажутся все слова – могут ли они заменить тоску на смысл?
– Неужто…– шепчет Айла, но темнота не отзывается ей. Зато вспоминается сказка об Урхо и о его страхе перед темнотой. Под землей темно, но Айла не боится темноты, во всяком случае, не боялась. А теперь страшно!
Темнота – это вечность. И не будет света.
Айле хочется выть от накатывающих на самое сердце волн обиды, но она не смеет и только закусывает губы сильнее, чтобы не вскрикнуть, не вздохнуть случаем.
Темнота – это всё? А там? Что там? Старая Сайен говорила, что надо просить богов о милости, так неужели пора? И будут ли они милостивы к Айле, если всю жизнь её провели через утраты?
Но нельзя гневиться на богов – на то они и боги. И всё же, всё же – боги вечны, а Айла нет и темнота давит всё сильнее. Неужели всё? Неужели вот так?
Не спит старая Айла до самого утра, ворочается. Ей приходит даже в голову мысль о том, что нужно встать и зажечь лучину, чтобы расступилась темнота! Но встать в темноте страшно. Там ничего нет, в её доме давно уже нет никого кроме Айлы, но как встать? Как заставить себя пройти, хоть и пару шагов, но всё-таки, по полу, где стелется и клубится чернота ночи? И луны нет как назло, и звёзды скрыты за облаками – ни капли света, ни капли…
И что же, вдруг так будет вечность?
Приходит рассвет и Айла встаёт разбитая. Ночь уползает, уползает чернота и мир проступает в рассветной хмари. Айла сурова, она не узнает себя в отражении начищенного горшка и у неё болит голова…
Но день идёт, и Айла не умерла в эту ночь, а значит, всё должно идти так как прежде. Снова приводят детей, наспех рассказывают новости, но не для того чтобы поделиться, а будто бы для приличия, и Айла неожиданно остро чувствует это. Сама она давно не участник каких-то новостей, да и была ли? Была, когда теряла близких. Но после этого мир забыл про нее, а она про него. И тошно сейчас слушать о том, что кто-то у кого-то занял пяток яиц и не отдаёт, а ещё о муке, и о чём-то.
Айла смотрит на детей, но не видит их лица. Она чувствует их молодость, их свершения, что расстилаются перед ними, и чувствует себя развалиной. Ещё больше, чем утром. Утром она была одна в опустелом доме, а сейчас ей страшно и отчаянная зависть к жизни, к ещё только раскрывающей жизни, пульсирует у неё где-то в венах.
– Расскажи сказку! Расскажи! – канючат дети, им наплевать на то, что Айла сегодня другая, они ещё и вовсе не понимают её тоски и ужаса. Они слишком далеки от неизбежной черноты.
Айла кивает и берёт себя в руки. Ответственность держит её в сетях самообладания и она, даже не вдумываясь и не гордясь собой, сказывает то, что когда-то и сама слышала, да что-то запомнила, что-то смешала с другой сказкой, что-то добавила от себя.
Но в этот раз Айла бесстыдно сбивается, мысли её далеко-далеко отсюда, и дети скучают. Она видит это, пытается взять себя в руки и снова – провал.
Им жить. Долго жить. А ей? Неужели всё? Неужели это конец и уже протянуты в вечность её последние шаги? Кто вспомнит её? В первые дня два и вспомнят ещё, а дальше ничего – забытьё из черноты и вечности.
– А что дальше? – Рант вырывает Айлу из тяжёлых раздумий, которым нет конца.
– Дальше? – растерянно спрашивает Айла и встряхивается. Да что же это? Что она, развалина? Жить ей ещё и жить! Чувствует она себя прекрасно, ещё зиму проскрипит-то точно!
И от этих мыслей щёки её розовеют. В самом деле – разошлась, растеклась! Эх, стыдоба.
– А дальше я вам приготовлю пирог, – отзывается Айла, – с ягодами!
Всеобщий гул одобрения. Айла отчаянно рвётся в жизнь, смеётся и суетится больше всех. Сама строго наказав о том, что все ей будут помощниками, она скачет от одного к другому, со всеми ищет слово и действие. Безжалостно потрошит и свои запасы – жизнь пульсирует в ней, прорвавшись через какую-то плотную завесу многолетнего сна и мир становится ярче.
– Тесто тоньше! – командует Айла и, перехватив движение, показывает, как именно нужно. – Больше дров…
В суете не уследишь ни за порядком, ни за ребятней. Шумно, суетно, и всё-таки весело. Айла веселится так, как не веселилась с юности. Румянится пирог в печи, плывёт чудный аромат по лачуге, а Айла вдруг ловит себя на том, что затянула, сама не заметив, старую песню.
– Как пошли через леса,
Сквозь кусты и буреломы –
Я и младшая сестра,
Тайком-тайком от дома…
Айла смеётся, а глаза леденеют. Нет у неё сестёр. И никого уже нет. И проскрипит она год или два месяца, или двадцать лет – им неважно. Никто не принесет о ней жертву, никто не попросит богов за неё.
Но Айла смеётся, потому что так ей проще. Так что-то дурное остаётся вдали, и чернота не пройдёт, не наступит, не сомкнётся над головой вечным пологом.
– Как пошли мы на рассвете,
Сквозь холодную росу.
Оглянулась – нет на месте,
Я сестру свою зову…
Некого позвать Айле, некого просить о том, чтоб развеял страхи её. Сама она у себя есть. режет Айла ровный румяный пирог, всем по куску – небольшой, но горячий, рот обжечь легко, а пальцы и того проще. Сама, как в детстве, хватается за неостывшую корочку, пальцы, онемевшие от тяжелого труда, отзываются болью: с ума, что ль, пошла?
Айла смеётся вместе с детьми, забыв про песню, которая, к слову, как и большая часть всех местных песен, была о страшном и тоскливом, но почему-то пелась весело. Прежде Айла никогда не задумывалась об этом, а теперь пришла пора, похоже, не только петь, но и думать.
Айла смеётся и ест пирог, когда стук прорывается через шум. Стук, который ни с чем не спутаешь. Тихий, он прорывается через шум жизни, напоминает, что время скоротечно. Но у Айлв ещё есть надежда. Она смотрит на Ранту:
– Стучали, нет?
Она качает головой, с сожалением отрываясь от пирога.
– Я посмотрю! – соображает быстрее всех Яако, вьюном срывается от стола, бежит к дверям, распахивает… пусто.
«А оно и должно быть пусто. Если жизнь прошла так, если тьма потом пуста, то и то, что между ними…» – смутно думается Айле, но она не выдает себя, говорит только:
– Почудилось!
Но сомнений у неё больше нет. Сказывали старухи, всегда сказывали, что смерть предупреждает. Если не оглохнуть к миру, если слышать его, так завсегда узнаешь когда срок подходит. И теперь Айла знает – пришло время.
Расходятся дети по домам, вечереет, и Айла остаётся одна. Она обещает Ранте назавтра подумать о новом платье для неё, и обещает оставить им пирог, хотя кажется ей, что завтра это всё потеряет для неё смысл.
Проводив всех, Айла садится на крыльце, не замечая холода и ветра. Что уж теперь-то? она думает, думает о многом. Луна сегодня вышла – смилостивилась. Но звёзды стоят высокие, верный признак идущих заморозков. Оно и понятно, не успеет Айла до промерзлой земли, не успеет.
Страшно Айле. И ещё – одновременно со страхом спокойно. Безумное сочетание, которое раньше Айле и в голову бы не пришло, стало явью. Страшно и нет. Неизвестно. Но что если боги милостивы? Что если они дают покой с вечными теплыми днями, полноводными реками и богатыми на дичь лесами? Что если там её ждут её близкие?
Айла думает об этом и качает головой – нет, тогда бы люди не рождались. По её простому разумению там также как здесь. Или хуже. Боги не могут быть добры к смерти, потому что бессмертны и не могут знать что это такое – жизнь, её скоротечность.
Айла пытается вспомнить – была ли она хорошим человеком или всё же была плохим? По её раскладу выходит, что больше хорошим – вреда она никому не сделала, жила тихо, ведь посудить если на людской манер.
А как боги судят? Кто их ведает. Но судят как-то, всё равно судят, и хочется верить Айле, что справедливо. Не была она тут счастлива, вообще не знает – была ли хоть какой-то, а теперь уж и не спросить.
Айла раскачивается взад-вперёд, в такт своим тихим мыслям. Всё видится ей ясно – вся жизнь её, весь путь, полный труда и утрат. Нет, сомнений у Айлы нет, не делала она зла, не делала. Ей боги делали, но и тогда она их не кляла.
Айла вздрагивает, но только слегка, когда стук раздаётся прямо у неё под ногами, словно кто-то рукой стучит о деревянное крыльцо, где она устроилась. Кто-то невидимый, но очень вежливый.
Айла вглядывается в подступающую ночь, но никого не видит. Что ж, это ей не кажется удивительным. Почему-то вспоминаются слова старой Сайен, которая всегда говорила о том, что слышать – это важнее всего на свете, ибо слух приходит первым в мир не просто так, а потому что от услышанного складывается мир.
Стук давно уже стих, но у Айлы стучит сердце, громко стучит и чудится ей, что кто-то невидимый продолжает стучать о крыльцо рукой. Настойчиво-вежливый.
Она вздыхает, оправляет тяжёлые платки, поднимается.
– Ну хорошо, – говорит Айла, – да будет так.
Лёгкий ветерок колышет её волосы, дует в лицо, но скоро отступает, точно поздоровался так. Айла чувствует, что надо идти вперёд и идёт, не особенно думая куда. Первый же шаг даётся ей удивительно легко и она даже замирает от той лёгкости, что заполняет всё её существо, а потом, сообразив, оборачивается на себя, обмякшую на крыльце.
Айла тут же отворачивается. Стыдливо ей за поношенное платье, за нечистую рубаху. За себя-растрёпу…
Луна светит ярко, Айле даже кажется, что ярче, чем минуту назад, там, в жизни, и это неожиданно успокаивает её – стало быть, темноты тут нет? Это уже кое-что, и это кое-что важное. Айла ловит своё легкое, совсем невесомое дыхание, прислушивается к ночной тишине и, не оглядываясь больше, уходит в вечность.
[Скрыть]Регистрационный номер 0534269 выдан для произведения:
У старой Айлы давно уже и зрение не так остро, и руки у неё дрожат за привычной и вечно тяжбой, но будто бы и незаметной работой, но она всё храбрится – себе слабины не даёт, держится стойко, словно и не изменилось ничего. До много дошла хитростью житейской, что на слабину здоровья отозвалась, да из памяти потянулась – видела ты, мол, Айла, когда сама дитём была, как старухи поступали, так перенимай!
Нужно, к примеру, ей вдеть в иголку нить. Нить крепкая, иголка славная, а вот глаза и руки уже не те – молодки-то и не задумываются, не глядя почти вдевают, пока о своём говорят, а вот Айле такое не под силу, а ведь бывали дни, когда и она не думала, да слов не обрывая, за нитью их вела, да налегке шила. Но ничего, придумала Айла ловко: кладёт нитку на ладонь левой руки, а правой иголку берёт, да начинает тереть ушком волокно, пока петелька не образуется, а с петелькой и всё проще – за нее потянешь и вот ниточка побежала сама в ушко. Приноровилась Айла.
По дому и того проще приноровиться. Дом этот она с детства знает, как родителей не стала, да муж сошёл в землю, не покинула она дома, при нём осталась полновластной хозяйкой, хоть и хозяйствовать не на чем было. Так, немножко земли, немного птицы, кое-какая работа по старой памяти и от наместника перепадает, но это он тоже ловчит – знает, что Айле тяжело, а просить сама не будет, склад у неё не тот. Это другие, что послабше духом, всё на других уповают. Иной раз до того дойдут, что наместник за седую голову хватается:
– Милые, где же нам всех вытянуть?
И то правда – деревня у них большая, а начнёшь разбираться, так кто в город подался, кто на заработки, а кто уж не может работать по старости или болезни, да и дети – их-то всех поддержать надо. Да чем, чем? Болит голову у наместника, а ему наседают со всех сторон, у кого ноги опухли, у кого руки слабеют, у кого зрение… словом, не хочет никого обижать наместник, а иной раз глянет – так и дурно ему, чем всех держать? Болен и сам наместник, под рёбрами режет у него каждое утро, да сходит колючим кашлем к ночи что-то злое, ехидное, опасное.
Но не до себя ему – о других заботится, тем и поседел. Но к Айле у него отношение теплее – та до последнего ровно держится, не просит куска себе за старость, а всё пытается полезной быть.
Наместник долго думал чем бы её занять, чтоб и по силам было, и полезно – крепка Айла, да ещё крепче дух её, но всё одно – годы своё берут.
Придумал.
– Пусть женщины детей тебе оставляют, когда на работы идут. На присмотр. Осилишь?
Чего ж не осилить? Айла с достоинством приняла – так и самой ей помнилось: мать с отцом в поля на весь день, а то и на ночь останутся, если совсем умаются, а её с сестрами у старух оставят.
Но сказать легко, а сдюжить всерьёз? Детей Айла любит, хоть не дали ей боги материнства вкусить – сына единственного она и назвать не успела, как захрипел он страшно, да ночь промаявшись, закрыл глаза навсегда. А больше и не было. Но любить-то любить, а ноги уже не бегают так быстро, а за детьми угонишься ли? Но Айла и это помнит из своего детства, да на себя сейчас примеряет, не гоняется она за детством, а тихонько начинается сказывать, вроде бы как про себя. Сначала тихоня Ранта на неё внимание обратит, а потом и другие. Так и угомонятся, соберутся в кружок, замрут. Айле и радостно.
Не знает Айла даже от чего ей так радостно сказывать – не от одной же тишины в доме? Не знает она и что преображается её голос от радости, становится твёрже, уверенней, плечи её расправляются, будто и не было этих тяжких лет позади, камнем на плечи свалившихся.
Не всё помнит Айла из древних сказок, которые рассказывалось задолго до неё, да также, непомнящими, менялись. Кое-что придумав на ходу, меняет Айла и сюжет, да не замечает – верит в него.
– Маленький Урхо боялся темноты. С самого детства, когда мать и отец оставляли его в колыбели, а в лачуге становилось темно, он начинал плакать…– Айла рассказывает неспеша и гордится собой, своей памятью.
– Темноты? – дети не верят, но тут же шипят друг на друга. Сказка не сказка, и темноты они не боятся, привычна она им, ведь ясное дело – беречь нужно масло для ламп и брёвна, но интересно послушать! А Урхо, с ним-то всё детям ясно – киселяй он! Темноты испугался!
А Айла рассказывает про большой дом, где жил маленький Урхо, и про то, как родители его и, о видано ли, слуги! – вместо того, чтобы дать Урхо разок прореветься на всю ночь, да тем от страхов отучить, стали зажигать на ночь лампы.
– так не бывает! – доказывают дети друг другу и Айле приходится притихнуть, пока не вспоминают они о ней и об Урхо. Не бывает-то не бывает, а Урхо что же?
А Урхо долго не прожил. Гроза в ночь была, да ветер. Задуло в лампах огоньки, а наутро нашли родители мёртвого сына.
– Как? – дети в ужасе и в трепете. Так тоже не бывает! Они-то знают! Умирают или на охоте, или от лихорадки, или от старости. А чтобы просто…
– Сердце разорвалось от ужаса, – объясняет Айла, – маленький он был.
– Тьфу! – Яако не впечатлён, ещё бы – он сын охотника, и дед его был охотник, и прадед. Там храбрость с рождения вбита, да в суть вплетена.
Это и объясняет Айла, говорит о том, что разные люди.
– Ты вот, Яако, тоже, верно, чего-нибудь боишься, – дразнит Айла и Яако даже задыхается от возмущения: он? Боится? Да отец его на охоту обещался взять! Зимой!
– Белебеня! Белебеня! – среди детей гвалт. Они не верят Яако, не хотят верить, не могут – всем же известно, что на охоту зимой ходят только мужчины из опытных охотников. Год был голодным, и если от встречи с шатуном ещё увернуться можно, то волки всегда скопом идут, окружают. Никто не возьмёт с собою дитя родное на такую охоту – обузой будет.
Яако обижается и уже порывается уйти, но Айла говорит тихо:
– Положили Урхо в деревянный ящик, да опустили ящик тот в землю…
Вот же! ящик! В землю! И этому не верят дети – всем же известно, что так не хоронят. Укутывают тело в серую холщевину, да в землю. Не повезло если зимой, тогда за ночь нужно столько перевести и масла, и дерева, чтобы землю прогреть… а тут ящик!
Но стихают – интересно! Пусть и ложь, а всё занятно. И поспорить есть о чём. Даже Яако остывает и садится рядом, но он ещё насторожен и готов ответить обидчику. Да только забыли уже про его слова – как только в одном детстве и бывает.
А Айла сказывает дальше. и надо же какое дело! Люди зароют ящик, а он наутро опять на земле. Они его в землю, он снова из земли показался…
Хохочут дети – им смешно. Далёк от них маленький Урхо, а Айла думает о том, что и самой ей это казалось смешным в детстве, а теперь иначе она смотрит на эту старую сказку и тошно ей от неупокоенности души.
Благо, с ним всё хорошо закончилось – догадались родители, что сын их темноты подземной боится и над его могилой возвели малый дом – так Айла сказала, а в его крыше – просветы. Упокоился Урхо…
Дети спорят: может или не может такое быть и зачем мёртвому дом? Айла не вмешивается, да и не до того ей – в двери стукнуло или показалось? Если бы стук – постучали бы снова, ведь так?
Айла хочет думать, что это так, а в память лезет старая сказка, услышанная ею в детстве от слепой Сайен:
– Смерть, Айла, всегда загодя стучит, чтобы ушёл человек с миром, чтобы злое отпустил, да врагов простил, у богов милости успел просить. А если глух человек, то и уходит он глухо. А там с него ведь спросят, почему он с камнем в душе и на сердце пришёл…
Нет, почудилось, почудилось! Айла хочет жить. Годы своё берут понемногу, не то уже тело, не может она ни танцевать, ни плавать, а всё же хочется жить. Голос не тот, глаза не такие, но что же – уходить?
Задумалась Айла, да на её счастье детям пора по домам – родители с полей и лесов потянулись. Прощаются смутно, быстро, дети про Урхо и споры забыли, бегут, торопятся к своим жизням.
– До завтра, – прощается Ранта последняя и печально на Айлу глядит, но не разглядеть того Айле – в полумраке не видно глаз, а они зеркало души, от того и любит зло полумрак.
Ночь наступает на деревню, оплетает её змеёй, закрывает могучим пологом, уводит ненадолго от дневных тревог и спят несчастный наместник, до утра забыв про боль под рёбрами; и Яако спит, счастливый, что когда-то будет охотником; и Ранта, который перед сном некстати вспомнился маленький Урхо…
Не спит только Айла. Не отпускает её тихий ужас, железной рукой горло схвативший, да так крепко, что и вскрикнуть нельзя. Вспоминает Айла всю жизнь свою, а толком и вспомнить ничего не может: была ли жизнь? Было детство, но недолгое – лишних рук не бывает в доме, всем есть работа. Были сёстры, да их жизнь уже свела в мёрзлую землю, чтобы их похоронить как подобает, Айла горшок мёда отдала, трёх кур, добрый кусок свиного жира и добрый отрез холщевины…
В морозы ушли. Друг за другом. Айла тогда крепилась, держалась изо всех сил, да и Ильмар рядом был, все траты снёс молча. Но и его не стало вскоре. Осталась Айла одна, в опустелом доме.
Местные её не бросили, понимали, что одной ей никак. Да только душой Айла ослепла, загрустила, почернела. Одной себя ощутила, да в работу ушла. Лишних рук нет в труде, и каждый день стал похож на предыдущий, и сплетались тяжёлые одинаковые годы. А теперь что?
Айла остро чувствует как ноет её старое тело, не то оно и скоро срок ему упокоиться. За себя Айла не боится – схоронят, да и она сберегла кой-чего на такой случай, наместнику всё проще будет, а ей-то уже ни к чему тогда, но что будет с домом, что будет с нею, что будет с её памятью?
Старая Сайен всегда учила молиться в тяжёлую минуту, но Айла не помнит сейчас молитв, да и чужими ей кажутся все слова – могут ли они заменить тоску на смысл?
– Неужто…– шепчет Айла, но темнота не отзывается ей. Зато вспоминается сказка об Урхо и о его страхе перед темнотой. Под землей темно, но Айла не боится темноты, во всяком случае, не боялась. А теперь страшно!
Темнота – это вечность. И не будет света.
Айле хочется выть от накатывающих на самое сердце волн обиды, но она не смеет и только закусывает губы сильнее, чтобы не вскрикнуть, не вздохнуть случаем.
Темнота – это всё? А там? Что там? Старая Сайен говорила, что надо просить богов о милости, так неужели пора? И будут ли они милостивы к Айле, если всю жизнь её провели через утраты?
Но нельзя гневиться на богов – на то они и боги. И всё же, всё же – боги вечны, а Айла нет и темнота давит всё сильнее. Неужели всё? Неужели вот так?
Не спит старая Айла до самого утра, ворочается. Ей приходит даже в голову мысль о том, что нужно встать и зажечь лучину, чтобы расступилась темнота! Но встать в темноте страшно. Там ничего нет, в её доме давно уже нет никого кроме Айлы, но как встать? Как заставить себя пройти, хоть и пару шагов, но всё-таки, по полу, где стелется и клубится чернота ночи? И луны нет как назло, и звёзды скрыты за облаками – ни капли света, ни капли…
И что же, вдруг так будет вечность?
Приходит рассвет и Айла встаёт разбитая. Ночь уползает, уползает чернота и мир проступает в рассветной хмари. Айла сурова, она не узнает себя в отражении начищенного горшка и у неё болит голова…
Но день идёт, и Айла не умерла в эту ночь, а значит, всё должно идти так как прежде. Снова приводят детей, наспех рассказывают новости, но не для того чтобы поделиться, а будто бы для приличия, и Айла неожиданно остро чувствует это. Сама она давно не участник каких-то новостей, да и была ли? Была, когда теряла близких. Но после этого мир забыл про нее, а она про него. И тошно сейчас слушать о том, что кто-то у кого-то занял пяток яиц и не отдаёт, а ещё о муке, и о чём-то.
Айла смотрит на детей, но не видит их лица. Она чувствует их молодость, их свершения, что расстилаются перед ними, и чувствует себя развалиной. Ещё больше, чем утром. Утром она была одна в опустелом доме, а сейчас ей страшно и отчаянная зависть к жизни, к ещё только раскрывающей жизни, пульсирует у неё где-то в венах.
– Расскажи сказку! Расскажи! – канючат дети, им наплевать на то, что Айла сегодня другая, они ещё и вовсе не понимают её тоски и ужаса. Они слишком далеки от неизбежной черноты.
Айла кивает и берёт себя в руки. Ответственность держит её в сетях самообладания и она, даже не вдумываясь и не гордясь собой, сказывает то, что когда-то и сама слышала, да что-то запомнила, что-то смешала с другой сказкой, что-то добавила от себя.
Но в этот раз Айла бесстыдно сбивается, мысли её далеко-далеко отсюда, и дети скучают. Она видит это, пытается взять себя в руки и снова – провал.
Им жить. Долго жить. А ей? Неужели всё? Неужели это конец и уже протянуты в вечность её последние шаги? Кто вспомнит её? В первые дня два и вспомнят ещё, а дальше ничего – забытьё из черноты и вечности.
– А что дальше? – Рант вырывает Айлу из тяжёлых раздумий, которым нет конца.
– Дальше? – растерянно спрашивает Айла и встряхивается. Да что же это? Что она, развалина? Жить ей ещё и жить! Чувствует она себя прекрасно, ещё зиму проскрипит-то точно!
И от этих мыслей щёки её розовеют. В самом деле – разошлась, растеклась! Эх, стыдоба.
– А дальше я вам приготовлю пирог, – отзывается Айла, – с ягодами!
Всеобщий гул одобрения. Айла отчаянно рвётся в жизнь, смеётся и суетится больше всех. Сама строго наказав о том, что все ей будут помощниками, она скачет от одного к другому, со всеми ищет слово и действие. Безжалостно потрошит и свои запасы – жизнь пульсирует в ней, прорвавшись через какую-то плотную завесу многолетнего сна и мир становится ярче.
– Тесто тоньше! – командует Айла и, перехватив движение, показывает, как именно нужно. – Больше дров…
В суете не уследишь ни за порядком, ни за ребятней. Шумно, суетно, и всё-таки весело. Айла веселится так, как не веселилась с юности. Румянится пирог в печи, плывёт чудный аромат по лачуге, а Айла вдруг ловит себя на том, что затянула, сама не заметив, старую песню.
– Как пошли через леса,
Сквозь кусты и буреломы –
Я и младшая сестра,
Тайком-тайком от дома…
Айла смеётся, а глаза леденеют. Нет у неё сестёр. И никого уже нет. И проскрипит она год или два месяца, или двадцать лет – им неважно. Никто не принесет о ней жертву, никто не попросит богов за неё.
Но Айла смеётся, потому что так ей проще. Так что-то дурное остаётся вдали, и чернота не пройдёт, не наступит, не сомкнётся над головой вечным пологом.
– Как пошли мы на рассвете,
Сквозь холодную росу.
Оглянулась – нет на месте,
Я сестру свою зову…
Некого позвать Айле, некого просить о том, чтоб развеял страхи её. Сама она у себя есть. режет Айла ровный румяный пирог, всем по куску – небольшой, но горячий, рот обжечь легко, а пальцы и того проще. Сама, как в детстве, хватается за неостывшую корочку, пальцы, онемевшие от тяжелого труда, отзываются болью: с ума, что ль, пошла?
Айла смеётся вместе с детьми, забыв про песню, которая, к слову, как и большая часть всех местных песен, была о страшном и тоскливом, но почему-то пелась весело. Прежде Айла никогда не задумывалась об этом, а теперь пришла пора, похоже, не только петь, но и думать.
Айла смеётся и ест пирог, когда стук прорывается через шум. Стук, который ни с чем не спутаешь. Тихий, он прорывается через шум жизни, напоминает, что время скоротечно. Но у Айлв ещё есть надежда. Она смотрит на Ранту:
– Стучали, нет?
Она качает головой, с сожалением отрываясь от пирога.
– Я посмотрю! – соображает быстрее всех Яако, вьюном срывается от стола, бежит к дверям, распахивает… пусто.
«А оно и должно быть пусто. Если жизнь прошла так, если тьма потом пуста, то и то, что между ними…» – смутно думается Айле, но она не выдает себя, говорит только:
– Почудилось!
Но сомнений у неё больше нет. Сказывали старухи, всегда сказывали, что смерть предупреждает. Если не оглохнуть к миру, если слышать его, так завсегда узнаешь когда срок подходит. И теперь Айла знает – пришло время.
Расходятся дети по домам, вечереет, и Айла остаётся одна. Она обещает Ранте назавтра подумать о новом платье для неё, и обещает оставить им пирог, хотя кажется ей, что завтра это всё потеряет для неё смысл.
Проводив всех, Айла садится на крыльце, не замечая холода и ветра. Что уж теперь-то? она думает, думает о многом. Луна сегодня вышла – смилостивилась. Но звёзды стоят высокие, верный признак идущих заморозков. Оно и понятно, не успеет Айла до промерзлой земли, не успеет.
Страшно Айле. И ещё – одновременно со страхом спокойно. Безумное сочетание, которое раньше Айле и в голову бы не пришло, стало явью. Страшно и нет. Неизвестно. Но что если боги милостивы? Что если они дают покой с вечными теплыми днями, полноводными реками и богатыми на дичь лесами? Что если там её ждут её близкие?
Айла думает об этом и качает головой – нет, тогда бы люди не рождались. По её простому разумению там также как здесь. Или хуже. Боги не могут быть добры к смерти, потому что бессмертны и не могут знать что это такое – жизнь, её скоротечность.
Айла пытается вспомнить – была ли она хорошим человеком или всё же была плохим? По её раскладу выходит, что больше хорошим – вреда она никому не сделала, жила тихо, ведь посудить если на людской манер.
А как боги судят? Кто их ведает. Но судят как-то, всё равно судят, и хочется верить Айле, что справедливо. Не была она тут счастлива, вообще не знает – была ли хоть какой-то, а теперь уж и не спросить.
Айла раскачивается взад-вперёд, в такт своим тихим мыслям. Всё видится ей ясно – вся жизнь её, весь путь, полный труда и утрат. Нет, сомнений у Айлы нет, не делала она зла, не делала. Ей боги делали, но и тогда она их не кляла.
Айла вздрагивает, но только слегка, когда стук раздаётся прямо у неё под ногами, словно кто-то рукой стучит о деревянное крыльцо, где она устроилась. Кто-то невидимый, но очень вежливый.
Айла вглядывается в подступающую ночь, но никого не видит. Что ж, это ей не кажется удивительным. Почему-то вспоминаются слова старой Сайен, которая всегда говорила о том, что слышать – это важнее всего на свете, ибо слух приходит первым в мир не просто так, а потому что от услышанного складывается мир.
Стук давно уже стих, но у Айлы стучит сердце, громко стучит и чудится ей, что кто-то невидимый продолжает стучать о крыльцо рукой. Настойчиво-вежливый.
Она вздыхает, оправляет тяжёлые платки, поднимается.
– Ну хорошо, – говорит Айла, – да будет так.
Лёгкий ветерок колышет её волосы, дует в лицо, но скоро отступает, точно поздоровался так. Айла чувствует, что надо идти вперёд и идёт, не особенно думая куда. Первый же шаг даётся ей удивительно легко и она даже замирает от той лёгкости, что заполняет всё её существо, а потом, сообразив, оборачивается на себя, обмякшую на крыльце.
Айла тут же отворачивается. Стыдливо ей за поношенное платье, за нечистую рубаху. За себя-растрёпу…
Луна светит ярко, Айле даже кажется, что ярче, чем минуту назад, там, в жизни, и это неожиданно успокаивает её – стало быть, темноты тут нет? Это уже кое-что, и это кое-что важное. Айла ловит своё легкое, совсем невесомое дыхание, прислушивается к ночной тишине и, не оглядываясь больше, уходит в вечность.