ПОГОНЯ
Полдня они метались по облизанным ветрами каракумским барханам - ловили басмача Темир-бека, прозванного местными узбеками Каракуртом и сто раз проклятого ими же. Не поймали. И теперь отряд, голодный, с пересохшими от безводья глотками и потому злой, как стая волков, возвращался домой, в городок Бек-Буди. Закалённые в боевых походах гражданской войны, а теперь непоеные потные красноармейские кони, нехотя как-то переставляли копыта по плотному песку. Позади за ними лениво оседала жидкая белёсая пыль. «Да, Каракумы не донские ковыльные степи», - в который раз подумал Михаил Романович Суров, командир отряда, оглядываясь по сторонам: не мелькнёт ли, наконец, за каким-нибудь песчаным гребнем, косматая шапка басмача? Знал, что не мелькнёт, но всё же…
- Дымят барханы, командир. И, слышь, ветер поёт?
Кому услышать едва различимую песню ветра, как не отрядному запевале Ковтуну!
Матрос-одессит с мятежного бронеосца «Потёмкин», удравший от батьки Махно прямиком в Первую конную Будённого. По идейным соображениям, видите ли, с батькой не сошёлся. Не анархист ли? Семён Михайлович ус потрогал, пригасив улыбку, и сказал, что у всей матросни от хождения по палубе при морской качке ноги раскорякой становятся, - как раз для верховой езды. Проверили матроса в деле. Понравился. Вот с дисциплиной матрос не дружил. Ворот гимнастёрки нараспашку – тельник показывал, а в атаку бросался – срывал с головы буденновку - и под зад на седло, а на её место - чёрную бескозырку, на которой и вправду золотыми буквами: «Потёмкин». И если все будённовцы в атаке кричали : «Даёшь!», то он орал: «Полундра!» Прощали командиры ему эти причуды: рубился отчаянно. А сюда, в пески азиатские, спасать советскую республику от басмачей сам напросился. В каждом деле держался рядом с командиром эскадрона Суровым, как вот и сейчас, хотя отряд – это далеко не эскадрон.
Прислушался бывший комэска: ну, да, поёт ветерок. Там, в России, провода, как струны, а тут? Но ведь поёт!
– Самум будет.
- Ты что, Ковтун, в ночь-то? Солнце, считай, село.
- А впереди луна встаёт… Ты гля! Это кто нам навстречу?
И в самом деле, из-за бархана выскочил всадник. Южное солнце прячется за горизонт быстро, темновато стало и не разглядеть, кто такой на коне, хотя и знакомое что-то есть в его неуклюжей фигуре.
- Романыч! Командир! Так это ж твой дед аксакал в тюбетейке! Точно! Да с винтовкой за спиной!
Суров остановил отряд. Старый узбек прямо перед ним осадил пегую задыхающуюся лошадку. - Беда, Роман-баши! Пока ты тут, Каракурт там! Чего «как, как»? Он Юрик украл! Как? Забегаю, а она на полу связанная и тряпкам во рту. А Юрик ёк. Моя не был дома, моя конушна кормил, а тут они… Кони увели, одна Стрелка есть… Ишак он, а Стрелкам был сто лет назад…
Тошнота комом подступила к горлу, за сердце схватила. В глазах он - сын Юрик, белые пелёнки ножками раскидывает и хохочет. Полгода ему всего-то. Отряд замер, лишь Ковтун сказал в поющей тишине пустыни:
- Так это, Романыч, значит, Каракурт – твоего сына? Юрика?
Молчат бойцы, потупясь, смотрят в землю, будто виноватые. Лошади опустили шеи и что-то вынюхивают на дороге.
- Красноармеец Щукин!
- Я, товарищ командир отряда! – подъехал один из бойцов.
- Кто тебе сообщил, что видел Темир-бека в старом кишлаке?
- А этот… Что из кишлака прибежал. Сказал – страх что творит Каракурт в кишлаке. Кровь на перевязанной голове. Я сразу к вам. Мы ж его давно это… И - никак. Селим-бек в заложниках…
- Роман-баши! Каракурт так и сказал Нюре-апа, чтобы ты его брата Селима за Юрик отдавай.
- По-нят-но. Никакого Каракурта в старом кишлаке никогда не было. Снова он нас вокруг пальца… Аслан! Давно он из города ускакал?
- Нет давно. Он туда, - махнул рукой старик куда-то на юг, а я – сюда. Враз.
- Значит, не далеко ушёл?
- Нет далеко, Роман-баши. Близко ещё.
- Отряд! За мной и не отставать!
- Командир, - снова прозвучал рядом голос Ковтуна, - у басмачей кони – птицы, а у нас не кормлены и не поены. Каракурта не догоним, а коней запалим. Твой Буран вообще старичок…
- Чего? – не понял Суров услышанного. Как называется чувство, которое охватывает человека, когда такая беда случается с его родным сыном? Горе? Боль? Отчаянье? Нет ему названия. И ничего иного не остаётся ни в душе, ни в сердце, ни в голове, кроме одного - стремления, жажды бежать, лететь, ползти, чтобы вцепиться беде в глотку. Намертво. – Что ты сказал? М-матрос… Тогда так, – постепенно к Сурову стала возвращаться способность рассуждать. Две задачи у отряда: боевая - поймать главаря банды басмачей Темир-бека и личная, хотя и командирская, - спасти собственного сына. Какая главней, какая больней жжёт сейчас душу? Вот то-то, товарищ Суров, красный командир.
– Тогда так, - повторил он. – Никого не неволю, решайте каждый за себя. «А как же быть с отрядом? – мелькнуло в сознании. – Оставить его без головы? Не имею права. А на кого возложить обязанность командира? Все – одна молодёжь, лишь матрос - боец бывалый. А что слишком вольно себя ведёт, так это от того, что сам командовать любит. Вот пусть и покомандует, пока я… - жигануло в груди: - Вернусь ли? Всё, товарищ Суров, всё! Есть решение.»
- За меня – красноармеец Ковтун! А мы с Бураном в погоню, – молвил тихо, дёргая поводок. Конь потряс гривой, продолжая что-то вынюхивать на дороге. Дёрнул настойчивее. Буран вскинул голову, всхрапнул. Суров погладил его по взмокшей шее. – Боевой товарищ меня и в этот раз не подведёт. Мы с ним от Ростова до Варшавы!..
Конь, как бы соглашаясь, покивал и привычно застыл, ожидая приказа. И вот, повинуясь уздечке, повернулся крупом к отряду. Суров натянул поводья, не давая коню рвануться, как бывало, с места в карьер. Шагом, шагом позволил. Почему придержал его? А кто сможет это объяснить? Хоть тогда, хоть после. Не было в душе командира обиды на своих бойцов, которые, скупо освещённые ранней луной, стояли молча, как призраки. В чём сомневались? Буран ступал бесшумно - слышно было, как ветер уже не пел, а шипел по низу, как разозлённая кобра. Вдруг позади:
- Анархию мне тут разводить! Эскадрон!..
Суров оглянулся. Бойцы врассыпную приближались к нему. На бархане, словно вырезанный из чёрной бумаги и приклеенный к небу, Ковтун на коне.
- Товарищ командир, мы с вами.
В эту минуту, после этих слов, понял он с каким тяжёлым чувством покинутости уходил он от своих бойцов. Словно не они только что едва ни изменили ему, а он им. И не он только что простил их, а они – его. Схлынула тяжесть с сердца, а что-то непривычное подкатило к горлу. Похожее на то, которое горячей волной хлынуло в грудь, когда впервые увидел маленького беспомощного, отчаянно кричащего человечка, что был его родным сыном. Бойцы. Ребята. Друзья боевые… Так хотелось сказать им «Простите ради бога…», а выдавил из пересохшего горла всего лишь дежурную у начальства фразу:
- Спасибо, товарищи бойцы.
Кто-то твёрдо, словно приказ отдал:
- Командуйте, Михаил Романович.
Он привстал на стременах, окинул взглядом «войско». С ним он – командир. А - без него? Вот так-то, красный кавалерист товарищ Суров.
- Значит, так. Каракурт сначала пойдёт в Афган, а оттуда станет диктовать условия. Чтобы добраться до границы, ему надо пересечь Амударью. Но мы сейчас к переправе ближе, чем он. Там его и встретим. Итак, аллюр… А ты, Аслан, что тут делаешь?
- Моя ружьё есть.
- Ты, джигит седобородый, арш в город и ни шагу от Нюры! Всё! Выполняй.
Отряд! Слушай мою команду! Аллюр…
Отряд будто развалился надвое, пропуская скачущего всадника. Ковтун. Бескозырка на бровях, ветер лентами играет, тельняшка белая… Остановился.
- Романыч, прости. Не могу я без отряда. Мы ж с тобой…А Юрик… Я ж его на руках… Да я за него… Прости, Романыч.
- Аллюр три креста! За мной – а-арш!
В глубь неба поднималась луна, заливая всё кругом мёртвой синевой. Тускло светились гребни бархан, и редкие кустики тощего саксаула, стояли что молодые российские берёзки в январском инее. Всё это, мелькая и кружась, уплывало куда-то назад и там исчезало в темени. Ветер сёк лицо острыми песчинками. Кони, вытянув гривастые шеи, пластались над летящей навстречу землёй, гул стоял над пустыней и звёзды удивлённо моргали в небесном бездонье. Кони, боевые кони… Откуда, из каких неведомых запасников сердца и тела, у человека берутся силы в отчаянную минуту совершить невероятное? А у них? То ли гривы, то ли крылья… Что-то кричал скачущий рядом Ковтун, да разве в этом громе копыт что расслышишь? Буран надсадно хрипел, стремясь быть впереди остальных, молодых ещё, коней: он ведь тоже как-никак, а командир! Никогда Суров не шпорил его: Буран сам знал, когда надо отдать все силы. А тут матрос на коне (матрос!), оборвав крик, стал уходить вперёд. И он невольно (невольно!) дал шпоры. Обидел боевого друга. И тот сбился с хода от глупой неожиданности. Вот и пришлось командиру догонять отряд. Вот и у Бурана, старичка, откуда взялись силы, чтобы это сделать? Потом, потом об этом подумал, когда стало поздно. А сейчас одно в голове - успеть! Успеть встретить басмачей перед рекой!
Не успели.
Он скакал уже в середине отряда, когда внезапно открылась река. Вся в слепящем лунном серебре. И тут же там, впереди отряда, крик Ковтуна:
- Эскадрон! Шашки наголо! Не стрелять!
Шум и всплески воды. Колыхнулось, рассыпалось серебро реки. Отряд с криком «Даёшь!» рухнул в воду. «Настигли!» мелькнуло в сознании, когда Буран споткнулся и, подогнув колени, медленно, успокоено что ли, лёг на землю. Суров успел выдернуть ногу из-под него и, прихрамывая, побежал вслед за отрядом. Что творилось в реке, не разобрать под лунным обманчивым светом. Кони, люди, вода и один выстрел. И одна команда: «Огонь!», и беспорядочная пальба. Недолгая. Суров стоял на берегу и смотрел на всё это, в отчаянье сознавая, что своим бойцам ничем помочь не может, что он вообще не участник этого боя.
Он ждал сына.
Бойцы повернули назад. В нескольких шагах от них, борясь с течением реки, которое на мелководье иногда и лошадь с ног сшибает, пробирался к берегу человек. Падая и вставая, вновь падая и вновь вставая. К нему от отряда скачками по бегущей воде приближался конь, догнал и протянул к его плечу морду, тот ухватился рукой за поводья. Вторая рука прижимала к груди нечто большое, белое на вид. Сердце Михаила Сурова, вспыхнув болью, остановилось. Сын в пелёнках!.. Или нет?.. Человек вышел на берег, а за ним следом Касатка Ковтуна. Она: все четыре ноги в белых «носочках». Суров кинулся навстречу.
На берегу Ковтун упал на колени, протянул на руках это нечто:
- Принимай, командир, будущего адмирала! В большой воде крещён. Хотя и не в солёной.
- Как – в воде? – Суров тоже опустился на колени.
- Да ты бери его, бери… Скидай мокрые пелёнки, а то ветром застудишь. Да под гимнастёрку его, телом грей. Как? Да этот чёрный гад в халате выбросил его в воду. Я – за ним. За Юриком, то есть. Вода понесла, а я ж моряк. Успел схватить до глубокого, а то бы… По-моему, не захлебнулся хлопчик – весь с головой замотан пелёнками…
В холодном мокром свёртке послышался писк. Суров, спеша, размотал неподдающиеся пелёнки. И вырвался наружу - в ночь, в пустынную степь, полетел к самим звёздам гневный, недовольный, чего-то требующий крик. Но такой тоненький и беспомощный, и такой родной…
- Живой! Даёшь! – неожиданно грянуло над пустыней, и тут только заметил Суров, что их обступили пешие красноармейцы. А где кони? Они, блестя крупами, выстроились вдоль реки в одну шеренгу – воду пьют. Одна Касатка стоит над Ковтуном и, опустив голову, не шепчет ли что ему на ухо?
- Все живы? – спросил он, спешно расстёгивая ремень гимнастёрки.
- Все живы, товарищ командир, - кто- то невидимый докладывал, - Их всего трое было. Двоих мы ухлопали. Речка унесла. А кони тут.
- А третий?
- Опять ушёл Каракурт, товарищ командир отряда. Заговорённый что ли? И банды его нет. И лошадей угнанных тож…
Служба есть служба, она постоянно торчит в мозгу, и командир, умащивая под гимнастёркой сынишку, немедля стал разгадывать замысел Каракурта: «Подставил Темир-бек свою банду, чтобы я - за ней, а он сам – на переправу».
- Ну, как я командовал, Михаил Романыч?
- Как надо командовал, спасибо.
- Жаль, беску потёмкинскую… Может, до Арала доплывёт: какое-никакое, а всё же море. – Ковтун лежал на спине и гладил склонённую к его груди морду Касатки. Дышал прерывисто, тяжело поднимая грудь.
- Ты что, ранен, Гриша? – вспомнил Суров имя матроса, осторожно дотрагиваясь до его груди, обтянутой мокрой тельняшкой.
- Та есть маленько. Медуза поганая пальнул в меня, когда я за Юриком сиганул. Да ты ворот расстегни, пусть на свободе орёт адмиральчик. На море крепкий голос нужен…
Выпростав из-под гимнастёрки голову сына, он почувствовал, как по животу знакомо потекла горячая струйка, и бережно, обережно прижал Юрика к телу обеими руками. Знал, что спасён родной малыш, кровинка родная, - вот всхлипывает после плача, успокаиваясь, - но так хотелось, чтобы руки превратились в громадные крылья…
- Ты вот что, Романыч, - вновь заговорил Ковтун, - гитару мою ему отдай… Что? Нет, мне она уже не пригодится. И вот, - приподнялся он на локте и запустил руку под тельняшку, - помоги крестик снять. Ты большевик партийный, тебе на бога наплевать, а Юрик уже крещён. Я же сказал, в большой воде. Дай договорю… Меня господь и так примет, а крестик, хоть и не серебряный, а оловянный… Кровь на нём? Так она православная… Всё, Романыч… Как в нашей песне? «Приказ голов не вешать, а смотреть вперёд!...» И святый боже хай допоможе… - Он снова откинулся на землю, мокрая прядь пересекла лицо, уже безразличное и к ней, и к тому, что жёсткий ветер, пролетая, оставил на нём щепотку песку.
- Товарищ командир! Ваш Буран…
- Что Буран? – не отрывая взгляда от матроса, поднялся Суров. - Ковтуна осмотрите: может ещё… - Потёр лоб, сдвигая фуражку, точно намереваясь снять её, да не снял – и стыдно, и больно стало. В глазах резь, словно песчинку ветер занёс. Отвернулся и с притихшим сынишкой за пазухой, оглядываясь, пошагал, к коню. Конь лежал на боку и над ним, чёрным и неподвижным, гулял тот же азиатский ветер, присыпая песком. Ещё чуть вздрагивали его вытянутые ноги, а тёмный глаз казался сухим – не отражал он лунного света.
* * *
После шумных гостей в полутёмной комнате тихая благодать. Жена повесила на место мамину старую, старую гитару и, освободив меня от повседневной обязанности, вместе с подругой на кухне моет посуду. Я в постели под ночным торшером. Думаю. «За жизнь», как говорят в Одессе. Началась она восемьдесят лет назад. Все мы о её начале знаем из рассказов мам и, кому повезёт, пап. Очень давно, когда с фронта пришла похоронка, мама рассказывала, а я вот сейчас стараюсь представить, как рассказал бы об этом папа. Так или не так у меня получается? Но крестик оловянный вот он, на мне. И кортик морской вон на ковре прикроватном львами поблескивает.
Полдня они метались по облизанным ветрами каракумским барханам - ловили басмача Темир-бека, прозванного местными узбеками Каракуртом и сто раз проклятого ими же. Не поймали. И теперь отряд, голодный, с пересохшими от безводья глотками и потому злой, как стая волков, возвращался домой, в городок Бек-Буди. Закалённые в боевых походах гражданской войны, а теперь непоеные потные красноармейские кони, нехотя как-то переставляли копыта по плотному песку. Позади за ними лениво оседала жидкая белёсая пыль. «Да, Каракумы не донские ковыльные степи», - в который раз подумал Михаил Романович Суров, командир отряда, оглядываясь по сторонам: не мелькнёт ли, наконец, за каким-нибудь песчаным гребнем, косматая шапка басмача? Знал, что не мелькнёт, но всё же…
- Дымят барханы, командир. И, слышь, ветер поёт?
Кому услышать едва различимую песню ветра, как не отрядному запевале Ковтуну!
Матрос-одессит с мятежного бронеосца «Потёмкин», удравший от батьки Махно прямиком в Первую конную Будённого. По идейным соображениям, видите ли, с батькой не сошёлся. Не анархист ли? Семён Михайлович ус потрогал, пригасив улыбку, и сказал, что у всей матросни от хождения по палубе при морской качке ноги раскорякой становятся, - как раз для верховой езды. Проверили матроса в деле. Понравился. Вот с дисциплиной матрос не дружил. Ворот гимнастёрки нараспашку – тельник показывал, а в атаку бросался – срывал с головы буденновку - и под зад на седло, а на её место - чёрную бескозырку, на которой и вправду золотыми буквами: «Потёмкин». И если все будённовцы в атаке кричали : «Даёшь!», то он орал: «Полундра!» Прощали командиры ему эти причуды: рубился отчаянно. А сюда, в пески азиатские, спасать советскую республику от басмачей сам напросился. В каждом деле держался рядом с командиром эскадрона Суровым, как вот и сейчас, хотя отряд – это далеко не эскадрон.
Прислушался бывший комэска: ну, да, поёт ветерок. Там, в России, провода, как струны, а тут? Но ведь поёт!
– Самум будет.
- Ты что, Ковтун, в ночь-то? Солнце, считай, село.
- А впереди луна встаёт… Ты гля! Это кто нам навстречу?
И в самом деле, из-за бархана выскочил всадник. Южное солнце прячется за горизонт быстро, темновато стало и не разглядеть, кто такой на коне, хотя и знакомое что-то есть в его неуклюжей фигуре.
- Романыч! Командир! Так это ж твой дед аксакал в тюбетейке! Точно! Да с винтовкой за спиной!
Суров остановил отряд. Старый узбек прямо перед ним осадил пегую задыхающуюся лошадку. - Беда, Роман-баши! Пока ты тут, Каракурт там! Чего «как, как»? Он Юрик украл! Как? Забегаю, а она на полу связанная и тряпкам во рту. А Юрик ёк. Моя не был дома, моя конушна кормил, а тут они… Кони увели, одна Стрелка есть… Ишак он, а Стрелкам был сто лет назад…
Тошнота комом подступила к горлу, за сердце схватила. В глазах он - сын Юрик, белые пелёнки ножками раскидывает и хохочет. Полгода ему всего-то. Отряд замер, лишь Ковтун сказал в поющей тишине пустыни:
- Так это, Романыч, значит, Каракурт – твоего сына? Юрика?
Молчат бойцы, потупясь, смотрят в землю, будто виноватые. Лошади опустили шеи и что-то вынюхивают на дороге.
- Красноармеец Щукин!
- Я, товарищ командир отряда! – подъехал один из бойцов.
- Кто тебе сообщил, что видел Темир-бека в старом кишлаке?
- А этот… Что из кишлака прибежал. Сказал – страх что творит Каракурт в кишлаке. Кровь на перевязанной голове. Я сразу к вам. Мы ж его давно это… И - никак. Селим-бек в заложниках…
- Роман-баши! Каракурт так и сказал Нюре-апа, чтобы ты его брата Селима за Юрик отдавай.
- По-нят-но. Никакого Каракурта в старом кишлаке никогда не было. Снова он нас вокруг пальца… Аслан! Давно он из города ускакал?
- Нет давно. Он туда, - махнул рукой старик куда-то на юг, а я – сюда. Враз.
- Значит, не далеко ушёл?
- Нет далеко, Роман-баши. Близко ещё.
- Отряд! За мной и не отставать!
- Командир, - снова прозвучал рядом голос Ковтуна, - у басмачей кони – птицы, а у нас не кормлены и не поены. Каракурта не догоним, а коней запалим. Твой Буран вообще старичок…
- Чего? – не понял Суров услышанного. Как называется чувство, которое охватывает человека, когда такая беда случается с его родным сыном? Горе? Боль? Отчаянье? Нет ему названия. И ничего иного не остаётся ни в душе, ни в сердце, ни в голове, кроме одного - стремления, жажды бежать, лететь, ползти, чтобы вцепиться беде в глотку. Намертво. – Что ты сказал? М-матрос… Тогда так, – постепенно к Сурову стала возвращаться способность рассуждать. Две задачи у отряда: боевая - поймать главаря банды басмачей Темир-бека и личная, хотя и командирская, - спасти собственного сына. Какая главней, какая больней жжёт сейчас душу? Вот то-то, товарищ Суров, красный командир.
– Тогда так, - повторил он. – Никого не неволю, решайте каждый за себя. «А как же быть с отрядом? – мелькнуло в сознании. – Оставить его без головы? Не имею права. А на кого возложить обязанность командира? Все – одна молодёжь, лишь матрос - боец бывалый. А что слишком вольно себя ведёт, так это от того, что сам командовать любит. Вот пусть и покомандует, пока я… - жигануло в груди: - Вернусь ли? Всё, товарищ Суров, всё! Есть решение.»
- За меня – красноармеец Ковтун! А мы с Бураном в погоню, – молвил тихо, дёргая поводок. Конь потряс гривой, продолжая что-то вынюхивать на дороге. Дёрнул настойчивее. Буран вскинул голову, всхрапнул. Суров погладил его по взмокшей шее. – Боевой товарищ меня и в этот раз не подведёт. Мы с ним от Ростова до Варшавы!..
Конь, как бы соглашаясь, покивал и привычно застыл, ожидая приказа. И вот, повинуясь уздечке, повернулся крупом к отряду. Суров натянул поводья, не давая коню рвануться, как бывало, с места в карьер. Шагом, шагом позволил. Почему придержал его? А кто сможет это объяснить? Хоть тогда, хоть после. Не было в душе командира обиды на своих бойцов, которые, скупо освещённые ранней луной, стояли молча, как призраки. В чём сомневались? Буран ступал бесшумно - слышно было, как ветер уже не пел, а шипел по низу, как разозлённая кобра. Вдруг позади:
- Анархию мне тут разводить! Эскадрон!..
Суров оглянулся. Бойцы врассыпную приближались к нему. На бархане, словно вырезанный из чёрной бумаги и приклеенный к небу, Ковтун на коне.
- Товарищ командир, мы с вами.
В эту минуту, после этих слов, понял он с каким тяжёлым чувством покинутости уходил он от своих бойцов. Словно не они только что едва ни изменили ему, а он им. И не он только что простил их, а они – его. Схлынула тяжесть с сердца, а что-то непривычное подкатило к горлу. Похожее на то, которое горячей волной хлынуло в грудь, когда впервые увидел маленького беспомощного, отчаянно кричащего человечка, что был его родным сыном. Бойцы. Ребята. Друзья боевые… Так хотелось сказать им «Простите ради бога…», а выдавил из пересохшего горла всего лишь дежурную у начальства фразу:
- Спасибо, товарищи бойцы.
Кто-то твёрдо, словно приказ отдал:
- Командуйте, Михаил Романович.
Он привстал на стременах, окинул взглядом «войско». С ним он – командир. А - без него? Вот так-то, красный кавалерист товарищ Суров.
- Значит, так. Каракурт сначала пойдёт в Афган, а оттуда станет диктовать условия. Чтобы добраться до границы, ему надо пересечь Амударью. Но мы сейчас к переправе ближе, чем он. Там его и встретим. Итак, аллюр… А ты, Аслан, что тут делаешь?
- Моя ружьё есть.
- Ты, джигит седобородый, арш в город и ни шагу от Нюры! Всё! Выполняй.
Отряд! Слушай мою команду! Аллюр…
Отряд будто развалился надвое, пропуская скачущего всадника. Ковтун. Бескозырка на бровях, ветер лентами играет, тельняшка белая… Остановился.
- Романыч, прости. Не могу я без отряда. Мы ж с тобой…А Юрик… Я ж его на руках… Да я за него… Прости, Романыч.
- Аллюр три креста! За мной – а-арш!
В глубь неба поднималась луна, заливая всё кругом мёртвой синевой. Тускло светились гребни бархан, и редкие кустики тощего саксаула, стояли что молодые российские берёзки в январском инее. Всё это, мелькая и кружась, уплывало куда-то назад и там исчезало в темени. Ветер сёк лицо острыми песчинками. Кони, вытянув гривастые шеи, пластались над летящей навстречу землёй, гул стоял над пустыней и звёзды удивлённо моргали в небесном бездонье. Кони, боевые кони… Откуда, из каких неведомых запасников сердца и тела, у человека берутся силы в отчаянную минуту совершить невероятное? А у них? То ли гривы, то ли крылья… Что-то кричал скачущий рядом Ковтун, да разве в этом громе копыт что расслышишь? Буран надсадно хрипел, стремясь быть впереди остальных, молодых ещё, коней: он ведь тоже как-никак, а командир! Никогда Суров не шпорил его: Буран сам знал, когда надо отдать все силы. А тут матрос на коне (матрос!), оборвав крик, стал уходить вперёд. И он невольно (невольно!) дал шпоры. Обидел боевого друга. И тот сбился с хода от глупой неожиданности. Вот и пришлось командиру догонять отряд. Вот и у Бурана, старичка, откуда взялись силы, чтобы это сделать? Потом, потом об этом подумал, когда стало поздно. А сейчас одно в голове - успеть! Успеть встретить басмачей перед рекой!
Не успели.
Он скакал уже в середине отряда, когда внезапно открылась река. Вся в слепящем лунном серебре. И тут же там, впереди отряда, крик Ковтуна:
- Эскадрон! Шашки наголо! Не стрелять!
Шум и всплески воды. Колыхнулось, рассыпалось серебро реки. Отряд с криком «Даёшь!» рухнул в воду. «Настигли!» мелькнуло в сознании, когда Буран споткнулся и, подогнув колени, медленно, успокоено что ли, лёг на землю. Суров успел выдернуть ногу из-под него и, прихрамывая, побежал вслед за отрядом. Что творилось в реке, не разобрать под лунным обманчивым светом. Кони, люди, вода и один выстрел. И одна команда: «Огонь!», и беспорядочная пальба. Недолгая. Суров стоял на берегу и смотрел на всё это, в отчаянье сознавая, что своим бойцам ничем помочь не может, что он вообще не участник этого боя.
Он ждал сына.
Бойцы повернули назад. В нескольких шагах от них, борясь с течением реки, которое на мелководье иногда и лошадь с ног сшибает, пробирался к берегу человек. Падая и вставая, вновь падая и вновь вставая. К нему от отряда скачками по бегущей воде приближался конь, догнал и протянул к его плечу морду, тот ухватился рукой за поводья. Вторая рука прижимала к груди нечто большое, белое на вид. Сердце Михаила Сурова, вспыхнув болью, остановилось. Сын в пелёнках!.. Или нет?.. Человек вышел на берег, а за ним следом Касатка Ковтуна. Она: все четыре ноги в белых «носочках». Суров кинулся навстречу.
На берегу Ковтун упал на колени, протянул на руках это нечто:
- Принимай, командир, будущего адмирала! В большой воде крещён. Хотя и не в солёной.
- Как – в воде? – Суров тоже опустился на колени.
- Да ты бери его, бери… Скидай мокрые пелёнки, а то ветром застудишь. Да под гимнастёрку его, телом грей. Как? Да этот чёрный гад в халате выбросил его в воду. Я – за ним. За Юриком, то есть. Вода понесла, а я ж моряк. Успел схватить до глубокого, а то бы… По-моему, не захлебнулся хлопчик – весь с головой замотан пелёнками…
В холодном мокром свёртке послышался писк. Суров, спеша, размотал неподдающиеся пелёнки. И вырвался наружу - в ночь, в пустынную степь, полетел к самим звёздам гневный, недовольный, чего-то требующий крик. Но такой тоненький и беспомощный, и такой родной…
- Живой! Даёшь! – неожиданно грянуло над пустыней, и тут только заметил Суров, что их обступили пешие красноармейцы. А где кони? Они, блестя крупами, выстроились вдоль реки в одну шеренгу – воду пьют. Одна Касатка стоит над Ковтуном и, опустив голову, не шепчет ли что ему на ухо?
- Все живы? – спросил он, спешно расстёгивая ремень гимнастёрки.
- Все живы, товарищ командир, - кто- то невидимый докладывал, - Их всего трое было. Двоих мы ухлопали. Речка унесла. А кони тут.
- А третий?
- Опять ушёл Каракурт, товарищ командир отряда. Заговорённый что ли? И банды его нет. И лошадей угнанных тож…
Служба есть служба, она постоянно торчит в мозгу, и командир, умащивая под гимнастёркой сынишку, немедля стал разгадывать замысел Каракурта: «Подставил Темир-бек свою банду, чтобы я - за ней, а он сам – на переправу».
- Ну, как я командовал, Михаил Романыч?
- Как надо командовал, спасибо.
- Жаль, беску потёмкинскую… Может, до Арала доплывёт: какое-никакое, а всё же море. – Ковтун лежал на спине и гладил склонённую к его груди морду Касатки. Дышал прерывисто, тяжело поднимая грудь.
- Ты что, ранен, Гриша? – вспомнил Суров имя матроса, осторожно дотрагиваясь до его груди, обтянутой мокрой тельняшкой.
- Та есть маленько. Медуза поганая пальнул в меня, когда я за Юриком сиганул. Да ты ворот расстегни, пусть на свободе орёт адмиральчик. На море крепкий голос нужен…
Выпростав из-под гимнастёрки голову сына, он почувствовал, как по животу знакомо потекла горячая струйка, и бережно, обережно прижал Юрика к телу обеими руками. Знал, что спасён родной малыш, кровинка родная, - вот всхлипывает после плача, успокаиваясь, - но так хотелось, чтобы руки превратились в громадные крылья…
- Ты вот что, Романыч, - вновь заговорил Ковтун, - гитару мою ему отдай… Что? Нет, мне она уже не пригодится. И вот, - приподнялся он на локте и запустил руку под тельняшку, - помоги крестик снять. Ты большевик партийный, тебе на бога наплевать, а Юрик уже крещён. Я же сказал, в большой воде. Дай договорю… Меня господь и так примет, а крестик, хоть и не серебряный, а оловянный… Кровь на нём? Так она православная… Всё, Романыч… Как в нашей песне? «Приказ голов не вешать, а смотреть вперёд!...» И святый боже хай допоможе… - Он снова откинулся на землю, мокрая прядь пересекла лицо, уже безразличное и к ней, и к тому, что жёсткий ветер, пролетая, оставил на нём щепотку песку.
- Товарищ командир! Ваш Буран…
- Что Буран? – не отрывая взгляда от матроса, поднялся Суров. - Ковтуна осмотрите: может ещё… - Потёр лоб, сдвигая фуражку, точно намереваясь снять её, да не снял – и стыдно, и больно стало. В глазах резь, словно песчинку ветер занёс. Отвернулся и с притихшим сынишкой за пазухой, оглядываясь, пошагал, к коню. Конь лежал на боку и над ним, чёрным и неподвижным, гулял тот же азиатский ветер, присыпая песком. Ещё чуть вздрагивали его вытянутые ноги, а тёмный глаз казался сухим – не отражал он лунного света.
* * *
После шумных гостей в полутёмной комнате тихая благодать. Жена повесила на место мамину старую, старую гитару и, освободив меня от повседневной обязанности, вместе с подругой на кухне моет посуду. Я в постели под ночным торшером. Думаю. «За жизнь», как говорят в Одессе. Началась она восемьдесят лет назад. Все мы о её начале знаем из рассказов мам и, кому повезёт, пап. Очень давно, когда с фронта пришла похоронка, мама рассказывала, а я вот сейчас стараюсь представить, как рассказал бы об этом папа. Так или не так у меня получается? Но крестик оловянный вот он, на мне. И кортик морской вон на ковре прикроватном львами поблескивает.
Нет комментариев. Ваш будет первым!