– Боишься? – вопрос был тихим, таким тихим, что разобрать в нём какую-то тень эмоции было сложно, но всё же не первый день Легар жил на свете, и всё же научился хоть чему-то.
– Нет, бояться надо живых, – ответил Легар, не оборачиваясь. Он не видел своей собеседницы, да ему и не надо было – к чему? Что он терял? Не так уж она и была красива – всегда это бледное, болезненно бледное, словно вычерченное из белого камня лицо, большие тёмные глаза, маленький рот, который почему-то складывался в широкую издевательскую ухмылку.
– Живых? А чего их бояться?
Пришлось обернуться.
– Все беды живым от живых, разве нет?
Его собеседница, всё такая же бледная, мрачная, смотрела на него как и всегда – непроницаемыми большими глазами, и от её взгляда хотелось спрятаться. Он бы и спрятался, да только куда денешься, если стоишь на глазах у всех, если на тебя косятся – как же, он сегодня стал главой семьи, единственной её надеждой! Его отец ещё не погребён, а от него уже чего-то ждут. Друзья его отца, друзья семьи, они здесь, собрались, шепчут тёплые, но обезличены все слова поддержки, и он вынужден отвечать им, наплевав на то, что желания общества у него сейчас вовсе нет!
Ещё и Мойра… кто её звал? Кажется, её никто никогда не зовёт. Она сама приходит. Всегда сама. И вроде даже сказать нельзя, что она мешается или что-то делает не то, нельзя! не обвинишь её даже! А вот бесприютство какое-то есть.
– У живых свои заботы, – ответила Мойра, – свои, и мёртвым до их забот дела нет.
Легар не ответил. Он отвернулся от Мойры, смотреть на неё было неприятно. Лицо её, хотя и не выражало никакого откровенного уродства, а всё же прохвачено было какой-то неправильностью. Он отвернулся, чтобы снова взглянуть на отца.
Каменный профиль его был холоден. Всё закончилось для этого человека. Всё прекратилось. Теперь все беды и тяготы семьи не касались его покоя. Его больше не тревожили ни надвигающиеся снега, ни грядущие после бурного снега засухи, ни набеги таких же оголодалых, несчастных племён.
На мгновение Легар даже позавидовал ему. Его отец прожил долгую жизнь, и оставил после себя дом, семью и память, но всё в прошлом, а ему как жить? На чём строить свою жизнь? Как назло – подступает холод, как назло – горячку от лихой подметили вчера в городке…
– Легар, – Янгве, уже седой, хотя старым он не был, хлопнул его по плечу, передавая свою поддержку, – мы тут подумали с семьёй, тебе сейчас тяжело ведь будет. Так мы готовы помочь, как разумеем, конечно… это немного, но это ради тебя и твоего отца.
Помочь? Да какая может помощь? Их город никогда не был процветающим, да и само слово «город» было для него горделивой похвалой, на деле – поселение, нуждающееся в опоре и тёплой погоде.
В детстве Легар спрашивал, пытаясь понять:
– Почему мы не уедем отсюда?
Мать отвечала с тихой, вечной усталостью:
– Да разве же куда деваются от дома?
– А зачем наш дом здесь? – Легар не мог этого понять. Серые домишки, покосившиеся от бессилия рук людских, устающих на тяжёлом труде – руднике, да в красильнях, не впитывали ни солнца, ни краски, ни надежды. Чахлые яблоньки, единственные, что прижились здесь, радовали лишь кислыми мелкими плодами, которые надлежало сушить или варить варенье – в противном случае, есть их было нельзя. Впрочем, отец Легара варил из кислых яблок домашнее вино, что и делало его весьма заметным человеком.
– А где же? – удивлялась мать. – Думаешь, другие края лучше?
Лучше не лучше, но этот, с растрескавшимися облаками и унылой тоской природы, насквозь прошитый камнями, каменными расщелинами и пропахший краской, пылью и мелом – явно проиграл бы любому другому месту.
Это потом Легар узнал такие слова как «сослали», «долг», «служба». Корона когда-то ссылала сюда преступников, чтобы те своим трудом, трудом неизменно вредным, добывали себе прощение в каменоломнях, рудниках и красильне, травясь парами земли и красителей. Но преступников надо охранять. Стража была послана сюда. А потом и обслуга для них – повара, лекари, писари…
Но вымирало трудовое повиновение, теперь здесь оказывались новые лица редко, и то – из числа побродяг, да тех, кого не желают более видеть в крупных городах, посылают в изгнание, к труду. Много таких, Легар даже удивляться перестал.
А про отца своего так и не изведал правды. Знал, что тот был когда-то в гвардии самого короля…
А может и не был никогда. В серости любой кусок жизни хочется запомнить ярче.
– Так что ты можешь отдавать частями, – закончил Янгве всё с тем же сочувствием.
Легар промолчал. Его отец, который казался ему всю жизнь воплощением спокойствия и труда, который не приходил домой до глубокой темноты, заботился о матери, Легаре и его младшей сестре Номре, был не до конца честен со своими близкими.
Серая жизнь, серый островок забытья посреди потока жизни.
– Его же никто не заставлял играть-то, – Янгве и правда выглядел опечаленным, точно его самого этот разговор расстраивал до тошноты. – Да и выплачивал он обычно в срок, но тут уж сам понимаешь.
Понимал, да. Теперь Легар понимал – вот почему его отец, творящий домашнее вино и вечно находящийся в труде, так и не собрал капитала. А ведь обещал ещё прошлым летом:
– Ты поедешь учиться, сынок, поедешь, только надо ещё немного подождать.
И он верил. Верил в эту мечту, в надежду, в то, что серый гибельный пыльный городок закончится, и он поедет туда, где жизнь ещё не замерла, и никогда, боги дадут, не вернётся! А тогда работал, помогая мастерить бочки для краски, да кисти.
Между прочим, работа эта считалась лёгкой, ведь не надо было дышать красками, которые выпаривались из трав да плодов, подвозимых по сезону вместе с серыми тканями, которые надлежало ещё отбелить. И неважно, что кисти и бочки делались тут же, при дворе красильни; и неважно, что когда закипала работа, приходилось быть на подхвате, и мешать вязкое марево будущей краски, и окунать серую ткань в кислоту, и сушить…
Рук не хватало, приходилось, превозмогая отвращение и ненависть, делать всё. И надеяться на то, что будет новый день, и однажды – город, и деньги. Правда, он сам зарабатывал жалкие гроши, как и все. Но отец обещал!
О том, что будет с его семьёй, Легар не задумывался. В его мире существовало волшебное «завтра», за пределами которого нет ничего, кроме яркости жизни и чистого воздуха.
– Все расписки с собой, – закончил Янгве.
Расписки… они принесли все расписки в день похорон его отца! Принесли, чтобы доказать, что не лгут.
Легар ничего не ответил, он обернулся на свою недавнюю собеседницу. Мойра была неподалеку, она смотрела на него со всё той же темнотой больший глаз, со странной усмешкой.
– Только не очень уж тяни, – смутился Янгве. – Я понимаю, тебе тяжело, но ты теперь во главе, так что…
Легар отвёл взгляд от Мойры. Ему было противно.
Впрочем, кому было до него дело? его отца только опустили в землю, только зарыли, прощаясь, а он уже знал, что Янгве – не первый кредитор. Есть ещё люди. И они подходили, хлопали по плечу, говорили о долгах, о расписках. Легару начало казаться, что все эти люди собрались не только ради прощания, а ради того, чтобы напомнить о себе и стребовать долги. Открытие это поразило его необычайно.
Настолько поразило, что когда один из старых друзей семьи потащил из их домишки бутыль с вином, приговаривая, что это в счёт долга, он и не шелохнулся, спросил только у матери:
– Ты знала?
Та вздохнула:
– Всегда так жили. Всё образуется, сынок.
Легар усмехнулся. Как оно должно было образоваться? За чей счёт? За какую добродетель?
– Он не был плохим человеком, просто не знал куда деваться. Сколько он должен? Кое-что соберем.
– А остальное? – Легар взглянул на мать с любопытством. Та отвела взгляд – не знала. Она хотела просить его о помощи, но чуть позже. И потом, куда ему было деваться? Они семья. Они – одно целое, и справедливо будет, если Легар сам предложит помощь и покроет долги отца. В конце концов, всегда так жили.
Вот только Легар смотрел на домишко, на мать, на бледную сестру, на пустоту в их доме, которая образовалась не сколько от бедного серого образа жизни, в котором есть лишь необходимое, и пустота в его собственном сердце, росла. Тоска находила волнами. Он не знал что делать, не знал куда деваться, и тело его – ещё не изношенное тяготами труда, требовало движения.
Он вышел из дома, не примериваясь даже мыслями к тому, куда пойдёт. Его отец был должен денег, его собственная жизнь была полна предопределённости, и никто, кажется, кроме самого Легара, не видел во всём этом затянутой петли.
Мойре он даже не удивился. Она – неприкаянная, мрачная, стояла на улице, смотрела в темнеющее небо. И это почему-то взбесило Легара.
Какое небо? Что она там хочет увидеть? Богов? Да те плевать хотели и на них, и на их чахлый городок!
– Глаза не сломай! – буркнул он, приближаясь к ней.
Она не задевала его, не говорила ничего злого, но он сам был зол и в бешенстве, и ему требовалось разделить это, выплеснуть хоть часть, чтобы стало легче самому. Мойра подошла идеально. Все спали или готовились ко сну, или завершали рутинные дела, подсчитывая жалкие гроши и нормы по добыче камня и покраске. А она стояла, глядя в небо. Словно в небе был смысл!
– Тебе-то какая печаль? – спросила Мойра спокойно и равнодушно.
Да никакой. Просто паршиво на своей душе, вот и захотелось, чтобы не себе одному страдать, а разделил хоть кто-то.
– Ты, парень, зря так, – вдруг сказала Мойра и взглянула на него. В мистическом свете звёзд её лицо казалось ещё бледнее. Он не должен был и разглядеть её лица, но видел. – Ты всех ненавидишь, а всё от того, что себя больше каждого.
– Тебя не за ведовство ли сюда сослали? – спросил Легар. Здесь не принято было расспрашивать кто пришёл и откуда – разные у всех были дороги, были здесь и потомки тюремщиков, и потомки преступных, и те, кто сам бежал…
Все сделались равными в серости.
– Не за него, – ответила Мойра. – И не сослали, сама приехала.
– Зачем? – у Легара не укладывалось в голове, как кто-то может оказаться здесь добровольно?! Он бы хотел сбежать, сбежать как можно дальше, от прошлого, от корневищ семьи, от погибельной земли – ничего из этого не имело для него ценности, одно разочарование.
– Здесь умирают люди, – она не скрывала, нет. отвечала так, как считала нужным. – Умирают, а потом уходят в землю. Мне любопытно за этим наблюдать.
Легар вздохнул. Зачем говорить с сумасшедшей? Толку от неё немного, всё запутывает только.
– Люди здесь как в темнице, у кого-то на лицах смирение, у кого-то ненависть. Ты в ненависти, и это мне интересно, – Мойру его молчание и вздох не смущал.
– Дурная ты! – Легар даже сплюнул, так его разозлила эта ведьмовская речь, – на всю голову обиженная!
– И на две других, – подтвердила Мойра, – но ты зря не веришь мне. Я вижу глаза, глаза твоей матери и твоей сестры, твои глаза. они смотрят по-разному.
– Тебе-то что?
– Запоминаю.
Нет, разговаривать с ней нельзя было! Только время тратить, да и на что? На путное ли разве? Нет! на пустобрешие!
– Шла бы ты своей дорогой, Мойра! – Легар не заметил как успокоился. Странные нелепые слова этой женщины, в которой он не мог определить ни безумства, ни возраста, сломили его собственное бешенство и раздражение, оставив лишь усталость. Ему хотелось домой. Пришло в голову, что мать, верно, переживает. Да и куда уж деваться? Печаль у них общая, вместе и выбираться будут.
А он-то что? Разве ж закончен? Так нет! молод, руки-ноги есть, всё равно в город податься можно, в настоящий город, в жизнь. Мастерство и сила всегда пригодятся.
– Ты следующему мертвецу записку положи под голову, – сказала Мойра, тихо засмеялась, – они там всё читают, всё видят. Если просьба какая – помогут, если обида какая – подсобят, а надо врага наказать – так всё будет.
Легар замер, глядя на неё с испугом и ненавистью. Но Мойра уже удалялась, прекрасно разбираясь в тёмный каменных тропах, она шла, не оглядываясь, легко и даже как-то весело.
***
Прощаться с Мойрой пришли, скорее, для порядка. Никто так и не знал как и почему она вдруг померла. Сколько пролежала после смерти – тоже не знали.
В убогой лачужке набилось народу. Пришёл и Легар. Смотреть на Мойру было противно и страшно – смерть сделала её ещё более бледной и жуткой, заострила черты, слила всё лицо её в маску, как из воска белого слепленную.
Но он пришёл. И руки его сжимали мелкий, жалкий клочок. Правда или неправда? Да кто же узнает. Мертвецы болтать не станут, а городок кружит, кружит – рутиной, да расходами. Расплатился Легар за отца своего, так мать заболела, мать на ноги встала, так новая напасть – у домишки их крыша прохудилась, обвалилась прямо внутрь дома, благо, не ушибла никого. Снова расходы. Снова не едет Легар в ту жизнь, что кажется ему настоящей, и, хотя молод он, а всё же нет никакого спасения и уверенности в завтрашнем дне, да и силы уже, о, бедные силы – тают быстро. После тяжелого дня голову до тюфяка бы донести, упасть. Неурожая случился – после красильни приходится поле перекапывать новое.
А не копать нельзя – второй год неурожай всех подчистую скосит!
И ткани везут всё серее, их отбелить надо помочь. И травы собрать, вдоволь насушить, и всё успеть, а рук мало. Мечтать всё меньше остаётся, растёт тоска в груди.
Вот и держит робкая рука – от намерения робкая, не от труда, листок. В листке одно слово: «свобода», слово страшное, слово противное, но Легару больше всего желанное. Раздражает его серый край, раздражают и дом, и люди, и сам себя он не принимает – всё не так, не по нраву, чудится: мир-то больше, а он здесь, прикованный, и мир о нём не знает!
И не прознает, да? Ведь кончится поле, начнется сев. Кончится сев – начнётся сбор трав. А как то завершится, обязательно что-то новое будет, не бывает ведь такого, чтобы человеку на пути ничего не стояло.
– Потерпи до следующей весны, – убеждала мать, – я окрепну, тебе помогу. Поедешь в город, жить станешь лучше, потом и сестру пристроишь.
Мечтается ей, мечтается. Не о себе уже – на себе она давно уже перекрест дорог поставила, а вот дочь спасти желает.
– Устроишь её там, обживёшь, – мечтается ярко, да так, что нет никакого взгляда на лицо Легара, а в лице его, во взгляде – тоска. Умер он чем-то внутри, и Мойра то верно знала, задолго, а вот тело бродит зачем-то, глупое.
Бывают дни, когда люди необдуманны. Решительны, злы, отчаянны и готовы. Позже они испугаются, попросят действия и слова назад, но боги отмолчатся – на таких отчаяниях стоят многие божии дома.
Для Легара это был тот день. День, когда прощались с Мойрой. Безучастной, мрачной, безумной, неопределённого возраста, занесённой к ним боги знают какими ветрами. День, когда Легар в записке просил у мёртвых свободы для себя, ничего о свободе не зная.
Это было всего лишь слово из светлой, несбыточной жизни.
Это было всего лишь минутой отчаяния, особенно паршивой минутой, когда давят и небо, и земля.
И этого нельзя было уже изменить. Он успел опомниться, но куда деваться? Как вытянуть записку, если тело уже заколочено в ящик? Тело несли, а Легар решил для себя, что ничего страшного не произошло, ведь, в конце концов, это всего лишь какая-то сказка, и Мойра – всего лишь безумица.
***
– А чего ты боишься? – спросила Мойра и гниющий её, запавший куда-то в глубины черепа язык, задвигался в гниющем рту. Это было ужасно – через провалы кожи, уже сожжённой посмертием, проступали кости и отвратительные ноздреватые полости. – Не этого ли ты хотел?
Она явилась непрошенной гостьей, а может быть – полновесной владычицей мира, что воплощается множеством лиц, приходит множеством имён, перерождается в идею.
Конечно, никто не мог его спасти. Ночь была как на заказ: лунная, глубокая, тихая. В такую ночь добрый люд сидит по домам. А он? Нет, он давно не был добр, и прежде всего – к себе.
Он хотел кричать, но язык – его собственный язык присох к нёбу. Он не мог вздохнуть, глотнуть крика…
– Ты просил, и я пришла! – издевающееся разлагающееся лицо, ещё хранящее лоскуты белизны, кривилось прямо перед ним, проступало отчётливо из темноты и тут же в ней таяло, превращаясь в полусветные очертания, чтобы снова проступить и снова исчезнуть.
– М…мойра, – проблеял Легар. Никто не мог прийти на помощь. Никто не мог спасти его.
– Я больше не она, – ответила мёртвая. – Я переоделась. Смерть – это платье, вот и всё. И я пойду дальше, но ты просил меня, и перед уходом я исполню твою просьбу.
Просил? О чём он просил? О чём отчаивался?
В его собственных мыслях свобода была значением богатства, шумного яркого голода, где нет долгов, потерянного и усталого взгляда матери, и вообще никого из прежнего мира нет. И Легар там занимает значимую позицию.
Такой была его свобода. Он не знал в своих мыслях чем бы занимался, что его бы интересовало в такой жизни и не заела бы его тоска по дому? Он не знал. Легар хотел свободы, не представляя, что это такое и куда её деть.
Представление же силы, явившейся к нему в ночи, перед новой сменой платья, не разделяла его мнения. Для неё свобода заключалась в другом, и податливая сущность, не лишённая милосердства, ибо милосердие – это изобретение тёмных сил, явленное для наиболее жестокого укорения света, торопилась к Легару, как к тому, кто давно уже умер внутри себя, но остался зачем-то бродить.
Длинный язык, давно почерневший, покрытый струпьями и тянущими язвами, пульсирующими собственными жизнями, потянулся из черепа, медленной змеёй…
– Не надо! Не надо! – он отбивался, кричал, просил пощады, даже плакал. Но безучастный склизкий от гнили язык скользил по его лицу, собирая эти слёзы на язык, а попутно и заражая.
– Смерть – это платье, и я уже готова к пути, – шептал ему мёртвый голос, и нельзя было не узнать в этом голосе уже знакомые нотки. Только вот Легару было не до того. Бледность смерти лилась по его коже, заражая, стягивая его тело, его душу, его существо тем самым платьем, словно чехлом. – Новый наряд, красивый наряд…
Легар отбивался из последних сил, не понимая краем угасающего сознания, где же он так был жестоко не прав, что судьба решила наказать его. Змеиные объятия Мойры стягивались на его горле, и сама мертвячка сливалась с ним воедино, вбирая его душонку в себя. Остатки душонки. Иное её не интересовало.
Тело есть тело. О гниении же она, сменившая десятки имён, знала больше многих.
Обмякло тело, сдавая жизнь. Всё кончилось. Свобода наступила. А то, что эта свобода была разной, так это ничего – неточность мысли приносит разные последствия!
Никто за это не должен отвечать.
Легар – мёртвый Легар остался лежать на полу неподвижно. Новый Легар, разжавший своё собственное тело, поднялся. Бледное его лицо, словно бы посечённое из белого камня, большие глаза, в которых, однако, не было ничего благого, маленький рот, который мог сложиться в уродливую усмешку…
Легар поднялся. Пора было идти дальше. Идти, пока есть силы, пока есть мечтания, пока есть просьбы, и пока живёт милосердство.
Пока смерть – это только платье, оболочка для истинной силы, что быстрее прочих откликается на зов.
[Скрыть]Регистрационный номер 0543816 выдан для произведения:
– Боишься? – вопрос был тихим, таким тихим, что разобрать в нём какую-то тень эмоции было сложно, но всё же не первый день Легар жил на свете, и всё же научился хоть чему-то.
– Нет, бояться надо живых, – ответил Легар, не оборачиваясь. Он не видел своей собеседницы, да ему и не надо было – к чему? Что он терял? Не так уж она и была красива – всегда это бледное, болезненно бледное, словно вычерченное из белого камня лицо, большие тёмные глаза, маленький рот, который почему-то складывался в широкую издевательскую ухмылку.
– Живых? А чего их бояться?
Пришлось обернуться.
– Все беды живым от живых, разве нет?
Его собеседница, всё такая же бледная, мрачная, смотрела на него как и всегда – непроницаемыми большими глазами, и от её взгляда хотелось спрятаться. Он бы и спрятался, да только куда денешься, если стоишь на глазах у всех, если на тебя косятся – как же, он сегодня стал главой семьи, единственной её надеждой! Его отец ещё не погребён, а от него уже чего-то ждут. Друзья его отца, друзья семьи, они здесь, собрались, шепчут тёплые, но обезличены все слова поддержки, и он вынужден отвечать им, наплевав на то, что желания общества у него сейчас вовсе нет!
Ещё и Мойра… кто её звал? Кажется, её никто никогда не зовёт. Она сама приходит. Всегда сама. И вроде даже сказать нельзя, что она мешается или что-то делает не то, нельзя! не обвинишь её даже! А вот бесприютство какое-то есть.
– У живых свои заботы, – ответила Мойра, – свои, и мёртвым до их забот дела нет.
Легар не ответил. Он отвернулся от Мойры, смотреть на неё было неприятно. Лицо её, хотя и не выражало никакого откровенного уродства, а всё же прохвачено было какой-то неправильностью. Он отвернулся, чтобы снова взглянуть на отца.
Каменный профиль его был холоден. Всё закончилось для этого человека. Всё прекратилось. Теперь все беды и тяготы семьи не касались его покоя. Его больше не тревожили ни надвигающиеся снега, ни грядущие после бурного снега засухи, ни набеги таких же оголодалых, несчастных племён.
На мгновение Легар даже позавидовал ему. Его отец прожил долгую жизнь, и оставил после себя дом, семью и память, но всё в прошлом, а ему как жить? На чём строить свою жизнь? Как назло – подступает холод, как назло – горячку от лихой подметили вчера в городке…
– Легар, – Янгве, уже седой, хотя старым он не был, хлопнул его по плечу, передавая свою поддержку, – мы тут подумали с семьёй, тебе сейчас тяжело ведь будет. Так мы готовы помочь, как разумеем, конечно… это немного, но это ради тебя и твоего отца.
Помочь? Да какая может помощь? Их город никогда не был процветающим, да и само слово «город» было для него горделивой похвалой, на деле – поселение, нуждающееся в опоре и тёплой погоде.
В детстве Легар спрашивал, пытаясь понять:
– Почему мы не уедем отсюда?
Мать отвечала с тихой, вечной усталостью:
– Да разве же куда деваются от дома?
– А зачем наш дом здесь? – Легар не мог этого понять. Серые домишки, покосившиеся от бессилия рук людских, устающих на тяжёлом труде – руднике, да в красильнях, не впитывали ни солнца, ни краски, ни надежды. Чахлые яблоньки, единственные, что прижились здесь, радовали лишь кислыми мелкими плодами, которые надлежало сушить или варить варенье – в противном случае, есть их было нельзя. Впрочем, отец Легара варил из кислых яблок домашнее вино, что и делало его весьма заметным человеком.
– А где же? – удивлялась мать. – Думаешь, другие края лучше?
Лучше не лучше, но этот, с растрескавшимися облаками и унылой тоской природы, насквозь прошитый камнями, каменными расщелинами и пропахший краской, пылью и мелом – явно проиграл бы любому другому месту.
Это потом Легар узнал такие слова как «сослали», «долг», «служба». Корона когда-то ссылала сюда преступников, чтобы те своим трудом, трудом неизменно вредным, добывали себе прощение в каменоломнях, рудниках и красильне, травясь парами земли и красителей. Но преступников надо охранять. Стража была послана сюда. А потом и обслуга для них – повара, лекари, писари…
Но вымирало трудовое повиновение, теперь здесь оказывались новые лица редко, и то – из числа побродяг, да тех, кого не желают более видеть в крупных городах, посылают в изгнание, к труду. Много таких, Легар даже удивляться перестал.
А про отца своего так и не изведал правды. Знал, что тот был когда-то в гвардии самого короля…
А может и не был никогда. В серости любой кусок жизни хочется запомнить ярче.
– Так что ты можешь отдавать частями, – закончил Янгве всё с тем же сочувствием.
Легар промолчал. Его отец, который казался ему всю жизнь воплощением спокойствия и труда, который не приходил домой до глубокой темноты, заботился о матери, Легаре и его младшей сестре Номре, был не до конца честен со своими близкими.
Серая жизнь, серый островок забытья посреди потока жизни.
– Его же никто не заставлял играть-то, – Янгве и правда выглядел опечаленным, точно его самого этот разговор расстраивал до тошноты. – Да и выплачивал он обычно в срок, но тут уж сам понимаешь.
Понимал, да. Теперь Легар понимал – вот почему его отец, творящий домашнее вино и вечно находящийся в труде, так и не собрал капитала. А ведь обещал ещё прошлым летом:
– Ты поедешь учиться, сынок, поедешь, только надо ещё немного подождать.
И он верил. Верил в эту мечту, в надежду, в то, что серый гибельный пыльный городок закончится, и он поедет туда, где жизнь ещё не замерла, и никогда, боги дадут, не вернётся! А тогда работал, помогая мастерить бочки для краски, да кисти.
Между прочим, работа эта считалась лёгкой, ведь не надо было дышать красками, которые выпаривались из трав да плодов, подвозимых по сезону вместе с серыми тканями, которые надлежало ещё отбелить. И неважно, что кисти и бочки делались тут же, при дворе красильни; и неважно, что когда закипала работа, приходилось быть на подхвате, и мешать вязкое марево будущей краски, и окунать серую ткань в кислоту, и сушить…
Рук не хватало, приходилось, превозмогая отвращение и ненависть, делать всё. И надеяться на то, что будет новый день, и однажды – город, и деньги. Правда, он сам зарабатывал жалкие гроши, как и все. Но отец обещал!
О том, что будет с его семьёй, Легар не задумывался. В его мире существовало волшебное «завтра», за пределами которого нет ничего, кроме яркости жизни и чистого воздуха.
– Все расписки с собой, – закончил Янгве.
Расписки… они принесли все расписки в день похорон его отца! Принесли, чтобы доказать, что не лгут.
Легар ничего не ответил, он обернулся на свою недавнюю собеседницу. Мойра была неподалеку, она смотрела на него со всё той же темнотой больший глаз, со странной усмешкой.
– Только не очень уж тяни, – смутился Янгве. – Я понимаю, тебе тяжело, но ты теперь во главе, так что…
Легар отвёл взгляд от Мойры. Ему было противно.
Впрочем, кому было до него дело? его отца только опустили в землю, только зарыли, прощаясь, а он уже знал, что Янгве – не первый кредитор. Есть ещё люди. И они подходили, хлопали по плечу, говорили о долгах, о расписках. Легару начало казаться, что все эти люди собрались не только ради прощания, а ради того, чтобы напомнить о себе и стребовать долги. Открытие это поразило его необычайно.
Настолько поразило, что когда один из старых друзей семьи потащил из их домишки бутыль с вином, приговаривая, что это в счёт долга, он и не шелохнулся, спросил только у матери:
– Ты знала?
Та вздохнула:
– Всегда так жили. Всё образуется, сынок.
Легар усмехнулся. Как оно должно было образоваться? За чей счёт? За какую добродетель?
– Он не был плохим человеком, просто не знал куда деваться. Сколько он должен? Кое-что соберем.
– А остальное? – Легар взглянул на мать с любопытством. Та отвела взгляд – не знала. Она хотела просить его о помощи, но чуть позже. И потом, куда ему было деваться? Они семья. Они – одно целое, и справедливо будет, если Легар сам предложит помощь и покроет долги отца. В конце концов, всегда так жили.
Вот только Легар смотрел на домишко, на мать, на бледную сестру, на пустоту в их доме, которая образовалась не сколько от бедного серого образа жизни, в котором есть лишь необходимое, и пустота в его собственном сердце, росла. Тоска находила волнами. Он не знал что делать, не знал куда деваться, и тело его – ещё не изношенное тяготами труда, требовало движения.
Он вышел из дома, не примериваясь даже мыслями к тому, куда пойдёт. Его отец был должен денег, его собственная жизнь была полна предопределённости, и никто, кажется, кроме самого Легара, не видел во всём этом затянутой петли.
Мойре он даже не удивился. Она – неприкаянная, мрачная, стояла на улице, смотрела в темнеющее небо. И это почему-то взбесило Легара.
Какое небо? Что она там хочет увидеть? Богов? Да те плевать хотели и на них, и на их чахлый городок!
– Глаза не сломай! – буркнул он, приближаясь к ней.
Она не задевала его, не говорила ничего злого, но он сам был зол и в бешенстве, и ему требовалось разделить это, выплеснуть хоть часть, чтобы стало легче самому. Мойра подошла идеально. Все спали или готовились ко сну, или завершали рутинные дела, подсчитывая жалкие гроши и нормы по добыче камня и покраске. А она стояла, глядя в небо. Словно в небе был смысл!
– Тебе-то какая печаль? – спросила Мойра спокойно и равнодушно.
Да никакой. Просто паршиво на своей душе, вот и захотелось, чтобы не себе одному страдать, а разделил хоть кто-то.
– Ты, парень, зря так, – вдруг сказала Мойра и взглянула на него. В мистическом свете звёзд её лицо казалось ещё бледнее. Он не должен был и разглядеть её лица, но видел. – Ты всех ненавидишь, а всё от того, что себя больше каждого.
– Тебя не за ведовство ли сюда сослали? – спросил Легар. Здесь не принято было расспрашивать кто пришёл и откуда – разные у всех были дороги, были здесь и потомки тюремщиков, и потомки преступных, и те, кто сам бежал…
Все сделались равными в серости.
– Не за него, – ответила Мойра. – И не сослали, сама приехала.
– Зачем? – у Легара не укладывалось в голове, как кто-то может оказаться здесь добровольно?! Он бы хотел сбежать, сбежать как можно дальше, от прошлого, от корневищ семьи, от погибельной земли – ничего из этого не имело для него ценности, одно разочарование.
– Здесь умирают люди, – она не скрывала, нет. отвечала так, как считала нужным. – Умирают, а потом уходят в землю. Мне любопытно за этим наблюдать.
Легар вздохнул. Зачем говорить с сумасшедшей? Толку от неё немного, всё запутывает только.
– Люди здесь как в темнице, у кого-то на лицах смирение, у кого-то ненависть. Ты в ненависти, и это мне интересно, – Мойру его молчание и вздох не смущал.
– Дурная ты! – Легар даже сплюнул, так его разозлила эта ведьмовская речь, – на всю голову обиженная!
– И на две других, – подтвердила Мойра, – но ты зря не веришь мне. Я вижу глаза, глаза твоей матери и твоей сестры, твои глаза. они смотрят по-разному.
– Тебе-то что?
– Запоминаю.
Нет, разговаривать с ней нельзя было! Только время тратить, да и на что? На путное ли разве? Нет! на пустобрешие!
– Шла бы ты своей дорогой, Мойра! – Легар не заметил как успокоился. Странные нелепые слова этой женщины, в которой он не мог определить ни безумства, ни возраста, сломили его собственное бешенство и раздражение, оставив лишь усталость. Ему хотелось домой. Пришло в голову, что мать, верно, переживает. Да и куда уж деваться? Печаль у них общая, вместе и выбираться будут.
А он-то что? Разве ж закончен? Так нет! молод, руки-ноги есть, всё равно в город податься можно, в настоящий город, в жизнь. Мастерство и сила всегда пригодятся.
– Ты следующему мертвецу записку положи под голову, – сказала Мойра, тихо засмеялась, – они там всё читают, всё видят. Если просьба какая – помогут, если обида какая – подсобят, а надо врага наказать – так всё будет.
Легар замер, глядя на неё с испугом и ненавистью. Но Мойра уже удалялась, прекрасно разбираясь в тёмный каменных тропах, она шла, не оглядываясь, легко и даже как-то весело.
***
Прощаться с Мойрой пришли, скорее, для порядка. Никто так и не знал как и почему она вдруг померла. Сколько пролежала после смерти – тоже не знали.
В убогой лачужке набилось народу. Пришёл и Легар. Смотреть на Мойру было противно и страшно – смерть сделала её ещё более бледной и жуткой, заострила черты, слила всё лицо её в маску, как из воска белого слепленную.
Но он пришёл. И руки его сжимали мелкий, жалкий клочок. Правда или неправда? Да кто же узнает. Мертвецы болтать не станут, а городок кружит, кружит – рутиной, да расходами. Расплатился Легар за отца своего, так мать заболела, мать на ноги встала, так новая напасть – у домишки их крыша прохудилась, обвалилась прямо внутрь дома, благо, не ушибла никого. Снова расходы. Снова не едет Легар в ту жизнь, что кажется ему настоящей, и, хотя молод он, а всё же нет никакого спасения и уверенности в завтрашнем дне, да и силы уже, о, бедные силы – тают быстро. После тяжелого дня голову до тюфяка бы донести, упасть. Неурожая случился – после красильни приходится поле перекапывать новое.
А не копать нельзя – второй год неурожай всех подчистую скосит!
И ткани везут всё серее, их отбелить надо помочь. И травы собрать, вдоволь насушить, и всё успеть, а рук мало. Мечтать всё меньше остаётся, растёт тоска в груди.
Вот и держит робкая рука – от намерения робкая, не от труда, листок. В листке одно слово: «свобода», слово страшное, слово противное, но Легару больше всего желанное. Раздражает его серый край, раздражают и дом, и люди, и сам себя он не принимает – всё не так, не по нраву, чудится: мир-то больше, а он здесь, прикованный, и мир о нём не знает!
И не прознает, да? Ведь кончится поле, начнется сев. Кончится сев – начнётся сбор трав. А как то завершится, обязательно что-то новое будет, не бывает ведь такого, чтобы человеку на пути ничего не стояло.
– Потерпи до следующей весны, – убеждала мать, – я окрепну, тебе помогу. Поедешь в город, жить станешь лучше, потом и сестру пристроишь.
Мечтается ей, мечтается. Не о себе уже – на себе она давно уже перекрест дорог поставила, а вот дочь спасти желает.
– Устроишь её там, обживёшь, – мечтается ярко, да так, что нет никакого взгляда на лицо Легара, а в лице его, во взгляде – тоска. Умер он чем-то внутри, и Мойра то верно знала, задолго, а вот тело бродит зачем-то, глупое.
Бывают дни, когда люди необдуманны. Решительны, злы, отчаянны и готовы. Позже они испугаются, попросят действия и слова назад, но боги отмолчатся – на таких отчаяниях стоят многие божии дома.
Для Легара это был тот день. День, когда прощались с Мойрой. Безучастной, мрачной, безумной, неопределённого возраста, занесённой к ним боги знают какими ветрами. День, когда Легар в записке просил у мёртвых свободы для себя, ничего о свободе не зная.
Это было всего лишь слово из светлой, несбыточной жизни.
Это было всего лишь минутой отчаяния, особенно паршивой минутой, когда давят и небо, и земля.
И этого нельзя было уже изменить. Он успел опомниться, но куда деваться? Как вытянуть записку, если тело уже заколочено в ящик? Тело несли, а Легар решил для себя, что ничего страшного не произошло, ведь, в конце концов, это всего лишь какая-то сказка, и Мойра – всего лишь безумица.
***
– А чего ты боишься? – спросила Мойра и гниющий её, запавший куда-то в глубины черепа язык, задвигался в гниющем рту. Это было ужасно – через провалы кожи, уже сожжённой посмертием, проступали кости и отвратительные ноздреватые полости. – Не этого ли ты хотел?
Она явилась непрошенной гостьей, а может быть – полновесной владычицей мира, что воплощается множеством лиц, приходит множеством имён, перерождается в идею.
Конечно, никто не мог его спасти. Ночь была как на заказ: лунная, глубокая, тихая. В такую ночь добрый люд сидит по домам. А он? Нет, он давно не был добр, и прежде всего – к себе.
Он хотел кричать, но язык – его собственный язык присох к нёбу. Он не мог вздохнуть, глотнуть крика…
– Ты просил, и я пришла! – издевающееся разлагающееся лицо, ещё хранящее лоскуты белизны, кривилось прямо перед ним, проступало отчётливо из темноты и тут же в ней таяло, превращаясь в полусветные очертания, чтобы снова проступить и снова исчезнуть.
– М…мойра, – проблеял Легар. Никто не мог прийти на помощь. Никто не мог спасти его.
– Я больше не она, – ответила мёртвая. – Я переоделась. Смерть – это платье, вот и всё. И я пойду дальше, но ты просил меня, и перед уходом я исполню твою просьбу.
Просил? О чём он просил? О чём отчаивался?
В его собственных мыслях свобода была значением богатства, шумного яркого голода, где нет долгов, потерянного и усталого взгляда матери, и вообще никого из прежнего мира нет. И Легар там занимает значимую позицию.
Такой была его свобода. Он не знал в своих мыслях чем бы занимался, что его бы интересовало в такой жизни и не заела бы его тоска по дому? Он не знал. Легар хотел свободы, не представляя, что это такое и куда её деть.
Представление же силы, явившейся к нему в ночи, перед новой сменой платья, не разделяла его мнения. Для неё свобода заключалась в другом, и податливая сущность, не лишённая милосердства, ибо милосердие – это изобретение тёмных сил, явленное для наиболее жестокого укорения света, торопилась к Легару, как к тому, кто давно уже умер внутри себя, но остался зачем-то бродить.
Длинный язык, давно почерневший, покрытый струпьями и тянущими язвами, пульсирующими собственными жизнями, потянулся из черепа, медленной змеёй…
– Не надо! Не надо! – он отбивался, кричал, просил пощады, даже плакал. Но безучастный склизкий от гнили язык скользил по его лицу, собирая эти слёзы на язык, а попутно и заражая.
– Смерть – это платье, и я уже готова к пути, – шептал ему мёртвый голос, и нельзя было не узнать в этом голосе уже знакомые нотки. Только вот Легару было не до того. Бледность смерти лилась по его коже, заражая, стягивая его тело, его душу, его существо тем самым платьем, словно чехлом. – Новый наряд, красивый наряд…
Легар отбивался из последних сил, не понимая краем угасающего сознания, где же он так был жестоко не прав, что судьба решила наказать его. Змеиные объятия Мойры стягивались на его горле, и сама мертвячка сливалась с ним воедино, вбирая его душонку в себя. Остатки душонки. Иное её не интересовало.
Тело есть тело. О гниении же она, сменившая десятки имён, знала больше многих.
Обмякло тело, сдавая жизнь. Всё кончилось. Свобода наступила. А то, что эта свобода была разной, так это ничего – неточность мысли приносит разные последствия!
Никто за это не должен отвечать.
Легар – мёртвый Легар остался лежать на полу неподвижно. Новый Легар, разжавший своё собственное тело, поднялся. Бледное его лицо, словно бы посечённое из белого камня, большие глаза, в которых, однако, не было ничего благого, маленький рот, который мог сложиться в уродливую усмешку…
Легар поднялся. Пора было идти дальше. Идти, пока есть силы, пока есть мечтания, пока есть просьбы, и пока живёт милосердство.
Пока смерть – это только платье, оболочка для истинной силы, что быстрее прочих откликается на зов.