НЕПУТЁВЫЙ ЛЁНЬКА
11 апреля 2017 -
Василий Реснянский
К прибытию гостей Лёнька стал готовиться с утра – сегодня должны были приехать два старших брата с жёнами и сестра с мужем.
День намечался пасмурным, но сухим. Осенние дожди, лившие целую неделю, прекратились, и ударил крепкий морозец, разом прошив лужи до дна и зацементировав дорожную грязь. Это радовало, поскольку проехать на легковой машине в Залесянку в пору осенней распутицы – дело весьма непростое.
Лёнька поднялся затемно, умылся с хозяйственным мылом, причесался второй раз за неделю, одел чистую, не глаженую рубашку и серый, чуть тесноватый костюм, который сшил себе на заказ ещё на свадьбу. Хотел помазаться одеколоном, но не нашёл пузырька, а ведь должен был быть где-то, если только не выпил на похмелье. Пил же он регулярно или, как он сам говорил, стабильно, по случаю и без случая, больше стараясь проскочить на халяву, а когда не получалось, добросовестно отрабатывал долг. К чести его надо сказать: эту неделю он не брал в рот ни грамма, поскольку пришлось решать ряд неординарных вопросов: ездил в район за тридцать километров, вызвал матери врача, а потом вёл переговоры с сестрой и братьями. А теперь вот готовился к их визиту. Отсутствие спиртного в крови несколько дестабилизировало нервную систему, но сознание того, что сегодня он обнимется со своими кровными родственниками, с которыми не виделся уже пять лет, наполняли его душу особым теплом, создавая ощущение праздника.
Прежде всего он навёл порядок в доме: как мог, вытер пыль и паутину, подмёл полы, вытряхнул половики и покрывала, расставил по местам стулья. Старая бревенчатая изба, построенная ещё отцом, делилась на четыре комнаты. Первой открывалась малюсенькая кухонька с газовой плиткой и столом, за ней шла точно такая же комнатушка, символизировавшая прихожую, а дальше следовал зал с отгороженной справа крохотной спальней, ставшей постоянным пристанищем больной матери. Закончив нехитрую уборку, поменял у мамы постель и вышел по шаткому крыльцу на свежий воздух. Лёгкий морозец бодрил, белый иней поблёскивал на крыше сарая, на сером ковре поникшей лебеды, контрастно прорисовывал чёрные голые ветви деревьев.
Лёнька сразу направился к воротам, попробовал их распахнуть, поскольку они уже несколько лет подряд не открывались. Верхняя петля на одной из воротин развалилась от времени и непогоды, и он подвязал её к столбу куском проволоки. Оставив ворота открытыми, занялся ревизией двора, освободив его от разного хлама и ненужных вещей, чтобы был свободный проезд для машин. И Толик, и Васёк, и Надя – все должны были приехать на своих легковушках. Это у него, у Лёньки, как у непутёвого, столетняя изба и велосипед, у которого в переднем колесе под покрышкой вместо камеры вложен поливной шланг. А они все люди солидные, городские, семейные, зажиточные, одним словом, путёвые. Осмотрев критически двор, стал собирать валявшиеся всюду пустые бутылки и складывать их в погребке в кадушку, пока та не заполнилась с верхом. Когда-то матушка квасила в ней на зиму капусту. Семья была большая, четверо детей, и запасов требовалось много, но она как-то справлялась, успевала одна, не зная устали. А теперь вот лежит в спальне парализованным немым бревном.
Лёнька ещё раз промерил глазами двор и удовлетворённый направился в баню, куда ещё с вечера наносил воды и дров. Разжёг огонь в топке и, усевшись в предбаннике на перевёрнутое ведро, задумался, глядя на пляшущее пламя.
Мать родила его уже на излёте своей молодости, в деревне ведь женщины старятся рано, грубея под солнцем и ветром. В этом году они с ней оба юбиляры: Лёньке стукнуло пятьдесят, а матери сегодня исполняется восемьдесят. Отца своего он знал мало. Помнил, что был тот добрым, хватким, напористым. Про него говорили, что мужик он башковитый.
Работал отец учётчиком на зерноскладе, и поймали его якобы с мешком зерна в телеге. В семье уже было трое детей, когда его посадили в тюрьму, а после его возвращения домой и родился Лёнька. Таким образом, у них с первинкой Надей получилась разница в десять лет. Поскольку он в семье был самым маленьким, все с ним нянчились, всячески оберегали его, баловали, чем Лёнька нередко пользовался. К старшим детям отец был более строг в учении, требовал, чтобы по всем предметам были пятёрки. Сам помогал решать задачи и проверял сочинения, объяснял непонятное и заставлял учить уроки. Он добился-таки своего, выучил всех троих, сумел выпихнуть их из деревни в город, где все они успешно поступили в институты. А вот на Лёньку у него сил не хватило. Крепко заболел он, поскольку из тюрьмы пришёл с чахоткой. Лёнька учился ещё в начальных классах, когда отец умер. Вот тут и началась воля или, точнее, самовольство. Мать особо не вникала в науки, да и не до того ей было, целыми сутками пропадала на ферме, а сынку во всём послабление давала: как же, ведь младшенький он у неё, последушек. Совсем разбаловался Лёнька, а когда закончил восемь классов – бросил школу. Мать на учении особо не настаивала, но иногда корила его:
- Ты бы, Лёнька, со старших пример брал. Надюшка вон у нас булгахтершей в Риге, Толик в Ленинграде – анжинером и партейный, а Васёк в Москве на писателя учится. Один ты у нас – непутёвый.
- Эх, мам, – парировал ей Лёнька, – да если все станут инженерами и писателями, кто же коров станет доить и землю пахать? Поработаю в колхозе до армии, а там видно будет.
«А может, он и прав, – рассуждала сама с собой мать. – Пусть живёт рядом с домом, глядишь, на старости лет какая подмога будет, а то потом разъедутся, всех и не соберёшь».
Лёньке нравилась сельская жизнь, нравилась Залесянка – маленькое село, отгороженное от всего мира стеной леса. Он любил бродить лесными дорогами, пить воду из родника, есть малину прямо с куста и никак не мог понять, зачем нужно ехать куда-то в город от всей этой благодати. Однако армия изменила его представления о городе, и, вернувшись после службы домой, он вскоре уехал в Ригу к Наде, поддавшись на её уговоры. Она устроила его на стройку учеником сварщика. Лёнька по натуре был усердным, понятливым, схватывал всё на лету и уже через месяц варил сам на зависть старым мастерам. Пошли хорошие деньги, левые заказы, шабашки. Стройка – дело такое, что если дом не «обмыть», то в нём и штукатурка держаться не будет, поэтому каждый день приходилось что-то «обмывать». За многие мелкие услуги клиенты расплачивались бутылкой. Тут-то и пристрастился он к водочке. На внешность Лёнька – красивый, рослый, сердцем мягкий, простецкий сельский парень, так что, хоть и попивал горькую, девки за ним гонялись. Выбрал он себе рыжеволосую Настю, расписались они с ней и стали жить на квартире у Нади. Та матери письма пишет и за себя, и за брата: «Лёнька у нас женился, а пьёт беспросыпно, что делать с ним – не знаю. Забери ты его отсюда, может, он тебя слушаться будет. И в кого он у нас такой непутёвый? Отец-то не пил».
Лёнька не любил город, но в деревню всё равно не уехал бы – привык к хорошим заработкам, к лёгкой городской жизни, да и квартиру на следующий год обещали. Однако тут так некстати случился у матери инфаркт. Никак нельзя в такой ситуации оставлять одну, уход за ней нужен. Собрались Фроловы на семейный совет: «Ты у нас, Лёнька, самый молодой, всё у тебя ещё впереди, а пока у тебя нет ни детей, ни квартиры, то и терять тебе в городе нечего. Езжай-ка ты в деревню на исправление грехов своих, там и жильё есть, и матери поможешь, а когда она поправится, обратно в город вернёшься, никуда он от тебя не денется».
Честно говоря, Лёнька был рад, что нашёлся повод вернуться назад в Залесянку. Село потихоньку чахло, как неизлечимо больной, но это его не смутило. Приехав в деревню, устроился сварщиком в колхоз и развил такую деятельность, что даже пить бросил. Прежде всего распахал побольше огород, кур развёл, свиней, в доме сам сварил водяное отопление, перекрыл железом крышу. А в комнатах сделал ремонт на городской манер. Насте тоже понравилось их село, только зимой она тосковала по городу, когда всю округу заметало снегом, отрезая пути-дороги, а в доме только музыка печных труб да в телевизоре всего два канала центрального телевидения. Однако на первых порах дело пошло неплохо: мать потихоньку оклемалась, начала сама себя обслуживать, дочь родилась. Казалось бы, только жить. Но тут как-то летом приехал к бывшим соседям Миличёвым из Москвы какой-то родственник, вольный художник, на этюды. Молодой, но с бородкой, весь такой правильный, начитанный, весь пропахший краской, дорогими духами и табаком – трубку курил. Оно, конечно, в Залесянке такая природа, что никакой Швейцарии не надо, такие пейзажи, что и Репину не снились! Иной раз на рассвете встанешь, глянешь на лес, а он весь от солнца золотой, и туман над прудом, как ладан курится, – такая красота, что слезу вышибает. Вот стал этот художник дивоваться Настиными огненными волосами, приставать стал: давайте вас, Анастасия, рисовать буду, у вас тип лица не стандартный, у вас линия шеи, у вас классическая форма груди, у вас конституция фигуры. Как будто они сами не знали, у кого какая конституция под одёжкой имеется. В общем, стал он её рисовать, а по осени вместе с дочкой уехала она с ним в столицу – художник-то был холостой. А Лёнька, как на грех, в то лето опять попивать начал. Расслабился, и произошла у них с Настей размолвка как-то сама собой, без его участия и сопротивления. Возможно, он отнёсся ко всему слишком безрассудно, легко или, может, чересчур доверял своей жене, а когда опомнился – поздно было. Вот тогда-то и запил он по-настоящему – стабильно!
Мать его одёргивала:
- Лёнька, ну что ж ты у нас такой непутёвый! Остановись, сынок, езжай в Москву за Настей. У Васька поживёшь, на работу устроишься, глядишь, всё и образуется. А я уж тут сама помаленьку справлюсь.
Посмотрел Лёнька, как мать от колодца до крыльца полведра воды в три присеста несёт, и сердце кровью зашлось. Может быть, если бы жил он где-то в городе далеко да про это ему кто-нибудь рассказал, может быть, и стерпел, но когда видишь всё своими глазами…
- Нет, мать! – сказал он твёрдо. – Если я ей нужен, пусть сама ко мне едет. А пока мы с тобой вдвоём поборемся годок-другой. Окрепнешь, тогда и уеду.
Зимой по почте пришёл ему от Насти развод. Стало быть, хорошо ей там в белокаменной с художником живётся, может, счастье своё нашла. Понял он, что не собирается она гробить свою молодость в глухой древне рядом с мужем-алкашом и больной старухой. Разом как-то потускнел для него мир, жизнь потеряла вкус, и он вдруг отчётливо осознал всю её бессмысленность. Из него, словно из ткани, выдернули нитки канвы и основы, и узор, начатый было им, стал расползаться в разные стороны. Лишь когда выпивал, набирался он бодрости, уверенности в своих силах, веры в свою необходимость для матери. А время шло.
Провели в Залесянку наконец-то газ, большое подспорье для села, но только слишком поздно – народ-то уже разбежался, выпустили из великана молодую кровь. С каждым годом всё больше появлялось заколоченных домов, всё больше прибавлялось крестов на кладбище, а вот дети по деревенским улицам не бегали. Сначала закрыли детсад, потом – школу. Почту и сельсовет перевели в соседнюю Криушу, убрали магазин и клуб. Потом начали разваливаться колхозы. Волна всеобщего бардака и безвластия захлестнула деревню. Работы не было никакой. Каждый выкручивался и выживал как мог. Лёньке помогала материна пенсия, да и сам он не упускал ни единой возможности подработать, и за что бы ни брался, всё получалось, этот дар у него от отца был. У матери дела с выздоровлением не продвигались, а напротив, ей становилось всё хуже. Он взял на себя всю домашнюю работу, хозяйство потихоньку спустил, потому что с кормами стало проблематично, но по-прежнему держал большой огород, обеспечивая себя всем необходимым из основных продуктов. Он понимал, что надо бежать, что его любимая, ненаглядная Залесянка – это мышеловка, которая вот-вот захлопнется, но мать держала его надёжнее всякого якоря, повисла кандалами на ногах. Баба Груня, его единственная соседка по всей улице, видя, как он пьяный возвращается домой, выговаривала ему:
- Эх, Лёнька, Лёнька! Был бы ты путёвый – жил бы в городе, и мать при тебе была. Мыслимое ли дело – бобылём в деревне маяться?! Ты бы остепенился немного, бабёнку себе какую подыскал, ведь ещё не старый.
- Да где ж её, бабёнку, найти? У нас в Залесянке одни пенсионерки остались.
- А ты в Криушу сходи. Я точно знаю, там есть бабы одинокие.
- Это какая же дура из Криуши в нашу дыру попрётся? Велик ей интерес за больной старухой ухаживать.
- Ну, тогда пей больше! – гневно махала рукой баба Груня.
И Лёнька пил. Выпивка на какое-то время раскрепощала его, давала возможность уйти от реальности этого мира, забыться, окрыляла мечты. Но с другой стороны, алкоголь незаметно разрушал плоть, убивал желания, старил. Постепенно из зрелого парня он превратился в рядового сельского мужика. Ему уже было за сорок, а в деревне его по-прежнему звали Лёнькой, как привыкли, как звали его в семье, потому что он – младший.
Пять лет назад мать парализовало, отнялась вся правая сторона. Она потеряла возможность самостоятельно передвигаться и говорить. Из великого многообразия русских слов ей всего легче давались слова: «Лёнька», «О, Господи!» и мат. Все прочие выражения требовали невероятных усилий и сосредоточения. Иногда ей приходилось несколько минут подряд строчить, как из пулемёта, отборный мат, чтобы в конце сказать: «О, Господи!» Лёнька перепугался не на шутку, даже пить бросил. Всем братьям и сестре отослал телеграммы: «Мать в плохом состоянии». Они явились тотчас же, дружно, обсудили сложившуюся ситуацию, привезли из района врача. Тот осмотрел больную и сделал заключение:
- Паралич – следствие рассеянного склероза. Болезнь, по-видимому, будет прогрессировать, может быть, растянется на несколько лет, как сердце выдержит. Пока что больная не подлежит транспортировке, ей нужен покой.
Три дня сестра и братья жили в Залесянке, накупили всяких лекарств, продуктов, а потом уехали, договорившись за общим столом, что раз мать не транспортабельная, то пусть лежит дома, а Лёнька за ней ухаживает. Дело это для него привычное, в деревне он уже обжился за двадцать лет, да и человек он свободный – ни детей, ни плетей, ни работы постоянной.
- Ты бы женился, – посоветовал Толик, – будет тебе в делах помощница.
- А на ком жениться? Разве что на бабе Груне, – засмеялся Лёнька.
- Ну, на ком-нибудь, – пожал плечами брат. – Короче, ты тут пока похозяйствуй. Мы бы мать с собой, конечно же, взяли, но не выдержит она переезд. Так что ты уж потерпи, пригляди за ней, а мы тебе материально поможем.
Вручили они брату мобильный телефон – большая редкость по тем временам, показали, какие кнопочки нажимать, на том и расстались.
Первое время материальная помощь действительно поступала: кто тысячу, кто две присылал каждый месяц. Потом всё стало как-то забываться и наконец денежный поток иссяк, баловали только на праздники и на дни рождения.
Лёнька понимал, что они в городе ежедневно заняты своими бесконечными делами и за суетой порой некогда вспомнить о нём. Но он и не настаивал, не напоминал, ведь деньги, как известно, портят отношения.
Медсестра десять дней ездила на велосипеде из соседней Криуши, ставила матери систему, а колоть уколы Лёнька научился сам. Потом она стала наведываться раз в неделю. Ежедневно он звонил сестре, а та уже обзванивала братьев. Связь в Залесянке отвратительная, чтобы поговорить, надо было выходить на бугор за село либо залезать на крышу. Селяне порой судачили между собой: «Лёнька сегодня опять на трубе сидел, видать, с Москвой разговаривал!» Деньги ему на телефон переводили старшие Фроловы, но со временем, убедившись, что мать жива и не собирается умирать, поостыли.
Потянулись однообразные дни, переходящие в годы. Лёнька по-прежнему выполнял всю домашнюю работу: полол огород, заготавливал дрова, мыл полы, стирал, готовил обеды. Всё свободное время отнимал уход за матерью. Как бы там ни было, но к ней постоянно требовалось наведываться: то подстилку поменять, то подать судно, то чаю налить. Рядом с кроватью на стене он приколол лист бумаги, на котором было крупно расписано, что в какое время нужно делать и какие лекарства давать.
Через две недели мать немного отпустило, к ней вернулась речь, увереннее стали движения, и теперь во время ухода за ней она старалась всячески помогать сыну здоровой рукой и ногой. Особенно сложно давалось купание. Для этого Лёнька застилал кровать клеёнкой, рядом на табуретках ставил корыто и переваливал в него мать, крупную ширококостную женщину. Обмыв её и обтерев, закатывал обратно в постель и убирал клеёнку. Первые разы он стыдился материнской наготы, но постепенно привык, как привыкает хирург резать по живому. Мать во время купания плакала:
- Эх, Лёнька-Лёнька! Да разве же это мужское дело – сранки за мной стирать! Прости ты меня, сынок, Христа ради! Купи мне крысиного яду или дуста какого, а я сама выпью.
- Ну что ты, что ты, мам! Прорвёмся! – бодро отвечал он ей, дюльдюкнув перед купанием стопарик для храбрости. – А как же ты нас на своих руках нянчила? Теперь наша очередь, и нет тут ничего зазорного.
Два острых и противоречивых чувства боролись в нём: с одной стороны, ему хотелось, чтобы весь этот кошмар как можно скорее прекратился и мать настиг её естественный конец, с другой стороны, Лёньке было страшно жалко мать и он не мог представить свою жизнь без неё, без заботы о ней. Поэтому чтобы уравновесить свои мысли, он добросовестно заливал их самогоном. Добыть его тоже стоило труда. Он занялся рыбалкой, кормился сам, а излишки отдавал без веса за бутылку. На рыбу у стариков всегда был спрос. Иногда брал в долг, якобы матери на компрессы и для уколов. Потом отрабатывал: возил сено, колол дрова, ремонтировал сараи. Хорошо было примкнуть к какой-нибудь компании. Мужики в селе пили часто: от безделья, от безысходности, от бессильной злобы на жизнь, на правительство, на самих себя. Но каким бы пьяным Лёнька ни был, он всегда соблюдал свой регламент и порой вставал из-за стола, не дождавшись конца застолья:
- Ну, мужики, я пошёл. Мне мать кормить пора.
Он не относился к той категории пьяниц, которые были готовы вынести из дома всё до нитки. Лёнька наоборот всё тащил в дом, от любой пьянки старался поиметь какую-то выгоду. Поэтому у него всегда был запас дров для бани, огород был вспахан вовремя, а для поездки в райцентр находилась попутка.
Сложнее дело обстояло с деньгами, так как трудно было найти работу. Порой попадались мелкие шабашки не за самогон, а за деньги. Иногда фермеры, живущие в Криуше, зная о его мастерстве, приглашали на сварочные работы или ремонт техники. Осенью Лёнька обменивал на деньги солому и зерно, причитающиеся ему за пай земли, находящийся в аренде у фермеров. Во время долгих отлучек просил подежурить рядом с матерью соседку бабу Груню. В основном, жили на пенсию матери. Шесть тысяч Лёнька делил пополам. В первую очередь платил за газ, за свет и налоги, чтобы не было долгов, чтобы не отключили что-нибудь. На оставшиеся три тысячи покупал самое необходимое: хозяйственное мыло, чай, подсолнечное масло, лавровый лист, лезвия для бритья и пузырёк одеколона. Остальные деньги шли на лекарства. Соль и сахар закупал оптом – один раз в год. Муку, крупы и макароны брал у фермеров на крупорушке в обмен на работу. Одежду приобретал лишь по случаю, при необходимости.
Два раза в неделю в Залесянку приезжала автолавка, где можно было купить хлеб и все ходовые продукты. Зимой, во время непогоды, хлеб приходилось закупать впрок, и жители хранили его в сенях замороженным. В целях экономии Лёнька бросил курить, но перестать пить никак не получалось. Это была отдушина, самозащита психики, дверца, через которую он уходил внутрь себя, отгораживаясь от всего мира. Его уже не интересовали женщины, высокие материи, богатство, он твёрдо уверовал, что ничего уже нельзя изменить в этой жизни, и просто плыл по её течению, расслабившись на время, следя, чтобы не утонуть, но и не делая никаких попыток прибиться к берегу.
Через год матери стало хуже, она престала говорить. Единственное, что ей удавалось произнести, было имя сына, и когда что-то ей требовалось или не нравилось, бубнила монотонно: «Лёнька… Лёнька… Лёнька…» Но самое главное, что она стала терять разум, не знала меры в еде, не чувствовала позывов в туалет. Теперь Лёньке приходилось по нескольку раз на день менять под ней тряпки, следить, чтобы не сделала чего лишнего. Подпив, он смело, голыми руками вынимал из-под неё обмаранные простыни, складывал в таз, приговаривая:
- Не дрейфь, мать, прорвёмся!
Потом вымачивал бельё в корыте и бросал в стиральную машинку. Когда машинка сломалась, стал стирать в бочке. При этом приходилось топить баню почти каждый день. Хуже всего дело обстояло зимой. Чтобы высушить бельё, он развешивал его на трубы отопления. Запах стоял соответствующий! Но он привык, привык ко всему, как привыкает молодой актёр к исполнению ненавистной ему роли, навязанной режиссёром, играя её добросовестно, чтобы не выгнали из театра.
Доктор, приезжавший осматривать пациентку, разводил руками:
- К сожалению, от смерти лекарства нет, а мы – не боги.
Медсестру, продолжавшую уже столько лет подряд наблюдать мать и выписывающую ей лекарства, Лёнька всякий раз просил:
- Лена, ты уж нам что подешевле.
- Да знаю я, дядь Лёнь, – сочувственно вздыхала она, – но дешевле только вода.
Лёнька добросовестно колол лекарства, давал пилюли и капли, но матери уже ничего не помогало. Старухи, прежде ходившие навестить мать, больше не показывались: чего ж являться, если поговорить не с кем? На улице они спрашивали Лёньку:
- Ну, как там Нюрка?
- Чудит! – отвечал тот.
- Ты её хоть кормишь?
- А как же!
- Терпи, Лёнька, терпи! Она же тебе мать. Живьём в землю не закопаешь.
И Лёнька терпел. Но вот этим летом мать ударил второй инсульт и она полностью обездвижела. Теперь приходилось ворочать её, как бревно, следить за пролежнями, кормить с ложки. Он поделился своими опасениями с сестрой по телефону, что мать эту зиму может и не пережить. Тогда Надя и предложила всему семейству Фроловых собраться вместе в Залесянке, пока ещё осень, пока зима не отрезала село от трассы, отметить матери восьмидесятилетие, устроить для неё праздник, а заодно и на неё посмотреть и самим показаться.
Первой через открытые ворота въехала серебристая «Тойота» Толика. Он сразу прокатил её почти до конца двора, остановив у бани, давая место для других машин. Вместе с ним приехала его жена, крашеная лахудра, как называл её про себя Лёнька. Недолюбливал он Любу за то, что вечно из себя питерскую принцессу корчит, хотя все знают, что она мордовка из такого же глухого хутора, как Залесянка, давно исчезнувшего с карты. Хозяин двора выскочил из предбанника им навстречу. Обнялись, поцеловались.
- Какой ты старый, Лёнька! – сказала Любка. – Что же не бритый?
- А вот сегодня баня, там и побреемся, – весело ответил он.
Прошли в дом к матери. Та встретила их безумными провалами чёрных глаз:
- Ы-ы-ы… ы… ы…
- Что она хочет сказать? – спросил растроганно Толик.
- А Бог её знает! – ответил Лёнька, привыкший видеть эту картину ежедневно. – Сейчас воды дам.
Вряд ли мать понимала, кто перед ней и что, собственно, происходит, но Толик заговорил с ней со всей серьёзностью и сочувствием.
- Здравствуй, мама! С днём рождения тебя, с восьмидесятилетием! – Он поцеловал её в морщинистую щёку. – Прости, что не приезжал.
- Ы-ы-ы-ы, – бессмысленно промычала в ответ больная.
Люба подошла, погладила положенные поверх одеяла жёлтые, в синих прожилках руки, похожие на листья сгоревшего под солнцем лопуха.
- С днём рождения, дорогая!.. Ну, лежи, лежи. – И сразу же направилась к окну открывать форточку. – Лёнька, что ж у тебя здесь вонь такая? Ты хоть проветриваешь?
- Не лето сейчас проветривать, – буркнул он в ответ.
Вышли во двор. Толик критически осмотрел подворье, сказал с сожалением, с недовольством:
- Да, пять лет меня в Залесянке не было, а такие изменения, как будто Мамай прошёл. Какое селище было, и не осталось ничего!
- Бегут все, – подтвердил Лёнька. – Этим летом пять семей выехали.
- И чего людям не хватает? Лес есть, вода под боком, чернозём такой, что хоть на бутерброд намазывай. Почему бегут?
- Жить хотят.
- А ты, я смотрю, всё пустил на самотёк, – продолжил Толик. – Ворота на проволочке висят, сарай вон того и гляди завалится.
- А кому он нужен, сарай-то? Скотины всё одно нет.
- Сад совсем запустил, – не слушая Лёньку, вздохнул брат, – пруд рядом – и не поливаешь!
По заросшей тропинке он направился через сад вниз, к пруду. Лёнька с Любой молча шли следом. Не найдя воды, Толик спросил удивлённо:
- А где же пруд?
- В половодье плотину прорвало, а запрудить некому, колхозов теперь нет.
- Ну и дела! – гость развёл руками. – Живёте вы тут все – абы день прошёл.
- А вы в Питере живёте по-другому?
- Нормально живём!
- Так, может, вы и живёте там хорошо, потому что мы здесь живём плохо?
Толик ничего не ответил брату.
Вернувшись во двор, выглянули за калитку. В конце улицы, между зарослями бурьяна и остатков брошенных домов, показались две машины: первой шёл чёрный «Лексус», за ним «БМВ» вишнёвого цвета.
- Наши! – радостно вскрикнула Люба. – Васёк с Надюшкой едут!
Громко сигналя, машины въехали во двор и встали друг за другом. Первой из «БМВ» вылезла Надя – постаревшая, погрузневшая, копия матери. Прижимая к груди огромные белоснежные хризантемы, она поспешила к братьям. Следом появился её муж – Геннадий. Васёк на минуту задержался в салоне, решая какой-то вопрос. Наконец, он вывалился из-за руля весь круглый, толстый, краснощёкий и поспешно открыл вторую дверь машины. Из неё вышла молоденькая девушка с кукольным лицом, сжимавшая в руке букет красных роз.
Василий за руку подвёл её к собравшимся родственникам:
- Знакомьтесь, моя новая жена – Ляля.
Перезнакомились, перецеловались.
- Как там мать? – спросил Васёк.
- Увидишь, – сокрушённо махнул рукой Толик.
Четверо вновь прибывших направились к юбилярше.
Первой из дома на улицу выскочила Ляля, уже без букета, зажимая пальцами нос. Следом появился Геннадий, вытирая платком рот и шею, чертыхнулся с досадой:
- Как есть – пенёк с глазами! А какая красивая женщина была! Сильная, как молодая кобыла. Помню, зерно с нею получали в мешках. Я приготовился вдвоём их носить, за один конец уцепился, а она мне говорит: «Ты сиди, зятёк, тебе тяжело будет, я сама». И берёт так спокойно себе на грудь по мешку и складывает на телегу...
Затем на крыльцо выкатился Васёк с покрасневшими глазами. Сказал растерянно:
- Не думал я, что всё так… Не предполагал.
Последней из дверей выглянула Надя:
- Лёнька, что же у тебя мать мокрая лежит?
- Так ведь только что менял.
- Значит, чаще менять надо! Идёмте, девочки, перестелем.
Ляля тотчас же выставила растопыренные пальчики, словно птичка крылышки:
- Нет, нет, это, пожалуйста, без меня!
Лёнька пошёл с женщинами. Когда вошли в комнату матери, лахудра спросила его:
- А ты нам резиновые перчатки найдёшь?
- Может быть, вам ещё и противогазы дать?
Он молча, ловким натренированным движением аккуратно выдернул из-под больной подстилку, сухим краем вытер ей ягодицы и свернул ткань конвертом. Так же быстро открыл стоявший рядом шифоньер, достал из него сухую простынь и подал сестре. Та, глядя на её землистый цвет, спросила:
- А ты с чем бельё стираешь?
- С хлоркой, – ответил брат.
- Отбеливатели надо покупать и стиральные порошки. А если сам не умеешь стирать, попросил бы бабушку Груню.
- Да бабушке Груне самой по весне восемьдесят стукнуло.
- Ну, к тёте Фросе сходил бы.
- Померла она, ещё прошлым летом.
- Котиных попросить можно, они нам свои.
- Котины обе в доме престарелых.
- О, боже! – вздохнула сестра. – Какой кошмар!
Что Надя имела в виду под словом «кошмар», она так и не объяснила: то ли качество стирки, то ли отсутствие в селе тех, у кого можно было просить помощи, и поскольку она продолжала в задумчивости стоять, Лёнька выхватил у неё простынь из рук со словами:
- Собирайтесь-ка вы в баню, а я тут сам.
Когда он появился на пороге дома, то увидел, что все прибывшие гости копошатся возле своих машин, дверцы и багажники которых были открыты, выгружают оттуда привезённые с собой запасы провизии. Вскоре всё крыльцо было уставлено банками, бутылками, коробками и пакетами, ящиками с фруктами и овощами, упаковками с пивом и газировкой. Увидев, что Ляля несёт две пластмассовые пятилитровые канистры, на которых написано «Питьевая вода», Лёнька удивлённо спросил:
- А вода-то зачем? Колодец же есть.
На что та ему ответила:
- Пусть с вашего колодца скотина пьёт. А мы люди.
- Москвичи грёбаные – вода им в колодце не та, – буркнул про себя Лёнька, но спорить не стал.
В баню первыми пошли женщины по-быстрому, а потом мужчины – с пропаркой. Наконец, все собрались в доме, выпили по граммулечке, чисто символически, перекусили по крошке с чайком и взялись за организацию основного празднества. Мужская половина занялась технической стороной дела, дамы колдовали на кухне, несколько раз призывая к себе на помощь Лёньку: наточить ножи, найти сковородки и разделочные доски, слазить в погреб. В зале передвинули мебель, принесли из сарая лавку. Разложили старый круглый раздвижной стол, покрыли его целлофановой скатертью. Вскоре на ней появилась одноразовая посуда и весь запас хрусталя из серванта. Мало-помалу, под шутки и разговор стол начал заполняться закусками и блюдами до такой степени плотности, что уже некуда было поставить лишнюю рюмку. Уж что-что, а поесть и выпить Фроловы любили, это у них в крови. Любой вам в Залесянке подтвердит, что столы у них всегда были обильные, а тут же ещё и друг перед другом похвастать хочется. Толик решил позвать кума Серёгу – своего школьного друга с женой Валей, и вскоре привёл их, весёлых и нарядных. Уже слегка вечерело, когда в сервировке стола была поставлена последняя точка и все расселись по своим местам. Дверь в спальню матери прикрыли, чтобы освежить воздух в зале, да и не досаждать больной шумом. Хлопнуло шампанское, и веселье началось.
Первый тост взяла Надя по праву старшей в семье. Она долго и сбивчиво говорила, благодарила мать за то, что та родила её, что подарила годы жизни, позволившие ей дожить до пенсии. Потом поднялся Анатолий и повторил всё сказанное сестрой. Василий, как истинный поэт, подняв на вытянутой руке полную стопку, прочёл длинное стихотворение, посвящённое матери, которое заканчивалось словами: «И жить тебе ещё сто лет!». Ему дружно аплодировали.
После каждого тоста, опорожнив стаканчик, Лёнька на мгновение замирал с высоко поднятой вилкой, размышляя, куда её следует опустить в этот раз, восхищаясь обилием стола, рассматривая продукты и кушанья, многие из которых он не только ни разу не ел, но даже и не знал, как они называются. Им с матерью такие деликатесы и во сне не снились. Когда матушка перестала владеть своим телом, все поварские обязанности перешли к Лёньке. Меню у него особым разнообразием не отличалось: суп, картошка, каша, рыба. Иногда готовил щи и пёк блины, кстати говоря, весьма удачно, даже мать хвалила…
Дошла очередь высказаться и до Лёньки. Поскольку все главные слова и пожелания уже были произнесены, то он просто присоединился к вышесказанному и выразил сожаление, что мать не может сесть с ними за стол и что братья и сёстры слишком редко ездят в деревню. Залпом опорожнив стакан, он ткнул вилку в красивую банку, на которой было написано «Оливки, фаршированные тунцом», сунул в рот зелёные шарики и тут же незаметно выплюнул их себе в ладонь – «Какую только гадость не едят эти городские!», и следом, исправив ошибку, подцепил из соседней банки хороший кусок лосося.
Между тем речь Лёньки не осталась незамеченной, и гости, в свою очередь, начали смущённо оправдываться друг перед другом.
- Ну как мне, пенсионерке, лишний раз приехать из-за границы?! – заговорила Надя. – Ведь каждая копейка на счету, две внучки на моём попечении, да и документы всякий раз на выезд оформлять надо.
- А у меня просто нет времени! – развёл руками Василий. – То конференции, то творческие вечера, то концерты, уже не помню, когда в последний раз был в отпуске.
- Ну а я вообще занят круглые сутки. Бизнес, знаете, ленивых не любит, крутиться надо, – вздохнул Анатолий. – Правда, прошлым летом мы хотели с Любашей приехать, но тут как раз путёвка в Турцию подвернулась.
- А чем наша Залесянка хуже Турции? – отозвался Лёнька.
Толик удивлённо пожал плечами, а его половина договорила за него:
- Ты сам подумай, что спросил!
- Ну ты, Лёнька, и сравнил: Залесянку с Турцией, – поддержал друга кум Серёга, слегка под хмельком. – У нас деревня, а там Турция! Тур-ци-я!
- А по мне, так краше наших мест в мире не сыскать! – возразил Лёнька и, махнув рукой, продолжил изучение стола.
После четвёртой захорошело. Все как-то разом сблизились, заговорили, зашумели, заспорили, курящие вышли на крыльцо. За столом образовывались и распадались группы собеседников по интересам. Наливали и выпивали уже без громких тостов, каждый на своё усмотрение, чем охотно воспользовались муж Нади и кум Сергей.
Лёньке послышалось, что мать закашляла, обернулся – дверь в спальню была открыта. В комнате горел свет, и он поспешил туда. Надя сидела на табурете перед матерью и, держа в левой руке очищенный апельсин, правой запихивала ей в рот медовые дольки.
- Нельзя! – остановил он Надю. – Нельзя ей твёрдую пищу, подавится!
- Да я апельсинку, она же мягенькая.
- Нельзя, – повторил он, – надо вот так…
Лёнька взял из рук Нади апельсин и стал выдавливать потихонечку сок из плода, держа его над губами больной и следя, чтобы капли попадали ей в рот.
- Я её уже покормил, – продолжил он, – теперь до утра ей ничего не надо давать, кроме лекарства, иначе всю ночь придётся пелёнки менять.
Между тем застолье продолжалось. Многие уже забыли, в честь кого оно устроено, впрочем, теперь это и не имело особого значения. Мужчины, зная, что завтра выходной день и не надо садиться за руль, расслабились. Поздний вечер накрыл Залесянку, замазал окна холодной осенней чернотой. Собравшиеся за столом уже крепко выпили, но ещё хорошо понимали друг друга. Настало время врать, хвастаться и давать обещания.
- Ну что, Васёк, как дела? – обратился к Василию Сергей, сидевший напротив него с рюмкой в руке. – Всё сочиняешь? Ты же у нас теперь маститый поэт.
- Пишу помаленьку, на хлеб с маслом хватает. Вот женился в четвёртый раз, помоложе взял, думаю, что это окончательный вариант.
- Ну, давай за тебя. За твоё творчество. Прославляй нашу Залесянку! – поднял Серёга свою рюмку.
- За Нобелевскую премию! – присоединился к ним Геннадий.
- Вы-то как там с Надюхой? – шумно выдохнул Василий после выпивки и обернулся к зятю.
- С Надежды какой спрос – пенсионерка! – махнул рукой Геннадий, похрустывая грибами. – Один кручусь, но баксы потихоньку капают, находим способы. А вот тут в деревне, я смотрю, мужики руки опустили. Такая земля, такие просторы, а живут в нищете. Лень-матушка!
- Не прав ты, Гена, крепко не прав! – протестующее взмахнул рукой Сергей. – Земли-то много, только не наша она, да и не поднять её в одиночку. Верно ты заметил, что чернозём у нас отменный, но его ложкой жрать не будешь, его пахать надо! Техника нужна, солярка, семена, а где деньги взять? Как ты там сказал?.. Вот, вот – баксы! Так что скупают нашу землю потихоньку городские, у кого баксов много, а мы у них вроде батраков.
- А я все баксы в строительство вложил, – вклинился в разговор Анатолий. – И не жалею. Прибыльное, знаете ли, дело. Мы с Любашей думаем этой зимой «мерса» купить, чтобы у каждого своя машина была.
Выпили за бизнес. Фроловы стали хвастать друг перед другом, у кого доходы больше, на что изрядно выпивший Сергей философски заметил:
- Крепко вы, ребята, в городе на ноги встали! Один Лёнька у вас непутёвый.
- А что Лёнька? – возмутился младший Фролов. – Что Лёнька? Я бы, может, тоже на «мерсе» ездил, если бы в городе жил! Легко им там, в Питере, рассуждать про деревню! Переписали бумаги на себя, и все стали собственниками. А ты на селе попробуй стать миллионером. Землю-то, её не обманешь бумажкой!
- Пить, Лёня, надо меньше, – погрозил ему пальцем Анатолий, – а потом уж философствовать.
- А то, можно подумать, вы меньше моего пьёте!
- Пьём-то мы, может, и больше, но мозги не пропиваем, – нравоучительно поправил брата Василий. – Пословица что говорит? Пить – пей, но дело разумей. А таких, как ты, если к управлению государством допустить, так вы всю Россию пропьёте.
- А вы её уже пропили! Профукали по заграницам! – махнул рукой Лёнька, задетый за живое. – И нас пропили, и землю нашу! Просто вам в городе из своих офисов этого не видно за небоскрёбами. Вам ведь выгодно, чтобы мы все передохли. Чем меньше останется Залесянок, чем больше сопьются мужики, тем богаче вы станете!
- Ишь ты куда загнул! – возмутился Василий. – Глубоко копаешь!
- Да уж, – подтвердил пьяный Серёга, закусывая водку ложечкой красной икры.
- А ты, братан, прежде чем в государственные дела рыло своё тыкать, сначала у себя дома разберись, – тихо и строго заговорил Анатолий и указал рукой на выцветшие обои и серый потолок. – Ремонт когда последний раз делал?
- Мне и так сойдёт.
- А мне – нет! Я желаю, чтобы в отцовском доме порядок был. А ты его в свинарник превратил! Сараи у тебя валятся, ворота упали…
- А желаешь, чтобы порядок был, взял бы и помог, – в тон ему тихо ответил Лёнька и налил себе водки.
- Делать нам больше нечего, кроме как заниматься ремонтом, – возмутилась Люба. – Мы будем тебе порядок наводить, а ты будешь самогонку пить? Деловой!
- Да никто тебя не просит ремонт вести, успокойся, – осадил её Лёнька. – Ты же за тридцать лет ни разу у нас в избе полы не вымыла. Тоже мне помощница нашлась!
- Что же ты хочешь сказать, что мы тебе никогда не помогали? – завёлся Толик. – Что я ни разу тебе не присылал денег? Ну вот, скажи сейчас при всех: присылал я тебе деньги или нет?
- Присылал как-то, – усмехнулся Лёнька.
- Как-то! – передразнил его брат. – Не как-то, а не раз! И что ты тут губу закопылил? Ты что же хотел, что бы я тебе каждый день по десять тысяч высылал? А ты тут пьянствовать будешь. Думаешь, у нас в городе деньги с неба, как снег, сыплются? Их, милый мой, ещё добыть как-то надо, нам они самим нужны, тоже ведь не манной небесной питаемся.
- Да много ли денег нужно в деревне? – рассудил Василий, глядя осоловелыми глазами на Лёньку. – Картошка – своя, капуста – своя, сало, яйца – есть, остаётся разве что хлеба купить и самогону. – Он пьяно рассмеялся. – Вот на самогон-то денег всегда будет мало!
Василий мотнул головой и, сложив на груди руки крестом, продолжил:
- Каюсь, братцы, каюсь: не посылал я денег в деревню последнее время, но вы войдите в моё положение. В позапрошлом году мы с Лялей поженились, свадьбу сыграли, в Египет съездили, а в прошлом году я «Лексус» в кредит взял, в долги влез. У меня у самого с деньгами проблемы. Ну прислал бы я тебе сто рублей, тебя бы это устроило?
Лёнька молчал, таинственно улыбаясь, смотрел на стакан с водкой, и брат, не дождавшись ответа, уверенно закончил:
- То-то же! И закроем эту тему.
Надя, тихо сидевшая напротив спорщиков и слушавшая братьев, искоса посматривала на своего супруга, отвалившегося на спинку дивана и мирно похрапывающего. Убедившись, что поддержки ей ждать неоткуда, вступила в разговор, перебивая Васю, окликнула Лёньку:
- А я ж тебе посылку с фруктами отправляла, ты получил?
- В мае приходила, – подтвердил тот.
- Что же не позвонил даже?
- Денег на телефоне не было, а к вам в Ригу звонить слишком дорого.
- А ты бы бросил пить да пошёл бы сам деньги заработал. Ждёшь, когда пришлют! Не стыдно?
Лёнька побелел лицом, отодвинул стоявший перед ним стакан и сказал тихо и возмущённо:
- Да, я пью. Пью! Но денег у вас никогда не просил и просить не собираюсь. Да если бы не мать…
- А-а-а-а! Так значит, мать во всём виновата?! – резко оборвал его Толик. – Вот ты и раскрылся, милок! Ищешь крайних! Мать ему поперёк горла встала. Вот нож, зарежь её! Свинья ты, Лёнька, неблагодарная! Мать тебя на свет родила. Да если бы не мать, ты бы давно уже спился и подох где-нибудь под забором! Вот она – твоя сыновья благодарность!
Пьяный Василий, толстый, весь круглый, точно ошкуренный арбуз, саданул кулаком по столу так, что подпрыгнули стаканчики и брякнули ложки:
- Мать не трожь! Слышь, Лёнька, тебе говорю: не трожь мать! Мать – это святое! Запомни – у человека в жизни только две основы – мать и Родина! Я молчал, молчал, но всё же выскажу. Посмотрел я, в каком навозе ты мать содержишь, и больно мне стало как сыну. Не ожидал!
Голос Василия дрогнул, губы расплылись, как перебродившее тесто, и он умолк, но его тут же поддержала Ляля:
- Если бы моя мама болела, Леонид, я бы её в таком виде не оставила. Я бы работать пошла, я бы в лепёшку расшиблась, но создала бы ей достойное проживание.
- А ты заткнись! – резанул Лёнька воздух ладонью. – Тут таких, как ты, до тебя три штуки было с крашеными коготками!
- Лёня, Лёня! – запричитала сестра, успокаивая брата. – Что же ты всем рот затыкаешь? Чего ты на людей кидаешься, как хорёк? И нечего обижаться, правильно тебе братья говорят. Ты бы прислушался к старшим.
- Надоело за пятьдесят лет прислушиваться! У вас Родина – святое, мать – святое, и вы все праведники, а мы тут в деревне – быдло, лохи и бездельники. Но если вы там, в городе, все такие умные и правильные, то что же из вас никто мать к себе не взял?
- Лёнечка… Лёнечка, милый, да разве же я когда от мамки отказывалась? Да Бог с тобой! Но ты сам пойми: куда же я её, за границу, повезу? Кто же меня с ней пустит? Да я сама там живу, как на квартире, мне каждый раз глаза выкалывают: ты русская! ты русская! Это хорошо, что у меня Геннадий – латыш, а то давно бы сожрали нас с потрохами.
- И мы бы с Любашей её к себе взяли, жилплощадь позволяет, – отозвался Анатолий, – но у Любы своя мать такая же старая, возле нас живёт, вы же знаете, она к ней каждую неделю ходит, а то и два раза. Сами понимаете – старый человек, а если сляжет, то придётся забирать к нам.
- Ну а мне куда брать? – оправдывался Василий. – Я же вообще дома не живу: то семинары, то форумы, то съезд писателей, то Дом народного творчества. Я же неделями в разъездах. Можно, конечно, ото всего отказаться, только где же тогда деньги брать? Их же мне никто на блюдечке не принесёт. И потом, Лёня, ты же сам согласился ухаживать за матерью, тебя ведь под пистолетом никто не заставлял. Зачем же на кого-то теперь стрелки переводить? Взялся делать дело, так делай!
- А я что, не делаю?
- Да видим мы, как ты ухаживаешь, – скривился Толик. – Мать у тебя, не к столу будет сказано, по уши в говне лежит, а ты пьёшь! Нигде не работаешь. Вместо того чтобы что-то купить маме, потихонечку пропиваешь её пенсию. Что молчишь? Крыть нечем?
- Я пью на свои, мать не обижаю, – еле слышно произнёс Лёнька.
- Правильно ты, Толик, говоришь, – поддержала его сестра, – я тут в шифоньере поглядела: у матери ни чулок, ни трусов нет. Прости Господи, хоронить не в чем. Что же, Лёнька, ты её до такого довёл?
- А зачем ей чулки, если она пятый год с постели не встаёт?
- Но трусы-то можно было надеть хотя бы для приличия!
- Приличие! – Лёнька криво усмехнулся. – Да её по пять раз на день подмывать приходится.
- А хоть бы и десять! – побагровел Толик, облизывая хмельные губы. – Она же тебе мать, понимаешь? Она нас всех воспитала, когда отец в тюрьме сидел. Одна – троих. Ты же ничего не помнишь, а я уже в школу ходил, когда ты народился. Как они с отцом радовались! Мать из-под тебя голыми руками дерьмо выгребала! Всё цацкались с тобою: «Наш Лёнчик, наш Лёнчик. Кормилец на старости лет…» Кормилец хренов… Задушил ты мать толчёной картошкой. Ей бы соку, молочка…
- Про молоко забудь, – вступилась за Лёньку кума Валя, – в деревне ни одной коровы не осталось.
- Ни одной! – подтвердил пьяный кум и в воздухе начертил рукой крест.
- Ради родной матери можно бы и в Криушу съездить, – не унимался Толик.
- Ездил и в Криушу, – оправдывался Лёнька.
- Больной бы фрукты надо, бананы, лимоны, – вставила слово Ляля.
- Были летом и фрукты, – сказал Лёнька, – а теперь где же их взять?
- В магазине всё есть! – махнула ладошкой Ляля.
- Не продают у нас в магазине фрукты, – вновь защитила Лёньку Валя.
- А что у вас вообще продают? – негодующе спросила Ляля. – Вот этот хлеб? Так им только людей травить. – Она взяла со стола кусочек серого плотного хлеба и снова швырнула его между тарелок.
- Пра-ильно! – с трудом выговорил кум заплетающимся языком. – А мы всё равно его есть будем.
- Нету у меня бананов, – мотнул головой Лёнька. – Что сам ем, тем и её кормлю.
- А мог бы похлопотать ради родной матери, – настаивал Анатолий. – Мы все издалека приехали, а смотри, какой стол накрыли для именинницы. Что на нём твоего? Рыба да картошка. А пьёшь-то ты водочку и закусываешь ветчиной.
Выпитое спиртное ударило в голову. Оно разогревало кровь, разжигало желание спорить и доказывать, нападать и защищаться. Лёнька вдруг ощутил, что у него есть крылья, на которых он может подняться вровень с братьями, и давно забытое чувство собственного достоинства стало выкристаллизовываться в нём. Он медленно поднялся из-за стола, обернувшись к сидящему рядом брату:
- Ты меня столом не кори! Я у тебя куска хлеба не прошу, я картошку есть буду.
- Ой-ой-ой, какие мы гордые! Правду не терпишь, всё чего-то выкаблучиваешься, это тебе не так, то не эдак, на всё у тебя есть оправдание. – Толик расходился всё больше, ожесточённо жестикулируя руками. – Мы к тебе по-родственному, с наставлением, стол накрыли, а ты хотя бы спасибо сказал. Ну и пошёл отсюда, свинья неблагодарная!
- А ты меня из моего дома не гони, – выпрямил Лёнька спину.
- Ха, да какой же он твой? – дурашливо засмеялся Толик. – Это отцовский дом, а стало быть, и наш. И земельный пай тоже не твой, а родительский, и в нём наша доля есть, а ты всем этим пользуешься один.
- Так что ж, значит, делить будем?
- Время покажет. Надо будет – и разделим.
- И что же ты делать будешь с этим паем? – склонил голову набок Лёнька.
- Дачу построю.
- Ты же хвалился, что у тебя две дачи под Питером!
- А это будет третья. Вот возьму, скуплю всю вашу землю, загоню сюда бульдозеры, снесу весь этот хлам и построю одну настоящую дачу.
У Лёньки потемнело в глазах, он в упор глянул на пьяную набычившуюся физиономию брата и дрожащими губами сказал твёрдо и чётко:
- Сволочь ты, Толян, хотя и братан. Правду мать прежде говорила: Толик у нас бандит с высшим образованием.
Анатолий в ответ тоже поднялся из-за стола на качающихся ногах, и они встали друг против друга – плечо в плечо.
- А вот за такие слова, братишка, можно и по роже схлопотать…
Толик замахнулся, чтобы дать брату пощечину, но тот, худой и жилистый, неожиданно ловко увернулся от неё, лишь кончики пальцев очертили верхнюю губу. Лёнька тотчас же выпрямился, как пружина, и ладонью оттолкнул от себя брата. Тот спьяну попятился назад, опрокинув табуретку, не удержался на ногах и с шумом и матом грузно и неуклюже повалился на пол.
- Ах ты, сука колхозная! – Толькина лахудра вскочила со своего места и точно наседка, завидевшая ястреба, вцепилась Лёньке в мягкие, давно не стриженые волосы. – Мало того, что тут всех обосрал, так ты ещё и руки распускаешь! Жрёшь, пьёшь за наш счёт, рожа бессовестная. Я тебе помою полы на твоих похоронах, я тебе за Толика яйца оторву!
- Так его, Любанька, так, – хихикал пьяный кум Серёга, наблюдая возникшую сцену и смакуя розовую пластинку осетрины. – Ай да кума, ай да молодец! Хоть одна баба за мужика заступилась.
Васёк вскочил со своего места, подхватил под руки сопротивляющегося Лёньку, Толик подоспел с другой стороны.
- Выведите его вон, раз он не умеет вести себя за столом! – скомандовала Ляля, указывая тонким пальчиком на дверь – пусть в подъезде посидит.
- Ну, Лёнька, – хрипел Васёк, – скажи спасибо, что у матери день рождения, просто не хочется праздник портить. Обойдёмся без мордобоя, хоть того и заслужил, а охладиться тебе в самом деле стоит, ишь, как распалился!
Вдвоём с Толиком они подвели его к двери и вытолкнули за порог. Лёнька не кричал, не возмущался, не стал рваться обратно в дом; скрипнув зубами, он прошёл через тёмные сени и спустился по ступенькам крыльца во двор.
Безлунная звёздная ночь накрыла Залесянку, заливая всё вокруг каким-то холодным ультрафиолетом. Мороз сошёл, но было довольно прохладно, однако изгнанник не чувствовал этого. Заправленный хорошей дозой фирменной водки, в нём клокотал котёл обиды, согревая его, словно атомный реактор, рождая в душе какую-то неосознанную реакцию. Он прошёл через двор и, поглядывая на светящиеся окна дома, сел возле синеющего дверного проёма на высокий осиновый чурбак, на котором колол дрова.
- Зря вы его так, – с сожалением покачала головой кума Валя, когда братья вернулись к столу, – он ведь мужик не плохой – и добрый, и хозяйственный.
- Пусть в сенях похозяйствует – умнее будет, – буркнул Толик.
- И куда же он теперь пойдёт? – озабоченно спросила Надя.
- Дальше деревни не уйдёт, – уверенно заявил Вася. – Побродит и явится.
Лёнька всё сидел на своём чурбаке, не меняя позы, и ругал сам себя. Да, они правы, тысячу раз правы, и сестра, и братья, что он алкаш непутёвый. Это из-за него у матери случился инфаркт, по его вине ушла от него Настя, это он запустил отцовский дом, и братья ездят так редко, потому что их жёнам противно смотреть на его кислую рожу. И этот пьяный скандал за столом устроил тоже он. Ну кто его просил, кто дёргал за язык затевать этот спор? Сидел бы себе тихонько и пировал, ведь в самом деле – стол изумительный: и водки, и закуски не перечесть, а там же ещё коньяк не начинали, и рижский бальзам стоял в керамической бутылке неоткупоренный, а где-то должно быть баночное пиво и вино… Чего ему, поросёнку, не хватало? Для него же люди старались. Так нет же, развязал язычок, высказаться захотелось, правду поискать. Правду, её прежде всего в себе надо найти, а потом уж от других требовать. Вон Васька пускай бы и высказывался – он поэт, ему положено, а он деревенщина, двух слов связать не может, а туда же: я, я! Что он видел в жизни, кроме своей задрипанной Залесянки? Толян – тот даже в Турции побывал три раза, Васька куда только не ездил, египетские пирамиды видел! Надюха в рижской опере самого Карузо слушала!.. А что видел он? Как лосёнок лижет вымя у лосихи, как зелёные шильца подснежников протыкают прошлогоднюю листву с остатками снега? Так кого же этим удивишь? Подумаешь, велика невидаль: соловей в цветущей сирени, ежевика в росе или, скажем, ромашковая поляна. Да тут такие «дива» на каждом шагу, каждый день ногами топчем. А вот Турция… Эхма! Вся жизнь у него вышла как-то наперекосяк. Вот жил бы в городе, зарабатывал бы хорошие деньги, квартиру бы получил, мать бы к себе взял, чтобы всегда рядом была. Там и уход ей был бы другой, там врачи быстро помереть не дадут, там лечить будут. Правильно Надюха заметила, что ни одной новой простыни у матери нет. Так ведь разве напасёшься? Бывало, придут бабки мать проведать, свёрток с собой принесут: «На, Лёнька, тут простынки старенькие, но ещё крепенькие, под Нюрку стелить». И он брал…
Ему вспомнилось детство – яркое, солнечное, пропахшее грушовкой: как Надя брала его с собой собирать землянику, как Васёк катал на себе, изображая коня, как Толик учил драться. Он говорил: «Ты, Лёнчик, подрастай быстрее. Сейчас мы с Васяткой всю деревню держим вдвоём, а ты третий будешь. Пусть знают Фроловых!» Потом, в период перестройки, мелькнуло одно время имя Фроловых в очерках о питерских группировках. Но Толик к тому времени уже успел закончить второй институт, юридический, уже заочно, и хорошо изучил все дыры в законах… Эхма! Было же всё когда-то по-другому! Так когда же, где дала сбой программа, настроенная на счастье и удачу? Когда же всё вывернулось наизнанку? И что было вперёд: линия ли судьбы дала кривизну и он начал пить, или он стал запивать лишнего и жизнь сошла с пути праведного?
Мысли метались в нём, как мыши, упавшие в пустой ящик. Лёнька посмотрел на небо, в тёмные пропасти между звёзд. Кому он нужен в этом бездонном мире? Кто о нём вспомнит? Где-то в Москве у него есть дочь, теперь уже, наверное, замужем, под другой фамилией. Когда они расстались, ей было лет пять, вряд ли что сохранилось у неё в памяти о нём... Лёнька не знал, что когда дочь выходила замуж, она предложила матери: «А давай позовём на бракосочетание папу?» Настя подумала и сказала: «Нет, доченька, не стоит этого делать. Если бы ты была ему нужна, он бы нашёл тебя сам. Не надо ворошить прошлое. Да и зачем он нам? Семья у нас видная, на свадьбу соберутся люди солидные, известные, богатые, а что с него взять? Был бы он путёвый…» Ну и пусть, пусть он непутёвый, как все говорят, пусть самый последний в ряду человечества, но ведь человек же! Так почему же с ним не по-человечески? Он не понимал спьяну, что говорил за столом и что говорили ему. Ну, сказал лишнего, поумничал, так поправьте. Вы же старшие, институты позаканчивали, а зачем же так – из-за стола, под руки! Ну почему, если человек упал в грязь, все ходят по нему, как хотят, и мало того, что никто руку не подаёт, так ещё каждый норовит втоптать тебя в грязь как можно глубже?
Лёнька облизал поцарапанную губу и только теперь сообразил, что плачет. Он не хотел, но слёзы сочились и сочились откуда-то из трещинок под глазами, как живица из сосновой коры. Последний раз он плакал на похоронах отца. Видно, слишком много слёз накопилось в нём за это время, потому они никак не кончались. В который раз он взглянул на светящиеся окна избы. За мать он больше не беспокоился – в доме было полно людей. Теперь он думал только о своём.
Ещё не понимая, что собирается делать, не вставая со своего пенька, Лёнька наклонился вперёд, к двери, вытянутой рукой провёл вдоль стенки, поймал вязанку, висевшую на ней, – длинную крепкую ленточку из сыромятины с металлическим колечком на конце, и сдёрнул её с гвоздя. Сработанная ещё отцом, она многие годы служила для переноски дров из сарая в баню. Он машинально вставил ленту в кольцо – получилась петля, влез на качающийся чурбак, правой рукой нашёл невидимую в темноте перекладину. Затем левой рукой перекинул свободный конец петли через брусок и захлестнул его в узел. С трудом, помогая свободной рукой, просунул в кожаное кольцо свою голову и отпустил перекладину…
Между тем гулянка в доме продолжалась. Толик, вернувшись к столу, крикнул куму:
- Эй, Серёнька, чего загрустил? Давай, наливай по полной. А ну, девочки, поддержите!
Василия потянуло на ораторство, и он, подняв вверх палец, втолковывал невменяемому Серёньке:
- Я уже тут говорил и не побоюсь повторить это вслух: Родина и мать – это святое. Понимаешь, святое! – И стучал кулаком по столу. – Я вот много раз бывал за границей, а всегда вспоминал нашу Залесянку. А почему? Потому что мы все в душе патриоты. Понимаешь? Па-три-оты!
- Да уж, мы уж такие… – мычал кум Серёга, разглядывая одетую на вилку устрицу.
- Верно, верно, – поддержал брата Толик. – Бывало, лежишь на песке где-нибудь в Анапе, а сердце так и рвётся домой, так и щемит.
- Я столько стихов написал о доме, о селе, – продолжил Василий и начал читать, сначала о матери, потом про деревню: – «Залесянка моя, на пригорке за лесом…»
Все аплодировали, а кум говорил восхищённо:
- Молодец ты, Василий Семёнович, ай, молодец! Вот умеешь ты, так сказать, за сердце зацепить. А ну давай ещё раз, про мать!
И Василий декламировал. Громко, с пафосом, хорошо поставленным голосом. Он любил читать стихи и делал это с удовольствием.
Кум плакал, вытирая слёзы бумажными салфетками, а Валя смеялась и хлопала его ладонью по спине:
- Нахрюкался на халяву!
- И ничего ты, Валька, не понимаешь в этой жизни, – мотал тот головой.
А мать в это время лежала в соседней комнате, забытая загулявшими детьми. Из открытой форточки тянуло сквозняком. Она не осознавала происходящего вокруг, но каким-то восьмым чувством, звериным инстинктом, доставшимся нам от пращуров, ощущала, что что-то непоправимое случилось в этом мире.
Никто не подошёл к ней этим вечером с кружкой воды, в которой так привычно гремит ложка, никто не сунул в рот раздавленную таблетку. Осколками разрушенного сознания она силилась осмыслить ситуацию и, напрягаясь изо всех сил, тихо хрипела:
- Ы-ы-ы, Лёнька, ы-ы-ы-ы…
Застолье, как ни странно, остановила Ляля, поскольку выпила меньше всех, была не в духе и ей чертовски надоели эта вонь, подплывавшая из спальни, эти глупые красные обои, пьяная похвальба мужчин, деревня и всё-всё, что с нею связано. Она решительно встала из-за стола и, обращаясь к Василию, сказала капризным, но властным тоном:
- Ну всё, хватит. Ночевать-то мы где будем? Надеюсь, не здесь?
- Пойдёмте ко мне! – азартно махнула рукой Валя. – На всех места хватит!
Народ стал дружно одеваться и вскоре гуськом потянулся через сени следом за своей проводницей. В доме остались только храпящий на диване Геннадий и Надя. Она крикнула братьям вдогонку:
- А Лёнька-то всё ещё не вернулся!
- Придёт, куда он денется, – послышалось издалека.
Она тут же вернулась к дивану, не убирая со стола, потушила свет и, сняв праздничное платье, повалилась на диван рядом с мужем. Долгая дорога, волнения, споры и выпитое вино вконец уморили пожилую женщину. Последнее, что она слышала, засыпая, была песня, доносившаяся с улицы. Это подвыпившая компания, широко качаясь на кочковатой дороге, шла на ночлег в другой конец села. Валя тащила на себе мужа, Ляля и Люба вели сцепившихся между собой братьев.
- Ну что, Васька, – задорно спросила Валентина, – небось, в городе забыли уже, что вы хохлы, язык свой деревенский, песни наши?
- А вот и ни фига! – ответил он ей в тон, ободрённый осенней свежестью, и повёл по-украински певучим звонким тенорком:
Ридна матэ моя, ты ночей не доспала…
Валя с Толиком тотчас же подхватили в два голоса, зычно, с надрывом:
И водыла мэнэ у поля, край сыла.
И в дорогу далэку ты мэнэ на зори провожала…
Крупные звёзды чистыми слезинками повисли на Залесянкой…
Надя проснулась рано, холодный рассвет только что процарапал горизонт розовыми коготками. Она выпила минералки, оделась, сходила на улицу в уборную и, вернувшись назад, заглянула в комнату к матери, зажгла свет. Мать лежала в мокрой постели уже остывшая, уставив неподвижные глаза в потолок, словно хотела рассмотреть на нём что-то знакомое, дорогое, но отчего-то забытое. Лицо её выражало покой и умиротворение, даже скрытую улыбку. Казалось, она была довольна тем, что ей удалось собрать вокруг себя своих детей, и, благодаря ей, они встретились пока ещё на этом свете.
- Мама! – вскрикнула она испуганно. – Мамочка! – И, упав на колени и обхватив руками холодные материнские ноги, забилась в судорожных рыданиях.
Лёньку обнаружили только тогда, когда пошли в сарай за дровами, чтобы растопить баню и согреть воду для обмывания покойницы.
Трудным выдался этот день для Фроловых. Спасибо, что все они были с машинами. Рискуя водительскими правами, с похмелья, они разъехались одновременно по разным инстанциям, решая вопрос сразу с нескольких концов: один насчёт гробов и ритуальных услуг, другие в церковь и в собес, третьи к нотариусу и в милицию. Быстро удалось найти участкового – молодого, усатого лейтенанта, кстати, тоже бывшего с похмелья. Прихватив с собою двух младших милиционеров, он составил протокол на Лёньку. Ему тут же налили гранёный стакан коньяка, вынесли на крыльцо тарелку с ветчиной и баночку пикулей. Служитель Фемиды сначала отказывался, но его убедили, что это необходимо для храбрости, а заодно и усопших помянуть. Помощники участкового выпили по банке пива с солёными сухариками. Приступая к оформлению бумаг, лейтенант спросил, взглянув на вытянутого в струнку Лёньку:
- С чего он вдруг вздёрнулся?
- А то ты не знаешь, с чего, – развёл перед ним руки кум Серёга, поглядывая на пустой стакан из-под коньяка. – Кабы он не пил да был путёвый...
- Что правда, то правда, – согласился участковый. – Гудел товарищ стабильно. Я ему сколько раз говорил: «Завязывай ты, Леонид Семёнович, плохо кончишь». И вот вам результат – не иначе крыша поехала, беляк накрыл. А так он был мужик порядочный, никогда не скандалил, не воровал.
- А я его как убеждал! – вздохнул Серёга, заглядывая в рот милиционеру, допивающему банку пива. – «Лёнька, брось, Лёнька, брось!» А он мне говорит: «Нет, Серёга, не жили мы богато и не хрен начинать. Чем быстрее сгорю, тем лучше будет для всех!» Вот и сгорел…
- Однако его нам на экспертизу забрать придётся, – предупредил лейтенант.
- Нам бы поскорее, – попросил Толик и незаметно сунул в папку с бумагами тысячную банкноту. – Мы же иногородние, нам ехать надо.
- Постараемся управиться до завтра, – пообещал лейтенант и слово своё сдержал.
К вечеру были оформлены справки о смерти и на земельный пай. Васька съездил в Криушу к фермеру, продал ему землю за пятнадцать тысяч и выторговал транспорт для похорон.
На следующий день к десяти часам привезли Лёньку. Фермер дал бортовую машину и двух алкашей из своих рабочих, которые согласились копать могилу за бутылку и обед. К ним же присоединился кум, а Толик пошёл за бригадира. Кое-кто в селе начал говорить, что висельника нельзя хоронить вместе с праведниками, что ему положено лежать за кладбищенской оградой, но Толик как старший махнул рукой на небо: «Там разберутся» – и указал место для могилы рядом с оградкой отца. Кладбище в Залесянке просторное, вольно раскинулось на пригорочке, тут все разорившиеся Залесянки похоронить можно. Земля – добрая, жирная, наша, русская: сверху чернозём, дальше супесь – копается легко. Так что к обеду яма на двоих была готова – матери сделали подкоп вправо к отцу, а Лёньке – слева.
Провожать покойников вышло всё село – все восемь дворов, а поминать к столу явилось только десять человек, остальные отказались по причине здоровья. Фроловы смотрели на пришедших старичков и старушек – седых, сморщенных, и с трудом узнавали своих бывших односельчан – некогда молодых, задорных и сильных. За обедом имя Лёньки никто не упоминал, о нём вообще старались не вспоминать, как будто его никогда не существовало, а если в том возникала какая причина, то говорили иносказательно: он, его, ему. В глаза друг другу Фроловы при этом не смотрели. После поминок навели во всех комнатах полный порядок. Люба, не говоря никому ни слова и никого не спрашивая, принесла из бани ведро воды и впервые за тридцать лет своего супружества с Толиком вымыла в избе полы. Дом закрыли на замок, хотели заколотить ставни крест на крест досками, а потом отказались: зачем? После обеда пошёл снег, как бы подводя всему итог. Он падал такими огромными звёздами с таким неповторимым узором, что не всякая кружевница способна повторить своим крючком все его замысловатые повороты. Казалось, что кто-то там, на небе, специально для Залесянки отбирает самые крупные снежинки.
Выгнали машины со двора на улицу, ворота закрыли, а когда выходили через калитку, та упала с петель. Но никто её ремонтировать не стал, просто прислонили к забору. Иногородние торопились уехать засветло, в связи с надвигающимся снегопадом, но как бы чинно и траурно они не вели себя, их отъезд больше напоминал бегство. Провожала их одна лишь соседка – баба Груня. Она подошла в валенках с галошами, длинной юбке, в фуфайке и вязаном платке, опираясь на костылёк, и молча наблюдала за их сборами, думая о чём-то своём, возможно, подсчитывала в уме, когда к ней приезжали её дети. Толик вручил ей ключи от дома:
- На, баба Груня, пользуйся. Ты теперь тут хозяйка. Кому что нужно будет – раздай. И вот ещё что… – он достал из кармана пятитысячную бумажку и сунул её в холодную заскорузлую ладонь. – Когда придёт время, собери тут помин, как сможешь. За могилками последите… Мы уже больше сюда не приедем…
- Что ж так? – каким-то растерянно-испуганным дрогнувшим голосом спросила она.
- А к кому ехать? – ответил Толик, окинув затуманившимся взглядом запорошенный снегом бурьян, заброшенные сады и повалившиеся изгороди. И столько в его словах было тоски и раскаяния, что старуха не стала возражать, а лишь шепнула морщинистыми, сухими губами:
- Ну, с Богом…
Баба Груня ещё долго стояла на дороге, глядя вслед удаляющейся цветной веренице машин, степенно покачивающихся на колдобинах, словно утки, пока они не растворились в пелене ноября. Одной рукой она опиралась на посошок, а второй, поднятой с зажатой в ней купюрой, то ли махала, провожая в дорогу, то ли крестила, отпуская грехи, то ли накладывала проклятье.
А снег шёл всё гуще, всё увереннее закрашивал белилами черноту, заравнивая кочки и ямы, словно собирался засыпать, похоронить под собой Залесянку, чтобы не осталось от неё ни следа, ни памяти. Так прилежный ученик, пишущий сочинение по заданию учителя, старательно вычёркивает в своём черновике лишние слова и безжалостно замазывает белой краской корректора допущенные ошибки, чтобы потом переписать всё начисто.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0382224 выдан для произведения:
К прибытию гостей Лёнька стал готовиться с утра – сегодня должны были приехать два старших брата с жёнами и сестра с мужем.
День намечался пасмурным, но сухим. Осенние дожди, лившие целую неделю, прекратились, и ударил крепкий морозец, разом прошив лужи до дна и зацементировав дорожную грязь. Это радовало, поскольку проехать на легковой машине в Залесянку в пору осенней распутицы – дело весьма непростое.
Лёнька поднялся затемно, умылся с хозяйственным мылом, причесался второй раз за неделю, одел чистую, не глаженую рубашку и серый, чуть тесноватый костюм, который сшил себе на заказ ещё на свадьбу. Хотел помазаться одеколоном, но не нашёл пузырька, а ведь должен был быть где-то, если только не выпил на похмелье. Пил же он регулярно или, как он сам говорил, стабильно, по случаю и без случая, больше стараясь проскочить на халяву, а когда не получалось, добросовестно отрабатывал долг. К чести его надо сказать: эту неделю он не брал в рот ни грамма, поскольку пришлось решать ряд неординарных вопросов: ездил в район за тридцать километров, вызвал матери врача, а потом вёл переговоры с сестрой и братьями. А теперь вот готовился к их визиту. Отсутствие спиртного в крови несколько дестабилизировало нервную систему, но сознание того, что сегодня он обнимется со своими кровными родственниками, с которыми не виделся уже пять лет, наполняли его душу особым теплом, создавая ощущение праздника.
Прежде всего он навёл порядок в доме: как мог, вытер пыль и паутину, подмёл полы, вытряхнул половики и покрывала, расставил по местам стулья. Старая бревенчатая изба, построенная ещё отцом, делилась на четыре комнаты. Первой открывалась малюсенькая кухонька с газовой плиткой и столом, за ней шла точно такая же комнатушка, символизировавшая прихожую, а дальше следовал зал с отгороженной справа крохотной спальней, ставшей постоянным пристанищем больной матери. Закончив нехитрую уборку, поменял у мамы постель и вышел по шаткому крыльцу на свежий воздух. Лёгкий морозец бодрил, белый иней поблёскивал на крыше сарая, на сером ковре поникшей лебеды, контрастно прорисовывал чёрные голые ветви деревьев.
Лёнька сразу направился к воротам, попробовал их распахнуть, поскольку они уже несколько лет подряд не открывались. Верхняя петля на одной из воротин развалилась от времени и непогоды, и он подвязал её к столбу куском проволоки. Оставив ворота открытыми, занялся ревизией двора, освободив его от разного хлама и ненужных вещей, чтобы был свободный проезд для машин. И Толик, и Васёк, и Надя – все должны были приехать на своих легковушках. Это у него, у Лёньки, как у непутёвого, столетняя изба и велосипед, у которого в переднем колесе под покрышкой вместо камеры вложен поливной шланг. А они все люди солидные, городские, семейные, зажиточные, одним словом, путёвые. Осмотрев критически двор, стал собирать валявшиеся всюду пустые бутылки и складывать их в погребке в кадушку, пока та не заполнилась с верхом. Когда-то матушка квасила в ней на зиму капусту. Семья была большая, четверо детей, и запасов требовалось много, но она как-то справлялась, успевала одна, не зная устали. А теперь вот лежит в спальне парализованным немым бревном.
Лёнька ещё раз промерил глазами двор и удовлетворённый направился в баню, куда ещё с вечера наносил воды и дров. Разжёг огонь в топке и, усевшись в предбаннике на перевёрнутое ведро, задумался, глядя на пляшущее пламя.
Мать родила его уже на излёте своей молодости, в деревне ведь женщины старятся рано, грубея под солнцем и ветром. В этом году они с ней оба юбиляры: Лёньке стукнуло пятьдесят, а матери сегодня исполняется восемьдесят. Отца своего он знал мало. Помнил, что был тот добрым, хватким, напористым. Про него говорили, что мужик он башковитый.
Работал отец учётчиком на зерноскладе, и поймали его якобы с мешком зерна в телеге. В семье уже было трое детей, когда его посадили в тюрьму, а после его возвращения домой и родился Лёнька. Таким образом, у них с первинкой Надей получилась разница в десять лет. Поскольку он в семье был самым маленьким, все с ним нянчились, всячески оберегали его, баловали, чем Лёнька нередко пользовался. К старшим детям отец был более строг в учении, требовал, чтобы по всем предметам были пятёрки. Сам помогал решать задачи и проверял сочинения, объяснял непонятное и заставлял учить уроки. Он добился-таки своего, выучил всех троих, сумел выпихнуть их из деревни в город, где все они успешно поступили в институты. А вот на Лёньку у него сил не хватило. Крепко заболел он, поскольку из тюрьмы пришёл с чахоткой. Лёнька учился ещё в начальных классах, когда отец умер. Вот тут и началась воля или, точнее, самовольство. Мать особо не вникала в науки, да и не до того ей было, целыми сутками пропадала на ферме, а сынку во всём послабление давала: как же, ведь младшенький он у неё, последушек. Совсем разбаловался Лёнька, а когда закончил восемь классов – бросил школу. Мать на учении особо не настаивала, но иногда корила его:
- Ты бы, Лёнька, со старших пример брал. Надюшка вон у нас булгахтершей в Риге, Толик в Ленинграде – анжинером и партейный, а Васёк в Москве на писателя учится. Один ты у нас – непутёвый.
- Эх, мам, – парировал ей Лёнька, – да если все станут инженерами и писателями, кто же коров станет доить и землю пахать? Поработаю в колхозе до армии, а там видно будет.
«А может, он и прав, – рассуждала сама с собой мать. – Пусть живёт рядом с домом, глядишь, на старости лет какая подмога будет, а то потом разъедутся, всех и не соберёшь».
Лёньке нравилась сельская жизнь, нравилась Залесянка – маленькое село, отгороженное от всего мира стеной леса. Он любил бродить лесными дорогами, пить воду из родника, есть малину прямо с куста и никак не мог понять, зачем нужно ехать куда-то в город от всей этой благодати. Однако армия изменила его представления о городе, и, вернувшись после службы домой, он вскоре уехал в Ригу к Наде, поддавшись на её уговоры. Она устроила его на стройку учеником сварщика. Лёнька по натуре был усердным, понятливым, схватывал всё на лету и уже через месяц варил сам на зависть старым мастерам. Пошли хорошие деньги, левые заказы, шабашки. Стройка – дело такое, что если дом не «обмыть», то в нём и штукатурка держаться не будет, поэтому каждый день приходилось что-то «обмывать». За многие мелкие услуги клиенты расплачивались бутылкой. Тут-то и пристрастился он к водочке. На внешность Лёнька – красивый, рослый, сердцем мягкий, простецкий сельский парень, так что, хоть и попивал горькую, девки за ним гонялись. Выбрал он себе рыжеволосую Настю, расписались они с ней и стали жить на квартире у Нади. Та матери письма пишет и за себя, и за брата: «Лёнька у нас женился, а пьёт беспросыпно, что делать с ним – не знаю. Забери ты его отсюда, может, он тебя слушаться будет. И в кого он у нас такой непутёвый? Отец-то не пил».
Лёнька не любил город, но в деревню всё равно не уехал бы – привык к хорошим заработкам, к лёгкой городской жизни, да и квартиру на следующий год обещали. Однако тут так некстати случился у матери инфаркт. Никак нельзя в такой ситуации оставлять одну, уход за ней нужен. Собрались Фроловы на семейный совет: «Ты у нас, Лёнька, самый молодой, всё у тебя ещё впереди, а пока у тебя нет ни детей, ни квартиры, то и терять тебе в городе нечего. Езжай-ка ты в деревню на исправление грехов своих, там и жильё есть, и матери поможешь, а когда она поправится, обратно в город вернёшься, никуда он от тебя не денется».
Честно говоря, Лёнька был рад, что нашёлся повод вернуться назад в Залесянку. Село потихоньку чахло, как неизлечимо больной, но это его не смутило. Приехав в деревню, устроился сварщиком в колхоз и развил такую деятельность, что даже пить бросил. Прежде всего распахал побольше огород, кур развёл, свиней, в доме сам сварил водяное отопление, перекрыл железом крышу. А в комнатах сделал ремонт на городской манер. Насте тоже понравилось их село, только зимой она тосковала по городу, когда всю округу заметало снегом, отрезая пути-дороги, а в доме только музыка печных труб да в телевизоре всего два канала центрального телевидения. Однако на первых порах дело пошло неплохо: мать потихоньку оклемалась, начала сама себя обслуживать, дочь родилась. Казалось бы, только жить. Но тут как-то летом приехал к бывшим соседям Миличёвым из Москвы какой-то родственник, вольный художник, на этюды. Молодой, но с бородкой, весь такой правильный, начитанный, весь пропахший краской, дорогими духами и табаком – трубку курил. Оно, конечно, в Залесянке такая природа, что никакой Швейцарии не надо, такие пейзажи, что и Репину не снились! Иной раз на рассвете встанешь, глянешь на лес, а он весь от солнца золотой, и туман над прудом, как ладан курится, – такая красота, что слезу вышибает. Вот стал этот художник дивоваться Настиными огненными волосами, приставать стал: давайте вас, Анастасия, рисовать буду, у вас тип лица не стандартный, у вас линия шеи, у вас классическая форма груди, у вас конституция фигуры. Как будто они сами не знали, у кого какая конституция под одёжкой имеется. В общем, стал он её рисовать, а по осени вместе с дочкой уехала она с ним в столицу – художник-то был холостой. А Лёнька, как на грех, в то лето опять попивать начал. Расслабился, и произошла у них с Настей размолвка как-то сама собой, без его участия и сопротивления. Возможно, он отнёсся ко всему слишком безрассудно, легко или, может, чересчур доверял своей жене, а когда опомнился – поздно было. Вот тогда-то и запил он по-настоящему – стабильно!
Мать его одёргивала:
- Лёнька, ну что ж ты у нас такой непутёвый! Остановись, сынок, езжай в Москву за Настей. У Васька поживёшь, на работу устроишься, глядишь, всё и образуется. А я уж тут сама помаленьку справлюсь.
Посмотрел Лёнька, как мать от колодца до крыльца полведра воды в три присеста несёт, и сердце кровью зашлось. Может быть, если бы жил он где-то в городе далеко да про это ему кто-нибудь рассказал, может быть, и стерпел, но когда видишь всё своими глазами…
- Нет, мать! – сказал он твёрдо. – Если я ей нужен, пусть сама ко мне едет. А пока мы с тобой вдвоём поборемся годок-другой. Окрепнешь, тогда и уеду.
Зимой по почте пришёл ему от Насти развод. Стало быть, хорошо ей там в белокаменной с художником живётся, может, счастье своё нашла. Понял он, что не собирается она гробить свою молодость в глухой древне рядом с мужем-алкашом и больной старухой. Разом как-то потускнел для него мир, жизнь потеряла вкус, и он вдруг отчётливо осознал всю её бессмысленность. Из него, словно из ткани, выдернули нитки канвы и основы, и узор, начатый было им, стал расползаться в разные стороны. Лишь когда выпивал, набирался он бодрости, уверенности в своих силах, веры в свою необходимость для матери. А время шло.
Провели в Залесянку наконец-то газ, большое подспорье для села, но только слишком поздно – народ-то уже разбежался, выпустили из великана молодую кровь. С каждым годом всё больше появлялось заколоченных домов, всё больше прибавлялось крестов на кладбище, а вот дети по деревенским улицам не бегали. Сначала закрыли детсад, потом – школу. Почту и сельсовет перевели в соседнюю Криушу, убрали магазин и клуб. Потом начали разваливаться колхозы. Волна всеобщего бардака и безвластия захлестнула деревню. Работы не было никакой. Каждый выкручивался и выживал как мог. Лёньке помогала материна пенсия, да и сам он не упускал ни единой возможности подработать, и за что бы ни брался, всё получалось, этот дар у него от отца был. У матери дела с выздоровлением не продвигались, а напротив, ей становилось всё хуже. Он взял на себя всю домашнюю работу, хозяйство потихоньку спустил, потому что с кормами стало проблематично, но по-прежнему держал большой огород, обеспечивая себя всем необходимым из основных продуктов. Он понимал, что надо бежать, что его любимая, ненаглядная Залесянка – это мышеловка, которая вот-вот захлопнется, но мать держала его надёжнее всякого якоря, повисла кандалами на ногах. Баба Груня, его единственная соседка по всей улице, видя, как он пьяный возвращается домой, выговаривала ему:
- Эх, Лёнька, Лёнька! Был бы ты путёвый – жил бы в городе, и мать при тебе была. Мыслимое ли дело – бобылём в деревне маяться?! Ты бы остепенился немного, бабёнку себе какую подыскал, ведь ещё не старый.
- Да где ж её, бабёнку, найти? У нас в Залесянке одни пенсионерки остались.
- А ты в Криушу сходи. Я точно знаю, там есть бабы одинокие.
- Это какая же дура из Криуши в нашу дыру попрётся? Велик ей интерес за больной старухой ухаживать.
- Ну, тогда пей больше! – гневно махала рукой баба Груня.
И Лёнька пил. Выпивка на какое-то время раскрепощала его, давала возможность уйти от реальности этого мира, забыться, окрыляла мечты. Но с другой стороны, алкоголь незаметно разрушал плоть, убивал желания, старил. Постепенно из зрелого парня он превратился в рядового сельского мужика. Ему уже было за сорок, а в деревне его по-прежнему звали Лёнькой, как привыкли, как звали его в семье, потому что он – младший.
Пять лет назад мать парализовало, отнялась вся правая сторона. Она потеряла возможность самостоятельно передвигаться и говорить. Из великого многообразия русских слов ей всего легче давались слова: «Лёнька», «О, Господи!» и мат. Все прочие выражения требовали невероятных усилий и сосредоточения. Иногда ей приходилось несколько минут подряд строчить, как из пулемёта, отборный мат, чтобы в конце сказать: «О, Господи!» Лёнька перепугался не на шутку, даже пить бросил. Всем братьям и сестре отослал телеграммы: «Мать в плохом состоянии». Они явились тотчас же, дружно, обсудили сложившуюся ситуацию, привезли из района врача. Тот осмотрел больную и сделал заключение:
- Паралич – следствие рассеянного склероза. Болезнь, по-видимому, будет прогрессировать, может быть, растянется на несколько лет, как сердце выдержит. Пока что больная не подлежит транспортировке, ей нужен покой.
Три дня сестра и братья жили в Залесянке, накупили всяких лекарств, продуктов, а потом уехали, договорившись за общим столом, что раз мать не транспортабельная, то пусть лежит дома, а Лёнька за ней ухаживает. Дело это для него привычное, в деревне он уже обжился за двадцать лет, да и человек он свободный – ни детей, ни плетей, ни работы постоянной.
- Ты бы женился, – посоветовал Толик, – будет тебе в делах помощница.
- А на ком жениться? Разве что на бабе Груне, – засмеялся Лёнька.
- Ну, на ком-нибудь, – пожал плечами брат. – Короче, ты тут пока похозяйствуй. Мы бы мать с собой, конечно же, взяли, но не выдержит она переезд. Так что ты уж потерпи, пригляди за ней, а мы тебе материально поможем.
Вручили они брату мобильный телефон – большая редкость по тем временам, показали, какие кнопочки нажимать, на том и расстались.
Первое время материальная помощь действительно поступала: кто тысячу, кто две присылал каждый месяц. Потом всё стало как-то забываться и наконец денежный поток иссяк, баловали только на праздники и на дни рождения.
Лёнька понимал, что они в городе ежедневно заняты своими бесконечными делами и за суетой порой некогда вспомнить о нём. Но он и не настаивал, не напоминал, ведь деньги, как известно, портят отношения.
Медсестра десять дней ездила на велосипеде из соседней Криуши, ставила матери систему, а колоть уколы Лёнька научился сам. Потом она стала наведываться раз в неделю. Ежедневно он звонил сестре, а та уже обзванивала братьев. Связь в Залесянке отвратительная, чтобы поговорить, надо было выходить на бугор за село либо залезать на крышу. Селяне порой судачили между собой: «Лёнька сегодня опять на трубе сидел, видать, с Москвой разговаривал!» Деньги ему на телефон переводили старшие Фроловы, но со временем, убедившись, что мать жива и не собирается умирать, поостыли.
Потянулись однообразные дни, переходящие в годы. Лёнька по-прежнему выполнял всю домашнюю работу: полол огород, заготавливал дрова, мыл полы, стирал, готовил обеды. Всё свободное время отнимал уход за матерью. Как бы там ни было, но к ней постоянно требовалось наведываться: то подстилку поменять, то подать судно, то чаю налить. Рядом с кроватью на стене он приколол лист бумаги, на котором было крупно расписано, что в какое время нужно делать и какие лекарства давать.
Через две недели мать немного отпустило, к ней вернулась речь, увереннее стали движения, и теперь во время ухода за ней она старалась всячески помогать сыну здоровой рукой и ногой. Особенно сложно давалось купание. Для этого Лёнька застилал кровать клеёнкой, рядом на табуретках ставил корыто и переваливал в него мать, крупную ширококостную женщину. Обмыв её и обтерев, закатывал обратно в постель и убирал клеёнку. Первые разы он стыдился материнской наготы, но постепенно привык, как привыкает хирург резать по живому. Мать во время купания плакала:
- Эх, Лёнька-Лёнька! Да разве же это мужское дело – сранки за мной стирать! Прости ты меня, сынок, Христа ради! Купи мне крысиного яду или дуста какого, а я сама выпью.
- Ну что ты, что ты, мам! Прорвёмся! – бодро отвечал он ей, дюльдюкнув перед купанием стопарик для храбрости. – А как же ты нас на своих руках нянчила? Теперь наша очередь, и нет тут ничего зазорного.
Два острых и противоречивых чувства боролись в нём: с одной стороны, ему хотелось, чтобы весь этот кошмар как можно скорее прекратился и мать настиг её естественный конец, с другой стороны, Лёньке было страшно жалко мать и он не мог представить свою жизнь без неё, без заботы о ней. Поэтому чтобы уравновесить свои мысли, он добросовестно заливал их самогоном. Добыть его тоже стоило труда. Он занялся рыбалкой, кормился сам, а излишки отдавал без веса за бутылку. На рыбу у стариков всегда был спрос. Иногда брал в долг, якобы матери на компрессы и для уколов. Потом отрабатывал: возил сено, колол дрова, ремонтировал сараи. Хорошо было примкнуть к какой-нибудь компании. Мужики в селе пили часто: от безделья, от безысходности, от бессильной злобы на жизнь, на правительство, на самих себя. Но каким бы пьяным Лёнька ни был, он всегда соблюдал свой регламент и порой вставал из-за стола, не дождавшись конца застолья:
- Ну, мужики, я пошёл. Мне мать кормить пора.
Он не относился к той категории пьяниц, которые были готовы вынести из дома всё до нитки. Лёнька наоборот всё тащил в дом, от любой пьянки старался поиметь какую-то выгоду. Поэтому у него всегда был запас дров для бани, огород был вспахан вовремя, а для поездки в райцентр находилась попутка.
Сложнее дело обстояло с деньгами, так как трудно было найти работу. Порой попадались мелкие шабашки не за самогон, а за деньги. Иногда фермеры, живущие в Криуше, зная о его мастерстве, приглашали на сварочные работы или ремонт техники. Осенью Лёнька обменивал на деньги солому и зерно, причитающиеся ему за пай земли, находящийся в аренде у фермеров. Во время долгих отлучек просил подежурить рядом с матерью соседку бабу Груню. В основном, жили на пенсию матери. Шесть тысяч Лёнька делил пополам. В первую очередь платил за газ, за свет и налоги, чтобы не было долгов, чтобы не отключили что-нибудь. На оставшиеся три тысячи покупал самое необходимое: хозяйственное мыло, чай, подсолнечное масло, лавровый лист, лезвия для бритья и пузырёк одеколона. Остальные деньги шли на лекарства. Соль и сахар закупал оптом – один раз в год. Муку, крупы и макароны брал у фермеров на крупорушке в обмен на работу. Одежду приобретал лишь по случаю, при необходимости.
Два раза в неделю в Залесянку приезжала автолавка, где можно было купить хлеб и все ходовые продукты. Зимой, во время непогоды, хлеб приходилось закупать впрок, и жители хранили его в сенях замороженным. В целях экономии Лёнька бросил курить, но перестать пить никак не получалось. Это была отдушина, самозащита психики, дверца, через которую он уходил внутрь себя, отгораживаясь от всего мира. Его уже не интересовали женщины, высокие материи, богатство, он твёрдо уверовал, что ничего уже нельзя изменить в этой жизни, и просто плыл по её течению, расслабившись на время, следя, чтобы не утонуть, но и не делая никаких попыток прибиться к берегу.
Через год матери стало хуже, она престала говорить. Единственное, что ей удавалось произнести, было имя сына, и когда что-то ей требовалось или не нравилось, бубнила монотонно: «Лёнька… Лёнька… Лёнька…» Но самое главное, что она стала терять разум, не знала меры в еде, не чувствовала позывов в туалет. Теперь Лёньке приходилось по нескольку раз на день менять под ней тряпки, следить, чтобы не сделала чего лишнего. Подпив, он смело, голыми руками вынимал из-под неё обмаранные простыни, складывал в таз, приговаривая:
- Не дрейфь, мать, прорвёмся!
Потом вымачивал бельё в корыте и бросал в стиральную машинку. Когда машинка сломалась, стал стирать в бочке. При этом приходилось топить баню почти каждый день. Хуже всего дело обстояло зимой. Чтобы высушить бельё, он развешивал его на трубы отопления. Запах стоял соответствующий! Но он привык, привык ко всему, как привыкает молодой актёр к исполнению ненавистной ему роли, навязанной режиссёром, играя её добросовестно, чтобы не выгнали из театра.
Доктор, приезжавший осматривать пациентку, разводил руками:
- К сожалению, от смерти лекарства нет, а мы – не боги.
Медсестру, продолжавшую уже столько лет подряд наблюдать мать и выписывающую ей лекарства, Лёнька всякий раз просил:
- Лена, ты уж нам что подешевле.
- Да знаю я, дядь Лёнь, – сочувственно вздыхала она, – но дешевле только вода.
Лёнька добросовестно колол лекарства, давал пилюли и капли, но матери уже ничего не помогало. Старухи, прежде ходившие навестить мать, больше не показывались: чего ж являться, если поговорить не с кем? На улице они спрашивали Лёньку:
- Ну, как там Нюрка?
- Чудит! – отвечал тот.
- Ты её хоть кормишь?
- А как же!
- Терпи, Лёнька, терпи! Она же тебе мать. Живьём в землю не закопаешь.
И Лёнька терпел. Но вот этим летом мать ударил второй инсульт и она полностью обездвижела. Теперь приходилось ворочать её, как бревно, следить за пролежнями, кормить с ложки. Он поделился своими опасениями с сестрой по телефону, что мать эту зиму может и не пережить. Тогда Надя и предложила всему семейству Фроловых собраться вместе в Залесянке, пока ещё осень, пока зима не отрезала село от трассы, отметить матери восьмидесятилетие, устроить для неё праздник, а заодно и на неё посмотреть и самим показаться.
Первой через открытые ворота въехала серебристая «Тойота» Толика. Он сразу прокатил её почти до конца двора, остановив у бани, давая место для других машин. Вместе с ним приехала его жена, крашеная лахудра, как называл её про себя Лёнька. Недолюбливал он Любу за то, что вечно из себя питерскую принцессу корчит, хотя все знают, что она мордовка из такого же глухого хутора, как Залесянка, давно исчезнувшего с карты. Хозяин двора выскочил из предбанника им навстречу. Обнялись, поцеловались.
- Какой ты старый, Лёнька! – сказала Любка. – Что же не бритый?
- А вот сегодня баня, там и побреемся, – весело ответил он.
Прошли в дом к матери. Та встретила их безумными провалами чёрных глаз:
- Ы-ы-ы… ы… ы…
- Что она хочет сказать? – спросил растроганно Толик.
- А Бог её знает! – ответил Лёнька, привыкший видеть эту картину ежедневно. – Сейчас воды дам.
Вряд ли мать понимала, кто перед ней и что, собственно, происходит, но Толик заговорил с ней со всей серьёзностью и сочувствием.
- Здравствуй, мама! С днём рождения тебя, с восьмидесятилетием! – Он поцеловал её в морщинистую щёку. – Прости, что не приезжал.
- Ы-ы-ы-ы, – бессмысленно промычала в ответ больная.
Люба подошла, погладила положенные поверх одеяла жёлтые, в синих прожилках руки, похожие на листья сгоревшего под солнцем лопуха.
- С днём рождения, дорогая!.. Ну, лежи, лежи. – И сразу же направилась к окну открывать форточку. – Лёнька, что ж у тебя здесь вонь такая? Ты хоть проветриваешь?
- Не лето сейчас проветривать, – буркнул он в ответ.
Вышли во двор. Толик критически осмотрел подворье, сказал с сожалением, с недовольством:
- Да, пять лет меня в Залесянке не было, а такие изменения, как будто Мамай прошёл. Какое селище было, и не осталось ничего!
- Бегут все, – подтвердил Лёнька. – Этим летом пять семей выехали.
- И чего людям не хватает? Лес есть, вода под боком, чернозём такой, что хоть на бутерброд намазывай. Почему бегут?
- Жить хотят.
- А ты, я смотрю, всё пустил на самотёк, – продолжил Толик. – Ворота на проволочке висят, сарай вон того и гляди завалится.
- А кому он нужен, сарай-то? Скотины всё одно нет.
- Сад совсем запустил, – не слушая Лёньку, вздохнул брат, – пруд рядом – и не поливаешь!
По заросшей тропинке он направился через сад вниз, к пруду. Лёнька с Любой молча шли следом. Не найдя воды, Толик спросил удивлённо:
- А где же пруд?
- В половодье плотину прорвало, а запрудить некому, колхозов теперь нет.
- Ну и дела! – гость развёл руками. – Живёте вы тут все – абы день прошёл.
- А вы в Питере живёте по-другому?
- Нормально живём!
- Так, может, вы и живёте там хорошо, потому что мы здесь живём плохо?
Толик ничего не ответил брату.
Вернувшись во двор, выглянули за калитку. В конце улицы, между зарослями бурьяна и остатков брошенных домов, показались две машины: первой шёл чёрный «Лексус», за ним «БМВ» вишнёвого цвета.
- Наши! – радостно вскрикнула Люба. – Васёк с Надюшкой едут!
Громко сигналя, машины въехали во двор и встали друг за другом. Первой из «БМВ» вылезла Надя – постаревшая, погрузневшая, копия матери. Прижимая к груди огромные белоснежные хризантемы, она поспешила к братьям. Следом появился её муж – Геннадий. Васёк на минуту задержался в салоне, решая какой-то вопрос. Наконец, он вывалился из-за руля весь круглый, толстый, краснощёкий и поспешно открыл вторую дверь машины. Из неё вышла молоденькая девушка с кукольным лицом, сжимавшая в руке букет красных роз.
Василий за руку подвёл её к собравшимся родственникам:
- Знакомьтесь, моя новая жена – Ляля.
Перезнакомились, перецеловались.
- Как там мать? – спросил Васёк.
- Увидишь, – сокрушённо махнул рукой Толик.
Четверо вновь прибывших направились к юбилярше.
Первой из дома на улицу выскочила Ляля, уже без букета, зажимая пальцами нос. Следом появился Геннадий, вытирая платком рот и шею, чертыхнулся с досадой:
- Как есть – пенёк с глазами! А какая красивая женщина была! Сильная, как молодая кобыла. Помню, зерно с нею получали в мешках. Я приготовился вдвоём их носить, за один конец уцепился, а она мне говорит: «Ты сиди, зятёк, тебе тяжело будет, я сама». И берёт так спокойно себе на грудь по мешку и складывает на телегу...
Затем на крыльцо выкатился Васёк с покрасневшими глазами. Сказал растерянно:
- Не думал я, что всё так… Не предполагал.
Последней из дверей выглянула Надя:
- Лёнька, что же у тебя мать мокрая лежит?
- Так ведь только что менял.
- Значит, чаще менять надо! Идёмте, девочки, перестелем.
Ляля тотчас же выставила растопыренные пальчики, словно птичка крылышки:
- Нет, нет, это, пожалуйста, без меня!
Лёнька пошёл с женщинами. Когда вошли в комнату матери, лахудра спросила его:
- А ты нам резиновые перчатки найдёшь?
- Может быть, вам ещё и противогазы дать?
Он молча, ловким натренированным движением аккуратно выдернул из-под больной подстилку, сухим краем вытер ей ягодицы и свернул ткань конвертом. Так же быстро открыл стоявший рядом шифоньер, достал из него сухую простынь и подал сестре. Та, глядя на её землистый цвет, спросила:
- А ты с чем бельё стираешь?
- С хлоркой, – ответил брат.
- Отбеливатели надо покупать и стиральные порошки. А если сам не умеешь стирать, попросил бы бабушку Груню.
- Да бабушке Груне самой по весне восемьдесят стукнуло.
- Ну, к тёте Фросе сходил бы.
- Померла она, ещё прошлым летом.
- Котиных попросить можно, они нам свои.
- Котины обе в доме престарелых.
- О, боже! – вздохнула сестра. – Какой кошмар!
Что Надя имела в виду под словом «кошмар», она так и не объяснила: то ли качество стирки, то ли отсутствие в селе тех, у кого можно было просить помощи, и поскольку она продолжала в задумчивости стоять, Лёнька выхватил у неё простынь из рук со словами:
- Собирайтесь-ка вы в баню, а я тут сам.
Когда он появился на пороге дома, то увидел, что все прибывшие гости копошатся возле своих машин, дверцы и багажники которых были открыты, выгружают оттуда привезённые с собой запасы провизии. Вскоре всё крыльцо было уставлено банками, бутылками, коробками и пакетами, ящиками с фруктами и овощами, упаковками с пивом и газировкой. Увидев, что Ляля несёт две пластмассовые пятилитровые канистры, на которых написано «Питьевая вода», Лёнька удивлённо спросил:
- А вода-то зачем? Колодец же есть.
На что та ему ответила:
- Пусть с вашего колодца скотина пьёт. А мы люди.
- Москвичи грёбаные – вода им в колодце не та, – буркнул про себя Лёнька, но спорить не стал.
В баню первыми пошли женщины по-быстрому, а потом мужчины – с пропаркой. Наконец, все собрались в доме, выпили по граммулечке, чисто символически, перекусили по крошке с чайком и взялись за организацию основного празднества. Мужская половина занялась технической стороной дела, дамы колдовали на кухне, несколько раз призывая к себе на помощь Лёньку: наточить ножи, найти сковородки и разделочные доски, слазить в погреб. В зале передвинули мебель, принесли из сарая лавку. Разложили старый круглый раздвижной стол, покрыли его целлофановой скатертью. Вскоре на ней появилась одноразовая посуда и весь запас хрусталя из серванта. Мало-помалу, под шутки и разговор стол начал заполняться закусками и блюдами до такой степени плотности, что уже некуда было поставить лишнюю рюмку. Уж что-что, а поесть и выпить Фроловы любили, это у них в крови. Любой вам в Залесянке подтвердит, что столы у них всегда были обильные, а тут же ещё и друг перед другом похвастать хочется. Толик решил позвать кума Серёгу – своего школьного друга с женой Валей, и вскоре привёл их, весёлых и нарядных. Уже слегка вечерело, когда в сервировке стола была поставлена последняя точка и все расселись по своим местам. Дверь в спальню матери прикрыли, чтобы освежить воздух в зале, да и не досаждать больной шумом. Хлопнуло шампанское, и веселье началось.
Первый тост взяла Надя по праву старшей в семье. Она долго и сбивчиво говорила, благодарила мать за то, что та родила её, что подарила годы жизни, позволившие ей дожить до пенсии. Потом поднялся Анатолий и повторил всё сказанное сестрой. Василий, как истинный поэт, подняв на вытянутой руке полную стопку, прочёл длинное стихотворение, посвящённое матери, которое заканчивалось словами: «И жить тебе ещё сто лет!». Ему дружно аплодировали.
После каждого тоста, опорожнив стаканчик, Лёнька на мгновение замирал с высоко поднятой вилкой, размышляя, куда её следует опустить в этот раз, восхищаясь обилием стола, рассматривая продукты и кушанья, многие из которых он не только ни разу не ел, но даже и не знал, как они называются. Им с матерью такие деликатесы и во сне не снились. Когда матушка перестала владеть своим телом, все поварские обязанности перешли к Лёньке. Меню у него особым разнообразием не отличалось: суп, картошка, каша, рыба. Иногда готовил щи и пёк блины, кстати говоря, весьма удачно, даже мать хвалила…
Дошла очередь высказаться и до Лёньки. Поскольку все главные слова и пожелания уже были произнесены, то он просто присоединился к вышесказанному и выразил сожаление, что мать не может сесть с ними за стол и что братья и сёстры слишком редко ездят в деревню. Залпом опорожнив стакан, он ткнул вилку в красивую банку, на которой было написано «Оливки, фаршированные тунцом», сунул в рот зелёные шарики и тут же незаметно выплюнул их себе в ладонь – «Какую только гадость не едят эти городские!», и следом, исправив ошибку, подцепил из соседней банки хороший кусок лосося.
Между тем речь Лёньки не осталась незамеченной, и гости, в свою очередь, начали смущённо оправдываться друг перед другом.
- Ну как мне, пенсионерке, лишний раз приехать из-за границы?! – заговорила Надя. – Ведь каждая копейка на счету, две внучки на моём попечении, да и документы всякий раз на выезд оформлять надо.
- А у меня просто нет времени! – развёл руками Василий. – То конференции, то творческие вечера, то концерты, уже не помню, когда в последний раз был в отпуске.
- Ну а я вообще занят круглые сутки. Бизнес, знаете, ленивых не любит, крутиться надо, – вздохнул Анатолий. – Правда, прошлым летом мы хотели с Любашей приехать, но тут как раз путёвка в Турцию подвернулась.
- А чем наша Залесянка хуже Турции? – отозвался Лёнька.
Толик удивлённо пожал плечами, а его половина договорила за него:
- Ты сам подумай, что спросил!
- Ну ты, Лёнька, и сравнил: Залесянку с Турцией, – поддержал друга кум Серёга, слегка под хмельком. – У нас деревня, а там Турция! Тур-ци-я!
- А по мне, так краше наших мест в мире не сыскать! – возразил Лёнька и, махнув рукой, продолжил изучение стола.
После четвёртой захорошело. Все как-то разом сблизились, заговорили, зашумели, заспорили, курящие вышли на крыльцо. За столом образовывались и распадались группы собеседников по интересам. Наливали и выпивали уже без громких тостов, каждый на своё усмотрение, чем охотно воспользовались муж Нади и кум Сергей.
Лёньке послышалось, что мать закашляла, обернулся – дверь в спальню была открыта. В комнате горел свет, и он поспешил туда. Надя сидела на табурете перед матерью и, держа в левой руке очищенный апельсин, правой запихивала ей в рот медовые дольки.
- Нельзя! – остановил он Надю. – Нельзя ей твёрдую пищу, подавится!
- Да я апельсинку, она же мягенькая.
- Нельзя, – повторил он, – надо вот так…
Лёнька взял из рук Нади апельсин и стал выдавливать потихонечку сок из плода, держа его над губами больной и следя, чтобы капли попадали ей в рот.
- Я её уже покормил, – продолжил он, – теперь до утра ей ничего не надо давать, кроме лекарства, иначе всю ночь придётся пелёнки менять.
Между тем застолье продолжалось. Многие уже забыли, в честь кого оно устроено, впрочем, теперь это и не имело особого значения. Мужчины, зная, что завтра выходной день и не надо садиться за руль, расслабились. Поздний вечер накрыл Залесянку, замазал окна холодной осенней чернотой. Собравшиеся за столом уже крепко выпили, но ещё хорошо понимали друг друга. Настало время врать, хвастаться и давать обещания.
- Ну что, Васёк, как дела? – обратился к Василию Сергей, сидевший напротив него с рюмкой в руке. – Всё сочиняешь? Ты же у нас теперь маститый поэт.
- Пишу помаленьку, на хлеб с маслом хватает. Вот женился в четвёртый раз, помоложе взял, думаю, что это окончательный вариант.
- Ну, давай за тебя. За твоё творчество. Прославляй нашу Залесянку! – поднял Серёга свою рюмку.
- За Нобелевскую премию! – присоединился к ним Геннадий.
- Вы-то как там с Надюхой? – шумно выдохнул Василий после выпивки и обернулся к зятю.
- С Надежды какой спрос – пенсионерка! – махнул рукой Геннадий, похрустывая грибами. – Один кручусь, но баксы потихоньку капают, находим способы. А вот тут в деревне, я смотрю, мужики руки опустили. Такая земля, такие просторы, а живут в нищете. Лень-матушка!
- Не прав ты, Гена, крепко не прав! – протестующее взмахнул рукой Сергей. – Земли-то много, только не наша она, да и не поднять её в одиночку. Верно ты заметил, что чернозём у нас отменный, но его ложкой жрать не будешь, его пахать надо! Техника нужна, солярка, семена, а где деньги взять? Как ты там сказал?.. Вот, вот – баксы! Так что скупают нашу землю потихоньку городские, у кого баксов много, а мы у них вроде батраков.
- А я все баксы в строительство вложил, – вклинился в разговор Анатолий. – И не жалею. Прибыльное, знаете ли, дело. Мы с Любашей думаем этой зимой «мерса» купить, чтобы у каждого своя машина была.
Выпили за бизнес. Фроловы стали хвастать друг перед другом, у кого доходы больше, на что изрядно выпивший Сергей философски заметил:
- Крепко вы, ребята, в городе на ноги встали! Один Лёнька у вас непутёвый.
- А что Лёнька? – возмутился младший Фролов. – Что Лёнька? Я бы, может, тоже на «мерсе» ездил, если бы в городе жил! Легко им там, в Питере, рассуждать про деревню! Переписали бумаги на себя, и все стали собственниками. А ты на селе попробуй стать миллионером. Землю-то, её не обманешь бумажкой!
- Пить, Лёня, надо меньше, – погрозил ему пальцем Анатолий, – а потом уж философствовать.
- А то, можно подумать, вы меньше моего пьёте!
- Пьём-то мы, может, и больше, но мозги не пропиваем, – нравоучительно поправил брата Василий. – Пословица что говорит? Пить – пей, но дело разумей. А таких, как ты, если к управлению государством допустить, так вы всю Россию пропьёте.
- А вы её уже пропили! Профукали по заграницам! – махнул рукой Лёнька, задетый за живое. – И нас пропили, и землю нашу! Просто вам в городе из своих офисов этого не видно за небоскрёбами. Вам ведь выгодно, чтобы мы все передохли. Чем меньше останется Залесянок, чем больше сопьются мужики, тем богаче вы станете!
- Ишь ты куда загнул! – возмутился Василий. – Глубоко копаешь!
- Да уж, – подтвердил пьяный Серёга, закусывая водку ложечкой красной икры.
- А ты, братан, прежде чем в государственные дела рыло своё тыкать, сначала у себя дома разберись, – тихо и строго заговорил Анатолий и указал рукой на выцветшие обои и серый потолок. – Ремонт когда последний раз делал?
- Мне и так сойдёт.
- А мне – нет! Я желаю, чтобы в отцовском доме порядок был. А ты его в свинарник превратил! Сараи у тебя валятся, ворота упали…
- А желаешь, чтобы порядок был, взял бы и помог, – в тон ему тихо ответил Лёнька и налил себе водки.
- Делать нам больше нечего, кроме как заниматься ремонтом, – возмутилась Люба. – Мы будем тебе порядок наводить, а ты будешь самогонку пить? Деловой!
- Да никто тебя не просит ремонт вести, успокойся, – осадил её Лёнька. – Ты же за тридцать лет ни разу у нас в избе полы не вымыла. Тоже мне помощница нашлась!
- Что же ты хочешь сказать, что мы тебе никогда не помогали? – завёлся Толик. – Что я ни разу тебе не присылал денег? Ну вот, скажи сейчас при всех: присылал я тебе деньги или нет?
- Присылал как-то, – усмехнулся Лёнька.
- Как-то! – передразнил его брат. – Не как-то, а не раз! И что ты тут губу закопылил? Ты что же хотел, что бы я тебе каждый день по десять тысяч высылал? А ты тут пьянствовать будешь. Думаешь, у нас в городе деньги с неба, как снег, сыплются? Их, милый мой, ещё добыть как-то надо, нам они самим нужны, тоже ведь не манной небесной питаемся.
- Да много ли денег нужно в деревне? – рассудил Василий, глядя осоловелыми глазами на Лёньку. – Картошка – своя, капуста – своя, сало, яйца – есть, остаётся разве что хлеба купить и самогону. – Он пьяно рассмеялся. – Вот на самогон-то денег всегда будет мало!
Василий мотнул головой и, сложив на груди руки крестом, продолжил:
- Каюсь, братцы, каюсь: не посылал я денег в деревню последнее время, но вы войдите в моё положение. В позапрошлом году мы с Лялей поженились, свадьбу сыграли, в Египет съездили, а в прошлом году я «Лексус» в кредит взял, в долги влез. У меня у самого с деньгами проблемы. Ну прислал бы я тебе сто рублей, тебя бы это устроило?
Лёнька молчал, таинственно улыбаясь, смотрел на стакан с водкой, и брат, не дождавшись ответа, уверенно закончил:
- То-то же! И закроем эту тему.
Надя, тихо сидевшая напротив спорщиков и слушавшая братьев, искоса посматривала на своего супруга, отвалившегося на спинку дивана и мирно похрапывающего. Убедившись, что поддержки ей ждать неоткуда, вступила в разговор, перебивая Васю, окликнула Лёньку:
- А я ж тебе посылку с фруктами отправляла, ты получил?
- В мае приходила, – подтвердил тот.
- Что же не позвонил даже?
- Денег на телефоне не было, а к вам в Ригу звонить слишком дорого.
- А ты бы бросил пить да пошёл бы сам деньги заработал. Ждёшь, когда пришлют! Не стыдно?
Лёнька побелел лицом, отодвинул стоявший перед ним стакан и сказал тихо и возмущённо:
- Да, я пью. Пью! Но денег у вас никогда не просил и просить не собираюсь. Да если бы не мать…
- А-а-а-а! Так значит, мать во всём виновата?! – резко оборвал его Толик. – Вот ты и раскрылся, милок! Ищешь крайних! Мать ему поперёк горла встала. Вот нож, зарежь её! Свинья ты, Лёнька, неблагодарная! Мать тебя на свет родила. Да если бы не мать, ты бы давно уже спился и подох где-нибудь под забором! Вот она – твоя сыновья благодарность!
Пьяный Василий, толстый, весь круглый, точно ошкуренный арбуз, саданул кулаком по столу так, что подпрыгнули стаканчики и брякнули ложки:
- Мать не трожь! Слышь, Лёнька, тебе говорю: не трожь мать! Мать – это святое! Запомни – у человека в жизни только две основы – мать и Родина! Я молчал, молчал, но всё же выскажу. Посмотрел я, в каком навозе ты мать содержишь, и больно мне стало как сыну. Не ожидал!
Голос Василия дрогнул, губы расплылись, как перебродившее тесто, и он умолк, но его тут же поддержала Ляля:
- Если бы моя мама болела, Леонид, я бы её в таком виде не оставила. Я бы работать пошла, я бы в лепёшку расшиблась, но создала бы ей достойное проживание.
- А ты заткнись! – резанул Лёнька воздух ладонью. – Тут таких, как ты, до тебя три штуки было с крашеными коготками!
- Лёня, Лёня! – запричитала сестра, успокаивая брата. – Что же ты всем рот затыкаешь? Чего ты на людей кидаешься, как хорёк? И нечего обижаться, правильно тебе братья говорят. Ты бы прислушался к старшим.
- Надоело за пятьдесят лет прислушиваться! У вас Родина – святое, мать – святое, и вы все праведники, а мы тут в деревне – быдло, лохи и бездельники. Но если вы там, в городе, все такие умные и правильные, то что же из вас никто мать к себе не взял?
- Лёнечка… Лёнечка, милый, да разве же я когда от мамки отказывалась? Да Бог с тобой! Но ты сам пойми: куда же я её, за границу, повезу? Кто же меня с ней пустит? Да я сама там живу, как на квартире, мне каждый раз глаза выкалывают: ты русская! ты русская! Это хорошо, что у меня Геннадий – латыш, а то давно бы сожрали нас с потрохами.
- И мы бы с Любашей её к себе взяли, жилплощадь позволяет, – отозвался Анатолий, – но у Любы своя мать такая же старая, возле нас живёт, вы же знаете, она к ней каждую неделю ходит, а то и два раза. Сами понимаете – старый человек, а если сляжет, то придётся забирать к нам.
- Ну а мне куда брать? – оправдывался Василий. – Я же вообще дома не живу: то семинары, то форумы, то съезд писателей, то Дом народного творчества. Я же неделями в разъездах. Можно, конечно, ото всего отказаться, только где же тогда деньги брать? Их же мне никто на блюдечке не принесёт. И потом, Лёня, ты же сам согласился ухаживать за матерью, тебя ведь под пистолетом никто не заставлял. Зачем же на кого-то теперь стрелки переводить? Взялся делать дело, так делай!
- А я что, не делаю?
- Да видим мы, как ты ухаживаешь, – скривился Толик. – Мать у тебя, не к столу будет сказано, по уши в говне лежит, а ты пьёшь! Нигде не работаешь. Вместо того чтобы что-то купить маме, потихонечку пропиваешь её пенсию. Что молчишь? Крыть нечем?
- Я пью на свои, мать не обижаю, – еле слышно произнёс Лёнька.
- Правильно ты, Толик, говоришь, – поддержала его сестра, – я тут в шифоньере поглядела: у матери ни чулок, ни трусов нет. Прости Господи, хоронить не в чем. Что же, Лёнька, ты её до такого довёл?
- А зачем ей чулки, если она пятый год с постели не встаёт?
- Но трусы-то можно было надеть хотя бы для приличия!
- Приличие! – Лёнька криво усмехнулся. – Да её по пять раз на день подмывать приходится.
- А хоть бы и десять! – побагровел Толик, облизывая хмельные губы. – Она же тебе мать, понимаешь? Она нас всех воспитала, когда отец в тюрьме сидел. Одна – троих. Ты же ничего не помнишь, а я уже в школу ходил, когда ты народился. Как они с отцом радовались! Мать из-под тебя голыми руками дерьмо выгребала! Всё цацкались с тобою: «Наш Лёнчик, наш Лёнчик. Кормилец на старости лет…» Кормилец хренов… Задушил ты мать толчёной картошкой. Ей бы соку, молочка…
- Про молоко забудь, – вступилась за Лёньку кума Валя, – в деревне ни одной коровы не осталось.
- Ни одной! – подтвердил пьяный кум и в воздухе начертил рукой крест.
- Ради родной матери можно бы и в Криушу съездить, – не унимался Толик.
- Ездил и в Криушу, – оправдывался Лёнька.
- Больной бы фрукты надо, бананы, лимоны, – вставила слово Ляля.
- Были летом и фрукты, – сказал Лёнька, – а теперь где же их взять?
- В магазине всё есть! – махнула ладошкой Ляля.
- Не продают у нас в магазине фрукты, – вновь защитила Лёньку Валя.
- А что у вас вообще продают? – негодующе спросила Ляля. – Вот этот хлеб? Так им только людей травить. – Она взяла со стола кусочек серого плотного хлеба и снова швырнула его между тарелок.
- Пра-ильно! – с трудом выговорил кум заплетающимся языком. – А мы всё равно его есть будем.
- Нету у меня бананов, – мотнул головой Лёнька. – Что сам ем, тем и её кормлю.
- А мог бы похлопотать ради родной матери, – настаивал Анатолий. – Мы все издалека приехали, а смотри, какой стол накрыли для именинницы. Что на нём твоего? Рыба да картошка. А пьёшь-то ты водочку и закусываешь ветчиной.
Выпитое спиртное ударило в голову. Оно разогревало кровь, разжигало желание спорить и доказывать, нападать и защищаться. Лёнька вдруг ощутил, что у него есть крылья, на которых он может подняться вровень с братьями, и давно забытое чувство собственного достоинства стало выкристаллизовываться в нём. Он медленно поднялся из-за стола, обернувшись к сидящему рядом брату:
- Ты меня столом не кори! Я у тебя куска хлеба не прошу, я картошку есть буду.
- Ой-ой-ой, какие мы гордые! Правду не терпишь, всё чего-то выкаблучиваешься, это тебе не так, то не эдак, на всё у тебя есть оправдание. – Толик расходился всё больше, ожесточённо жестикулируя руками. – Мы к тебе по-родственному, с наставлением, стол накрыли, а ты хотя бы спасибо сказал. Ну и пошёл отсюда, свинья неблагодарная!
- А ты меня из моего дома не гони, – выпрямил Лёнька спину.
- Ха, да какой же он твой? – дурашливо засмеялся Толик. – Это отцовский дом, а стало быть, и наш. И земельный пай тоже не твой, а родительский, и в нём наша доля есть, а ты всем этим пользуешься один.
- Так что ж, значит, делить будем?
- Время покажет. Надо будет – и разделим.
- И что же ты делать будешь с этим паем? – склонил голову набок Лёнька.
- Дачу построю.
- Ты же хвалился, что у тебя две дачи под Питером!
- А это будет третья. Вот возьму, скуплю всю вашу землю, загоню сюда бульдозеры, снесу весь этот хлам и построю одну настоящую дачу.
У Лёньки потемнело в глазах, он в упор глянул на пьяную набычившуюся физиономию брата и дрожащими губами сказал твёрдо и чётко:
- Сволочь ты, Толян, хотя и братан. Правду мать прежде говорила: Толик у нас бандит с высшим образованием.
Анатолий в ответ тоже поднялся из-за стола на качающихся ногах, и они встали друг против друга – плечо в плечо.
- А вот за такие слова, братишка, можно и по роже схлопотать…
Толик замахнулся, чтобы дать брату пощечину, но тот, худой и жилистый, неожиданно ловко увернулся от неё, лишь кончики пальцев очертили верхнюю губу. Лёнька тотчас же выпрямился, как пружина, и ладонью оттолкнул от себя брата. Тот спьяну попятился назад, опрокинув табуретку, не удержался на ногах и с шумом и матом грузно и неуклюже повалился на пол.
- Ах ты, сука колхозная! – Толькина лахудра вскочила со своего места и точно наседка, завидевшая ястреба, вцепилась Лёньке в мягкие, давно не стриженые волосы. – Мало того, что тут всех обосрал, так ты ещё и руки распускаешь! Жрёшь, пьёшь за наш счёт, рожа бессовестная. Я тебе помою полы на твоих похоронах, я тебе за Толика яйца оторву!
- Так его, Любанька, так, – хихикал пьяный кум Серёга, наблюдая возникшую сцену и смакуя розовую пластинку осетрины. – Ай да кума, ай да молодец! Хоть одна баба за мужика заступилась.
Васёк вскочил со своего места, подхватил под руки сопротивляющегося Лёньку, Толик подоспел с другой стороны.
- Выведите его вон, раз он не умеет вести себя за столом! – скомандовала Ляля, указывая тонким пальчиком на дверь – пусть в подъезде посидит.
- Ну, Лёнька, – хрипел Васёк, – скажи спасибо, что у матери день рождения, просто не хочется праздник портить. Обойдёмся без мордобоя, хоть того и заслужил, а охладиться тебе в самом деле стоит, ишь, как распалился!
Вдвоём с Толиком они подвели его к двери и вытолкнули за порог. Лёнька не кричал, не возмущался, не стал рваться обратно в дом; скрипнув зубами, он прошёл через тёмные сени и спустился по ступенькам крыльца во двор.
Безлунная звёздная ночь накрыла Залесянку, заливая всё вокруг каким-то холодным ультрафиолетом. Мороз сошёл, но было довольно прохладно, однако изгнанник не чувствовал этого. Заправленный хорошей дозой фирменной водки, в нём клокотал котёл обиды, согревая его, словно атомный реактор, рождая в душе какую-то неосознанную реакцию. Он прошёл через двор и, поглядывая на светящиеся окна дома, сел возле синеющего дверного проёма на высокий осиновый чурбак, на котором колол дрова.
- Зря вы его так, – с сожалением покачала головой кума Валя, когда братья вернулись к столу, – он ведь мужик не плохой – и добрый, и хозяйственный.
- Пусть в сенях похозяйствует – умнее будет, – буркнул Толик.
- И куда же он теперь пойдёт? – озабоченно спросила Надя.
- Дальше деревни не уйдёт, – уверенно заявил Вася. – Побродит и явится.
Лёнька всё сидел на своём чурбаке, не меняя позы, и ругал сам себя. Да, они правы, тысячу раз правы, и сестра, и братья, что он алкаш непутёвый. Это из-за него у матери случился инфаркт, по его вине ушла от него Настя, это он запустил отцовский дом, и братья ездят так редко, потому что их жёнам противно смотреть на его кислую рожу. И этот пьяный скандал за столом устроил тоже он. Ну кто его просил, кто дёргал за язык затевать этот спор? Сидел бы себе тихонько и пировал, ведь в самом деле – стол изумительный: и водки, и закуски не перечесть, а там же ещё коньяк не начинали, и рижский бальзам стоял в керамической бутылке неоткупоренный, а где-то должно быть баночное пиво и вино… Чего ему, поросёнку, не хватало? Для него же люди старались. Так нет же, развязал язычок, высказаться захотелось, правду поискать. Правду, её прежде всего в себе надо найти, а потом уж от других требовать. Вон Васька пускай бы и высказывался – он поэт, ему положено, а он деревенщина, двух слов связать не может, а туда же: я, я! Что он видел в жизни, кроме своей задрипанной Залесянки? Толян – тот даже в Турции побывал три раза, Васька куда только не ездил, египетские пирамиды видел! Надюха в рижской опере самого Карузо слушала!.. А что видел он? Как лосёнок лижет вымя у лосихи, как зелёные шильца подснежников протыкают прошлогоднюю листву с остатками снега? Так кого же этим удивишь? Подумаешь, велика невидаль: соловей в цветущей сирени, ежевика в росе или, скажем, ромашковая поляна. Да тут такие «дива» на каждом шагу, каждый день ногами топчем. А вот Турция… Эхма! Вся жизнь у него вышла как-то наперекосяк. Вот жил бы в городе, зарабатывал бы хорошие деньги, квартиру бы получил, мать бы к себе взял, чтобы всегда рядом была. Там и уход ей был бы другой, там врачи быстро помереть не дадут, там лечить будут. Правильно Надюха заметила, что ни одной новой простыни у матери нет. Так ведь разве напасёшься? Бывало, придут бабки мать проведать, свёрток с собой принесут: «На, Лёнька, тут простынки старенькие, но ещё крепенькие, под Нюрку стелить». И он брал…
Ему вспомнилось детство – яркое, солнечное, пропахшее грушовкой: как Надя брала его с собой собирать землянику, как Васёк катал на себе, изображая коня, как Толик учил драться. Он говорил: «Ты, Лёнчик, подрастай быстрее. Сейчас мы с Васяткой всю деревню держим вдвоём, а ты третий будешь. Пусть знают Фроловых!» Потом, в период перестройки, мелькнуло одно время имя Фроловых в очерках о питерских группировках. Но Толик к тому времени уже успел закончить второй институт, юридический, уже заочно, и хорошо изучил все дыры в законах… Эхма! Было же всё когда-то по-другому! Так когда же, где дала сбой программа, настроенная на счастье и удачу? Когда же всё вывернулось наизнанку? И что было вперёд: линия ли судьбы дала кривизну и он начал пить, или он стал запивать лишнего и жизнь сошла с пути праведного?
Мысли метались в нём, как мыши, упавшие в пустой ящик. Лёнька посмотрел на небо, в тёмные пропасти между звёзд. Кому он нужен в этом бездонном мире? Кто о нём вспомнит? Где-то в Москве у него есть дочь, теперь уже, наверное, замужем, под другой фамилией. Когда они расстались, ей было лет пять, вряд ли что сохранилось у неё в памяти о нём... Лёнька не знал, что когда дочь выходила замуж, она предложила матери: «А давай позовём на бракосочетание папу?» Настя подумала и сказала: «Нет, доченька, не стоит этого делать. Если бы ты была ему нужна, он бы нашёл тебя сам. Не надо ворошить прошлое. Да и зачем он нам? Семья у нас видная, на свадьбу соберутся люди солидные, известные, богатые, а что с него взять? Был бы он путёвый…» Ну и пусть, пусть он непутёвый, как все говорят, пусть самый последний в ряду человечества, но ведь человек же! Так почему же с ним не по-человечески? Он не понимал спьяну, что говорил за столом и что говорили ему. Ну, сказал лишнего, поумничал, так поправьте. Вы же старшие, институты позаканчивали, а зачем же так – из-за стола, под руки! Ну почему, если человек упал в грязь, все ходят по нему, как хотят, и мало того, что никто руку не подаёт, так ещё каждый норовит втоптать тебя в грязь как можно глубже?
Лёнька облизал поцарапанную губу и только теперь сообразил, что плачет. Он не хотел, но слёзы сочились и сочились откуда-то из трещинок под глазами, как живица из сосновой коры. Последний раз он плакал на похоронах отца. Видно, слишком много слёз накопилось в нём за это время, потому они никак не кончались. В который раз он взглянул на светящиеся окна избы. За мать он больше не беспокоился – в доме было полно людей. Теперь он думал только о своём.
Ещё не понимая, что собирается делать, не вставая со своего пенька, Лёнька наклонился вперёд, к двери, вытянутой рукой провёл вдоль стенки, поймал вязанку, висевшую на ней, – длинную крепкую ленточку из сыромятины с металлическим колечком на конце, и сдёрнул её с гвоздя. Сработанная ещё отцом, она многие годы служила для переноски дров из сарая в баню. Он машинально вставил ленту в кольцо – получилась петля, влез на качающийся чурбак, правой рукой нашёл невидимую в темноте перекладину. Затем левой рукой перекинул свободный конец петли через брусок и захлестнул его в узел. С трудом, помогая свободной рукой, просунул в кожаное кольцо свою голову и отпустил перекладину…
Между тем гулянка в доме продолжалась. Толик, вернувшись к столу, крикнул куму:
- Эй, Серёнька, чего загрустил? Давай, наливай по полной. А ну, девочки, поддержите!
Василия потянуло на ораторство, и он, подняв вверх палец, втолковывал невменяемому Серёньке:
- Я уже тут говорил и не побоюсь повторить это вслух: Родина и мать – это святое. Понимаешь, святое! – И стучал кулаком по столу. – Я вот много раз бывал за границей, а всегда вспоминал нашу Залесянку. А почему? Потому что мы все в душе патриоты. Понимаешь? Па-три-оты!
- Да уж, мы уж такие… – мычал кум Серёга, разглядывая одетую на вилку устрицу.
- Верно, верно, – поддержал брата Толик. – Бывало, лежишь на песке где-нибудь в Анапе, а сердце так и рвётся домой, так и щемит.
- Я столько стихов написал о доме, о селе, – продолжил Василий и начал читать, сначала о матери, потом про деревню: – «Залесянка моя, на пригорке за лесом…»
Все аплодировали, а кум говорил восхищённо:
- Молодец ты, Василий Семёнович, ай, молодец! Вот умеешь ты, так сказать, за сердце зацепить. А ну давай ещё раз, про мать!
И Василий декламировал. Громко, с пафосом, хорошо поставленным голосом. Он любил читать стихи и делал это с удовольствием.
Кум плакал, вытирая слёзы бумажными салфетками, а Валя смеялась и хлопала его ладонью по спине:
- Нахрюкался на халяву!
- И ничего ты, Валька, не понимаешь в этой жизни, – мотал тот головой.
А мать в это время лежала в соседней комнате, забытая загулявшими детьми. Из открытой форточки тянуло сквозняком. Она не осознавала происходящего вокруг, но каким-то восьмым чувством, звериным инстинктом, доставшимся нам от пращуров, ощущала, что что-то непоправимое случилось в этом мире.
Никто не подошёл к ней этим вечером с кружкой воды, в которой так привычно гремит ложка, никто не сунул в рот раздавленную таблетку. Осколками разрушенного сознания она силилась осмыслить ситуацию и, напрягаясь изо всех сил, тихо хрипела:
- Ы-ы-ы, Лёнька, ы-ы-ы-ы…
Застолье, как ни странно, остановила Ляля, поскольку выпила меньше всех, была не в духе и ей чертовски надоели эта вонь, подплывавшая из спальни, эти глупые красные обои, пьяная похвальба мужчин, деревня и всё-всё, что с нею связано. Она решительно встала из-за стола и, обращаясь к Василию, сказала капризным, но властным тоном:
- Ну всё, хватит. Ночевать-то мы где будем? Надеюсь, не здесь?
- Пойдёмте ко мне! – азартно махнула рукой Валя. – На всех места хватит!
Народ стал дружно одеваться и вскоре гуськом потянулся через сени следом за своей проводницей. В доме остались только храпящий на диване Геннадий и Надя. Она крикнула братьям вдогонку:
- А Лёнька-то всё ещё не вернулся!
- Придёт, куда он денется, – послышалось издалека.
Она тут же вернулась к дивану, не убирая со стола, потушила свет и, сняв праздничное платье, повалилась на диван рядом с мужем. Долгая дорога, волнения, споры и выпитое вино вконец уморили пожилую женщину. Последнее, что она слышала, засыпая, была песня, доносившаяся с улицы. Это подвыпившая компания, широко качаясь на кочковатой дороге, шла на ночлег в другой конец села. Валя тащила на себе мужа, Ляля и Люба вели сцепившихся между собой братьев.
- Ну что, Васька, – задорно спросила Валентина, – небось, в городе забыли уже, что вы хохлы, язык свой деревенский, песни наши?
- А вот и ни фига! – ответил он ей в тон, ободрённый осенней свежестью, и повёл по-украински певучим звонким тенорком:
Ридна матэ моя, ты ночей не доспала…
Валя с Толиком тотчас же подхватили в два голоса, зычно, с надрывом:
И водыла мэнэ у поля, край сыла.
И в дорогу далэку ты мэнэ на зори провожала…
Крупные звёзды чистыми слезинками повисли на Залесянкой…
Надя проснулась рано, холодный рассвет только что процарапал горизонт розовыми коготками. Она выпила минералки, оделась, сходила на улицу в уборную и, вернувшись назад, заглянула в комнату к матери, зажгла свет. Мать лежала в мокрой постели уже остывшая, уставив неподвижные глаза в потолок, словно хотела рассмотреть на нём что-то знакомое, дорогое, но отчего-то забытое. Лицо её выражало покой и умиротворение, даже скрытую улыбку. Казалось, она была довольна тем, что ей удалось собрать вокруг себя своих детей, и, благодаря ей, они встретились пока ещё на этом свете.
- Мама! – вскрикнула она испуганно. – Мамочка! – И, упав на колени и обхватив руками холодные материнские ноги, забилась в судорожных рыданиях.
Лёньку обнаружили только тогда, когда пошли в сарай за дровами, чтобы растопить баню и согреть воду для обмывания покойницы.
Трудным выдался этот день для Фроловых. Спасибо, что все они были с машинами. Рискуя водительскими правами, с похмелья, они разъехались одновременно по разным инстанциям, решая вопрос сразу с нескольких концов: один насчёт гробов и ритуальных услуг, другие в церковь и в собес, третьи к нотариусу и в милицию. Быстро удалось найти участкового – молодого, усатого лейтенанта, кстати, тоже бывшего с похмелья. Прихватив с собою двух младших милиционеров, он составил протокол на Лёньку. Ему тут же налили гранёный стакан коньяка, вынесли на крыльцо тарелку с ветчиной и баночку пикулей. Служитель Фемиды сначала отказывался, но его убедили, что это необходимо для храбрости, а заодно и усопших помянуть. Помощники участкового выпили по банке пива с солёными сухариками. Приступая к оформлению бумаг, лейтенант спросил, взглянув на вытянутого в струнку Лёньку:
- С чего он вдруг вздёрнулся?
- А то ты не знаешь, с чего, – развёл перед ним руки кум Серёга, поглядывая на пустой стакан из-под коньяка. – Кабы он не пил да был путёвый...
- Что правда, то правда, – согласился участковый. – Гудел товарищ стабильно. Я ему сколько раз говорил: «Завязывай ты, Леонид Семёнович, плохо кончишь». И вот вам результат – не иначе крыша поехала, беляк накрыл. А так он был мужик порядочный, никогда не скандалил, не воровал.
- А я его как убеждал! – вздохнул Серёга, заглядывая в рот милиционеру, допивающему банку пива. – «Лёнька, брось, Лёнька, брось!» А он мне говорит: «Нет, Серёга, не жили мы богато и не хрен начинать. Чем быстрее сгорю, тем лучше будет для всех!» Вот и сгорел…
- Однако его нам на экспертизу забрать придётся, – предупредил лейтенант.
- Нам бы поскорее, – попросил Толик и незаметно сунул в папку с бумагами тысячную банкноту. – Мы же иногородние, нам ехать надо.
- Постараемся управиться до завтра, – пообещал лейтенант и слово своё сдержал.
К вечеру были оформлены справки о смерти и на земельный пай. Васька съездил в Криушу к фермеру, продал ему землю за пятнадцать тысяч и выторговал транспорт для похорон.
На следующий день к десяти часам привезли Лёньку. Фермер дал бортовую машину и двух алкашей из своих рабочих, которые согласились копать могилу за бутылку и обед. К ним же присоединился кум, а Толик пошёл за бригадира. Кое-кто в селе начал говорить, что висельника нельзя хоронить вместе с праведниками, что ему положено лежать за кладбищенской оградой, но Толик как старший махнул рукой на небо: «Там разберутся» – и указал место для могилы рядом с оградкой отца. Кладбище в Залесянке просторное, вольно раскинулось на пригорочке, тут все разорившиеся Залесянки похоронить можно. Земля – добрая, жирная, наша, русская: сверху чернозём, дальше супесь – копается легко. Так что к обеду яма на двоих была готова – матери сделали подкоп вправо к отцу, а Лёньке – слева.
Провожать покойников вышло всё село – все восемь дворов, а поминать к столу явилось только десять человек, остальные отказались по причине здоровья. Фроловы смотрели на пришедших старичков и старушек – седых, сморщенных, и с трудом узнавали своих бывших односельчан – некогда молодых, задорных и сильных. За обедом имя Лёньки никто не упоминал, о нём вообще старались не вспоминать, как будто его никогда не существовало, а если в том возникала какая причина, то говорили иносказательно: он, его, ему. В глаза друг другу Фроловы при этом не смотрели. После поминок навели во всех комнатах полный порядок. Люба, не говоря никому ни слова и никого не спрашивая, принесла из бани ведро воды и впервые за тридцать лет своего супружества с Толиком вымыла в избе полы. Дом закрыли на замок, хотели заколотить ставни крест на крест досками, а потом отказались: зачем? После обеда пошёл снег, как бы подводя всему итог. Он падал такими огромными звёздами с таким неповторимым узором, что не всякая кружевница способна повторить своим крючком все его замысловатые повороты. Казалось, что кто-то там, на небе, специально для Залесянки отбирает самые крупные снежинки.
Выгнали машины со двора на улицу, ворота закрыли, а когда выходили через калитку, та упала с петель. Но никто её ремонтировать не стал, просто прислонили к забору. Иногородние торопились уехать засветло, в связи с надвигающимся снегопадом, но как бы чинно и траурно они не вели себя, их отъезд больше напоминал бегство. Провожала их одна лишь соседка – баба Груня. Она подошла в валенках с галошами, длинной юбке, в фуфайке и вязаном платке, опираясь на костылёк, и молча наблюдала за их сборами, думая о чём-то своём, возможно, подсчитывала в уме, когда к ней приезжали её дети. Толик вручил ей ключи от дома:
- На, баба Груня, пользуйся. Ты теперь тут хозяйка. Кому что нужно будет – раздай. И вот ещё что… – он достал из кармана пятитысячную бумажку и сунул её в холодную заскорузлую ладонь. – Когда придёт время, собери тут помин, как сможешь. За могилками последите… Мы уже больше сюда не приедем…
- Что ж так? – каким-то растерянно-испуганным дрогнувшим голосом спросила она.
- А к кому ехать? – ответил Толик, окинув затуманившимся взглядом запорошенный снегом бурьян, заброшенные сады и повалившиеся изгороди. И столько в его словах было тоски и раскаяния, что старуха не стала возражать, а лишь шепнула морщинистыми, сухими губами:
- Ну, с Богом…
Баба Груня ещё долго стояла на дороге, глядя вслед удаляющейся цветной веренице машин, степенно покачивающихся на колдобинах, словно утки, пока они не растворились в пелене ноября. Одной рукой она опиралась на посошок, а второй, поднятой с зажатой в ней купюрой, то ли махала, провожая в дорогу, то ли крестила, отпуская грехи, то ли накладывала проклятье.
А снег шёл всё гуще, всё увереннее закрашивал белилами черноту, заравнивая кочки и ямы, словно собирался засыпать, похоронить под собой Залесянку, чтобы не осталось от неё ни следа, ни памяти. Так прилежный ученик, пишущий сочинение по заданию учителя, старательно вычёркивает в своём черновике лишние слова и безжалостно замазывает белой краской корректора допущенные ошибки, чтобы потом переписать всё начисто.
К прибытию гостей Лёнька стал готовиться с утра – сегодня должны были приехать два старших брата с жёнами и сестра с мужем.
День намечался пасмурным, но сухим. Осенние дожди, лившие целую неделю, прекратились, и ударил крепкий морозец, разом прошив лужи до дна и зацементировав дорожную грязь. Это радовало, поскольку проехать на легковой машине в Залесянку в пору осенней распутицы – дело весьма непростое.
Лёнька поднялся затемно, умылся с хозяйственным мылом, причесался второй раз за неделю, одел чистую, не глаженую рубашку и серый, чуть тесноватый костюм, который сшил себе на заказ ещё на свадьбу. Хотел помазаться одеколоном, но не нашёл пузырька, а ведь должен был быть где-то, если только не выпил на похмелье. Пил же он регулярно или, как он сам говорил, стабильно, по случаю и без случая, больше стараясь проскочить на халяву, а когда не получалось, добросовестно отрабатывал долг. К чести его надо сказать: эту неделю он не брал в рот ни грамма, поскольку пришлось решать ряд неординарных вопросов: ездил в район за тридцать километров, вызвал матери врача, а потом вёл переговоры с сестрой и братьями. А теперь вот готовился к их визиту. Отсутствие спиртного в крови несколько дестабилизировало нервную систему, но сознание того, что сегодня он обнимется со своими кровными родственниками, с которыми не виделся уже пять лет, наполняли его душу особым теплом, создавая ощущение праздника.
Прежде всего он навёл порядок в доме: как мог, вытер пыль и паутину, подмёл полы, вытряхнул половики и покрывала, расставил по местам стулья. Старая бревенчатая изба, построенная ещё отцом, делилась на четыре комнаты. Первой открывалась малюсенькая кухонька с газовой плиткой и столом, за ней шла точно такая же комнатушка, символизировавшая прихожую, а дальше следовал зал с отгороженной справа крохотной спальней, ставшей постоянным пристанищем больной матери. Закончив нехитрую уборку, поменял у мамы постель и вышел по шаткому крыльцу на свежий воздух. Лёгкий морозец бодрил, белый иней поблёскивал на крыше сарая, на сером ковре поникшей лебеды, контрастно прорисовывал чёрные голые ветви деревьев.
Лёнька сразу направился к воротам, попробовал их распахнуть, поскольку они уже несколько лет подряд не открывались. Верхняя петля на одной из воротин развалилась от времени и непогоды, и он подвязал её к столбу куском проволоки. Оставив ворота открытыми, занялся ревизией двора, освободив его от разного хлама и ненужных вещей, чтобы был свободный проезд для машин. И Толик, и Васёк, и Надя – все должны были приехать на своих легковушках. Это у него, у Лёньки, как у непутёвого, столетняя изба и велосипед, у которого в переднем колесе под покрышкой вместо камеры вложен поливной шланг. А они все люди солидные, городские, семейные, зажиточные, одним словом, путёвые. Осмотрев критически двор, стал собирать валявшиеся всюду пустые бутылки и складывать их в погребке в кадушку, пока та не заполнилась с верхом. Когда-то матушка квасила в ней на зиму капусту. Семья была большая, четверо детей, и запасов требовалось много, но она как-то справлялась, успевала одна, не зная устали. А теперь вот лежит в спальне парализованным немым бревном.
Лёнька ещё раз промерил глазами двор и удовлетворённый направился в баню, куда ещё с вечера наносил воды и дров. Разжёг огонь в топке и, усевшись в предбаннике на перевёрнутое ведро, задумался, глядя на пляшущее пламя.
Мать родила его уже на излёте своей молодости, в деревне ведь женщины старятся рано, грубея под солнцем и ветром. В этом году они с ней оба юбиляры: Лёньке стукнуло пятьдесят, а матери сегодня исполняется восемьдесят. Отца своего он знал мало. Помнил, что был тот добрым, хватким, напористым. Про него говорили, что мужик он башковитый.
Работал отец учётчиком на зерноскладе, и поймали его якобы с мешком зерна в телеге. В семье уже было трое детей, когда его посадили в тюрьму, а после его возвращения домой и родился Лёнька. Таким образом, у них с первинкой Надей получилась разница в десять лет. Поскольку он в семье был самым маленьким, все с ним нянчились, всячески оберегали его, баловали, чем Лёнька нередко пользовался. К старшим детям отец был более строг в учении, требовал, чтобы по всем предметам были пятёрки. Сам помогал решать задачи и проверял сочинения, объяснял непонятное и заставлял учить уроки. Он добился-таки своего, выучил всех троих, сумел выпихнуть их из деревни в город, где все они успешно поступили в институты. А вот на Лёньку у него сил не хватило. Крепко заболел он, поскольку из тюрьмы пришёл с чахоткой. Лёнька учился ещё в начальных классах, когда отец умер. Вот тут и началась воля или, точнее, самовольство. Мать особо не вникала в науки, да и не до того ей было, целыми сутками пропадала на ферме, а сынку во всём послабление давала: как же, ведь младшенький он у неё, последушек. Совсем разбаловался Лёнька, а когда закончил восемь классов – бросил школу. Мать на учении особо не настаивала, но иногда корила его:
- Ты бы, Лёнька, со старших пример брал. Надюшка вон у нас булгахтершей в Риге, Толик в Ленинграде – анжинером и партейный, а Васёк в Москве на писателя учится. Один ты у нас – непутёвый.
- Эх, мам, – парировал ей Лёнька, – да если все станут инженерами и писателями, кто же коров станет доить и землю пахать? Поработаю в колхозе до армии, а там видно будет.
«А может, он и прав, – рассуждала сама с собой мать. – Пусть живёт рядом с домом, глядишь, на старости лет какая подмога будет, а то потом разъедутся, всех и не соберёшь».
Лёньке нравилась сельская жизнь, нравилась Залесянка – маленькое село, отгороженное от всего мира стеной леса. Он любил бродить лесными дорогами, пить воду из родника, есть малину прямо с куста и никак не мог понять, зачем нужно ехать куда-то в город от всей этой благодати. Однако армия изменила его представления о городе, и, вернувшись после службы домой, он вскоре уехал в Ригу к Наде, поддавшись на её уговоры. Она устроила его на стройку учеником сварщика. Лёнька по натуре был усердным, понятливым, схватывал всё на лету и уже через месяц варил сам на зависть старым мастерам. Пошли хорошие деньги, левые заказы, шабашки. Стройка – дело такое, что если дом не «обмыть», то в нём и штукатурка держаться не будет, поэтому каждый день приходилось что-то «обмывать». За многие мелкие услуги клиенты расплачивались бутылкой. Тут-то и пристрастился он к водочке. На внешность Лёнька – красивый, рослый, сердцем мягкий, простецкий сельский парень, так что, хоть и попивал горькую, девки за ним гонялись. Выбрал он себе рыжеволосую Настю, расписались они с ней и стали жить на квартире у Нади. Та матери письма пишет и за себя, и за брата: «Лёнька у нас женился, а пьёт беспросыпно, что делать с ним – не знаю. Забери ты его отсюда, может, он тебя слушаться будет. И в кого он у нас такой непутёвый? Отец-то не пил».
Лёнька не любил город, но в деревню всё равно не уехал бы – привык к хорошим заработкам, к лёгкой городской жизни, да и квартиру на следующий год обещали. Однако тут так некстати случился у матери инфаркт. Никак нельзя в такой ситуации оставлять одну, уход за ней нужен. Собрались Фроловы на семейный совет: «Ты у нас, Лёнька, самый молодой, всё у тебя ещё впереди, а пока у тебя нет ни детей, ни квартиры, то и терять тебе в городе нечего. Езжай-ка ты в деревню на исправление грехов своих, там и жильё есть, и матери поможешь, а когда она поправится, обратно в город вернёшься, никуда он от тебя не денется».
Честно говоря, Лёнька был рад, что нашёлся повод вернуться назад в Залесянку. Село потихоньку чахло, как неизлечимо больной, но это его не смутило. Приехав в деревню, устроился сварщиком в колхоз и развил такую деятельность, что даже пить бросил. Прежде всего распахал побольше огород, кур развёл, свиней, в доме сам сварил водяное отопление, перекрыл железом крышу. А в комнатах сделал ремонт на городской манер. Насте тоже понравилось их село, только зимой она тосковала по городу, когда всю округу заметало снегом, отрезая пути-дороги, а в доме только музыка печных труб да в телевизоре всего два канала центрального телевидения. Однако на первых порах дело пошло неплохо: мать потихоньку оклемалась, начала сама себя обслуживать, дочь родилась. Казалось бы, только жить. Но тут как-то летом приехал к бывшим соседям Миличёвым из Москвы какой-то родственник, вольный художник, на этюды. Молодой, но с бородкой, весь такой правильный, начитанный, весь пропахший краской, дорогими духами и табаком – трубку курил. Оно, конечно, в Залесянке такая природа, что никакой Швейцарии не надо, такие пейзажи, что и Репину не снились! Иной раз на рассвете встанешь, глянешь на лес, а он весь от солнца золотой, и туман над прудом, как ладан курится, – такая красота, что слезу вышибает. Вот стал этот художник дивоваться Настиными огненными волосами, приставать стал: давайте вас, Анастасия, рисовать буду, у вас тип лица не стандартный, у вас линия шеи, у вас классическая форма груди, у вас конституция фигуры. Как будто они сами не знали, у кого какая конституция под одёжкой имеется. В общем, стал он её рисовать, а по осени вместе с дочкой уехала она с ним в столицу – художник-то был холостой. А Лёнька, как на грех, в то лето опять попивать начал. Расслабился, и произошла у них с Настей размолвка как-то сама собой, без его участия и сопротивления. Возможно, он отнёсся ко всему слишком безрассудно, легко или, может, чересчур доверял своей жене, а когда опомнился – поздно было. Вот тогда-то и запил он по-настоящему – стабильно!
Мать его одёргивала:
- Лёнька, ну что ж ты у нас такой непутёвый! Остановись, сынок, езжай в Москву за Настей. У Васька поживёшь, на работу устроишься, глядишь, всё и образуется. А я уж тут сама помаленьку справлюсь.
Посмотрел Лёнька, как мать от колодца до крыльца полведра воды в три присеста несёт, и сердце кровью зашлось. Может быть, если бы жил он где-то в городе далеко да про это ему кто-нибудь рассказал, может быть, и стерпел, но когда видишь всё своими глазами…
- Нет, мать! – сказал он твёрдо. – Если я ей нужен, пусть сама ко мне едет. А пока мы с тобой вдвоём поборемся годок-другой. Окрепнешь, тогда и уеду.
Зимой по почте пришёл ему от Насти развод. Стало быть, хорошо ей там в белокаменной с художником живётся, может, счастье своё нашла. Понял он, что не собирается она гробить свою молодость в глухой древне рядом с мужем-алкашом и больной старухой. Разом как-то потускнел для него мир, жизнь потеряла вкус, и он вдруг отчётливо осознал всю её бессмысленность. Из него, словно из ткани, выдернули нитки канвы и основы, и узор, начатый было им, стал расползаться в разные стороны. Лишь когда выпивал, набирался он бодрости, уверенности в своих силах, веры в свою необходимость для матери. А время шло.
Провели в Залесянку наконец-то газ, большое подспорье для села, но только слишком поздно – народ-то уже разбежался, выпустили из великана молодую кровь. С каждым годом всё больше появлялось заколоченных домов, всё больше прибавлялось крестов на кладбище, а вот дети по деревенским улицам не бегали. Сначала закрыли детсад, потом – школу. Почту и сельсовет перевели в соседнюю Криушу, убрали магазин и клуб. Потом начали разваливаться колхозы. Волна всеобщего бардака и безвластия захлестнула деревню. Работы не было никакой. Каждый выкручивался и выживал как мог. Лёньке помогала материна пенсия, да и сам он не упускал ни единой возможности подработать, и за что бы ни брался, всё получалось, этот дар у него от отца был. У матери дела с выздоровлением не продвигались, а напротив, ей становилось всё хуже. Он взял на себя всю домашнюю работу, хозяйство потихоньку спустил, потому что с кормами стало проблематично, но по-прежнему держал большой огород, обеспечивая себя всем необходимым из основных продуктов. Он понимал, что надо бежать, что его любимая, ненаглядная Залесянка – это мышеловка, которая вот-вот захлопнется, но мать держала его надёжнее всякого якоря, повисла кандалами на ногах. Баба Груня, его единственная соседка по всей улице, видя, как он пьяный возвращается домой, выговаривала ему:
- Эх, Лёнька, Лёнька! Был бы ты путёвый – жил бы в городе, и мать при тебе была. Мыслимое ли дело – бобылём в деревне маяться?! Ты бы остепенился немного, бабёнку себе какую подыскал, ведь ещё не старый.
- Да где ж её, бабёнку, найти? У нас в Залесянке одни пенсионерки остались.
- А ты в Криушу сходи. Я точно знаю, там есть бабы одинокие.
- Это какая же дура из Криуши в нашу дыру попрётся? Велик ей интерес за больной старухой ухаживать.
- Ну, тогда пей больше! – гневно махала рукой баба Груня.
И Лёнька пил. Выпивка на какое-то время раскрепощала его, давала возможность уйти от реальности этого мира, забыться, окрыляла мечты. Но с другой стороны, алкоголь незаметно разрушал плоть, убивал желания, старил. Постепенно из зрелого парня он превратился в рядового сельского мужика. Ему уже было за сорок, а в деревне его по-прежнему звали Лёнькой, как привыкли, как звали его в семье, потому что он – младший.
Пять лет назад мать парализовало, отнялась вся правая сторона. Она потеряла возможность самостоятельно передвигаться и говорить. Из великого многообразия русских слов ей всего легче давались слова: «Лёнька», «О, Господи!» и мат. Все прочие выражения требовали невероятных усилий и сосредоточения. Иногда ей приходилось несколько минут подряд строчить, как из пулемёта, отборный мат, чтобы в конце сказать: «О, Господи!» Лёнька перепугался не на шутку, даже пить бросил. Всем братьям и сестре отослал телеграммы: «Мать в плохом состоянии». Они явились тотчас же, дружно, обсудили сложившуюся ситуацию, привезли из района врача. Тот осмотрел больную и сделал заключение:
- Паралич – следствие рассеянного склероза. Болезнь, по-видимому, будет прогрессировать, может быть, растянется на несколько лет, как сердце выдержит. Пока что больная не подлежит транспортировке, ей нужен покой.
Три дня сестра и братья жили в Залесянке, накупили всяких лекарств, продуктов, а потом уехали, договорившись за общим столом, что раз мать не транспортабельная, то пусть лежит дома, а Лёнька за ней ухаживает. Дело это для него привычное, в деревне он уже обжился за двадцать лет, да и человек он свободный – ни детей, ни плетей, ни работы постоянной.
- Ты бы женился, – посоветовал Толик, – будет тебе в делах помощница.
- А на ком жениться? Разве что на бабе Груне, – засмеялся Лёнька.
- Ну, на ком-нибудь, – пожал плечами брат. – Короче, ты тут пока похозяйствуй. Мы бы мать с собой, конечно же, взяли, но не выдержит она переезд. Так что ты уж потерпи, пригляди за ней, а мы тебе материально поможем.
Вручили они брату мобильный телефон – большая редкость по тем временам, показали, какие кнопочки нажимать, на том и расстались.
Первое время материальная помощь действительно поступала: кто тысячу, кто две присылал каждый месяц. Потом всё стало как-то забываться и наконец денежный поток иссяк, баловали только на праздники и на дни рождения.
Лёнька понимал, что они в городе ежедневно заняты своими бесконечными делами и за суетой порой некогда вспомнить о нём. Но он и не настаивал, не напоминал, ведь деньги, как известно, портят отношения.
Медсестра десять дней ездила на велосипеде из соседней Криуши, ставила матери систему, а колоть уколы Лёнька научился сам. Потом она стала наведываться раз в неделю. Ежедневно он звонил сестре, а та уже обзванивала братьев. Связь в Залесянке отвратительная, чтобы поговорить, надо было выходить на бугор за село либо залезать на крышу. Селяне порой судачили между собой: «Лёнька сегодня опять на трубе сидел, видать, с Москвой разговаривал!» Деньги ему на телефон переводили старшие Фроловы, но со временем, убедившись, что мать жива и не собирается умирать, поостыли.
Потянулись однообразные дни, переходящие в годы. Лёнька по-прежнему выполнял всю домашнюю работу: полол огород, заготавливал дрова, мыл полы, стирал, готовил обеды. Всё свободное время отнимал уход за матерью. Как бы там ни было, но к ней постоянно требовалось наведываться: то подстилку поменять, то подать судно, то чаю налить. Рядом с кроватью на стене он приколол лист бумаги, на котором было крупно расписано, что в какое время нужно делать и какие лекарства давать.
Через две недели мать немного отпустило, к ней вернулась речь, увереннее стали движения, и теперь во время ухода за ней она старалась всячески помогать сыну здоровой рукой и ногой. Особенно сложно давалось купание. Для этого Лёнька застилал кровать клеёнкой, рядом на табуретках ставил корыто и переваливал в него мать, крупную ширококостную женщину. Обмыв её и обтерев, закатывал обратно в постель и убирал клеёнку. Первые разы он стыдился материнской наготы, но постепенно привык, как привыкает хирург резать по живому. Мать во время купания плакала:
- Эх, Лёнька-Лёнька! Да разве же это мужское дело – сранки за мной стирать! Прости ты меня, сынок, Христа ради! Купи мне крысиного яду или дуста какого, а я сама выпью.
- Ну что ты, что ты, мам! Прорвёмся! – бодро отвечал он ей, дюльдюкнув перед купанием стопарик для храбрости. – А как же ты нас на своих руках нянчила? Теперь наша очередь, и нет тут ничего зазорного.
Два острых и противоречивых чувства боролись в нём: с одной стороны, ему хотелось, чтобы весь этот кошмар как можно скорее прекратился и мать настиг её естественный конец, с другой стороны, Лёньке было страшно жалко мать и он не мог представить свою жизнь без неё, без заботы о ней. Поэтому чтобы уравновесить свои мысли, он добросовестно заливал их самогоном. Добыть его тоже стоило труда. Он занялся рыбалкой, кормился сам, а излишки отдавал без веса за бутылку. На рыбу у стариков всегда был спрос. Иногда брал в долг, якобы матери на компрессы и для уколов. Потом отрабатывал: возил сено, колол дрова, ремонтировал сараи. Хорошо было примкнуть к какой-нибудь компании. Мужики в селе пили часто: от безделья, от безысходности, от бессильной злобы на жизнь, на правительство, на самих себя. Но каким бы пьяным Лёнька ни был, он всегда соблюдал свой регламент и порой вставал из-за стола, не дождавшись конца застолья:
- Ну, мужики, я пошёл. Мне мать кормить пора.
Он не относился к той категории пьяниц, которые были готовы вынести из дома всё до нитки. Лёнька наоборот всё тащил в дом, от любой пьянки старался поиметь какую-то выгоду. Поэтому у него всегда был запас дров для бани, огород был вспахан вовремя, а для поездки в райцентр находилась попутка.
Сложнее дело обстояло с деньгами, так как трудно было найти работу. Порой попадались мелкие шабашки не за самогон, а за деньги. Иногда фермеры, живущие в Криуше, зная о его мастерстве, приглашали на сварочные работы или ремонт техники. Осенью Лёнька обменивал на деньги солому и зерно, причитающиеся ему за пай земли, находящийся в аренде у фермеров. Во время долгих отлучек просил подежурить рядом с матерью соседку бабу Груню. В основном, жили на пенсию матери. Шесть тысяч Лёнька делил пополам. В первую очередь платил за газ, за свет и налоги, чтобы не было долгов, чтобы не отключили что-нибудь. На оставшиеся три тысячи покупал самое необходимое: хозяйственное мыло, чай, подсолнечное масло, лавровый лист, лезвия для бритья и пузырёк одеколона. Остальные деньги шли на лекарства. Соль и сахар закупал оптом – один раз в год. Муку, крупы и макароны брал у фермеров на крупорушке в обмен на работу. Одежду приобретал лишь по случаю, при необходимости.
Два раза в неделю в Залесянку приезжала автолавка, где можно было купить хлеб и все ходовые продукты. Зимой, во время непогоды, хлеб приходилось закупать впрок, и жители хранили его в сенях замороженным. В целях экономии Лёнька бросил курить, но перестать пить никак не получалось. Это была отдушина, самозащита психики, дверца, через которую он уходил внутрь себя, отгораживаясь от всего мира. Его уже не интересовали женщины, высокие материи, богатство, он твёрдо уверовал, что ничего уже нельзя изменить в этой жизни, и просто плыл по её течению, расслабившись на время, следя, чтобы не утонуть, но и не делая никаких попыток прибиться к берегу.
Через год матери стало хуже, она престала говорить. Единственное, что ей удавалось произнести, было имя сына, и когда что-то ей требовалось или не нравилось, бубнила монотонно: «Лёнька… Лёнька… Лёнька…» Но самое главное, что она стала терять разум, не знала меры в еде, не чувствовала позывов в туалет. Теперь Лёньке приходилось по нескольку раз на день менять под ней тряпки, следить, чтобы не сделала чего лишнего. Подпив, он смело, голыми руками вынимал из-под неё обмаранные простыни, складывал в таз, приговаривая:
- Не дрейфь, мать, прорвёмся!
Потом вымачивал бельё в корыте и бросал в стиральную машинку. Когда машинка сломалась, стал стирать в бочке. При этом приходилось топить баню почти каждый день. Хуже всего дело обстояло зимой. Чтобы высушить бельё, он развешивал его на трубы отопления. Запах стоял соответствующий! Но он привык, привык ко всему, как привыкает молодой актёр к исполнению ненавистной ему роли, навязанной режиссёром, играя её добросовестно, чтобы не выгнали из театра.
Доктор, приезжавший осматривать пациентку, разводил руками:
- К сожалению, от смерти лекарства нет, а мы – не боги.
Медсестру, продолжавшую уже столько лет подряд наблюдать мать и выписывающую ей лекарства, Лёнька всякий раз просил:
- Лена, ты уж нам что подешевле.
- Да знаю я, дядь Лёнь, – сочувственно вздыхала она, – но дешевле только вода.
Лёнька добросовестно колол лекарства, давал пилюли и капли, но матери уже ничего не помогало. Старухи, прежде ходившие навестить мать, больше не показывались: чего ж являться, если поговорить не с кем? На улице они спрашивали Лёньку:
- Ну, как там Нюрка?
- Чудит! – отвечал тот.
- Ты её хоть кормишь?
- А как же!
- Терпи, Лёнька, терпи! Она же тебе мать. Живьём в землю не закопаешь.
И Лёнька терпел. Но вот этим летом мать ударил второй инсульт и она полностью обездвижела. Теперь приходилось ворочать её, как бревно, следить за пролежнями, кормить с ложки. Он поделился своими опасениями с сестрой по телефону, что мать эту зиму может и не пережить. Тогда Надя и предложила всему семейству Фроловых собраться вместе в Залесянке, пока ещё осень, пока зима не отрезала село от трассы, отметить матери восьмидесятилетие, устроить для неё праздник, а заодно и на неё посмотреть и самим показаться.
Первой через открытые ворота въехала серебристая «Тойота» Толика. Он сразу прокатил её почти до конца двора, остановив у бани, давая место для других машин. Вместе с ним приехала его жена, крашеная лахудра, как называл её про себя Лёнька. Недолюбливал он Любу за то, что вечно из себя питерскую принцессу корчит, хотя все знают, что она мордовка из такого же глухого хутора, как Залесянка, давно исчезнувшего с карты. Хозяин двора выскочил из предбанника им навстречу. Обнялись, поцеловались.
- Какой ты старый, Лёнька! – сказала Любка. – Что же не бритый?
- А вот сегодня баня, там и побреемся, – весело ответил он.
Прошли в дом к матери. Та встретила их безумными провалами чёрных глаз:
- Ы-ы-ы… ы… ы…
- Что она хочет сказать? – спросил растроганно Толик.
- А Бог её знает! – ответил Лёнька, привыкший видеть эту картину ежедневно. – Сейчас воды дам.
Вряд ли мать понимала, кто перед ней и что, собственно, происходит, но Толик заговорил с ней со всей серьёзностью и сочувствием.
- Здравствуй, мама! С днём рождения тебя, с восьмидесятилетием! – Он поцеловал её в морщинистую щёку. – Прости, что не приезжал.
- Ы-ы-ы-ы, – бессмысленно промычала в ответ больная.
Люба подошла, погладила положенные поверх одеяла жёлтые, в синих прожилках руки, похожие на листья сгоревшего под солнцем лопуха.
- С днём рождения, дорогая!.. Ну, лежи, лежи. – И сразу же направилась к окну открывать форточку. – Лёнька, что ж у тебя здесь вонь такая? Ты хоть проветриваешь?
- Не лето сейчас проветривать, – буркнул он в ответ.
Вышли во двор. Толик критически осмотрел подворье, сказал с сожалением, с недовольством:
- Да, пять лет меня в Залесянке не было, а такие изменения, как будто Мамай прошёл. Какое селище было, и не осталось ничего!
- Бегут все, – подтвердил Лёнька. – Этим летом пять семей выехали.
- И чего людям не хватает? Лес есть, вода под боком, чернозём такой, что хоть на бутерброд намазывай. Почему бегут?
- Жить хотят.
- А ты, я смотрю, всё пустил на самотёк, – продолжил Толик. – Ворота на проволочке висят, сарай вон того и гляди завалится.
- А кому он нужен, сарай-то? Скотины всё одно нет.
- Сад совсем запустил, – не слушая Лёньку, вздохнул брат, – пруд рядом – и не поливаешь!
По заросшей тропинке он направился через сад вниз, к пруду. Лёнька с Любой молча шли следом. Не найдя воды, Толик спросил удивлённо:
- А где же пруд?
- В половодье плотину прорвало, а запрудить некому, колхозов теперь нет.
- Ну и дела! – гость развёл руками. – Живёте вы тут все – абы день прошёл.
- А вы в Питере живёте по-другому?
- Нормально живём!
- Так, может, вы и живёте там хорошо, потому что мы здесь живём плохо?
Толик ничего не ответил брату.
Вернувшись во двор, выглянули за калитку. В конце улицы, между зарослями бурьяна и остатков брошенных домов, показались две машины: первой шёл чёрный «Лексус», за ним «БМВ» вишнёвого цвета.
- Наши! – радостно вскрикнула Люба. – Васёк с Надюшкой едут!
Громко сигналя, машины въехали во двор и встали друг за другом. Первой из «БМВ» вылезла Надя – постаревшая, погрузневшая, копия матери. Прижимая к груди огромные белоснежные хризантемы, она поспешила к братьям. Следом появился её муж – Геннадий. Васёк на минуту задержался в салоне, решая какой-то вопрос. Наконец, он вывалился из-за руля весь круглый, толстый, краснощёкий и поспешно открыл вторую дверь машины. Из неё вышла молоденькая девушка с кукольным лицом, сжимавшая в руке букет красных роз.
Василий за руку подвёл её к собравшимся родственникам:
- Знакомьтесь, моя новая жена – Ляля.
Перезнакомились, перецеловались.
- Как там мать? – спросил Васёк.
- Увидишь, – сокрушённо махнул рукой Толик.
Четверо вновь прибывших направились к юбилярше.
Первой из дома на улицу выскочила Ляля, уже без букета, зажимая пальцами нос. Следом появился Геннадий, вытирая платком рот и шею, чертыхнулся с досадой:
- Как есть – пенёк с глазами! А какая красивая женщина была! Сильная, как молодая кобыла. Помню, зерно с нею получали в мешках. Я приготовился вдвоём их носить, за один конец уцепился, а она мне говорит: «Ты сиди, зятёк, тебе тяжело будет, я сама». И берёт так спокойно себе на грудь по мешку и складывает на телегу...
Затем на крыльцо выкатился Васёк с покрасневшими глазами. Сказал растерянно:
- Не думал я, что всё так… Не предполагал.
Последней из дверей выглянула Надя:
- Лёнька, что же у тебя мать мокрая лежит?
- Так ведь только что менял.
- Значит, чаще менять надо! Идёмте, девочки, перестелем.
Ляля тотчас же выставила растопыренные пальчики, словно птичка крылышки:
- Нет, нет, это, пожалуйста, без меня!
Лёнька пошёл с женщинами. Когда вошли в комнату матери, лахудра спросила его:
- А ты нам резиновые перчатки найдёшь?
- Может быть, вам ещё и противогазы дать?
Он молча, ловким натренированным движением аккуратно выдернул из-под больной подстилку, сухим краем вытер ей ягодицы и свернул ткань конвертом. Так же быстро открыл стоявший рядом шифоньер, достал из него сухую простынь и подал сестре. Та, глядя на её землистый цвет, спросила:
- А ты с чем бельё стираешь?
- С хлоркой, – ответил брат.
- Отбеливатели надо покупать и стиральные порошки. А если сам не умеешь стирать, попросил бы бабушку Груню.
- Да бабушке Груне самой по весне восемьдесят стукнуло.
- Ну, к тёте Фросе сходил бы.
- Померла она, ещё прошлым летом.
- Котиных попросить можно, они нам свои.
- Котины обе в доме престарелых.
- О, боже! – вздохнула сестра. – Какой кошмар!
Что Надя имела в виду под словом «кошмар», она так и не объяснила: то ли качество стирки, то ли отсутствие в селе тех, у кого можно было просить помощи, и поскольку она продолжала в задумчивости стоять, Лёнька выхватил у неё простынь из рук со словами:
- Собирайтесь-ка вы в баню, а я тут сам.
Когда он появился на пороге дома, то увидел, что все прибывшие гости копошатся возле своих машин, дверцы и багажники которых были открыты, выгружают оттуда привезённые с собой запасы провизии. Вскоре всё крыльцо было уставлено банками, бутылками, коробками и пакетами, ящиками с фруктами и овощами, упаковками с пивом и газировкой. Увидев, что Ляля несёт две пластмассовые пятилитровые канистры, на которых написано «Питьевая вода», Лёнька удивлённо спросил:
- А вода-то зачем? Колодец же есть.
На что та ему ответила:
- Пусть с вашего колодца скотина пьёт. А мы люди.
- Москвичи грёбаные – вода им в колодце не та, – буркнул про себя Лёнька, но спорить не стал.
В баню первыми пошли женщины по-быстрому, а потом мужчины – с пропаркой. Наконец, все собрались в доме, выпили по граммулечке, чисто символически, перекусили по крошке с чайком и взялись за организацию основного празднества. Мужская половина занялась технической стороной дела, дамы колдовали на кухне, несколько раз призывая к себе на помощь Лёньку: наточить ножи, найти сковородки и разделочные доски, слазить в погреб. В зале передвинули мебель, принесли из сарая лавку. Разложили старый круглый раздвижной стол, покрыли его целлофановой скатертью. Вскоре на ней появилась одноразовая посуда и весь запас хрусталя из серванта. Мало-помалу, под шутки и разговор стол начал заполняться закусками и блюдами до такой степени плотности, что уже некуда было поставить лишнюю рюмку. Уж что-что, а поесть и выпить Фроловы любили, это у них в крови. Любой вам в Залесянке подтвердит, что столы у них всегда были обильные, а тут же ещё и друг перед другом похвастать хочется. Толик решил позвать кума Серёгу – своего школьного друга с женой Валей, и вскоре привёл их, весёлых и нарядных. Уже слегка вечерело, когда в сервировке стола была поставлена последняя точка и все расселись по своим местам. Дверь в спальню матери прикрыли, чтобы освежить воздух в зале, да и не досаждать больной шумом. Хлопнуло шампанское, и веселье началось.
Первый тост взяла Надя по праву старшей в семье. Она долго и сбивчиво говорила, благодарила мать за то, что та родила её, что подарила годы жизни, позволившие ей дожить до пенсии. Потом поднялся Анатолий и повторил всё сказанное сестрой. Василий, как истинный поэт, подняв на вытянутой руке полную стопку, прочёл длинное стихотворение, посвящённое матери, которое заканчивалось словами: «И жить тебе ещё сто лет!». Ему дружно аплодировали.
После каждого тоста, опорожнив стаканчик, Лёнька на мгновение замирал с высоко поднятой вилкой, размышляя, куда её следует опустить в этот раз, восхищаясь обилием стола, рассматривая продукты и кушанья, многие из которых он не только ни разу не ел, но даже и не знал, как они называются. Им с матерью такие деликатесы и во сне не снились. Когда матушка перестала владеть своим телом, все поварские обязанности перешли к Лёньке. Меню у него особым разнообразием не отличалось: суп, картошка, каша, рыба. Иногда готовил щи и пёк блины, кстати говоря, весьма удачно, даже мать хвалила…
Дошла очередь высказаться и до Лёньки. Поскольку все главные слова и пожелания уже были произнесены, то он просто присоединился к вышесказанному и выразил сожаление, что мать не может сесть с ними за стол и что братья и сёстры слишком редко ездят в деревню. Залпом опорожнив стакан, он ткнул вилку в красивую банку, на которой было написано «Оливки, фаршированные тунцом», сунул в рот зелёные шарики и тут же незаметно выплюнул их себе в ладонь – «Какую только гадость не едят эти городские!», и следом, исправив ошибку, подцепил из соседней банки хороший кусок лосося.
Между тем речь Лёньки не осталась незамеченной, и гости, в свою очередь, начали смущённо оправдываться друг перед другом.
- Ну как мне, пенсионерке, лишний раз приехать из-за границы?! – заговорила Надя. – Ведь каждая копейка на счету, две внучки на моём попечении, да и документы всякий раз на выезд оформлять надо.
- А у меня просто нет времени! – развёл руками Василий. – То конференции, то творческие вечера, то концерты, уже не помню, когда в последний раз был в отпуске.
- Ну а я вообще занят круглые сутки. Бизнес, знаете, ленивых не любит, крутиться надо, – вздохнул Анатолий. – Правда, прошлым летом мы хотели с Любашей приехать, но тут как раз путёвка в Турцию подвернулась.
- А чем наша Залесянка хуже Турции? – отозвался Лёнька.
Толик удивлённо пожал плечами, а его половина договорила за него:
- Ты сам подумай, что спросил!
- Ну ты, Лёнька, и сравнил: Залесянку с Турцией, – поддержал друга кум Серёга, слегка под хмельком. – У нас деревня, а там Турция! Тур-ци-я!
- А по мне, так краше наших мест в мире не сыскать! – возразил Лёнька и, махнув рукой, продолжил изучение стола.
После четвёртой захорошело. Все как-то разом сблизились, заговорили, зашумели, заспорили, курящие вышли на крыльцо. За столом образовывались и распадались группы собеседников по интересам. Наливали и выпивали уже без громких тостов, каждый на своё усмотрение, чем охотно воспользовались муж Нади и кум Сергей.
Лёньке послышалось, что мать закашляла, обернулся – дверь в спальню была открыта. В комнате горел свет, и он поспешил туда. Надя сидела на табурете перед матерью и, держа в левой руке очищенный апельсин, правой запихивала ей в рот медовые дольки.
- Нельзя! – остановил он Надю. – Нельзя ей твёрдую пищу, подавится!
- Да я апельсинку, она же мягенькая.
- Нельзя, – повторил он, – надо вот так…
Лёнька взял из рук Нади апельсин и стал выдавливать потихонечку сок из плода, держа его над губами больной и следя, чтобы капли попадали ей в рот.
- Я её уже покормил, – продолжил он, – теперь до утра ей ничего не надо давать, кроме лекарства, иначе всю ночь придётся пелёнки менять.
Между тем застолье продолжалось. Многие уже забыли, в честь кого оно устроено, впрочем, теперь это и не имело особого значения. Мужчины, зная, что завтра выходной день и не надо садиться за руль, расслабились. Поздний вечер накрыл Залесянку, замазал окна холодной осенней чернотой. Собравшиеся за столом уже крепко выпили, но ещё хорошо понимали друг друга. Настало время врать, хвастаться и давать обещания.
- Ну что, Васёк, как дела? – обратился к Василию Сергей, сидевший напротив него с рюмкой в руке. – Всё сочиняешь? Ты же у нас теперь маститый поэт.
- Пишу помаленьку, на хлеб с маслом хватает. Вот женился в четвёртый раз, помоложе взял, думаю, что это окончательный вариант.
- Ну, давай за тебя. За твоё творчество. Прославляй нашу Залесянку! – поднял Серёга свою рюмку.
- За Нобелевскую премию! – присоединился к ним Геннадий.
- Вы-то как там с Надюхой? – шумно выдохнул Василий после выпивки и обернулся к зятю.
- С Надежды какой спрос – пенсионерка! – махнул рукой Геннадий, похрустывая грибами. – Один кручусь, но баксы потихоньку капают, находим способы. А вот тут в деревне, я смотрю, мужики руки опустили. Такая земля, такие просторы, а живут в нищете. Лень-матушка!
- Не прав ты, Гена, крепко не прав! – протестующее взмахнул рукой Сергей. – Земли-то много, только не наша она, да и не поднять её в одиночку. Верно ты заметил, что чернозём у нас отменный, но его ложкой жрать не будешь, его пахать надо! Техника нужна, солярка, семена, а где деньги взять? Как ты там сказал?.. Вот, вот – баксы! Так что скупают нашу землю потихоньку городские, у кого баксов много, а мы у них вроде батраков.
- А я все баксы в строительство вложил, – вклинился в разговор Анатолий. – И не жалею. Прибыльное, знаете ли, дело. Мы с Любашей думаем этой зимой «мерса» купить, чтобы у каждого своя машина была.
Выпили за бизнес. Фроловы стали хвастать друг перед другом, у кого доходы больше, на что изрядно выпивший Сергей философски заметил:
- Крепко вы, ребята, в городе на ноги встали! Один Лёнька у вас непутёвый.
- А что Лёнька? – возмутился младший Фролов. – Что Лёнька? Я бы, может, тоже на «мерсе» ездил, если бы в городе жил! Легко им там, в Питере, рассуждать про деревню! Переписали бумаги на себя, и все стали собственниками. А ты на селе попробуй стать миллионером. Землю-то, её не обманешь бумажкой!
- Пить, Лёня, надо меньше, – погрозил ему пальцем Анатолий, – а потом уж философствовать.
- А то, можно подумать, вы меньше моего пьёте!
- Пьём-то мы, может, и больше, но мозги не пропиваем, – нравоучительно поправил брата Василий. – Пословица что говорит? Пить – пей, но дело разумей. А таких, как ты, если к управлению государством допустить, так вы всю Россию пропьёте.
- А вы её уже пропили! Профукали по заграницам! – махнул рукой Лёнька, задетый за живое. – И нас пропили, и землю нашу! Просто вам в городе из своих офисов этого не видно за небоскрёбами. Вам ведь выгодно, чтобы мы все передохли. Чем меньше останется Залесянок, чем больше сопьются мужики, тем богаче вы станете!
- Ишь ты куда загнул! – возмутился Василий. – Глубоко копаешь!
- Да уж, – подтвердил пьяный Серёга, закусывая водку ложечкой красной икры.
- А ты, братан, прежде чем в государственные дела рыло своё тыкать, сначала у себя дома разберись, – тихо и строго заговорил Анатолий и указал рукой на выцветшие обои и серый потолок. – Ремонт когда последний раз делал?
- Мне и так сойдёт.
- А мне – нет! Я желаю, чтобы в отцовском доме порядок был. А ты его в свинарник превратил! Сараи у тебя валятся, ворота упали…
- А желаешь, чтобы порядок был, взял бы и помог, – в тон ему тихо ответил Лёнька и налил себе водки.
- Делать нам больше нечего, кроме как заниматься ремонтом, – возмутилась Люба. – Мы будем тебе порядок наводить, а ты будешь самогонку пить? Деловой!
- Да никто тебя не просит ремонт вести, успокойся, – осадил её Лёнька. – Ты же за тридцать лет ни разу у нас в избе полы не вымыла. Тоже мне помощница нашлась!
- Что же ты хочешь сказать, что мы тебе никогда не помогали? – завёлся Толик. – Что я ни разу тебе не присылал денег? Ну вот, скажи сейчас при всех: присылал я тебе деньги или нет?
- Присылал как-то, – усмехнулся Лёнька.
- Как-то! – передразнил его брат. – Не как-то, а не раз! И что ты тут губу закопылил? Ты что же хотел, что бы я тебе каждый день по десять тысяч высылал? А ты тут пьянствовать будешь. Думаешь, у нас в городе деньги с неба, как снег, сыплются? Их, милый мой, ещё добыть как-то надо, нам они самим нужны, тоже ведь не манной небесной питаемся.
- Да много ли денег нужно в деревне? – рассудил Василий, глядя осоловелыми глазами на Лёньку. – Картошка – своя, капуста – своя, сало, яйца – есть, остаётся разве что хлеба купить и самогону. – Он пьяно рассмеялся. – Вот на самогон-то денег всегда будет мало!
Василий мотнул головой и, сложив на груди руки крестом, продолжил:
- Каюсь, братцы, каюсь: не посылал я денег в деревню последнее время, но вы войдите в моё положение. В позапрошлом году мы с Лялей поженились, свадьбу сыграли, в Египет съездили, а в прошлом году я «Лексус» в кредит взял, в долги влез. У меня у самого с деньгами проблемы. Ну прислал бы я тебе сто рублей, тебя бы это устроило?
Лёнька молчал, таинственно улыбаясь, смотрел на стакан с водкой, и брат, не дождавшись ответа, уверенно закончил:
- То-то же! И закроем эту тему.
Надя, тихо сидевшая напротив спорщиков и слушавшая братьев, искоса посматривала на своего супруга, отвалившегося на спинку дивана и мирно похрапывающего. Убедившись, что поддержки ей ждать неоткуда, вступила в разговор, перебивая Васю, окликнула Лёньку:
- А я ж тебе посылку с фруктами отправляла, ты получил?
- В мае приходила, – подтвердил тот.
- Что же не позвонил даже?
- Денег на телефоне не было, а к вам в Ригу звонить слишком дорого.
- А ты бы бросил пить да пошёл бы сам деньги заработал. Ждёшь, когда пришлют! Не стыдно?
Лёнька побелел лицом, отодвинул стоявший перед ним стакан и сказал тихо и возмущённо:
- Да, я пью. Пью! Но денег у вас никогда не просил и просить не собираюсь. Да если бы не мать…
- А-а-а-а! Так значит, мать во всём виновата?! – резко оборвал его Толик. – Вот ты и раскрылся, милок! Ищешь крайних! Мать ему поперёк горла встала. Вот нож, зарежь её! Свинья ты, Лёнька, неблагодарная! Мать тебя на свет родила. Да если бы не мать, ты бы давно уже спился и подох где-нибудь под забором! Вот она – твоя сыновья благодарность!
Пьяный Василий, толстый, весь круглый, точно ошкуренный арбуз, саданул кулаком по столу так, что подпрыгнули стаканчики и брякнули ложки:
- Мать не трожь! Слышь, Лёнька, тебе говорю: не трожь мать! Мать – это святое! Запомни – у человека в жизни только две основы – мать и Родина! Я молчал, молчал, но всё же выскажу. Посмотрел я, в каком навозе ты мать содержишь, и больно мне стало как сыну. Не ожидал!
Голос Василия дрогнул, губы расплылись, как перебродившее тесто, и он умолк, но его тут же поддержала Ляля:
- Если бы моя мама болела, Леонид, я бы её в таком виде не оставила. Я бы работать пошла, я бы в лепёшку расшиблась, но создала бы ей достойное проживание.
- А ты заткнись! – резанул Лёнька воздух ладонью. – Тут таких, как ты, до тебя три штуки было с крашеными коготками!
- Лёня, Лёня! – запричитала сестра, успокаивая брата. – Что же ты всем рот затыкаешь? Чего ты на людей кидаешься, как хорёк? И нечего обижаться, правильно тебе братья говорят. Ты бы прислушался к старшим.
- Надоело за пятьдесят лет прислушиваться! У вас Родина – святое, мать – святое, и вы все праведники, а мы тут в деревне – быдло, лохи и бездельники. Но если вы там, в городе, все такие умные и правильные, то что же из вас никто мать к себе не взял?
- Лёнечка… Лёнечка, милый, да разве же я когда от мамки отказывалась? Да Бог с тобой! Но ты сам пойми: куда же я её, за границу, повезу? Кто же меня с ней пустит? Да я сама там живу, как на квартире, мне каждый раз глаза выкалывают: ты русская! ты русская! Это хорошо, что у меня Геннадий – латыш, а то давно бы сожрали нас с потрохами.
- И мы бы с Любашей её к себе взяли, жилплощадь позволяет, – отозвался Анатолий, – но у Любы своя мать такая же старая, возле нас живёт, вы же знаете, она к ней каждую неделю ходит, а то и два раза. Сами понимаете – старый человек, а если сляжет, то придётся забирать к нам.
- Ну а мне куда брать? – оправдывался Василий. – Я же вообще дома не живу: то семинары, то форумы, то съезд писателей, то Дом народного творчества. Я же неделями в разъездах. Можно, конечно, ото всего отказаться, только где же тогда деньги брать? Их же мне никто на блюдечке не принесёт. И потом, Лёня, ты же сам согласился ухаживать за матерью, тебя ведь под пистолетом никто не заставлял. Зачем же на кого-то теперь стрелки переводить? Взялся делать дело, так делай!
- А я что, не делаю?
- Да видим мы, как ты ухаживаешь, – скривился Толик. – Мать у тебя, не к столу будет сказано, по уши в говне лежит, а ты пьёшь! Нигде не работаешь. Вместо того чтобы что-то купить маме, потихонечку пропиваешь её пенсию. Что молчишь? Крыть нечем?
- Я пью на свои, мать не обижаю, – еле слышно произнёс Лёнька.
- Правильно ты, Толик, говоришь, – поддержала его сестра, – я тут в шифоньере поглядела: у матери ни чулок, ни трусов нет. Прости Господи, хоронить не в чем. Что же, Лёнька, ты её до такого довёл?
- А зачем ей чулки, если она пятый год с постели не встаёт?
- Но трусы-то можно было надеть хотя бы для приличия!
- Приличие! – Лёнька криво усмехнулся. – Да её по пять раз на день подмывать приходится.
- А хоть бы и десять! – побагровел Толик, облизывая хмельные губы. – Она же тебе мать, понимаешь? Она нас всех воспитала, когда отец в тюрьме сидел. Одна – троих. Ты же ничего не помнишь, а я уже в школу ходил, когда ты народился. Как они с отцом радовались! Мать из-под тебя голыми руками дерьмо выгребала! Всё цацкались с тобою: «Наш Лёнчик, наш Лёнчик. Кормилец на старости лет…» Кормилец хренов… Задушил ты мать толчёной картошкой. Ей бы соку, молочка…
- Про молоко забудь, – вступилась за Лёньку кума Валя, – в деревне ни одной коровы не осталось.
- Ни одной! – подтвердил пьяный кум и в воздухе начертил рукой крест.
- Ради родной матери можно бы и в Криушу съездить, – не унимался Толик.
- Ездил и в Криушу, – оправдывался Лёнька.
- Больной бы фрукты надо, бананы, лимоны, – вставила слово Ляля.
- Были летом и фрукты, – сказал Лёнька, – а теперь где же их взять?
- В магазине всё есть! – махнула ладошкой Ляля.
- Не продают у нас в магазине фрукты, – вновь защитила Лёньку Валя.
- А что у вас вообще продают? – негодующе спросила Ляля. – Вот этот хлеб? Так им только людей травить. – Она взяла со стола кусочек серого плотного хлеба и снова швырнула его между тарелок.
- Пра-ильно! – с трудом выговорил кум заплетающимся языком. – А мы всё равно его есть будем.
- Нету у меня бананов, – мотнул головой Лёнька. – Что сам ем, тем и её кормлю.
- А мог бы похлопотать ради родной матери, – настаивал Анатолий. – Мы все издалека приехали, а смотри, какой стол накрыли для именинницы. Что на нём твоего? Рыба да картошка. А пьёшь-то ты водочку и закусываешь ветчиной.
Выпитое спиртное ударило в голову. Оно разогревало кровь, разжигало желание спорить и доказывать, нападать и защищаться. Лёнька вдруг ощутил, что у него есть крылья, на которых он может подняться вровень с братьями, и давно забытое чувство собственного достоинства стало выкристаллизовываться в нём. Он медленно поднялся из-за стола, обернувшись к сидящему рядом брату:
- Ты меня столом не кори! Я у тебя куска хлеба не прошу, я картошку есть буду.
- Ой-ой-ой, какие мы гордые! Правду не терпишь, всё чего-то выкаблучиваешься, это тебе не так, то не эдак, на всё у тебя есть оправдание. – Толик расходился всё больше, ожесточённо жестикулируя руками. – Мы к тебе по-родственному, с наставлением, стол накрыли, а ты хотя бы спасибо сказал. Ну и пошёл отсюда, свинья неблагодарная!
- А ты меня из моего дома не гони, – выпрямил Лёнька спину.
- Ха, да какой же он твой? – дурашливо засмеялся Толик. – Это отцовский дом, а стало быть, и наш. И земельный пай тоже не твой, а родительский, и в нём наша доля есть, а ты всем этим пользуешься один.
- Так что ж, значит, делить будем?
- Время покажет. Надо будет – и разделим.
- И что же ты делать будешь с этим паем? – склонил голову набок Лёнька.
- Дачу построю.
- Ты же хвалился, что у тебя две дачи под Питером!
- А это будет третья. Вот возьму, скуплю всю вашу землю, загоню сюда бульдозеры, снесу весь этот хлам и построю одну настоящую дачу.
У Лёньки потемнело в глазах, он в упор глянул на пьяную набычившуюся физиономию брата и дрожащими губами сказал твёрдо и чётко:
- Сволочь ты, Толян, хотя и братан. Правду мать прежде говорила: Толик у нас бандит с высшим образованием.
Анатолий в ответ тоже поднялся из-за стола на качающихся ногах, и они встали друг против друга – плечо в плечо.
- А вот за такие слова, братишка, можно и по роже схлопотать…
Толик замахнулся, чтобы дать брату пощечину, но тот, худой и жилистый, неожиданно ловко увернулся от неё, лишь кончики пальцев очертили верхнюю губу. Лёнька тотчас же выпрямился, как пружина, и ладонью оттолкнул от себя брата. Тот спьяну попятился назад, опрокинув табуретку, не удержался на ногах и с шумом и матом грузно и неуклюже повалился на пол.
- Ах ты, сука колхозная! – Толькина лахудра вскочила со своего места и точно наседка, завидевшая ястреба, вцепилась Лёньке в мягкие, давно не стриженые волосы. – Мало того, что тут всех обосрал, так ты ещё и руки распускаешь! Жрёшь, пьёшь за наш счёт, рожа бессовестная. Я тебе помою полы на твоих похоронах, я тебе за Толика яйца оторву!
- Так его, Любанька, так, – хихикал пьяный кум Серёга, наблюдая возникшую сцену и смакуя розовую пластинку осетрины. – Ай да кума, ай да молодец! Хоть одна баба за мужика заступилась.
Васёк вскочил со своего места, подхватил под руки сопротивляющегося Лёньку, Толик подоспел с другой стороны.
- Выведите его вон, раз он не умеет вести себя за столом! – скомандовала Ляля, указывая тонким пальчиком на дверь – пусть в подъезде посидит.
- Ну, Лёнька, – хрипел Васёк, – скажи спасибо, что у матери день рождения, просто не хочется праздник портить. Обойдёмся без мордобоя, хоть того и заслужил, а охладиться тебе в самом деле стоит, ишь, как распалился!
Вдвоём с Толиком они подвели его к двери и вытолкнули за порог. Лёнька не кричал, не возмущался, не стал рваться обратно в дом; скрипнув зубами, он прошёл через тёмные сени и спустился по ступенькам крыльца во двор.
Безлунная звёздная ночь накрыла Залесянку, заливая всё вокруг каким-то холодным ультрафиолетом. Мороз сошёл, но было довольно прохладно, однако изгнанник не чувствовал этого. Заправленный хорошей дозой фирменной водки, в нём клокотал котёл обиды, согревая его, словно атомный реактор, рождая в душе какую-то неосознанную реакцию. Он прошёл через двор и, поглядывая на светящиеся окна дома, сел возле синеющего дверного проёма на высокий осиновый чурбак, на котором колол дрова.
- Зря вы его так, – с сожалением покачала головой кума Валя, когда братья вернулись к столу, – он ведь мужик не плохой – и добрый, и хозяйственный.
- Пусть в сенях похозяйствует – умнее будет, – буркнул Толик.
- И куда же он теперь пойдёт? – озабоченно спросила Надя.
- Дальше деревни не уйдёт, – уверенно заявил Вася. – Побродит и явится.
Лёнька всё сидел на своём чурбаке, не меняя позы, и ругал сам себя. Да, они правы, тысячу раз правы, и сестра, и братья, что он алкаш непутёвый. Это из-за него у матери случился инфаркт, по его вине ушла от него Настя, это он запустил отцовский дом, и братья ездят так редко, потому что их жёнам противно смотреть на его кислую рожу. И этот пьяный скандал за столом устроил тоже он. Ну кто его просил, кто дёргал за язык затевать этот спор? Сидел бы себе тихонько и пировал, ведь в самом деле – стол изумительный: и водки, и закуски не перечесть, а там же ещё коньяк не начинали, и рижский бальзам стоял в керамической бутылке неоткупоренный, а где-то должно быть баночное пиво и вино… Чего ему, поросёнку, не хватало? Для него же люди старались. Так нет же, развязал язычок, высказаться захотелось, правду поискать. Правду, её прежде всего в себе надо найти, а потом уж от других требовать. Вон Васька пускай бы и высказывался – он поэт, ему положено, а он деревенщина, двух слов связать не может, а туда же: я, я! Что он видел в жизни, кроме своей задрипанной Залесянки? Толян – тот даже в Турции побывал три раза, Васька куда только не ездил, египетские пирамиды видел! Надюха в рижской опере самого Карузо слушала!.. А что видел он? Как лосёнок лижет вымя у лосихи, как зелёные шильца подснежников протыкают прошлогоднюю листву с остатками снега? Так кого же этим удивишь? Подумаешь, велика невидаль: соловей в цветущей сирени, ежевика в росе или, скажем, ромашковая поляна. Да тут такие «дива» на каждом шагу, каждый день ногами топчем. А вот Турция… Эхма! Вся жизнь у него вышла как-то наперекосяк. Вот жил бы в городе, зарабатывал бы хорошие деньги, квартиру бы получил, мать бы к себе взял, чтобы всегда рядом была. Там и уход ей был бы другой, там врачи быстро помереть не дадут, там лечить будут. Правильно Надюха заметила, что ни одной новой простыни у матери нет. Так ведь разве напасёшься? Бывало, придут бабки мать проведать, свёрток с собой принесут: «На, Лёнька, тут простынки старенькие, но ещё крепенькие, под Нюрку стелить». И он брал…
Ему вспомнилось детство – яркое, солнечное, пропахшее грушовкой: как Надя брала его с собой собирать землянику, как Васёк катал на себе, изображая коня, как Толик учил драться. Он говорил: «Ты, Лёнчик, подрастай быстрее. Сейчас мы с Васяткой всю деревню держим вдвоём, а ты третий будешь. Пусть знают Фроловых!» Потом, в период перестройки, мелькнуло одно время имя Фроловых в очерках о питерских группировках. Но Толик к тому времени уже успел закончить второй институт, юридический, уже заочно, и хорошо изучил все дыры в законах… Эхма! Было же всё когда-то по-другому! Так когда же, где дала сбой программа, настроенная на счастье и удачу? Когда же всё вывернулось наизнанку? И что было вперёд: линия ли судьбы дала кривизну и он начал пить, или он стал запивать лишнего и жизнь сошла с пути праведного?
Мысли метались в нём, как мыши, упавшие в пустой ящик. Лёнька посмотрел на небо, в тёмные пропасти между звёзд. Кому он нужен в этом бездонном мире? Кто о нём вспомнит? Где-то в Москве у него есть дочь, теперь уже, наверное, замужем, под другой фамилией. Когда они расстались, ей было лет пять, вряд ли что сохранилось у неё в памяти о нём... Лёнька не знал, что когда дочь выходила замуж, она предложила матери: «А давай позовём на бракосочетание папу?» Настя подумала и сказала: «Нет, доченька, не стоит этого делать. Если бы ты была ему нужна, он бы нашёл тебя сам. Не надо ворошить прошлое. Да и зачем он нам? Семья у нас видная, на свадьбу соберутся люди солидные, известные, богатые, а что с него взять? Был бы он путёвый…» Ну и пусть, пусть он непутёвый, как все говорят, пусть самый последний в ряду человечества, но ведь человек же! Так почему же с ним не по-человечески? Он не понимал спьяну, что говорил за столом и что говорили ему. Ну, сказал лишнего, поумничал, так поправьте. Вы же старшие, институты позаканчивали, а зачем же так – из-за стола, под руки! Ну почему, если человек упал в грязь, все ходят по нему, как хотят, и мало того, что никто руку не подаёт, так ещё каждый норовит втоптать тебя в грязь как можно глубже?
Лёнька облизал поцарапанную губу и только теперь сообразил, что плачет. Он не хотел, но слёзы сочились и сочились откуда-то из трещинок под глазами, как живица из сосновой коры. Последний раз он плакал на похоронах отца. Видно, слишком много слёз накопилось в нём за это время, потому они никак не кончались. В который раз он взглянул на светящиеся окна избы. За мать он больше не беспокоился – в доме было полно людей. Теперь он думал только о своём.
Ещё не понимая, что собирается делать, не вставая со своего пенька, Лёнька наклонился вперёд, к двери, вытянутой рукой провёл вдоль стенки, поймал вязанку, висевшую на ней, – длинную крепкую ленточку из сыромятины с металлическим колечком на конце, и сдёрнул её с гвоздя. Сработанная ещё отцом, она многие годы служила для переноски дров из сарая в баню. Он машинально вставил ленту в кольцо – получилась петля, влез на качающийся чурбак, правой рукой нашёл невидимую в темноте перекладину. Затем левой рукой перекинул свободный конец петли через брусок и захлестнул его в узел. С трудом, помогая свободной рукой, просунул в кожаное кольцо свою голову и отпустил перекладину…
Между тем гулянка в доме продолжалась. Толик, вернувшись к столу, крикнул куму:
- Эй, Серёнька, чего загрустил? Давай, наливай по полной. А ну, девочки, поддержите!
Василия потянуло на ораторство, и он, подняв вверх палец, втолковывал невменяемому Серёньке:
- Я уже тут говорил и не побоюсь повторить это вслух: Родина и мать – это святое. Понимаешь, святое! – И стучал кулаком по столу. – Я вот много раз бывал за границей, а всегда вспоминал нашу Залесянку. А почему? Потому что мы все в душе патриоты. Понимаешь? Па-три-оты!
- Да уж, мы уж такие… – мычал кум Серёга, разглядывая одетую на вилку устрицу.
- Верно, верно, – поддержал брата Толик. – Бывало, лежишь на песке где-нибудь в Анапе, а сердце так и рвётся домой, так и щемит.
- Я столько стихов написал о доме, о селе, – продолжил Василий и начал читать, сначала о матери, потом про деревню: – «Залесянка моя, на пригорке за лесом…»
Все аплодировали, а кум говорил восхищённо:
- Молодец ты, Василий Семёнович, ай, молодец! Вот умеешь ты, так сказать, за сердце зацепить. А ну давай ещё раз, про мать!
И Василий декламировал. Громко, с пафосом, хорошо поставленным голосом. Он любил читать стихи и делал это с удовольствием.
Кум плакал, вытирая слёзы бумажными салфетками, а Валя смеялась и хлопала его ладонью по спине:
- Нахрюкался на халяву!
- И ничего ты, Валька, не понимаешь в этой жизни, – мотал тот головой.
А мать в это время лежала в соседней комнате, забытая загулявшими детьми. Из открытой форточки тянуло сквозняком. Она не осознавала происходящего вокруг, но каким-то восьмым чувством, звериным инстинктом, доставшимся нам от пращуров, ощущала, что что-то непоправимое случилось в этом мире.
Никто не подошёл к ней этим вечером с кружкой воды, в которой так привычно гремит ложка, никто не сунул в рот раздавленную таблетку. Осколками разрушенного сознания она силилась осмыслить ситуацию и, напрягаясь изо всех сил, тихо хрипела:
- Ы-ы-ы, Лёнька, ы-ы-ы-ы…
Застолье, как ни странно, остановила Ляля, поскольку выпила меньше всех, была не в духе и ей чертовски надоели эта вонь, подплывавшая из спальни, эти глупые красные обои, пьяная похвальба мужчин, деревня и всё-всё, что с нею связано. Она решительно встала из-за стола и, обращаясь к Василию, сказала капризным, но властным тоном:
- Ну всё, хватит. Ночевать-то мы где будем? Надеюсь, не здесь?
- Пойдёмте ко мне! – азартно махнула рукой Валя. – На всех места хватит!
Народ стал дружно одеваться и вскоре гуськом потянулся через сени следом за своей проводницей. В доме остались только храпящий на диване Геннадий и Надя. Она крикнула братьям вдогонку:
- А Лёнька-то всё ещё не вернулся!
- Придёт, куда он денется, – послышалось издалека.
Она тут же вернулась к дивану, не убирая со стола, потушила свет и, сняв праздничное платье, повалилась на диван рядом с мужем. Долгая дорога, волнения, споры и выпитое вино вконец уморили пожилую женщину. Последнее, что она слышала, засыпая, была песня, доносившаяся с улицы. Это подвыпившая компания, широко качаясь на кочковатой дороге, шла на ночлег в другой конец села. Валя тащила на себе мужа, Ляля и Люба вели сцепившихся между собой братьев.
- Ну что, Васька, – задорно спросила Валентина, – небось, в городе забыли уже, что вы хохлы, язык свой деревенский, песни наши?
- А вот и ни фига! – ответил он ей в тон, ободрённый осенней свежестью, и повёл по-украински певучим звонким тенорком:
Ридна матэ моя, ты ночей не доспала…
Валя с Толиком тотчас же подхватили в два голоса, зычно, с надрывом:
И водыла мэнэ у поля, край сыла.
И в дорогу далэку ты мэнэ на зори провожала…
Крупные звёзды чистыми слезинками повисли на Залесянкой…
Надя проснулась рано, холодный рассвет только что процарапал горизонт розовыми коготками. Она выпила минералки, оделась, сходила на улицу в уборную и, вернувшись назад, заглянула в комнату к матери, зажгла свет. Мать лежала в мокрой постели уже остывшая, уставив неподвижные глаза в потолок, словно хотела рассмотреть на нём что-то знакомое, дорогое, но отчего-то забытое. Лицо её выражало покой и умиротворение, даже скрытую улыбку. Казалось, она была довольна тем, что ей удалось собрать вокруг себя своих детей, и, благодаря ей, они встретились пока ещё на этом свете.
- Мама! – вскрикнула она испуганно. – Мамочка! – И, упав на колени и обхватив руками холодные материнские ноги, забилась в судорожных рыданиях.
Лёньку обнаружили только тогда, когда пошли в сарай за дровами, чтобы растопить баню и согреть воду для обмывания покойницы.
Трудным выдался этот день для Фроловых. Спасибо, что все они были с машинами. Рискуя водительскими правами, с похмелья, они разъехались одновременно по разным инстанциям, решая вопрос сразу с нескольких концов: один насчёт гробов и ритуальных услуг, другие в церковь и в собес, третьи к нотариусу и в милицию. Быстро удалось найти участкового – молодого, усатого лейтенанта, кстати, тоже бывшего с похмелья. Прихватив с собою двух младших милиционеров, он составил протокол на Лёньку. Ему тут же налили гранёный стакан коньяка, вынесли на крыльцо тарелку с ветчиной и баночку пикулей. Служитель Фемиды сначала отказывался, но его убедили, что это необходимо для храбрости, а заодно и усопших помянуть. Помощники участкового выпили по банке пива с солёными сухариками. Приступая к оформлению бумаг, лейтенант спросил, взглянув на вытянутого в струнку Лёньку:
- С чего он вдруг вздёрнулся?
- А то ты не знаешь, с чего, – развёл перед ним руки кум Серёга, поглядывая на пустой стакан из-под коньяка. – Кабы он не пил да был путёвый...
- Что правда, то правда, – согласился участковый. – Гудел товарищ стабильно. Я ему сколько раз говорил: «Завязывай ты, Леонид Семёнович, плохо кончишь». И вот вам результат – не иначе крыша поехала, беляк накрыл. А так он был мужик порядочный, никогда не скандалил, не воровал.
- А я его как убеждал! – вздохнул Серёга, заглядывая в рот милиционеру, допивающему банку пива. – «Лёнька, брось, Лёнька, брось!» А он мне говорит: «Нет, Серёга, не жили мы богато и не хрен начинать. Чем быстрее сгорю, тем лучше будет для всех!» Вот и сгорел…
- Однако его нам на экспертизу забрать придётся, – предупредил лейтенант.
- Нам бы поскорее, – попросил Толик и незаметно сунул в папку с бумагами тысячную банкноту. – Мы же иногородние, нам ехать надо.
- Постараемся управиться до завтра, – пообещал лейтенант и слово своё сдержал.
К вечеру были оформлены справки о смерти и на земельный пай. Васька съездил в Криушу к фермеру, продал ему землю за пятнадцать тысяч и выторговал транспорт для похорон.
На следующий день к десяти часам привезли Лёньку. Фермер дал бортовую машину и двух алкашей из своих рабочих, которые согласились копать могилу за бутылку и обед. К ним же присоединился кум, а Толик пошёл за бригадира. Кое-кто в селе начал говорить, что висельника нельзя хоронить вместе с праведниками, что ему положено лежать за кладбищенской оградой, но Толик как старший махнул рукой на небо: «Там разберутся» – и указал место для могилы рядом с оградкой отца. Кладбище в Залесянке просторное, вольно раскинулось на пригорочке, тут все разорившиеся Залесянки похоронить можно. Земля – добрая, жирная, наша, русская: сверху чернозём, дальше супесь – копается легко. Так что к обеду яма на двоих была готова – матери сделали подкоп вправо к отцу, а Лёньке – слева.
Провожать покойников вышло всё село – все восемь дворов, а поминать к столу явилось только десять человек, остальные отказались по причине здоровья. Фроловы смотрели на пришедших старичков и старушек – седых, сморщенных, и с трудом узнавали своих бывших односельчан – некогда молодых, задорных и сильных. За обедом имя Лёньки никто не упоминал, о нём вообще старались не вспоминать, как будто его никогда не существовало, а если в том возникала какая причина, то говорили иносказательно: он, его, ему. В глаза друг другу Фроловы при этом не смотрели. После поминок навели во всех комнатах полный порядок. Люба, не говоря никому ни слова и никого не спрашивая, принесла из бани ведро воды и впервые за тридцать лет своего супружества с Толиком вымыла в избе полы. Дом закрыли на замок, хотели заколотить ставни крест на крест досками, а потом отказались: зачем? После обеда пошёл снег, как бы подводя всему итог. Он падал такими огромными звёздами с таким неповторимым узором, что не всякая кружевница способна повторить своим крючком все его замысловатые повороты. Казалось, что кто-то там, на небе, специально для Залесянки отбирает самые крупные снежинки.
Выгнали машины со двора на улицу, ворота закрыли, а когда выходили через калитку, та упала с петель. Но никто её ремонтировать не стал, просто прислонили к забору. Иногородние торопились уехать засветло, в связи с надвигающимся снегопадом, но как бы чинно и траурно они не вели себя, их отъезд больше напоминал бегство. Провожала их одна лишь соседка – баба Груня. Она подошла в валенках с галошами, длинной юбке, в фуфайке и вязаном платке, опираясь на костылёк, и молча наблюдала за их сборами, думая о чём-то своём, возможно, подсчитывала в уме, когда к ней приезжали её дети. Толик вручил ей ключи от дома:
- На, баба Груня, пользуйся. Ты теперь тут хозяйка. Кому что нужно будет – раздай. И вот ещё что… – он достал из кармана пятитысячную бумажку и сунул её в холодную заскорузлую ладонь. – Когда придёт время, собери тут помин, как сможешь. За могилками последите… Мы уже больше сюда не приедем…
- Что ж так? – каким-то растерянно-испуганным дрогнувшим голосом спросила она.
- А к кому ехать? – ответил Толик, окинув затуманившимся взглядом запорошенный снегом бурьян, заброшенные сады и повалившиеся изгороди. И столько в его словах было тоски и раскаяния, что старуха не стала возражать, а лишь шепнула морщинистыми, сухими губами:
- Ну, с Богом…
Баба Груня ещё долго стояла на дороге, глядя вслед удаляющейся цветной веренице машин, степенно покачивающихся на колдобинах, словно утки, пока они не растворились в пелене ноября. Одной рукой она опиралась на посошок, а второй, поднятой с зажатой в ней купюрой, то ли махала, провожая в дорогу, то ли крестила, отпуская грехи, то ли накладывала проклятье.
А снег шёл всё гуще, всё увереннее закрашивал белилами черноту, заравнивая кочки и ямы, словно собирался засыпать, похоронить под собой Залесянку, чтобы не осталось от неё ни следа, ни памяти. Так прилежный ученик, пишущий сочинение по заданию учителя, старательно вычёркивает в своём черновике лишние слова и безжалостно замазывает белой краской корректора допущенные ошибки, чтобы потом переписать всё начисто.
Рейтинг: +8
1278 просмотров
Комментарии (10)
Денис Маркелов # 11 апреля 2017 в 20:14 +3 | ||
|
Василисса # 12 апреля 2017 в 16:16 +2 | ||
|
Денис Маркелов # 18 апреля 2017 в 12:08 +3 | ||
|
Ивушка # 19 апреля 2017 в 11:52 +2 | ||
|
Денис Маркелов # 25 апреля 2017 в 11:01 +2 | ||
|
Жанна Ягодина # 5 июля 2017 в 00:01 +2 | ||
|
Ивушка # 15 февраля 2020 в 14:30 +2 |
Алексей Баландин # 26 декабря 2022 в 20:28 +2 |
Марина Васильева # 25 октября 2023 в 12:21 +2 |
Василий Реснянский # 4 ноября 2023 в 13:20 +1 | ||
|
Новые произведения