14 У лагеря в конюшне
Обер-фельдфебель Скальченко сидел на роскошном кожаном кресле у массивного письменного стола на втором этаже каменного особняка Идрицкой жандармерии. Пока он имел все основания быть довольным жизнью. Даже если занимаемый сейчас пост не выглядит слишком впечатляюще, что мешает ему двигаться дальше? Ничто! – сам себе в очередной раз отвечал на немой вопрос Платон Анисимович и только ещё больше лоснился, как раскормленный рысак перед скачкой.
Теперь начальником Скальченко был майор Шприх, и вместе с Черепановым они влились в состав абвергуппы № 317, работавшей на армейскую разведку, что можно было расценивать как нешуточное повышение. На первом этаже их здания, расположенного в военном городке, находилась ортсполиция (Ortspolizei – местная полиция), отделение гестапо (Geheime Staatspolizei – государственная тайная полиция), а им достался целый коридор с двумя десятками комнат по обе стороны от него. И ничего, что выделенный кабинет не принадлежал одному Скальченко, ничего – все великие дела когда-то начинались с малого.
Во всяком случае чин в абвергуппе – это уже весомая ступенька к настоящим карьерным высотам. Здесь от тебя не требовали мотания по лесам в поисках партизан, не заставляли кого-то расстреливать, для такой малоквалифицированной работы с лихвой хватало всякого испуганного сброда на местах. Сейчас на первый план выходило своего рода стратегическое планирование, стратегический простор.
Скальченко зажмурился от счастья. Он представил себя на мгновение в элегантном эсэсовском чёрном плаще. Вот он садится в штабной «хорьх» и едет на рапорт в рейхсканцелярию. Работа в Берлине, вилла в дружеской фюреру Италии на берегу Средиземного моря, личный самолёт, гарем из отборных девушек разного цвета кожи… Даже добротное мягкое кресло под ним не скрипело, не мешало предаваться сладким раздумьям.
Некстати стукнула дверь. Пришли Черепанов и второй подчинённый Скальченко – плутоватый продавец кооперативного магазина, бывший царский жандарм Мефодий Пантелеевич Лепёшкин. Это патологически ленивое существо, зацикленное на беспредельном комфорте, по фамилии Лепёшкин, Скальченко шапочно знал.
Полицейский он был никудышный, но людей понимал и при наличии личного интереса в виде золотишка или драгоценных камушков землю носом рыл. Лепёшкин находился в курсе всех скупок краденого, всех притонов и воровских малин в радиусе двухсот вёрст. Редкостный подонок, он был, как практически все подонки, чрезвычайно обаятелен и мил.
– Хайль Гитлер, господин обер-фельдфебель, - не удивительно, что первые слова при их первой встрече в новом качестве произнёс именно Лепёшкин.
– Хайль! – как эхо отозвался Егорыч, взявший себе за правило в любых ситуациях быть человеком-тенью и больше слушать, чем высовываться.
– Вот и свиделись, Мефодий Пантелеевич, - любезно наклонил голову Скальченко. – Пришлось вам на подмогу приходить, если сами не справляетесь. Зажирели вы тут на вольных хлебах да в каменных палатах.
От этих слов Лепёшкин, казалось, весь просиял:
– Я тоже высоко ценю вас, дорогой Платон Анисимович. Уверен, что мы просто не можем не сработаться.
Егорыча передёрнуло внутри себя: «Вот ведь выдержка! С такими ухо востро надо держать, это тебе не деревенские дуболомы». На долю мгновения стало по-настоящему страшно, вдруг где-то раскроешься, не сможешь соответствовать. Чтобы скрыть волнение, парень взял со стола Скальченко номер фашистского русскоязычного листка «За Родину». Эта ежедневная газета издавалась в городе Дно с 9 августа 1941 года, а одного из её сотрудников, полуказака-полуполяка Яшу Белявского, Егорыч даже лично знал с того дня, когда тот приезжал к ним делать репортаж о разоблачении старосты Лыськина.
Газета «За Родину» была создана приказом командования 16-й немецкой армии и публиковала в основном различный пропагандистский официоз. Глаза заскользили по передовице: «Объявление. С 16 сентября с. г. вступают в силу нижеследующие усиленные постановления:
1) Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами или чем-либо ему поможет (сообщив ему, например, какие-нибудь сведения), тот карается смертной казнью через повешенье. Это постановление имеет силу также и для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происшедшем ближайшую германскую военную часть.
2) В случае, если будет произведено нападение, взрыв или иное повреждение каких-нибудь сооружений германских войск, как то: полотна железной дороги, проводов и т. д., то виновные, начиная с 16.9.41 г., будут в назидание другим повешены на месте преступления. В случае же, если виновных не удастся немедленно обнаружить, то из населения будут взяты заложники. Заложников этих повесят, если в течение 24 часов не удастся захватить виновных, заподозренных в совершении злодеяния или соумышленников виновных.
Если преступное деяние повторится на том же месте или вблизи его, то будет взято – и при вышеприведённом условии повешено – двойное число заложников».
Газета оказалась не только пакостной, но ещё и несвежей, прошлогодней. Машинально подумалось: «Что они тут, этот немецкий приказ от 12 сентября наизусть учат?». Егорыч отложил листок в сторону, стараясь не показать ни брезгливости, ни других нежелательных эмоций.
Присел на табуретку возле окна, налил стакан кипячёной воды из графина, сделал большой глоток, снова вернулся к прерванному разговору «старших товарищей». Скальченко солировал:
– Ну, теперь ты мне не подсунешь кого-то вроде Ревкова. Я порядок наведу в вашей самодеятельности. Великой Германии нужен результат, а не потуги, попытки, старания. Стараться вы будете в постели, если сумеете!
Историю с Ревковым Егорыч знал. Лепёшкин добился его ареста и убил, протащив за автомобилем с верёвкой на шее, всего лишь ради глупого доноса. Дескать, вроде бы кто-то видел, как Ревков на рынке золотые пятирублёвки менял на муку. Глупее выдумки в отношении практически бесполого, послушного и неразвитого кустаря, промышлявшего изготовлением плетёных корзинок, придумать было трудно.
После пары месяцев царской камеры, куда он угодил за компанию, Ревков панически боялся всяких властей и не осмеливался спорить даже с дворниками. Понятно, что никакого богатства у Филиппа Ревкова никогда не было и быть не могло, а, попадись ему в руки золотые пятирублёвки, он бы умер от страха, но не пошёл с ними в людное место.
Уж на что Скальченко ненавидел всяких разных беспозвоночных человеческого рода, но случай с Ревковым вызывал в нём совершенно искреннее негодование. Нет, он не жалел бедолагу, павшего жертвой ошибки. Он видел здесь вопиющий факт непрофессионализма, когда в алчном ослеплении не хотят признавать очевидное.
– Раз вы всё отлично понимаете, милейший Платон Анисимович, вот вас и заметили, - от толстой кожи Лепёшкина всякие намёки отскакивали, как шарики для пинг-понга. – Я всегда знал, что вас повысят, что недолго вы у себя в деревне задержитесь. Если таких людей не ценить, как вы, золотой вы наш, Платон Анисимович, то кого ж и ценить тогда!
Понимая, что из этой лицемерной ваты «дорогих», «милых» и «золотых» на чужом поле никогда не выкарабкаться, Скальченко с некоторым неудовольствием откинулся на спинку кресла, раздумывая: вставать ему или нет. Решил не вставать. Повертел в руке карандаш:
– Ладно. Хватит соплей. Все мы друг друга знаем, так что обойдёмся без детских любезностей. А если я говорю, что второго Ревкова при мне не будет, то так тому и быть!
Егорыч с готовностью согласился, чтобы не брать вторично для просмотра русскоязычную газетёнку «За Родину»:
– Мы внимательно слушаем, господин обер-фельдфебель.
От сухой, официальной речи было как-то спокойнее, ловчее. Не нужно было душу напрягать, терзать её разными личными подтекстами. Скальченко же такое обращение лишний раз подчеркнуло субординацию, то, что вьюн Лепёшкин – всего лишь его подчинённый и не более. Лепёшкин от подобной «преданности долгу и делу» лишь ещё очаровательнее улыбнулся, но ничего не сказал. Только подумал: «Похоже, и с малым спиртику не попьёшь, ишь, как из себя спеца строит».
– В таком случае, мне требуется к завтрашнему утру подробный отчет по контингенту Идрицкого лагеря. – Скальченко и сам не горел желанием долго общаться с Лепёшкиным. – Подробности пока говорить не буду, но нам нужно десять-пятнадцать крепких ребят, не засвеченных пока на немецкой службе. Или засвеченных не слишком. Ich wunsche Ihnen gute Unterhaitung!
«Какое настроение сбили дурни! Не дали вдоволь порадоваться», - с грустью прищурился Скальченко, наблюдая, как подчинённые выходят в коридор и их шаги удаляются, затихая постепенно на деревянной лестнице. Впрочем, радоваться было некогда. Великая Германия ждёт от него подвигов. Он создаст лучший диверсионный отряд на всём фронте. Он не задержится здесь, в провинциальной дыре, нет, не задержится!
Успокоенный Платон Анисимович уверенным жестом достаёт из сейфа, стоящего у него возле стола, папку с агентурой и углубляется в чтение, пытаясь составить обо всех персонажах собственное мнение, о слабых и сильных сторонах каждого, кто есть у них на примете. Скальченко пригладил ёжик седеющих волос: майор Шприх, без сомнения, будет им доволен. Спать? Непозволительная роскошь! Отдыхать? Потом! Повышение окрылило Скальченко, он убедился, что находится на правильном пути.
Зато по-настоящему забеспокоился Лепёшкин. Ему совсем не улыбалось всю жизнь подчинять работе. Сегодня, например, по случаю первого дня совместной службы он ожидал изрядного выпивона с бабами и дружками из уголовных. И вдруг этакое сухое обращение, без шуточек-прибауточек, без раскачки. Мефодий Пантелеевич спросил, чуть только они с Егорычем вышли во двор:
– Послушай, паренёк, а что наш начальник по-немецки сказал?
– Ты чего, язык не понимаешь? – удивился Егорыч. – Совсем ничего?
Лепёшкин поморщился, хотя и сейчас не убрал с лица свою дурацкую улыбку, напоминавшую маску:
– Вот молодёжь пошла! Я ему конкретный вопрос задаю, а он куражиться начинает, над старым дядькой превосходство показывает. Думает себе: отжил ты, Лепёшкин, никуда уже не годишься, выстарился.
От паточного, липкого голоса Лепёшкина Егорыча обволакивает каким-то неприятным туманом. Он вдруг ловит себя на ощущении, что не слышит слов полицая, они текут мимо его сознания в каком-то параллельном пространстве. Сделав над собой усилие, Егорыч вырывается из затхлого гипнотического кокона, решив говорить односложно и по существу, не утомляя полутонами и интеллектуальной игрой:
– Господин Скальченко пожелал нам приятно провести время.
Лепёшкин недоверчиво останавливается прямо на тропинке к конюшне военного городка, где сейчас располагался лагерь военнопленных:
– Чего, именно так и сказал? В смысле про приятное время?
– Ну да.
Когда до Лепёшкина доходит смысл сказанного, он начинает особенно заливисто смеяться, чуть ли не разрывая рот в уродливой гримасе. Его искренне забавляет маленькая победа Скальченко, одержанная над ним. Вероятно, он уже начал прокручивать в голове варианты возможной мести и свою ответную фразу. Вот только без знания языка достойный ответ всё никак не складывается.
Наконец, издёрганный Лепёшкин, похоже, смиряется со своим невольным поражением. Во всяком случае, Скальченко же не знает, что он докопался до смысла его шутки, а этот туповатый паренёк вряд ли будет приставать к начальству с душевными разговорами. Лепёшкин смотрит на Егорыча и от души отмечает: малец явно забыл о своём предыдущем диалоге и во все глаза рассматривает лагерь, по которому они идут.
«Как лица взглядом фотографирует», - отметил про себя Лепёшкин. А Егорыч, действительно, жадно впитывал все эти заросшие щетиной серые лица, сгорбленные фигуры в чём-то неизменно однообразном, сером, тусклом, пыльном. Совсем по-звериному люди не смотрели открыто в глаза, они даже старались не двигаться без лишней нужды и просто лежали и сидели прямо на пыльной земле без малейших признаков травы.
Днём в бараках, под которые были приспособлены стойла конюшни, военнопленным находиться строго запрещалось. Для моциона и больше для собственного развлечения надзиратели каждый час устраивали бег по кругу. Находя в этом неистощимый повод для шуток: «Вы же в конюшне, вот и становитесь лошадьми».
Надзиратели заливисто хохотали, подгоняя пленных длинными ременными плётками, а серые фигуры в шинелях и ватниках пытались бежать, нелепо спотыкаясь, шатаясь от голода и усталости. Если же кто-то падал, то на него сразу натыкались двое или трое не менее истощённых людей, они тоже летели вниз, толкали друг друга и как ни старались избежать такого результата, но неизбежно устраивали кучу-малу.
Военнопленных хлестали плётками, расталкивали и снова заставляли бегать по кругу. Час – бегом, час – отдыхать. Сейчас, видимо, было время отдыха. Надзиратели весело скалились у проволочного ограждения, а их подопечные старались набраться сил до нового испытания. Люди не поднимали глаз, но их глухая ненависть, кажется, имела почти физическую природу, обжигая лицо, заставляя чаще стучать сердце.
Егорыч шёл к штабному зданию, которое располагалось за ровными рядами бараков, словно сквозь строй. Он понимал, что его сейчас эти измученные, доведённые до животного состояния люди, скорее, боятся, чем ненавидят, но всё равно не мог отделаться от неприятного липкого страха. Только силой воли Егорыч заставлял себя примечать в толпе самых выносливых, независимых и крепких. Запоминая их номера или особые приметы, если номер издалека читался нечётко.
Так, цепким взглядом он ухватил жилистого мужичка, который и после такого глумливого бега, не лежал, а прохаживался вдоль сидящих и отпускал для их ушей какие-то реплики. «Лидер», - сразу оценил Егорыч с невольным уважением, даже если бы потом выяснилось, что человек травил матерные анекдоты.
В такой обстановке люди раскрываются быстро. Если в мирной жизни иногда требуются годы и всё равно человек способен преподнести своему окружению новый сюрприз, здесь, среди колючей проволоки и ежедневной смерти, где просто не остаётся времени на то, чтобы что-то скрывать, достаточно одного внимательного взгляда. Вся шелуха образования и приличий сползает и тогда-то и остаётся подлинно человеческое, что человек носит внутри.
Вдруг Егорыч машинально останавливается. Он ещё не понял, что именно здесь не так, но он уже убеждён, что должен остановиться:
– Господин Лепёшкин, а что в лагере военнопленных делают дети?
Мефодий Пантелеевич следует за направлением взгляда Егорыча и удивляется не меньше того. У крайнего барака отдельной группой на земле расположилось до трёх десятков женщин и подростков. В церемонии бега по кругу они, пожалуй, не участвовали, так как их фигуры выглядят не такими серыми и безучастными, как у мужчин.
Лепёшкин не знает, зачем и откуда эти люди, но признаваться Егорычу в своей неосведомлённости нельзя. Решает напустить тумана и попутно сделать свой ход в словесном состязании, начатом Скальченко:
– Гляди-ка, пареньку не доложили. Он ведь у нас всё знать должен, всё контролировать.
– Не знаете, так и сказали бы, - огрызается Егорыч.
Но Лепёшкин уже выбрал свой привычный разухабистый тон разговора и с него сбиваться не собирается:
– Но ты не огорчайся. В другой раз, как захочет комендант что-то сделать, он тут же к тебе за советом побежит. Что, дескать, наш паренёк ему присоветует.
Егорычу нестерпимо хочется ударить Лепёшкина. Всё равно куда, лишь бы скорее и посильнее. Старается сплюнуть пожиже, чтобы вместить в свой плевок всё презрение к жандарму, но слюны в пересохшем от ненависти рту почти нет.
Тем временем Лепёшкин, довершая свою словесную победу над новичком, направляется к детям и на правах некоего начальника треплет по голове мальчугана лет десяти:
– Я сразу понял, что ты мальчик умный и сообразительный. Ты мне сразу ответишь. Вот послушай-ка.
И тут препротивнейшим голосочком, улыбаясь и заглядывая ребёнку в глаза, прямо-таки лоснясь от счастья, Лепёшкин читает пошлую загадку:
– Ленин, Троцкий и Щипай
Ехали на лодке.
Ленин, Троцкий утонули.
Кто остался в лодке? Скажи мне, кто остался в лодке?
– Щипай, - машинально проговорил мальчик, немного завороженный ласковым голосом Мефодия Пантелеевича и его лучезарной улыбкой профессионального добряка.
– Надо же какой умный мальчик! – восхищается Лепёшкин и почти восторженно щипает мальчика в бок. – Как просишь, так и сделаю. – Щипает больно и со вкусом, заворачивая и оттягивая кожу, чтобы синяк получился побольше.
Мальчик навзрыд плачет, полицай хохочет. Егорычу ничего не остаётся, как ещё раз сплюнуть. Он даже не сразу понимает, что весь этот спектакль довольный Лепёшкин и разыгрывал именно для него, исподтишка наблюдая, как он будет реагировать.
«А паренёк-то наш с секретами, - думает Лепёшкин. – Ничего. Что сам не расскажешь, о том догадаюсь. Сколько я разных повидал. Это пусть фанатик Скальченко принципиальных умников привечает, но для нашего дела гибкость нужна, а не ум. Скажите-ка, как наш недотрога вспыхнул! Погоди, я ещё и тебе свои загадки почитаю».
Обер-фельдфебель Скальченко сидел на роскошном кожаном кресле у массивного письменного стола на втором этаже каменного особняка Идрицкой жандармерии. Пока он имел все основания быть довольным жизнью. Даже если занимаемый сейчас пост не выглядит слишком впечатляюще, что мешает ему двигаться дальше? Ничто! – сам себе в очередной раз отвечал на немой вопрос Платон Анисимович и только ещё больше лоснился, как раскормленный рысак перед скачкой.
Теперь начальником Скальченко был майор Шприх, и вместе с Черепановым они влились в состав абвергуппы № 317, работавшей на армейскую разведку, что можно было расценивать как нешуточное повышение. На первом этаже их здания, расположенного в военном городке, находилась ортсполиция (Ortspolizei – местная полиция), отделение гестапо (Geheime Staatspolizei – государственная тайная полиция), а им достался целый коридор с двумя десятками комнат по обе стороны от него. И ничего, что выделенный кабинет не принадлежал одному Скальченко, ничего – все великие дела когда-то начинались с малого.
Во всяком случае чин в абвергуппе – это уже весомая ступенька к настоящим карьерным высотам. Здесь от тебя не требовали мотания по лесам в поисках партизан, не заставляли кого-то расстреливать, для такой малоквалифицированной работы с лихвой хватало всякого испуганного сброда на местах. Сейчас на первый план выходило своего рода стратегическое планирование, стратегический простор.
Скальченко зажмурился от счастья. Он представил себя на мгновение в элегантном эсэсовском чёрном плаще. Вот он садится в штабной «хорьх» и едет на рапорт в рейхсканцелярию. Работа в Берлине, вилла в дружеской фюреру Италии на берегу Средиземного моря, личный самолёт, гарем из отборных девушек разного цвета кожи… Даже добротное мягкое кресло под ним не скрипело, не мешало предаваться сладким раздумьям.
Некстати стукнула дверь. Пришли Черепанов и второй подчинённый Скальченко – плутоватый продавец кооперативного магазина, бывший царский жандарм Мефодий Пантелеевич Лепёшкин. Это патологически ленивое существо, зацикленное на беспредельном комфорте, по фамилии Лепёшкин, Скальченко шапочно знал.
Полицейский он был никудышный, но людей понимал и при наличии личного интереса в виде золотишка или драгоценных камушков землю носом рыл. Лепёшкин находился в курсе всех скупок краденого, всех притонов и воровских малин в радиусе двухсот вёрст. Редкостный подонок, он был, как практически все подонки, чрезвычайно обаятелен и мил.
– Хайль Гитлер, господин обер-фельдфебель, - не удивительно, что первые слова при их первой встрече в новом качестве произнёс именно Лепёшкин.
– Хайль! – как эхо отозвался Егорыч, взявший себе за правило в любых ситуациях быть человеком-тенью и больше слушать, чем высовываться.
– Вот и свиделись, Мефодий Пантелеевич, - любезно наклонил голову Скальченко. – Пришлось вам на подмогу приходить, если сами не справляетесь. Зажирели вы тут на вольных хлебах да в каменных палатах.
От этих слов Лепёшкин, казалось, весь просиял:
– Я тоже высоко ценю вас, дорогой Платон Анисимович. Уверен, что мы просто не можем не сработаться.
Егорыча передёрнуло внутри себя: «Вот ведь выдержка! С такими ухо востро надо держать, это тебе не деревенские дуболомы». На долю мгновения стало по-настоящему страшно, вдруг где-то раскроешься, не сможешь соответствовать. Чтобы скрыть волнение, парень взял со стола Скальченко номер фашистского русскоязычного листка «За Родину». Эта ежедневная газета издавалась в городе Дно с 9 августа 1941 года, а одного из её сотрудников, полуказака-полуполяка Яшу Белявского, Егорыч даже лично знал с того дня, когда тот приезжал к ним делать репортаж о разоблачении старосты Лыськина.
Газета «За Родину» была создана приказом командования 16-й немецкой армии и публиковала в основном различный пропагандистский официоз. Глаза заскользили по передовице: «Объявление. С 16 сентября с. г. вступают в силу нижеследующие усиленные постановления:
1) Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит его продуктами или чем-либо ему поможет (сообщив ему, например, какие-нибудь сведения), тот карается смертной казнью через повешенье. Это постановление имеет силу также и для женщин. Повешение не грозит тому, кто скорейшим образом известит о происшедшем ближайшую германскую военную часть.
2) В случае, если будет произведено нападение, взрыв или иное повреждение каких-нибудь сооружений германских войск, как то: полотна железной дороги, проводов и т. д., то виновные, начиная с 16.9.41 г., будут в назидание другим повешены на месте преступления. В случае же, если виновных не удастся немедленно обнаружить, то из населения будут взяты заложники. Заложников этих повесят, если в течение 24 часов не удастся захватить виновных, заподозренных в совершении злодеяния или соумышленников виновных.
Если преступное деяние повторится на том же месте или вблизи его, то будет взято – и при вышеприведённом условии повешено – двойное число заложников».
Газета оказалась не только пакостной, но ещё и несвежей, прошлогодней. Машинально подумалось: «Что они тут, этот немецкий приказ от 12 сентября наизусть учат?». Егорыч отложил листок в сторону, стараясь не показать ни брезгливости, ни других нежелательных эмоций.
Присел на табуретку возле окна, налил стакан кипячёной воды из графина, сделал большой глоток, снова вернулся к прерванному разговору «старших товарищей». Скальченко солировал:
– Ну, теперь ты мне не подсунешь кого-то вроде Ревкова. Я порядок наведу в вашей самодеятельности. Великой Германии нужен результат, а не потуги, попытки, старания. Стараться вы будете в постели, если сумеете!
Историю с Ревковым Егорыч знал. Лепёшкин добился его ареста и убил, протащив за автомобилем с верёвкой на шее, всего лишь ради глупого доноса. Дескать, вроде бы кто-то видел, как Ревков на рынке золотые пятирублёвки менял на муку. Глупее выдумки в отношении практически бесполого, послушного и неразвитого кустаря, промышлявшего изготовлением плетёных корзинок, придумать было трудно.
После пары месяцев царской камеры, куда он угодил за компанию, Ревков панически боялся всяких властей и не осмеливался спорить даже с дворниками. Понятно, что никакого богатства у Филиппа Ревкова никогда не было и быть не могло, а, попадись ему в руки золотые пятирублёвки, он бы умер от страха, но не пошёл с ними в людное место.
Уж на что Скальченко ненавидел всяких разных беспозвоночных человеческого рода, но случай с Ревковым вызывал в нём совершенно искреннее негодование. Нет, он не жалел бедолагу, павшего жертвой ошибки. Он видел здесь вопиющий факт непрофессионализма, когда в алчном ослеплении не хотят признавать очевидное.
– Раз вы всё отлично понимаете, милейший Платон Анисимович, вот вас и заметили, - от толстой кожи Лепёшкина всякие намёки отскакивали, как шарики для пинг-понга. – Я всегда знал, что вас повысят, что недолго вы у себя в деревне задержитесь. Если таких людей не ценить, как вы, золотой вы наш, Платон Анисимович, то кого ж и ценить тогда!
Понимая, что из этой лицемерной ваты «дорогих», «милых» и «золотых» на чужом поле никогда не выкарабкаться, Скальченко с некоторым неудовольствием откинулся на спинку кресла, раздумывая: вставать ему или нет. Решил не вставать. Повертел в руке карандаш:
– Ладно. Хватит соплей. Все мы друг друга знаем, так что обойдёмся без детских любезностей. А если я говорю, что второго Ревкова при мне не будет, то так тому и быть!
Егорыч с готовностью согласился, чтобы не брать вторично для просмотра русскоязычную газетёнку «За Родину»:
– Мы внимательно слушаем, господин обер-фельдфебель.
От сухой, официальной речи было как-то спокойнее, ловчее. Не нужно было душу напрягать, терзать её разными личными подтекстами. Скальченко же такое обращение лишний раз подчеркнуло субординацию, то, что вьюн Лепёшкин – всего лишь его подчинённый и не более. Лепёшкин от подобной «преданности долгу и делу» лишь ещё очаровательнее улыбнулся, но ничего не сказал. Только подумал: «Похоже, и с малым спиртику не попьёшь, ишь, как из себя спеца строит».
– В таком случае, мне требуется к завтрашнему утру подробный отчет по контингенту Идрицкого лагеря. – Скальченко и сам не горел желанием долго общаться с Лепёшкиным. – Подробности пока говорить не буду, но нам нужно десять-пятнадцать крепких ребят, не засвеченных пока на немецкой службе. Или засвеченных не слишком. Ich wunsche Ihnen gute Unterhaitung!
«Какое настроение сбили дурни! Не дали вдоволь порадоваться», - с грустью прищурился Скальченко, наблюдая, как подчинённые выходят в коридор и их шаги удаляются, затихая постепенно на деревянной лестнице. Впрочем, радоваться было некогда. Великая Германия ждёт от него подвигов. Он создаст лучший диверсионный отряд на всём фронте. Он не задержится здесь, в провинциальной дыре, нет, не задержится!
Успокоенный Платон Анисимович уверенным жестом достаёт из сейфа, стоящего у него возле стола, папку с агентурой и углубляется в чтение, пытаясь составить обо всех персонажах собственное мнение, о слабых и сильных сторонах каждого, кто есть у них на примете. Скальченко пригладил ёжик седеющих волос: майор Шприх, без сомнения, будет им доволен. Спать? Непозволительная роскошь! Отдыхать? Потом! Повышение окрылило Скальченко, он убедился, что находится на правильном пути.
Зато по-настоящему забеспокоился Лепёшкин. Ему совсем не улыбалось всю жизнь подчинять работе. Сегодня, например, по случаю первого дня совместной службы он ожидал изрядного выпивона с бабами и дружками из уголовных. И вдруг этакое сухое обращение, без шуточек-прибауточек, без раскачки. Мефодий Пантелеевич спросил, чуть только они с Егорычем вышли во двор:
– Послушай, паренёк, а что наш начальник по-немецки сказал?
– Ты чего, язык не понимаешь? – удивился Егорыч. – Совсем ничего?
Лепёшкин поморщился, хотя и сейчас не убрал с лица свою дурацкую улыбку, напоминавшую маску:
– Вот молодёжь пошла! Я ему конкретный вопрос задаю, а он куражиться начинает, над старым дядькой превосходство показывает. Думает себе: отжил ты, Лепёшкин, никуда уже не годишься, выстарился.
От паточного, липкого голоса Лепёшкина Егорыча обволакивает каким-то неприятным туманом. Он вдруг ловит себя на ощущении, что не слышит слов полицая, они текут мимо его сознания в каком-то параллельном пространстве. Сделав над собой усилие, Егорыч вырывается из затхлого гипнотического кокона, решив говорить односложно и по существу, не утомляя полутонами и интеллектуальной игрой:
– Господин Скальченко пожелал нам приятно провести время.
Лепёшкин недоверчиво останавливается прямо на тропинке к конюшне военного городка, где сейчас располагался лагерь военнопленных:
– Чего, именно так и сказал? В смысле про приятное время?
– Ну да.
Когда до Лепёшкина доходит смысл сказанного, он начинает особенно заливисто смеяться, чуть ли не разрывая рот в уродливой гримасе. Его искренне забавляет маленькая победа Скальченко, одержанная над ним. Вероятно, он уже начал прокручивать в голове варианты возможной мести и свою ответную фразу. Вот только без знания языка достойный ответ всё никак не складывается.
Наконец, издёрганный Лепёшкин, похоже, смиряется со своим невольным поражением. Во всяком случае, Скальченко же не знает, что он докопался до смысла его шутки, а этот туповатый паренёк вряд ли будет приставать к начальству с душевными разговорами. Лепёшкин смотрит на Егорыча и от души отмечает: малец явно забыл о своём предыдущем диалоге и во все глаза рассматривает лагерь, по которому они идут.
«Как лица взглядом фотографирует», - отметил про себя Лепёшкин. А Егорыч, действительно, жадно впитывал все эти заросшие щетиной серые лица, сгорбленные фигуры в чём-то неизменно однообразном, сером, тусклом, пыльном. Совсем по-звериному люди не смотрели открыто в глаза, они даже старались не двигаться без лишней нужды и просто лежали и сидели прямо на пыльной земле без малейших признаков травы.
Днём в бараках, под которые были приспособлены стойла конюшни, военнопленным находиться строго запрещалось. Для моциона и больше для собственного развлечения надзиратели каждый час устраивали бег по кругу. Находя в этом неистощимый повод для шуток: «Вы же в конюшне, вот и становитесь лошадьми».
Надзиратели заливисто хохотали, подгоняя пленных длинными ременными плётками, а серые фигуры в шинелях и ватниках пытались бежать, нелепо спотыкаясь, шатаясь от голода и усталости. Если же кто-то падал, то на него сразу натыкались двое или трое не менее истощённых людей, они тоже летели вниз, толкали друг друга и как ни старались избежать такого результата, но неизбежно устраивали кучу-малу.
Военнопленных хлестали плётками, расталкивали и снова заставляли бегать по кругу. Час – бегом, час – отдыхать. Сейчас, видимо, было время отдыха. Надзиратели весело скалились у проволочного ограждения, а их подопечные старались набраться сил до нового испытания. Люди не поднимали глаз, но их глухая ненависть, кажется, имела почти физическую природу, обжигая лицо, заставляя чаще стучать сердце.
Егорыч шёл к штабному зданию, которое располагалось за ровными рядами бараков, словно сквозь строй. Он понимал, что его сейчас эти измученные, доведённые до животного состояния люди, скорее, боятся, чем ненавидят, но всё равно не мог отделаться от неприятного липкого страха. Только силой воли Егорыч заставлял себя примечать в толпе самых выносливых, независимых и крепких. Запоминая их номера или особые приметы, если номер издалека читался нечётко.
Так, цепким взглядом он ухватил жилистого мужичка, который и после такого глумливого бега, не лежал, а прохаживался вдоль сидящих и отпускал для их ушей какие-то реплики. «Лидер», - сразу оценил Егорыч с невольным уважением, даже если бы потом выяснилось, что человек травил матерные анекдоты.
В такой обстановке люди раскрываются быстро. Если в мирной жизни иногда требуются годы и всё равно человек способен преподнести своему окружению новый сюрприз, здесь, среди колючей проволоки и ежедневной смерти, где просто не остаётся времени на то, чтобы что-то скрывать, достаточно одного внимательного взгляда. Вся шелуха образования и приличий сползает и тогда-то и остаётся подлинно человеческое, что человек носит внутри.
Вдруг Егорыч машинально останавливается. Он ещё не понял, что именно здесь не так, но он уже убеждён, что должен остановиться:
– Господин Лепёшкин, а что в лагере военнопленных делают дети?
Мефодий Пантелеевич следует за направлением взгляда Егорыча и удивляется не меньше того. У крайнего барака отдельной группой на земле расположилось до трёх десятков женщин и подростков. В церемонии бега по кругу они, пожалуй, не участвовали, так как их фигуры выглядят не такими серыми и безучастными, как у мужчин.
Лепёшкин не знает, зачем и откуда эти люди, но признаваться Егорычу в своей неосведомлённости нельзя. Решает напустить тумана и попутно сделать свой ход в словесном состязании, начатом Скальченко:
– Гляди-ка, пареньку не доложили. Он ведь у нас всё знать должен, всё контролировать.
– Не знаете, так и сказали бы, - огрызается Егорыч.
Но Лепёшкин уже выбрал свой привычный разухабистый тон разговора и с него сбиваться не собирается:
– Но ты не огорчайся. В другой раз, как захочет комендант что-то сделать, он тут же к тебе за советом побежит. Что, дескать, наш паренёк ему присоветует.
Егорычу нестерпимо хочется ударить Лепёшкина. Всё равно куда, лишь бы скорее и посильнее. Старается сплюнуть пожиже, чтобы вместить в свой плевок всё презрение к жандарму, но слюны в пересохшем от ненависти рту почти нет.
Тем временем Лепёшкин, довершая свою словесную победу над новичком, направляется к детям и на правах некоего начальника треплет по голове мальчугана лет десяти:
– Я сразу понял, что ты мальчик умный и сообразительный. Ты мне сразу ответишь. Вот послушай-ка.
И тут препротивнейшим голосочком, улыбаясь и заглядывая ребёнку в глаза, прямо-таки лоснясь от счастья, Лепёшкин читает пошлую загадку:
– Ленин, Троцкий и Щипай
Ехали на лодке.
Ленин, Троцкий утонули.
Кто остался в лодке? Скажи мне, кто остался в лодке?
– Щипай, - машинально проговорил мальчик, немного завороженный ласковым голосом Мефодия Пантелеевича и его лучезарной улыбкой профессионального добряка.
– Надо же какой умный мальчик! – восхищается Лепёшкин и почти восторженно щипает мальчика в бок. – Как просишь, так и сделаю. – Щипает больно и со вкусом, заворачивая и оттягивая кожу, чтобы синяк получился побольше.
Мальчик навзрыд плачет, полицай хохочет. Егорычу ничего не остаётся, как ещё раз сплюнуть. Он даже не сразу понимает, что весь этот спектакль довольный Лепёшкин и разыгрывал именно для него, исподтишка наблюдая, как он будет реагировать.
«А паренёк-то наш с секретами, - думает Лепёшкин. – Ничего. Что сам не расскажешь, о том догадаюсь. Сколько я разных повидал. Это пусть фанатик Скальченко принципиальных умников привечает, но для нашего дела гибкость нужна, а не ум. Скажите-ка, как наш недотрога вспыхнул! Погоди, я ещё и тебе свои загадки почитаю».
Нина Лащ # 19 февраля 2013 в 13:16 +1 |
Андрей Канавщиков # 19 февраля 2013 в 17:17 +1 | ||
|