Тайная вечеря. Глава четвёртая
25 ноября 2012 -
Денис Маркелов
Глава четвёртая
Виолетта предпочитала смотреть в свою тарелку. Любой взгляд, брошенный на мать грозил записью в их домашнем кондуите. А эта запись затем оборачивалась серией ударов по её чистой пахнущей французским мылом попе.
Отец её Константин Иванович также молчал. Его интересовала лишь его работа, чтение лекций студентам и редкие статьи, которые он пытался публиковать в журнале «Наука и жизнь» и в более специфических журналах, где предпочитали словам числа и формулы.
Но теперь не это волновало Константина Ивановича. Он только что вернулся с работы и забыл самое главное – наведаться в бывший дом матери, в котором сейчас проживали пущенные на время квартиранты.
Сама мать по слабости здоровья давно проживала в специальном учреждении, она была рада сменить свою развалюху на уютную палату в доме для престарелых, к тому же после нелепой смерти мужа она просто не могла находиться там.
Ивана Герасимовича сбила машина, когда он шёл в баню. Водитель гнал километров сто в час, радуясь возможности полихачить, и не обращал внимания на дорожные знаки. Смерть мужа подкосила бедную женщину. Она слишком потратилась на похороны и поминки и наконец поняла, что в одиночестве или сойдёт с ума, или попросту наложит на себя руки.
Константин Иванович не любил наведываться в тот район малоэтажной застройки. За годы сознательной жизни он таки не обзавёлся автомобилем, а ездить на общественном транспорте. Да ещё и с пересадками было просто невыносимо.
Сам он с семьёй проживал на восточной окраине Рублёвска. Тут подле старого закрытого кладбища и всё ещё работающего хлебокомбината время казалось не таким быстрым. Всё замедлялось как в детстве, когда день казался длиннее недели.
Жизнь в семье также была подчинена особому распорядку. Жена была рада, что не взяла в своё время участок земли. Она ненавидела огородничество и предпочитала проводить выходные по-своему, отдавая субботу Фемиде.
Эта Фемида осуждала всё время одну и ту же жертву. Виолетта привыкла к этим субботним судилищам, они вошли в привычку, как воскресные купания и редкие поездки в Саратов на премьеры в оперный театр. Жители Рублёвска любили показать себя театралами – им было мало своего театра музыкальной комедии, где вместо классики давно уже показывали наспех испеченные мюзиклы.
Субботние порки также были спектаклем. Их с матерью совместным бенефисом. Правда на эти спектакли приходила одна и та же публика. От зрительниц попахивало «Красной Москвой», их волосы были завиты у парикмахера и были бледно-голубыми как у, не ко времени состарившейся, Мальвины.
.Константин Иванович понимал, что эти слишком частые посиделки подозрительны. И хотя жена старалась заглушить это действо «Берёзкой» или «Амурскими волнами» - всё равно всё происходящее напоминало подростковую игру в гестапо. Зрительницы предпочитали сначала смотреть, а затем пить чай, а только что рыдающая от стыда Виолетта разносила его на старом жостовском подносе.
На время экзекуции Константин Иванович уходил на кухню, забирая с собой лекции и черновики статей. Он знал, что после ухода гостей супруга ещё долго будет мучиться от мнимой мигрени, что дочь будет ловко и быстро убираться во всех комнатах, а затем стыдливо плакать в закрытой на щеколду ванной.
В такие минуты Константин Иванович ненавидел. Сначала – себя, затем – жену, а иногда думал о том, что чувствует Виолетта. Жена словно бы знала какую-то тайну, поэтому так явно тиранила эту девочку.
«А вдруг, вдруг она не моя. Точнее не совсем моя… Или она приёмыш. От женщин можно ждать любой гадости. Они могут изменить, насмеяться и ускользнуть словно рыба.
Вот и сейчас, когда последняя порка была ещё в памяти, а до следующей порки оставалось ещё достаточно времени, Константин Иванович вглядывался в дочь. Та отчего-то не пыталась бунтовать. Вероятно, наказания стали ей привычны, и она не чувствовала себя полноценной без них. Жена настаивала, чтобы и он был в гостиной, когда она, радуясь своей роли истязала свою дочь, истязала, стараясь попасть в ритм старинного вальса своим хлёстким ремешком, оставляющим на девичьей коже весьма заметные полосы.
- Константин ты не был у…?
Жена с каким-то странным чувством произнесла фамилию квартирантов. Она завидовала этим людям. Те жили совершенно свободно. Путешествуя на своей старомодной «Волге», оседая то в одном, то в другом городе и находя себе работу и кров на время. Пожив в одном месте с полгода, они срывались словно знаменитое степное растение и катились дальше.
«Нет, пока… А что?»
- Какой же ты глупый. Они могут удрать не заплатив нам за этот месяц. А я не думаю, что их деньги будут нам лишними. Ведь это ты не захотел продавать этот домишко.
- Этот дом мой, я там родился…
- Да ты прав. Ты ведь можешь жить в хлеву, мой дорогой…
Калерия Романовна была раздосадована. Она была уверенна, что больна какой-то особой болезнью, что её нервы истощены, ей даже нравилось изредка возбуждать себя, доводя до истерики, как сейчас. Она жалела, что эти спектакли с дочерью были слишком редкими. Виолетта был бы отличной жертвой и по средам, но эти противные старухи.
Она откровенно побаивалась их. Особенно величавую и молчаливую Олимпиаду Львовну. Та входила в её дом, словно бы Калерия Ивановна была здесь не хозяйкой, а только домоправительницей. Вид обнаженной Виолеты доставлял этой величавой старухе удовольствие. Она относилась ко всему, как к тюзовскому спектаклю, особенно ей по душе были белые гольфы с помпонами – в них Виолетта выглядела особенно эффектно.
Общая тетрадь постепенно разбухала от записей. Калерия Ивановна берегла ей, как главбух бережёт свой гроссбух, здесь было много вздора, но было и такое, за что действительно не грех было и попотчевать девичий зад лозиной.
Спустя два дня, Константин Иванович решил напомнить о себе квартирантам.
Он пустился в своё городское плавание, как Одиссей. Идти по узким, позабытым улочкам, вглядываться в проржавевшие номера на домах, быть готовым облаянным какой-нибудь ретивой собакой было приятно – всё это вместе вкупе с сентябрьским воздухом, всё это вместе давало силы переносить свою женатую жизнь.
Калерия постепенно разочаровывала его. С каждым годом, приближаясь к неизбежному климаксу, она становилась несноснее и капризней. И эта игра в театр Маркиза де Сада слишком уж затягивалась, словно петля на шее.
Он знал, что английское слово «sad» переводится на русский язык, как грустный. И относился к автору «Жюстины», как к грустному клоуну, который награждает пощечинами и шлепками тех, кто так заразительно смеялся над ним. Ведь все эти мадемуазели, воспитанные в своих милых обителях были достойны всех тех мук, которыми он их награждал.
Он и свою жену не считал закоренелой садисткой. Та не сажала дочь в котёл с кипятком, не водила её по улицам в чём мать родила, даже не пыталась как-то разнообразить круг свидетелей Виолетенного позора.
Вероятно, что-то останавливало её на полпути. Возможно, простая человеческая трусость.
Он боялся считать дочь подкидышем. Та слишком расцвела за последнее лето, её бюст и ягодицы стали ещё привлекательнее, а он, не решаясь быть наглым с женой стал ловить себя на странной мысли – возможности сожительства с дочерью.
Он часто наведывался в её комнату, когда дочь лежала под своим одеялом, словно какая-нибудь героиня романтической картины. Девичье тело слишком выделялось под белой тканью, и всё это слишком напоминало мертвецкую – Константин Иванович боялся представить себя вурдалаком и тотчас ретировался, стараясь позабыть о своих мимолётных желаниях.
Материнский дом был не хуже, но и не лучше других. Он был обыкновенным домишкой, в меру скособоченным и обладал только одним достоинством старым местами проржавевшим гаражом.
В нём до середины восьмидесятых отец держал свою «Победу». Машина была идеальной, она бегала по городу, изумляя всех своим свежим цветом, а особенно легко срывалась с места после недолгого стояния у светофоров.
Отцу нравилось обгонять неторопливого горторговского извозчика. Тот неспешно ехал на своей телеге, везя с собой пышнотелую продавщицу. На руках у этой пышнотелой пассажирки были знаменитые весы «Тюмень», она держала их, как кормилица держит младенца и старалась не забывать о грубо сколоченных ящиках со свежей хурмой.
Но года его молодости миновали. Он давно уже вышел в тираж. Было глупо вспоминать, как они ездили на пикники с оставшимся им с войны трофеем – изумительно сделанным патефоном. Как заводили пластинки и под их голоса забрасывали на зорьке удочки.
Отец старался обходиться самокрутками. Он ездил на колхозный рынок за махоркой, стараясь не покупать даже «Беломор», а его сын любил яркие болгарские пачки.
Но отца уже не было на этом свете, да и сама «Победа» вероятно покоилась на какой-нибудь свалке.
Константин Иванович отыскал кнопку звонка на калитке и нажал её своим холеным указательным пальцем. Звук зуммера донесся до ушей квартирантов, и вскоре в меру торопливый Иван Игнатович уже спешил к калитке.
- Здравствуйте, здравствуйте. А я, представьте, уже собирался к вам ехать. Но куда, думаю. На работу не удобно, это же всё антре ну… А вашего домашнего адреса я не припомнил, знаю, что только какой-то проспект, да там ещё рядом кладбище…
- Да уж простите, простите. Я ведь тоже мешать не желаю…
- Да как вы можете помещать. Нас бы никто кроме вас и не обогрел бы. Да и кто мы… по сути своей – цыгане, кочевники, болтаемся, как листок в пруду, то к одному берегу ветер погонит, то к другому. А у меня для вас новость. Мы тут с женой уборку затеяли, вот и наткнулись на один сундук. Самим открывать его как-то не с руки, а там может быть что-нибудь ценное, вдруг без пользы истлеет, ведь жаль будет…
Сундук с вещами стоял в сенях с незапамятных времён.
Он был привычен, привычен и от того не бросался в глаза, такие сундуки давно уже перекочевали в придомные погреба, но здесь в сенях он был на своём месте, на своём месте.
Откинув крышку, они увидели множество тряпья. Иван Игнатович услужливо держал в руках переноску, а Константин Иванович с какой-то странной деловитостью шарил в этой груде.
Вдруг его руки нашарили что-то округлое и продолговатое, какой-то не слишком толстый и длинный рулон. Какую-то шершавую холстину.
«Неужели мать додумалась держать здесь ковёр. Но он бы сгнил, сгнил, вот глупая женщина!»
Он постарался извлечь заинтересовавший его предмет. Это оказался действительно довольно внушительный кусок холстины намотанный на ручку от швабры.
«Неужели, это картина. Ведь отец был в германии, вероятно привёз оттуда какой-нибудь незначащий трофей.
- Вот видите, я был прав. С этими сундуками всегда так. В них полно загадок, - промолвил Иван Игнатович. – Вы бы супруге своей намекнули, вдруг согласится, вещь ценная. Её можно будет на стенку повесить, а не ко двору придётся, так сейчас везде салоны антикварные пооткрывали.
Константин Иванович решил пока не загадывать наперёд. Ему было совестно, за себя и за свою супругу. Про таких людей, как они, раньше сочиняли фельетоны в газетах. Быть для кого-нибудь показным пугалом было неловко…
Чаепитие с гостеприимными квартирантами затянулось.
Сентябрьские сумерки были неожиданны, словно хулиганы за углом. Константин Иванович с годами стал не любить темноту, он вновь становился ребёнком, ребёнком, которому в каждом тёмном кусте мерещится злой бабай.
Его лицо было открытой книгой души. Иван Игнатьевич не собирался отпускать этого интеллигентного человека одного.
«Я отвезу вас. Заодно запомню путь к вашему жилью. А то вы извините, на «шляпу» похожи…» - проговорил он шепотом.
Внутри старомодной «Волги» было уютно, как в материнской утробе. Иван Игнатьевич вёл автомобиль осторожно, но уверенно. И не был похож на вечного курсанта, который путает педали тормоза и газа и не умеет вовремя переключить передачу.
Бывший соляной тракт сам выкатился им под шины. Константин Иванович старался не думать о предстоящем разговоре с супругой. Та любила получать банкноты за эту развалюху, а все расходы и трудности сваливала на своего мужа. Ей нравилось быть домовладелицей, это странной женщине, еще недавно боящейся того, что она окажется на положении бездомной бродяги.
Темнота в известном до пяди дворе была немного спокойнее. Константин поблагодарил Ивана Игнатьевича и зашагал к дверям подъезда, радуясь отсутствию на скамейке всегда подвыпившей молодёжи…
Виолетта была ниже травы и тише воды. Её ягодицы уже догадывались о своей незавидной участи, участи, которая ожидала их почти каждый шестой день недели. Они были похожи на несчастного израненного ветерана, эти некогда чистые и нежные половинки девичьего зада.
Виолетта сама уже плохо помнила тот день, когда стала девочкой для битья. Это было лет шесть тому назад, сразу после её дня рождения. Мать вдруг посчитала её вполне повзрослевшей для экзекуций. Она, её мать, нуждалась в козе отпущения. Всю свою злобу на не слишком почтительных учеников она изливала на родную дочь. И все те хлёсткие удары, что она в мыслях дарила этим не подсудным ей детям.
Во всём была виновата довольно посредственно сделанная хрустальная ваза. От неё осталось лишь кучка невзрачных осколков, а испуганная этим происшествием Виолетта была вынуждена ждать расплаты за свой мимолётный грех.
Тёзка Травиаты была вынуждена была раздеться догола. Но сейчас, освобождаясь от аккуратного домашнего платья и колготок с трусами, она знала, что с ней произойдёт что-то новое, ранее незнаемое. Что мать разом отдалилась от неё, и была только строгой учительницей, а не мамой.
Девочке хотелось крикнуть: «Мама, что ты… Это же я, твоя Виола, твоя Скрипка, твой Цветок!». Но мать вела себя, как заколдованная. Она смотрела на испуганную бледнокожую дочь, смотрела, словно бы ждала хлопка и команды режиссёра: «Мотор!»
«Это всё – понарошку. Это, словно кино… Да-да, это кино…»
Но боль от ударов была настоящей. Мать била её недолго, зато ещё долго не отпускала, упражняясь перед несчастной девочкой в ораторском искусстве. Дочь стояла, как она привыкла стоять в строю на уроке физкультуры, стесняясь своего слишком дешёвого трико. Это одеяние скорее раздевало, чем одевало, а назойливые мальчишки были рады полюбоваться её полудетской худобой и нескладным цыплячьим телом. Сами они походили на недоделанных Буратино.
То, что её порют, Виолетта скрывала. То было её секретом, секретом, который сначала был нестерпимо тяжёлым. Но затем, со временем стал ещё дурно пахнуть. Это случилось года через четыре, когда она стала расцветать, словно созревший розовый бутон.
В их квартиру по субботам зачастили гостьи. Они приходили поодиночке и парами, приходили именно тогда, когда Виолетта предвкушала своё унижение. Матери было мало свидетельств отца, который вёл себя не как профессор, а как полуграмотный прислужник инквизиторов. Он явно притворялся глухонемым и слабовидящим, стараясь не замечать глумления над своей дочерью.
«Это оттого, что я ему неродная… Если бы он был моим отцом, то…»
И Виолетта отважно закусывала губу, стараясь не замечать любопытных взглядов разряженных, словно сувенирные куклы, старух.
Виолетта догадывалась, что эти женщины привыкли повелевать. Они смотрели на неё, словно на провинившуюся гимназистку, а ещё лучше на малолетнюю горничную. Смотрели и завидовали её постепенно хорошеющему телу. Взгляд старух касался девичьих лопаток, осторожно выступающих под кожей позвонков, а, главное, тех милых и непосредственных ягодиц, которые и терзал материнский кушачок.
Эта первая суббота сентября должна была быть такой же. Виолетта уже привыкла к одной и той же мизансцене. Привыкла быть куклой, а не живым человеком, и даже находила в своём унижении какой-то особый шарм, подчиняясь скорее чувству, чем разуму.
А её мать была убеждена, что этим спасает своё сердце от перенапряга. Ей было боязно от одной мысли об инфаркте, она любила заводить себя этими мыслями, раздражение бурлило в ней словно экзотический напиток в кофеварке. Заставляя думать о каком-нибудь особом злодействе.
Насилие было сродни алкоголю. Она опьяняло, а дочь своим страхом заставляла её идти ва-банк, не смущаясь никого, даже возможных разоблачителей её секрета.
Виолетта также находила опасным вторжение незнакомцев в их налаженный быт. Она не желала матери участи госпожи Простаковой. И отчаянно боялась вмешательства поборника справедливости – какого-нибудь нынешнего Правдина. Эти порки выделяли её в толпе девчонок. Эти разгильдяйки не знали, что такое боль. Они могли фрондировать, не опасаясь за красоту своих спелых задниц, и это лишало их вызов силы. Было глупо делать что-либо запретное, зная, что за это не придётся платить. Хотя бы своим телом…
[Скрыть]
Регистрационный номер 0096263 выдан для произведения:
Глава четвёртая
Виолетта предпочитала смотреть в свою тарелку. Любой взгляд, брошенный на мать грозил записью в их домашнем кондуите. А эта запись затем оборачивалась серией ударов по её чистой пахнущей французским мылом попе.
Отец её Константин Иванович также молчал. Его интересовала лишь его работа, чтение лекций студентам и редкие статьи, которые он пытался публиковать в журнале «Наука и жизнь» и в более специфических журналах, где предпочитали словам числа и формулы.
Но теперь не это волновало Константина Ивановича. Он только что вернулся с работы и забыл самое главное – наведаться в бывший дом матери, в котором сейчас проживали пущенные на время квартиранты.
Сама мать по слабости здоровья давно проживала в специальном учреждении, она была рада сменить свою развалюху на уютную палату в доме для престарелых, к тому же после нелепой смерти мужа она просто не могла находиться там.
Ивана Герасимовича сбила машина, когда он шёл в баню. Водитель гнал километров сто в час, радуясь возможности полихачить, и не обращал внимания на дорожные знаки. Смерть мужа подкосила бедную женщину. Она слишком потратилась на похороны и поминки и наконец поняла, что в одиночестве или сойдёт с ума, или попросту наложит на себя руки.
Константин Иванович не любил наведываться в тот район малоэтажной застройки. За годы сознательной жизни он таки не обзавёлся автомобилем, а ездить на общественном транспорте. Да ещё и с пересадками было просто невыносимо.
Сам он с семьёй проживал на восточной окраине Рублёвска. Тут подле старого закрытого кладбища и всё ещё работающего хлебокомбината время казалось не таким быстрым. Всё замедлялось как в детстве, когда день казался длиннее недели.
Жизнь в семье также была подчинена особому распорядку. Жена была рада, что не взяла в своё время участок земли. Она ненавидела огородничество и предпочитала проводить выходные по-своему, отдавая субботу Фемиде.
Эта Фемида осуждала всё время одну и ту же жертву. Виолетта привыкла к этим субботним судилищам, они вошли в привычку, как воскресные купания и редкие поездки в Саратов на премьеры в оперный театр. Жители Рублёвска любили показать себя театралами – им было мало своего театра музыкальной комедии, где вместо классики давно уже показывали наспех испеченные мюзиклы.
Субботние порки также были спектаклем. Их с матерью совместным бенефисом. Правда на эти спектакли приходила одна и та же публика. От зрительниц попахивало «Красной Москвой», их волосы были завиты у парикмахера и были бледно-голубыми как у, не ко времени состарившейся, Мальвины.
.Константин Иванович понимал, что эти слишком частые посиделки подозрительны. И хотя жена старалась заглушить это действо «Берёзкой» или «Амурскими волнами» - всё равно всё происходящее напоминало подростковую игру в гестапо. Зрительницы предпочитали сначала смотреть, а затем пить чай, а только что рыдающая от стыда Виолетта разносила его на старом жостовском подносе.
На время экзекуции Константин Иванович уходил на кухню, забирая с собой лекции и черновики статей. Он знал, что после ухода гостей супруга ещё долго будет мучиться от мнимой мигрени, что дочь будет ловко и быстро убираться во всех комнатах, а затем стыдливо плакать в закрытой на щеколду ванной.
В такие минуты Константин Иванович ненавидел. Сначала – себя, затем – жену, а иногда думал о том, что чувствует Виолетта. Жена словно бы знала какую-то тайну, поэтому так явно тиранила эту девочку.
«А вдруг, вдруг она не моя. Точнее не совсем моя… Или она приёмыш. От женщин можно ждать любой гадости. Они могут изменить, насмеяться и ускользнуть словно рыба.
Вот и сейчас, когда последняя порка была ещё в памяти, а до следующей порки оставалось ещё достаточно времени, Константин Иванович вглядывался в дочь. Та отчего-то не пыталась бунтовать. Вероятно, наказания стали ей привычны, и она не чувствовала себя полноценной без них. Жена настаивала, чтобы и он был в гостиной, когда она, радуясь своей роли истязала свою дочь, истязала, стараясь попасть в ритм старинного вальса своим хлёстким ремешком, оставляющим на девичьей коже весьма заметные полосы.
- Константин ты не был у…?
Жена с каким-то странным чувством произнесла фамилию квартирантов. Она завидовала этим людям. Те жили совершенно свободно. Путешествуя на своей старомодной «Волге», оседая то в одном, то в другом городе и находя себе работу и кров на время. Пожив в одном месте с полгода, они срывались словно знаменитое степное растение и катились дальше.
«Нет, пока… А что?»
- Какой же ты глупый. Они могут удрать не заплатив нам за этот месяц. А я не думаю, что их деньги будут нам лишними. Ведь это ты не захотел продавать этот домишко.
- Этот дом мой, я там родился…
- Да ты прав. Ты ведь можешь жить в хлеву, мой дорогой…
Калерия Романовна была раздосадована. Она была уверенна, что больна какой-то особой болезнью, что её нервы истощены, ей даже нравилось изредка возбуждать себя, доводя до истерики, как сейчас. Она жалела, что эти спектакли с дочерью были слишком редкими. Виолетта был бы отличной жертвой и по средам, но эти противные старухи.
Она откровенно побаивалась их. Особенно величавую и молчаливую Олимпиаду Львовну. Та входила в её дом, словно бы Калерия Ивановна была здесь не хозяйкой, а только домоправительницей. Вид обнаженной Виолеты доставлял этой величавой старухе удовольствие. Она относилась ко всему, как к тюзовскому спектаклю, особенно ей по душе были белые гольфы с помпонами – в них Виолетта выглядела особенно эффектно.
Общая тетрадь постепенно разбухала от записей. Калерия Ивановна берегла ей, как главбух бережёт свой гроссбух, здесь было много вздора, но было и такое, за что действительно не грех было и попотчевать девичий зад лозиной.
Спустя два дня, Константин Иванович решил напомнить о себе квартирантам.
Он пустился в своё городское плавание, как Одиссей. Идти по узким, позабытым улочкам, вглядываться в проржавевшие номера на домах, быть готовым облаянным какой-нибудь ретивой собакой было приятно – всё это вместе вкупе с сентябрьским воздухом, всё это вместе давало силы переносить свою женатую жизнь.
Калерия постепенно разочаровывала его. С каждым годом, приближаясь к неизбежному климаксу, она становилась несноснее и капризней. И эта игра в театр Маркиза де Сада слишком уж затягивалась, словно петля на шее.
Он знал, что английское слово «sad» переводится на русский язык, как грустный. И относился к автору «Жюстины», как к грустному клоуну, который награждает пощечинами и шлепками тех, кто так заразительно смеялся над ним. Ведь все эти мадемуазели, воспитанные в своих милых обителях были достойны всех тех мук, которыми он их награждал.
Он и свою жену не считал закоренелой садисткой. Та не сажала дочь в котёл с кипятком, не водила её по улицам в чём мать родила, даже не пыталась как-то разнообразить круг свидетелей Виолетенного позора.
Вероятно, что-то останавливало её на полпути. Возможно, простая человеческая трусость.
Он боялся считать дочь подкидышем. Та слишком расцвела за последнее лето, её бюст и ягодицы стали ещё привлекательнее, а он, не решаясь быть наглым с женой стал ловить себя на странной мысли – возможности сожительства с дочерью.
Он часто наведывался в её комнату, когда дочь лежала под своим одеялом, словно какая-нибудь героиня романтической картины. Девичье тело слишком выделялось под белой тканью, и всё это слишком напоминало мертвецкую – Константин Иванович боялся представить себя вурдалаком и тотчас ретировался, стараясь позабыть о своих мимолётных желаниях.
Материнский дом был не хуже, но и не лучше других. Он был обыкновенным домишкой, в меру скособоченным и обладал только одним достоинством старым местами проржавевшим гаражом.
В нём до середины восьмидесятых отец держал свою «Победу». Машина была идеальной, она бегала по городу, изумляя всех своим свежим цветом, а особенно легко срывалась с места после недолгого стояния у светофоров.
Отцу нравилось обгонять неторопливого горторговского извозчика. Тот неспешно ехал на своей телеге, везя с собой пышнотелую продавщицу. На руках у этой пышнотелой пассажирки были знаменитые весы «Тюмень», она держала их, как кормилица держит младенца и старалась не забывать о грубо сколоченных ящиках со свежей хурмой.
Но года его молодости миновали. Он давно уже вышел в тираж. Было глупо вспоминать, как они ездили на пикники с оставшимся им с войны трофеем – изумительно сделанным патефоном. Как заводили пластинки и под их голоса забрасывали на зорьке удочки.
Отец старался обходиться самокрутками. Он ездил на колхозный рынок за махоркой, стараясь не покупать даже «Беломор», а его сын любил яркие болгарские пачки.
Но отца уже не было на этом свете, да и сама «Победа» вероятно покоилась на какой-нибудь свалке.
Константин Иванович отыскал кнопку звонка на калитке и нажал её своим холеным указательным пальцем. Звук зуммера донесся до ушей квартирантов, и вскоре в меру торопливый Иван Игнатович уже спешил к калитке.
- Здравствуйте, здравствуйте. А я, представьте, уже собирался к вам ехать. Но куда, думаю. На работу не удобно, это же всё антре ну… А вашего домашнего адреса я не припомнил, знаю, что только какой-то проспект, да там ещё рядом кладбище…
- Да уж простите, простите. Я ведь тоже мешать не желаю…
- Да как вы можете помещать. Нас бы никто кроме вас и не обогрел бы. Да и кто мы… по сути своей – цыгане, кочевники, болтаемся, как листок в пруду, то к одному берегу ветер погонит, то к другому. А у меня для вас новость. Мы тут с женой уборку затеяли, вот и наткнулись на один сундук. Самим открывать его как-то не с руки, а там может быть что-нибудь ценное, вдруг без пользы истлеет, ведь жаль будет…
Сундук с вещами стоял в сенях с незапамятных времён.
Он был привычен, привычен и от того не бросался в глаза, такие сундуки давно уже перекочевали в придомные погреба, но здесь в сенях он был на своём месте, на своём месте.
Откинув крышку, они увидели множество тряпья. Иван Игнатович услужливо держал в руках переноску, а Константин Иванович с какой-то странной деловитостью шарил в этой груде.
Вдруг его руки нашарили что-то округлое и продолговатое, какой-то не слишком толстый и длинный рулон. Какую-то шершавую холстину.
«Неужели мать додумалась держать здесь ковёр. Но он бы сгнил, сгнил, вот глупая женщина!»
Он постарался извлечь заинтересовавший его предмет. Это оказался действительно довольно внушительный кусок холстины намотанный на ручку от швабры.
«Неужели, это картина. Ведь отец был в германии, вероятно привёз оттуда какой-нибудь незначащий трофей.
- Вот видите, я был прав. С этими сундуками всегда так. В них полно загадок, - промолвил Иван Игнатович. – Вы бы супруге своей намекнули, вдруг согласится, вещь ценная. Её можно будет на стенку повесить, а не ко двору придётся, так сейчас везде салоны антикварные пооткрывали.
Константин Иванович решил пока не загадывать наперёд. Ему было совестно, за себя и за свою супругу. Про таких людей, как они, раньше сочиняли фельетоны в газетах. Быть для кого-нибудь показным пугалом было неловко…
Чаепитие с гостеприимными квартирантами затянулось.
Сентябрьские сумерки были неожиданны, словно хулиганы за углом. Константин Иванович с годами стал не любить темноту, он вновь становился ребёнком, ребёнком, которому в каждом тёмном кусте мерещится злой бабай.
Его лицо было открытой книгой души. Иван Игнатьевич не собирался отпускать этого интеллигентного человека одного.
«Я отвезу вас. Заодно запомню путь к вашему жилью. А то вы извините, на «шляпу» похожи…» - проговорил он шепотом.
Внутри старомодной «Волги» было уютно, как в материнской утробе. Иван Игнатьевич вёл автомобиль осторожно, но уверенно. И не был похож на вечного курсанта, который путает педали тормоза и газа и не умеет вовремя переключить передачу.
Бывший соляной тракт сам выкатился им под шины. Константин Иванович старался не думать о предстоящем разговоре с супругой. Та любила получать банкноты за эту развалюху, а все расходы и трудности сваливала на своего мужа. Ей нравилось быть домовладелицей, это странной женщине, еще недавно боящейся того, что она окажется на положении бездомной бродяги.
Темнота в известном до пяди дворе была немного спокойнее. Константин поблагодарил Ивана Игнатьевича и зашагал к дверям подъезда, радуясь отсутствию на скамейке всегда подвыпившей молодёжи…
Виолетта была ниже травы и тише воды. Её ягодицы уже догадывались о своей незавидной участи, участи, которая ожидала их почти каждый шестой день недели. Они были похожи на несчастного израненного ветерана, эти некогда чистые и нежные половинки девичьего зада.
Виолетта сама уже плохо помнила тот день, когда стала девочкой для битья. Это было лет шесть тому назад, сразу после её дня рождения. Мать вдруг посчитала её вполне повзрослевшей для экзекуций. Она, её мать, нуждалась в козе отпущения. Всю свою злобу на не слишком почтительных учеников она изливала на родную дочь. И все те хлёсткие удары, что она в мыслях дарила этим не подсудным ей детям.
Во всём была виновата довольно посредственно сделанная хрустальная ваза. От неё осталось лишь кучка невзрачных осколков, а испуганная этим происшествием Виолетта была вынуждена ждать расплаты за свой мимолётный грех.
Тёзка Травиаты была вынуждена была раздеться догола. Но сейчас, освобождаясь от аккуратного домашнего платья и колготок с трусами, она знала, что с ней произойдёт что-то новое, ранее незнаемое. Что мать разом отдалилась от неё, и была только строгой учительницей, а не мамой.
Девочке хотелось крикнуть: «Мама, что ты… Это же я, твоя Виола, твоя Скрипка, твой Цветок!». Но мать вела себя, как заколдованная. Она смотрела на испуганную бледнокожую дочь, смотрела, словно бы ждала хлопка и команды режиссёра: «Мотор!»
«Это всё – понарошку. Это, словно кино… Да-да, это кино…»
Но боль от ударов была настоящей. Мать била её недолго, зато ещё долго не отпускала, упражняясь перед несчастной девочкой в ораторском искусстве. Дочь стояла, как она привыкла стоять в строю на уроке физкультуры, стесняясь своего слишком дешёвого трико. Это одеяние скорее раздевало, чем одевало, а назойливые мальчишки были рады полюбоваться её полудетской худобой и нескладным цыплячьим телом. Сами они походили на недоделанных Буратино.
То, что её порют, Виолетта скрывала. То было её секретом, секретом, который сначала был нестерпимо тяжёлым. Но затем, со временем стал ещё дурно пахнуть. Это случилось года через четыре, когда она стала расцветать, словно созревший розовый бутон.
В их квартиру по субботам зачастили гостьи. Они приходили поодиночке и парами, приходили именно тогда, когда Виолетта предвкушала своё унижение. Матери было мало свидетельств отца, который вёл себя не как профессор, а как полуграмотный прислужник инквизиторов. Он явно притворялся глухонемым и слабовидящим, стараясь не замечать глумления над своей дочерью.
«Это оттого, что я ему неродная… Если бы он был моим отцом, то…»
И Виолетта отважно закусывала губу, стараясь не замечать любопытных взглядов разряженных, словно сувенирные куклы, старух.
Виолетта догадывалась, что эти женщины привыкли повелевать. Они смотрели на неё, словно на провинившуюся гимназистку, а ещё лучше на малолетнюю горничную. Смотрели и завидовали её постепенно хорошеющему телу. Взгляд старух касался девичьих лопаток, осторожно выступающих под кожей позвонков, а, главное, тех милых и непосредственных ягодиц, которые и терзал материнский кушачок.
Эта первая суббота сентября должна была быть такой же. Виолетта уже привыкла к одной и той же мизансцене. Привыкла быть куклой, а не живым человеком, и даже находила в своём унижении какой-то особый шарм, подчиняясь скорее чувству, чем разуму.
А её мать была убеждена, что этим спасает своё сердце от перенапряга. Ей было боязно от одной мысли об инфаркте, она любила заводить себя этими мыслями, раздражение бурлило в ней словно экзотический напиток в кофеварке. Заставляя думать о каком-нибудь особом злодействе.
Насилие было сродни алкоголю. Она опьяняло, а дочь своим страхом заставляла её идти ва-банк, не смущаясь никого, даже возможных разоблачителей её секрета.
Виолетта также находила опасным вторжение незнакомцев в их налаженный быт. Она не желала матери участи госпожи Простаковой. И отчаянно боялась вмешательства поборника справедливости – какого-нибудь нынешнего Правдина. Эти порки выделяли её в толпе девчонок. Эти разгильдяйки не знали, что такое боль. Они могли фрондировать, не опасаясь за красоту своих спелых задниц, и это лишало их вызов силы. Было глупо делать что-либо запретное, зная, что за это не придётся платить. Хотя бы своим телом…
Рейтинг: +1
717 просмотров
Комментарии (1)
Людмила Пименова # 2 декабря 2012 в 00:56 +1 | ||
|