Иван Кузьмич сидел у окна и, глядя на унылый моросящий
дождь, был озабочен вопросом о критериях оценки натурфилософских начал
письменности. Письменность, по неутешительным выводам Кузьмича, брала верх над
началами и погребала эти самые начала под ворохом исписанных страниц.
Тоскливость осеннего вечера и полное отсутствие достойного
внимания сочинения, делали своё чёрное дело, ввергая Ивана Кузьмича в атмосферу
пасмурной опечаленности, а то и ворчливой раздражительности.
Издание, что лежало перед ним на столе, читательского
аппетита не раззадоривало, заведомо угнетая слабые позывы к созерцанию строк,
своей явной предсказуемостью и догматичной моралью. А временами даже вызывало у
Кузьмича и некую опаску. Ему так и виделось, как он открывает цветастую обложку
и оттуда на него выскакивают два хмурых бородача – Кирилл и Мефодий. В руках у
них огнедышащая азбука и плётка-семихвостка, а в глазах настырное принуждение к
чтению любой письменности.
Кое-как отвязавшись от назойливых греков, Иван Кузьмич всё
же сосредоточился на тех истоках, с которых и возрос корень беспрецедентного в
мироздании письмотворчества. И задумался о том, а был ли тот корень объективной
реальностью, коей так часто прикрывают свой срам, как фиговым листком,
субъективные сочинители философий?
Прикинув и так и этак, Иван Кузьмич окончательно утвердился
в мысли, что корень был объективен и даже насильно дан в ощущения. И вовсе не
от щедрости Матери-Природы, а скорее, наоборот, от её некой скупости или же
заботливого оберега – лишить детей своих инвариантности самовыражения, дабы у
них не закружилась голова, и не сорвало крышу.
Выбор был сделан – вот тебе палка с зубилом, вот тебе глина
с булыжником. Пиши, высекай!
Тут Кузьмич вновь покосился на увесистый фолиант на столе…. Вздохнул
и продолжил. «А вот выбрала бы Благая Мать, какую другую забаву….»
Почесав же в затылке, он и измыслил первое, что пришло в
голову: «Да вот хотя бы взяла, да и наслала бы на слово воздушное нерукотворный
отвердитель, чтоб слово то в говорящие горошины превращалось. Тогда б никому и
в голову не пришло свои каракули на камнях, да на папирусах выводить.… Сказал,
что хотел, слова попадали под ноги – собирай, да в разные карманы раскладывай,
куда глупость, куда что…. А в музеях вместо книг и свитков стояли б мешки с
говорящим словом. Коль оно уж было вначале всего, слово-то, пусть так бы и осталось…. Когда же возникает у тебя нужда, в какой
моральной поддержке – идёшь к своему любимому мешку, прижимаешься к нему ухом и
слушаешь, - У Лукоморья дуб зелёный…»
Тут Кузьмич и спохватился: «А ведь так оно всё и случилось! Вон
молодёжь-то вся с затычками в ушах новый мир строит, а в затычках этих им и Михаил
Афанасьевич шепчет, и Николай Васильевич подтрунивает…. А писать-то и вовсе
скоро разучатся. Будут сидеть да в кнопки тыкать, пока и это не отомрёт….»
Кузьмич с грустью посмотрел на вялый слезливый дождик и сделал
неутешительный вывод: «Как не обидно, но выходит так, что все мы тут промежуточное
звено, - и, переведя взгляд на издание, добавил, - И ты Кирюха, и ты Мефодька и
я. Потому как всё со слова началось – всё словом и закончится….»
Затем он собрал волю в кулак, пододвинул к себе цветастую
книгу и открыл её на заложенной странице. Сделав вид, что не заметил
укорительного взгляда братьев-первописцев, прячущихся за буками и глаголями,
Кузьмич вынул закладку, аккуратно разложил её на столе и принялся писать с
черновика набело, помогая себе вслух: «Но ничего, ничего…. На наш век
письменности ещё хватит…. Да.… Так…. Что там у нас? Ага…. За февраль…. Горячая
вода – пять кубов…. Холодная вода – двенадцать кубов…. Электричество – три киловатта….»
[Скрыть]Регистрационный номер 0248801 выдан для произведения:
Иван Кузьмич сидел у окна и, глядя на унылый моросящий
дождь, был озабочен вопросом о критериях оценки натурфилософских начал
письменности. Письменность, по неутешительным выводам Кузьмича, брала верх над
началами и погребала эти самые начала под ворохом исписанных страниц.
Тоскливость осеннего вечера и полное отсутствие достойного
внимания сочинения, делали своё чёрное дело, ввергая Ивана Кузьмича в атмосферу
пасмурной опечаленности, а то и ворчливой раздражительности.
Издание, что лежало перед ним на столе, читательского
аппетита не раззадоривало, заведомо угнетая слабые позывы к созерцанию строк,
своей явной предсказуемостью и догматичной моралью. А временами даже вызывало у
Кузьмича и некую опаску. Ему так и виделось, как он открывает цветастую обложку
и оттуда на него выскакивают два хмурых бородача – Кирилл и Мефодий. В руках у
них огнедышащая азбука и плётка-семихвостка, а в глазах настырное принуждение к
чтению любой письменности.
Кое-как отвязавшись от назойливых греков, Иван Кузьмич всё
же сосредоточился на тех истоках, с которых и возрос корень беспрецедентного в
мироздании письмотворчества. И задумался о том, а был ли тот корень объективной
реальностью, коей так часто прикрывают свой срам, как фиговым листком,
субъективные сочинители философий?
Прикинув и так и этак, Иван Кузьмич окончательно утвердился
в мысли, что корень был объективен и даже насильно дан в ощущения. И вовсе не
от щедрости Матери-Природы, а скорее, наоборот, от её некой скупости или же
заботливого оберега – лишить детей своих инвариантности самовыражения, дабы у
них не закружилась голова, и не сорвало крышу.
Выбор был сделан – вот тебе палка с зубилом, вот тебе глина
с булыжником. Пиши, высекай!
Тут Кузьмич вновь покосился на увесистый фолиант на столе…. Вздохнул
и продолжил. «А вот выбрала бы Благая Мать, какую другую забаву….»
Почесав же в затылке, он и измыслил первое, что пришло в
голову: «Да вот хотя бы взяла, да и наслала бы на слово воздушное нерукотворный
отвердитель, чтоб слово то в говорящие горошины превращалось. Тогда б никому и
в голову не пришло свои каракули на камнях, да на папирусах выводить.… Сказал,
что хотел, слова попадали под ноги – собирай, да в разные карманы раскладывай,
куда глупость, куда что…. А в музеях вместо книг и свитков стояли б мешки с
говорящим словом. Коль оно уж было вначале всего, слово-то, пусть так бы и осталось…. Когда же возникает у тебя нужда, в какой
моральной поддержке – идёшь к своему любимому мешку, прижимаешься к нему ухом и
слушаешь, - У Лукоморья дуб зелёный…»
Тут Кузьмич и спохватился: «А ведь так оно всё и случилось! Вон
молодёжь-то вся с затычками в ушах новый мир строит, а в затычках этих им и Михаил
Афанасьевич шепчет, и Николай Васильевич подтрунивает…. А писать-то и вовсе
скоро разучатся. Будут сидеть да в кнопки тыкать, пока и это не отомрёт….»
Кузьмич с грустью посмотрел на вялый слезливый дождик и сделал
неутешительный вывод: «Как не обидно, но выходит так, что все мы тут промежуточное
звено, - и, переведя взгляд на издание, добавил, - И ты Кирюха, и ты Мефодька и
я. Потому как всё со слова началось – всё словом и закончится….»
Затем он собрал волю в кулак, пододвинул к себе цветастую
книгу и открыл её на заложенной странице. Сделав вид, что не заметил
укорительного взгляда братьев-первописцев, прячущихся за буками и глаголями,
Кузьмич вынул закладку, аккуратно разложил её на столе и принялся писать с
черновика набело, помогая себе вслух: «Но ничего, ничего…. На наш век
письменности ещё хватит…. Да.… Так…. Что там у нас? Ага…. За февраль…. Горячая
вода – пять кубов…. Холодная вода – двенадцать кубов…. Электричество – три киловатта….»