ГлавнаяПрозаМалые формыРассказы → БЕССМЕРТНЫЙ ВЗВОД

БЕССМЕРТНЫЙ ВЗВОД

23 марта 2025 - юрий сотников
article538769.jpg
                               БЕССМЕРТНЫЙ ВЗВОД
         Рассказ из сборника - БАЙКИ ДЕДУШКИ ПИМЕНА
 
  Недавно помер народный управитель одной маленькой иноземной страны.
  Невзрачный человечек – пухлый, мордатый, и на коротких ногах – а весь его народ скорбел по нему со слезами да воем; и даже противники, казалось враги - но тоже признали себя побеждёнными его собственной смертью.
  Он здорово помог бедным людям: построил в лачужных районах своей нищей странушки детские сады и начальные школы, обратил в народное достояние природные недра. А главное – он изгнал холуёв-подлипал из начальственных кабинетов, заменив их верующими соратниками.
  На его скромных похоронах рыдали миллионы людей: простецких мужиков и баб, с заплатами на штанах да юбках. А банкиры, промышленники, олигархи, и прочие зубастые крокодилы страшно завидовали - что сами так не умеют плакать, и по ним никто не заплачет.
  Вот как бывает: крупному человечку сделаешь большое добро, а он потом и не вспомнит его за мелочью. Зато маленький человек за крохотное добришко будет век благодарен, будто святого узрел. Насколько всё же простые люди сердечнее, чем вся великосветская срань.
 
  Дядька Зиновий сидел в гостях у дедушки Пимена, и болтал с ним за политику.
  Сидеть – это совсем не то слово, которым можно выразить отношение Зямы к дружескому сору. С недругами-врагами он ещё так-сяк: может и промолчать, если видит перед собой упрямого дурака, не надеясь его перебдеть. Но вот родненькому дружку он победы никогда не прощает: и спорит с ним до той самой поры, пока старый Пимен не достанет из воображаемой кобуры свой призрачный револьвер – сдавайся, Зяма!
  Вот и теперь дядька смело носился по полю битвы в крохотной хатёнке: то стреляя как из пулемёта очередями кипящих слов, а то дуплясь залпами своих пушечных огневых очей:
  - Пимен – да как же ты их равняешь в один ранжир?! Ведь раньше у нас на управлении государством был обрюзглый пьяница, трус и лентяй, похеривший свой народ в болоте водочного угара! Мы едва не утонули – а нынешний правитель нас спас, вытянул за уши.
  - Хе, Зямушка, - хитро кхекнул старик, и глянул на дружка исподлобья. – Я ведь нынешнего не ругаю, а порицаю всего лишь. Конечно, он много добра сделал людям – но мог же сотворить вдвое, а то и впятеро больше. Народ оказал ему высокое уважение, выбрал на Кремль, посадил на самую красную звезду – и понадеялся, будто бы наша русская жизнь красивше начнётся.
  - А что? Ты хочешь сказать – не началась? – Зиновий упёр свои сильные руки в бока, и стал над дедом словно прачка над тазом, собираясь выстирать его душу от налипшей грязи сомнений, неверия.
  Старик потёр меж пальцами дряблую шею; вздохнул. Ему не хотелось дружка обижать, а себя ещё пуще.
  - Зямушка, милый: я всё твоё осознаю. Што пенсии и зарплаты растут, и магазины наполнены доверху. Но вот гляжу я в телевизер, кой вы мне подарили всей бригадкой – спасибо вам нижайше – и видю на заседаниях кремля такие опухшие ряхи, что мне самому за них стыдно становится. Хоть я столько не ем и не пью.
  - Дед, да ведь это всё у людей не от водки, а потому что мы жить лучше стали! – Зиновий даже схватился за голову, не зная как ещё вразумить дорогова товарища.
  - А лучше ли, милый? – в ответ на возмущения воздуха стариковский голос был тих и приятен, он будто бы убаюкивал дядькину ярость. – Вон у нас в посёлке открыли ларёк с шупурмой, и с раннего утра теперь люди стекаются к этой заморской невидали. А зря – потому как от сдобных лепёшек с наваристым мясом у всех баб и мужиков здорово разрастаются телеса.
  - И что теперь – запретить людям радости жизни? Пусть опять заворачиваются в голодную простыню нищих пятилеток и ползут на кладбище коммунизма?!
  Зяма понимал, что проигрывает мудрому деду, который шпынял его душу своими личными переживаньями, а не газетными цитатами. Родное сердце болело у старика, а не общественное мнение как у Зиновия. Поэтому дядька и старался добрать себе аргументов криком, яростным ражем.
  - Не ори, миленький, у меня уши вянут. – Пимен и вправду поковырялся пальцем где-то в густых волосьях, словно бы выбивая из ушей словесные затычки. – Ты мой коммунизм не трогай, а то я могу за него кадык вырвать. – Его крючковатые лапы крепко сцепили худые коленки, и чуть подрагивали от волнения. – В нём, голодном да холодном, душа была – сытнейшее питание для человечьего сердца. А ныноче в людях мало души: одни набивают карманы нефтью да газом, другие трамбуют желудки своей шупурмой; а третьи, сродни нашему Янке, гоняют по миру для удовольствия плоти.
  - Родненький мой - я не понимаю, чего ты от меня хочешь? Как я могу унять твою боль? Откуда она? -
  Зиновий и вправду почти бесился. Ему нравилась сегодняшняя жизнь – сытая да зарплатная, в отличие от прошлого голодомора, которым он сначала почитал коммунизм, а за ним демократию. Его устраивали и нынешние властители: да, воруют немерено – но ведь и в казне после них остаётся много, на школы и детские сады, на пенсии старикам и оклады рабочим. Значит, страна развивается куда надо – раз у серых начальственных крыс да мышей появились в ней огромные закрома, в виде золотых трёхэтажных нор с золочёными корками.
  Нууу – если у нас крысы так жрут, то уж наверное после них и людям останется; так думал неунывающий Зяма.
  А вот деду было гораздо туже: словно все его сердечные мышцы с артериями сплелись в единый змеиный нерастащимый клубок, и по ним вдруг ударила током гильотина электрического стула. Тяжкие судороги сводили его душу: - Зиновьюшка, ожирел наш посёлок, опух как с похмелья. Обратись, пожалуйста, к своим монтажным ребяткам – пусть устроят для сельчан какую-нибудь затеваху. Так чтобы до страшной блевотины, до выверта нутреца… Твои бригадные мужики горазды на выдумку. -
  Сказал он так, и уснул прямо на стулке.
  А Зиновий храбро задумался о будущем, желая осчастливить своего лучшего дружка.
 
  Мы с мужиками не ведали про разговор дядьки и деда.
  Утром следующего дня в нашей рабочей бригаде с рани началась другая потеха.
  Потому что у нас очень занимательный прораб, просто клоун из цирка. Мне нравится его казусная мимика, когда он чего-либо не понимает, а Янко нарочно для него придумывает всякие шалости.
  Бывают люди, которых с полнамёка не поймёшь. У прораба приятный голос, внешность седоватого простецкого интеллигента – и его общение с людьми тёплое как парное молоко. Так обволакивает своей речью, что кажется вот сейчас очутишься в бидоне со сливками, а потом белое вкусное тело оближут коровы своими шершавыми языками. Ходит он пока ещё резво для своих зрелых лет, и всем улыбаясь, здороваясь, не держит камушка в пазухе. До поры. До времени.
  Но когда на нашей земле случается какая-нибудь рабочая, или бытовая беда, то в его тихой тревожной душе сразу же разгорается апокалипсный всемирный пожар. Ведь если состоялся убыток, и пропало богатство – то за это нужно кому-то ответить; а ответ для любого гражданина – дело нелёгкое, скверное, и даже подсудное.
  Вот тогда нежное лицо этого доброго административного человечка покрывается дубильной корой от внутреннего огня, а парное молоко из говяжьего рта вдруг проливается коричневой пеной, эпилепсой истерики.
  И наш рабочий дружок Янко очень здорово этим пользуется, то придумывая, а то и совершая наяву всякие игрушечные катаклизмы.
 
  Прораб вошёл к нам в раздевалку, сунув голову в плечи как черепашка, гремя каблуками об пол будто панцырем; и продудел в свой рыцарский рог:
  - Готовьтесь, мужики – на следующей неделе придёт вышка, и привезёт вам готовые фермы. Будете укладывать.
  - А зачем же ждать? – спросил его Янко, лукаво прищурив себе левый глаз и притушив искры подступающего смеха. – Вышка вон уже стоит за забором, нас ожидаючи, а рядом и фермы на камазах лежат.
  - Как?! – Прораб ошалело глянул в окно за указующим пальцем, в испуге так далеко вытянув голову, как непозволительно осторожным черепашкам.
  Там за забором в самом деле собрались строительные машины; но не наши, а по чужим каким-то делам. Только мы-то об этом знали, потому что добрались сюда по просёлочной дорожке, кто пешком, кто на велосипеде – а прораб ехал вдалеке на чёрном джипе, обкатывая новую широкую трассу для начальственных машин.
  - Что же вы мне раньше не сказали?! Давно они тут торчат?
  Глаза у него стали словно у зайца, с которого за простой возьмут целый мешок морковки.
  - Да ещё со вчерашнего вечера. Камазы приехали, когда мы со смены по домам расходились.
  - Господи, бригадир – ну неужели нельзя было отзвониться!?
  Всполошённый начальник быстренько юркнул в свою машинку, и по ухабам просёлка понёсся к строительной технике.
  Спокойный Зиновий хоть и с усмешкой, но укоризненно покачал головой: - Что у тебя за мания над ним издеваться? Сейчас ведь опять мандюлей получишь.
  - Это не издёвка. Он мне даже симпотен – когда деньги нам выдаёт. – Янко взметнул перед зеркалом свои русые кудри, и показал себе весёлый язык. – Я просто над ним потешаюсь, приучая к покою. А то ведь он от любой ерунды загорается, пылает – и потом нас за собой тянет в огонь.
  - Так ты его не выучишь, он не собачка, - улыбнулся Муслим, облекаясь в свой рабочий комбинезон. – Ещё и возненавидеть может.
  Ну а что же делать? – подумалось мне. – Сколько раз в жизни так было: когда властитель нервный, то и подданые следом за ним суетятся, хотя их срочное дело не стоит съеденного яйца. А вообще-то, спокойных начальников и нету на свете: потому что над ними сидят более крупные, вплоть до бога, которые могут запоганить будущую карьеру. И только трудягам не о чем беспокоиться – ведь их рабочие инструменты, лом да лопату, у них никто никогда не отнимет. Нет других силачей на тяжёлый планетный труд.
  Поэтому мы в бригаде так легко и смеёмся над ненужной спешкой подобных всемирных прорабов.
  Тут свои семь копеек вставил и Серафимка, заступаясь за рыжего дружка, да и вообще за всех радостных жителей нашего посёлка:
  - Смех, между прочим, помогает в любой напряжённой обстановке. Вот, например, кто-нибудь закричит на меня, а я светло ему улыбаюсь – эх, дурачок, ты не понимаешь земной красоты. Он ещё больше злится, а у меня уже рот до самых ушей: и получается, что не из меня высасывают душевные силы, а я подпитываюсь мощью из дурачком разбуженных небес.
  - Ну раз ты такой умный, то в субботу хватай своего Янку под ручку, и тащи его за собой к деду Пимену, - осерчал бригадир. А потом быстро потух: - Что-то тревожит меня наш вечный дедушка. Он в непонятной тоске, развеселите его.
  - Можно и мне с ними? – выплеснул я изнутри, даже не успев подумать о домашних делах и заботах.
  - Да иди. Чем больше клоунов, тем смешнее цирк.
 
  Вот с таким добрым напутствием мы в выходной и отправились к старику.
  Я надел свой светло-коричневый нарядный костюм, с галстуком цвета топлёного молока. Это Олёнка так настояла.
  - Ты у меня в нём настоящий красавец, - похвалила она. – Пусть другие мужики ходят как бессемейные оборванцы, а мой муж должен смотреться сиятельным князем.
  - У меня внутри рабоче-крестьянское сердце, - возразил я, втайне любуясь своим отражением в зеркале. Конечно, во мне нет особенной красоты смазливого личика – но зато какая мужицкая стать!
  - Твоё сердечко пускай остаётся, потому что мы его таким полюбили. Но одевать тебя буду я. – Она потуже затянула на моей шее свою обручальную удавку из белых рук, и густо, с томатным соком, поцеловала в губы.
  А вот Верочка опять вырядила своего ненаглядного Янку в атласную рубашку, под которой у него жирно бугрились накачанные мышцы. И к ним брючата в облипку, чтобы гордое мужское достоинство его духовной жизни узрели все местные девчата.
  - Янко, зачем ты такие штаны надеваешь? под ними ж всё видно.
  - А пусть столичные фрукты не воображают в своих ночных клубах. – Он высоко задрал нос, и стал в позе распятого на шесте голого гладиатора. – Нашим мужикам намного больше есть чем похвастать.
  - Седина в бороду, а бес под ребро, - ляпнул подошедший джинсовый Серафим, которого возлюбленная Христинка облачила на молодёжный манер.
  - Сам ты хиппи патлатый, - рассмеялся Янко, обнимая нас за плечи, и как обычно занимая центр дружеской компании. – Ну двинулись, братцы.
  И пошли мы горами высокими, морями глубокими, лесами дремучими – а потом ещё одним глинистым буераком, и заросшей деревенской тропой. Так нам было ближе.
 
  Что мне нравится в маленькой хате старого Пимена, так это полуденная сонная тишина. Кажется, какие бы катаклизмусы не посетили нашу Землю на излёте веков и по пришествии Страшного суда, но даже бог вместе с дьяволом, влетя с противоположных окошек, тут же положат свои зазубренные сабли на тёмный дубовый столик. И хитро раскинут игральные карты вместо кровавой войны.
  Старик сам с собой играл в шахматы. Он яростно нападал на себя, так что чудился в тишине напряжённый треск его седых энергетических волосьев; а потом разворачивал доску, и защищался, слегка поскрипывая последними недоеденными зубами. И это боевое солнечное пятно у окошка, в том самом полуденном сне сумрачной хаты, напомнило мне троицу богомаза Рублёва – бог над доской, храбрый дедушка Пимен, и его незримый соперник.
  - Привет, дедуня! – развязно поздоровался Янко. – Доброе утро, - тихо сказал я. – Тряммм, здравствуйте!? – прозвенел колоколец Серафимки с вопросительным знаком, видно опасаясь навязываться занятому человеку.
  - Мы не помешали тебе?
  Не надо было и спрашивать: в глазах старика осветилась такая пацанская радость, как будто его привели в бесплатный магазин всех игрушек. Он был бы рад и одному из нас – а тут сразу трое.
  - Рассаживайтесь, мои дорогие дружки; притуляйте свои крепкие задницы кому как удобнее, - и он раскинул свои худые ручки во все стороны, словно в каждом углу для гостей держалось по царскому трону.
  Янко сразу же занял последний свободный стул со спинкой, сначала начисто протерев его носовым платком. Дед с одобряющей усмешкой поглядывал на него, уже чувствуя в мужике хозяйственную семейную жилку.
  - Что, милый, Верочка научила тебя штанишки беречь? терпи, не то ещё будет, пока вы не только пупками, но и душами срастётесь.
  - Я сам! – гордо огрызнулся Янка. – Просто не желаю больше жить пьяницей, хулиганом и тунеядцем. Иду, дедуня, на рекорд – на подвиг рабочего человека.
  - Ну и правильно, милый. В трудящемся мужике всё должно быть красиво: семья и работа, душа и мыслишки, рубаха да штаны.
  Серафимка спросил, уже весело качаясь на крепкой табуретке:
  - А чем ты тут занимаешься один?
  - Да я редко бываю в одиночку, со мной мои раздумья, - мудро ответил дед.
  - Ну и о чём можно думать, играя в шахматы? Про е-два на е-четыре? – В голосе Янки звучали покровительственные нотки великого комбинатора, приехавшего охмурить и обобрать маленькую деревеньку.
  - О-оооо, - протянул дед из конца в конец своей хаты, хитровато завязывая узлы большой паутины для долгой беседы. Я внутри себя уже искренне хохотал над попавшимся в его тенета незадачливым Янкой, которому хотелось быстренько развеселить старика и поскорее сбежать на танцы. – Ты погляди только на эти маленькие фигурки, милый: тут ведь вся наша земная юдоль – властители и простолюдины, авантюристы и бессребреники, верящие и им лгущие. Редкая пёха, вся в крови да поносе, выползает ферзём.
  - Дедушка, а ты считаешь нас пешками? – Взволнованный шахматным сравнением Серафим искал свою личную фигурку на поле боя. Уж если не королевой, то офицером.
  - Нет, миленький. После того блага, кое вы сотворили для нашего посёлка, у вас огромные души. И они войдут в библию нашей поселковой истории.
  Мы улыбчиво переглядывались, пока Пимен неспешно загонял сигаретку в мундштук, и ещё медлительнее её раскуривал. Он перестал набивать самокрутки с тех пор, как едва не пожёг себе бороду вместе с губами.
  - Войти в историю. Это великая цель. Кому-то тяжёлой поступью сиятельного князя, или громкоголосого народного трибуна, или может быть таланта-творца. А кому лёгкими крадущими шажками, спрятавшись в одной из сотен замковых ниш, или на полу под кроватью королевских покоев, или может за кабинетной ширмой высокого столоначальника.
  Дед с удовольствием обернулся от табака на мои ёрничающие слова. Давай, малый – словно бы шептали его упрятанные под тяжёлыми веками пронизывающие глазёнки любопытного пацана.
  И тут меня поддержал Серафим, с которым я никогда прежде не болтал на эту глубоководную тему, чтобы в ней вместе не утонуть:
  - А вы заметили, что одни прорываются сквозь эпоху штыком и гранатой - бросаясь под танки, круша самолёты, и доблестью смерти возрождая угасшую жизнь? - а другие тихонько, по-змеиному, вползают в хроники своих столетий, держа камень за пазухой, подмышкой кинжал, а в кармане щепотку крысиного яда: по дороге, скользкой извилистой, жаля языком всех встречных праведников и героев.
  - Да ты не бойся, малыш, - тут же успокоил его храбрый Янка. – Оболганные, и униженные в истории, высоко на небе прижимаются к богу истёрзанными на земле душами; и он их нежно баюкает, утешая что правда всё равно победит, что важен последний итог. А порочно воспетые на земле негодяи, визжа да стеная, крутятся в небе на дьявольском вертеле - но нет им спасенья. -
  Тут мы втроём услышали какой-то щеняческий плач, или визг голодающего кутёнка. Оглянулись по углам, потом друг на друга, чтобы напоить молоком и накормить бедолагу: глядь - а это дед Пимен в бородёнку смеётся:
  - ну, уели вы меня, продрали насмешками до самой печёнки! ажно мои уши со стыда покраснели. Значит, не желаете высоких отличий от благодарного общества?
  - Не надо обещать всякую религиозную и светскую ерунду. Нам не ордена да медали на шею нужны, и не подачки с небес, а родное сегодня изменить к лучшей жизни.
  - Меняйте, миленькие! – как адский пламень загорелся дед, пытаясь своими обугленными головешками подпалить нашу тугоплавкую зрелость и молодость. – Ну чего вы всё рассиживаете возле телевизеров с пивом да водочкой? со своей шупурмой? Придумайте для людей какую-нибудь новую затеваху, чтоб стряхнуть плесень с очерствелых сердец. –
  В его молебных словах было море разливанного горя. Когда мы через час уходили, такие же радужные для солнечного дня, то он каждому из нас тоскливо заглядывал в глазки – как будто прощался, словно бы времени мало осталось, и за его спиной не тёмная хатка, а гроб.
 
  - Блажит старик, - бравурно отмахнулся от надуманных забот Янко, потягиваясь к солнцу руками и всей грудной клеткой. В маленькой хате он донельзя скукожился на своей стулке – перед немощной старостью и под низеньким потолком; а тут, на просторе Земли, распрямился к небесам, опять став широким да мощным.
  - Нет, Янка – дедушка прав. 
  Серафиму было стыдно. У него всегда так, когда кому-нибудь плохо, даже на другом окоёмке вселенной. Мы этих инопланетян можем и не знать, а у паренька между рёбрами всё равно страждет да ноет. И с какой стороны ни схватись, там и боль: потому что сердце большое – нам доктор сказал.
  - Да в чём прав-то? – Янко осерчал. Ему хотелось на танцы или к любимой Верочке, и он не желал поганить себе выходной светлый день сумеречными раздумьями. – Зарабатываем мы теперь хорошо, и продукты есть в магазинах. Развлечения всякие. А насчёт того, что я вас там у деда немного поддерживал, так это для общего разговора, и для старческого успокоения. У них у всех в этом возрасте маразм начинается.
  Серафим смотрел на Янку как на чужого, словно вдруг в хорошем человеке тайного оборотня узрел. Ты ли это, родной человечек – с которым я скушал пуд соли под хлеба буханку?
  - Ты не был таким, когда мы строили цирк. И последние деньги выгребал из карманов, чтобы помочь ребятишкам впервые в жизни увидеть слонов с обезьянами.
  - Тогда я жил один на свете. – Янко сплюнул длинную тягучую слюну на зелёную травку; и запутавшись мокрыми губами в зеленоватых соплях, резко отерев рот, тут же стыдливо озверел:
  - Какого хера вы тут хотите?! Теперь у меня есть семья, и обязательно будет свой личный ребёнок! А чужие мне больше не нужны. И я не хочу тратить время на ваши сердобольные выдумки.
  Серафимка возмущённо посмотрел ему вслед: - Чего это он?
  - Насморк у него, простудился бедняжка. Конец апреля, а он в одной рубашонке.
  - Юрка, ну а ты мне поможешь? или тоже жена и дети?
  - Помогу. Мы всей семьёй к твоим услугам.
  Я хотел было добавить, что и в бездну, и в огонь с водой; но не стал бросаться словами. Никто из них – даже Олёна – не стал мне ещё так дорог.
 
  А старый Пимен по-своему прав. Ожирели люди, повидав хорошую жизнь с деньгами, с продуктами; поджирнели и души, узрев сначала по телевизору, а потом и наяву всяческие прежде запретные им развлечения.
  Наш поселковый житель теперь не желает пожарить картошечку с мясом – а подавай ему готовый свинячий бекон в хрустящей лепёшке.
  Вместо того, чтоб спуститься к голубой речке и искупаться в глубоководном затоне, под тёплое солнышко – он копит деньги на заморский курорт, где жаркое пекло под железным навесом, солёный песок скрипит на зубах, и долгое нудное мелководье от берега.
  Но особенно завораживают мужиков да баб разрешённые журналы и фильмы, в которых голые кобельки с сучками со стонами прёхают друг дружку – и дед Пимен, к старости наконец-то познавший свою истинную любовь с Марьей, презирно называет сию вакханалию обыкновенным блядством.
  Мы вот недавно всей семьёй смотрели телевизионный опрос на городских улицах. Чего, мол, хотите от жизни – великие люди? И эти великаны, выросшие на целую макушку поболее старшего поколения, посасывая свои чупа-чупсы да потягивая баночное пивко, в один голос ответили – хотим больших денег, и чтобы никогда не работать. Лишь один из десятка стыдливо и опасливо ляпнул, оглядываясь по сторонам в боязни оплеухи – мечтаю о настоящей любви и семейном счастье.
  Даже мой мальчишка, которого мы с Олёной воспитываем на добрых книгах, по заветам пионеров дедушки Ленина – вдруг радостно заорал на весь дом:
  - Долой учёбу! Рендровер хочу! – это такая иноземная машинка, если кто не знает.
  Он, конечно, нарошно ёрничал: по-детски бунтовал на глазах отца с матерью, как бунтуют, взрослея, все революционные отроки. Да и опрос этот проводился в столице: а там давно уже в ходу жадность, подлость, лицемерие – и прочие нехорошие излишества.
  Но ведь такое и до нас может дойти, доплыть по мутному канализационному потоку телевидения и радио – и тогда наш посёлок станет самой настоящей клоакой.
 
  В общем, через пару подготовительных дней штаб тайных заговорщиков собрался в нашем уютном доме.
  Олёнка давно уже слыла для моих бригадных товарищей душой компании, хотя и не имела рабочего авторитета. Зато обаяния ей хватило вдосталь, и даже через край, когда она под ревнивыми взглядами мужа здоровалась за ручку с Зиновием, Муслимом, и Серафимкой.
  - Хватит обниматься, нас ждут великие дела. – Я поглубже натянул свою кепку на нос, чтобы они не узрели моих смеющихся глаз.
  - А чего это ты дома в головном уборе? – удивился Серафим, и самую чуточку постучал пальцем у виска.
  - На всякий случай. Если кто-нибудь из гвардейцев кардинала заглянет к нам в окна, то под шляпами никого не узнает. Олёнка и вам подарочки приготовила – раздай, пожалуйста.
  Мне было весело. Я как фонбарон кивнул перстом на жену: и она, тоже почти хохоча, вынесла им на кухонном блюде прекрасные шапочки. Зиновий, с улыбкой покачав головой, одел на свою лысину мою тюбетейку – Серафимка, взвизгнув от радости, нацепил на уши милицейский картуз – а Муслим, оправив ладонью усы, покрылся кавказской папахой, которую я выпросил на денёк у его отца.
  - Вот теперь мы настоящие бунтовщики, - сказал я, и пригласил всю нашу тайную камарилью к оранжевому абажуру. Где уже в вазах да плошках лежали разные сорта печенья, варенья, и сгущёного молока.
  Серафимка ждал этого. Ему ужасно нравились Олёнкины приготовняшки, и он безо всякого стеснения подвинул сладости к себе поближе.
  - Вот винни-пух, - буркнул незлобиво Зиновий, положив в рот небольшой кусок сдобного хвороста. А Муслим вилкой отщипнул себе тёмной пахучей халвы.
  - Товарищи! – проникновенно сказал я. – Братцы, сейчас перед вами с докладом выступит наш уважаемый бригадир.
  Зиновий встал; оправил костюм словно вождь, и застенчиво извинился: - Простите за невнятные слова, мужики – но мне легче командовать на работе, чем в мирной жизни. В общем, затосковал наш замечательный дедушка Пимен, наслушавшись и насмотревшись удушающих новостей: о людской жадности и воровстве, о трусливой безответственности, и про то как люди губят друг друга за деньги и власть. Он сильно испугался за чистую душу нашего родного посёлка, и просит нас так встряхнуть его поджиревшее сердце, чтобы оно стучало на тыщу ударов в минуту. Ну в общем, как во времена великих свершений – а не в момент сонного поедания своей свинячьей лоханки. – Зяма снова стыдливо одёрнулся, оглянувшись на Олёнку с большими синими глазами в дверях. – У меня всё, дорогие.
  Все молчали. Если бы в этот возвышенный миг мы начали что-либо говорить – да хоть бы и браво – то сами собой рухнули б нам на голову подрубленные лишними словесами сияющие небеса. А так в сердце каждого как бутон распустилась цветная радуга, и кинула свои связующие ножки-мосты.
  Первой очухалась от мечтаний Олёна: - Скоро день Победы, можно придумать необыкновенный праздник.
  - Вот! – вскинулся Серафим быстроногой лошадкой. – Я тоже об этом думал. Давайте организуем шествие.
  - Ну да, - разочарованно поддакнул Зиновий, хрустнув хворостом меж зубами. – Опять с флагами, снова по кругу из конца в конец – потом напьёмся и по домам. Тоска зелёная.
  - А зачем ходить кругами? – Муслим хлебнул из чашки, запивая вкусную халву. – Помните, когда мы с лешим искали клад возле старой часовни, то он рассказал легенду про замученных фашистами наших солдат, партизанов. Можно воззвать к людям, чтобы поставить там памятник.
  После его негромких слов над оранжевым абажуром как будто бы что-то вспорхнуло. Было ли это веяние любопытного ветра из форточки, или может на подстанции перебои со светом – но вернее всего, что нас услышали души тех самых бойцов, до времени ещё неизвестных, и не захороненных по присяге и по обряду.
  - Братцы, - шепнул Серафим, - а давайте проложим туда дорогу, грунтовую узкоколейку – бензопилами, кирками, лопатами. И всем посёлком станем там на колени, в благодарность за наше спасение.
  - эта молитва должна быть всеобщая, - тихонько поддержала его Олёна, уже качая на руках капризную ляльку. – Но не церковная, а сердечная, самыми простыми словами.
  - А чтобы это выглядело красиво, без глупых речей и кургузых переживаний, мы можем представить спектакль для людей. – Глядя на умную жену, мне тоже захотелось вставить свой пятиалтынный.
  Зиновий снял тюбетейку, пригладил ладонями огустки волос за ушами; и потом радостно потёр руки:
  - Ну вот, мои дорогие – уже обрисовывается фигура нашей будущей затевахи. Выпьем за громкий успех безнадёжного дела, и за прояснение в мозгу нашего гордого, но ужасно обидчивого товарища Янки. -
  Мы сдвинули чаши с вишнёвым компотом – и чокнулись. Из угла комнаты на нас благословенно смотрела улыбчивая Олёна, с дочкой на руках.
 
  Посёлок взбудоражила эта непонятная новость, до дробышек сердца. Раньше все ходили по улицам с флагами, нетрезво и радостно пели священные песни, очумело и бездумно пользуясь майскими праздниками как бессрочными выходными.
  А тут им предлагают прокладывать куда-то длинную тяжёлую дорогу, срубая деревья, выкорчёвывая пни – а потом ещё и становиться на колени перед давно ушедшими в иной мир древними призраками.
  Нет: наш народец, конечно, уважал погибших солдат – и был им благодарен за жизнь, за хлеб с маслом и зрелищный телевизор в углу. Но я и сам, честно сказать, увлёкся этой идейкой встряхнуть человечьи души, только потому что оказался средь организаторов – просто гордыня взыграла. Смотри бог, какой я великий: сотни людей подымаю на бунт, в пику твоей полурабской смиренности.
  Вот такая горделивая какашка овладела мной; в то время как крылатый Серафим, по ночам, клеил на фасадах состряпанные вместе с Зиновием восклицательные афиши:
  - Внимание - внимание! 1-ого Мая приглашаем жителей на всеобщее поселковое собрание – по вопросу празднования дня Победы! Оправдательной неявкой будет считаться только смерть! –
  Упоминание смерти на плакатах должно было сподвигнуть селян на тревожный вопрос – уж не война ль с иноземцами?
  И легкомысленный Серафим, потакая слухам, как обычно проболтался: сначала Христинке в мгновенья любви; а та уже дальше понесла языком своим верным подружкам. Так что к первомаю о подробностях военного замысла тихо квохтала вся женская половина посёлка, и громко кукарекала половинка мужская.
  Больше всех возмущался Жорка Красников со своими дружками:
  - С какой стати я должен в свои выходные и праздники надрываться на бесплатной работе? На это есть государственные трактора и бульдозеры, пусть они и ишачат! –
  Его возмущённый крик стыдливо – как и умеют такие добродушные богатыри – перебивал тихий голос Артёма Буслая: - Нет, Жорик – тут ты не прав. Немножко поработать можно, чтобы не позориться перед людьми и солдатами. Если все пойдут, то и я с ними. –
  Всем, кто его слышал, чудилось почему-то: - Артём, а если врагам будут головы отрывать? – ну и я оторву. – А пощадят если? – ну и я пощадю. – Ужасно симпатичным увальнем был этот Буслай.
  Зато бандитская группировка нетрезвого Тимошки, мне кажется, не поддавалась дружескому вразумлению. Он как-то давно, на страшных алкогольных рогах, весь в соплях и покаянии, зарёкся пить перед своей женой Натальей, пред малолетними детьми. И теперь два-три раза в год срывался только на большие праздники: а майские слыли для него отцом, сыном, и святым духом.
  - свят-свят-свят, - шептались зрелые бабы, когда он в миг своей водочной революции собирал вокруг себя всех местных драчливых забулдыг. – опять грабить идут, - пугливо ворчали в ночи старушонки, слыша под окнами крадущие шаги, и звон собираемого цветного лома. – Вразуми ненасытных чад твоих, великий господь, - просил за них на проповеди отец Михаил.
 
  Я почему прежде всего рассказываю про Жорку и Тимоху, вроде бы сляпеньких и неуважаемых мужичков? – потому что в нашей тихой поселковой юдоли они самые горлопанистые задирули, и их крик, вой, или визгливый стон, может поднять в атаку всех настоящих мужиков, застенчиво, с большой мощью тела и духа стоящих за спинами крикливых задир.
  Так всегда бывает, когда люди до поры до времени живут в рабстве.
  Рабство государственное довлеет над человеком масштабно, и в противоборстве рождает народных героев, великих бессмертных. Бунт, восстание и революция, как зачинаются? - сначала в клоаках, подвалах, на кухнях, тихо сидят мужики и беседуют о жизни; но с каждой выпитой рюмкой прорывается злость на судьбу, зреет ярость. У большинства она снова прячет запазуху свои острые зубки. Но даже малая горстка отважных бунтарей способна поджечь эти трусливые сердца – потому что толпа всегда недовольна самой райской жизнью, и в любой подходящий миг способна к разгрому рабского мира.
  В нашем посёлке была совсем другая кабала, местечковая душевная, которая мельче и хитрее. С приходом новых времён власть многое людям позволила, и разрешила: делай что хочешь, губи кого можешь - ходи не по маленькому, а по большому. Гадь гад. Отпущены цены, свободки, моральки. Отпущены души. И если одна из них имеет чего-то побольше для тела, то рядом соседние в зависти - в тоске и тревоге, в погоне за ней.
  Эта кабала пострашнее. Ведь крупно бунтовать негде, и силой бравировать не с кем: воюй у себя внутри, хоть досмерти бейся с собой - а никто твою душевную смерть не оценит, и медальку не даст. Врагов убивать руки-ноги научены памятью предков. Но трудно убить свою продажную душу – чёрт её знает, во что она заново возродится.
  И вот если бы таких мелких хануриков, как Жорка и Тимоха, можно было умертвить, возродив в великанов духа Георгия и Тимофея, да ещё на глазах всего посёлка – то восторженные селяне пошли бы за нами.
 
  Наконец-то наступил праздник. Как долго мы его ждали.
  Ах первомай – ах сладкий май! Люби, народ – народ, гуляй!
  Зрелые бабы и молодые девчата принарядились в самое лучшее, и шли, играючи, по улицам – весело распевая песни о любви безответной, негаданной. Сарафаны и платья всех мыслимых фасонов, для любых ног и коленок, открыли нескромным мужским взглядам всё, что до поздней весны было упрятано под тяжёлыми одеждами завистливой к чужой красоте прокурорши-непогоды. Женщины походили на вольных лошадок, пришедших попастись на широкий простор.
  Маленькие ребятишки, радуясь праздничному торжеству благословенных родителей, сумасбродно скакали по посёлку из края в край словно размузданные жеребята. То и дело слышалось их лёгонькое ржание, призывающее друзей и подружек к игре – к салкам, горелкам и пряткам.
  А в это время мужики, набившись в большой зал Дворца Культуры, огненно и мощно рыготали друг на друга, пуская яростные стрелы из своих конских зубастых ртов:
  - Иии-гооо!
  - Что вы тут устраиваете самодеятельность?! На ваши хотелки есть власть, и она приказала петь песни да радоваться, а не строить тупиковые дороги в лесные дебри!
  - Поддерживаю! Даже если там, у барской часовни, в самом деле сражались и погибли солдаты, то надо вызывать компетентные органы. Там могут быть мины и бомбы!
  - Ииии-гогоооо!
  - Сам ты орган – и самый вонючий на теле! Нас просят только расчистить бурелом до места солдатской битвы, и поклониться им за спасение жизней. А вы тут развели целый симпозиум, о том кто кому должен!
  - Да они просто лентяи! Лучше с пивком и таранькой целый день у телевизора пролежать, под бабьим бочком, чем ломаться с кирками да пилами. Свой хребет берегут, тунеядцы!
  Тут встал со своего почётного места дедушка Пимен, тихий голос которого был слышен всем замолчавшим мужикам: - Знаете, миленькие мои, я тут вспомнил одну симпотную побасёнку: мы не сеем и не пашем, а валяем дурака – с колокольни хером машем, разгоняем облака. – Он прошкандылял к самой сцене под одобрительные смешки, и обернулся в зал: - Мне уже много годков. Были и благостные поступки, и гадостные. Но когда я приду босиком, без своих валенков, к богу, и он спросит о моих добродетелях – то я с улыбой расскажу ему про войну, про двенадцать убитых фашистов, и они перевесят ему любую брехню про меня… А што вы можете предъявить добрым людям? свои отрощенные пузья да сраки, как у Жорки Красникова? Гляньте – сам мелкий как клоп - а жопень до земли отвисает.
  Жорик сильно обиделся на позорящий хохот мужиков:
  - Дед, не берись за меня! Пожалуйста. Опять ухватился как чёрт за грешную душу.
  - Нет, милый – это ты выпестовал в себе жадного и прожорливого чёртика. Как бы он и тебя самого не сожрал.
  Тут из задних рядов Тимошка, из упрямства и авторитета перед своими товарищами, попытался ещё как-то перечить деду:
  - Даже если мы завтра не выйдем, то время вспять не повернётся! Возложим цветы на площади, и хорош. Лучше целый день семьям подарим.
  - Ошибаешься, миленький. Коли завтра слабяем, то значит что проиграли мы свою войну.
  Пимен так туманно намекнул – про войну, про свою – что в душе зародились сомнения: - а способен ли каждый пусть и не умереть за родину, а просто на ратный труд? всего-то на один выходной?
  Я слегка подтолкнул сынишку, мелко упрятанного за широкими спинами; поднял вверх, и посадил его на плечи:
  - дяденьки! А ведь мы не дорогу пойдём завтра строить! Мы будем патроны подносить тем солдатам, и гранаты, чтобы они от фашистов отбились. И кто не пойдёт вместе с нами, тот с фрицами заодно, полицаем за бочку варенья и корзину печенья! –
  Если бы это ляпнул я, то мужики б посмеялись, не обратив особого внимания на взрослые напыщенные слова.
  Но из звонких уст маленького мальчонки, одного из пионеров-героев, которые в ту войну сражались наравне со своими отцами, такие слова были сродни обвинению в трусости и предательстве.
  Расходились все молча, пожёвывая надутые челюсти: словно там, меж зубами, были запаяны капсулы с ядом. Только два нетрезвых мужика ещё переругивались друг с дружкой.
  Каждый в эту ночь решал сам за себя, так и не договорившись до общего.
 
  И вот ранним утром следующего дня стоим мы, значит, на опушке густого леса, и смотрим по сторонам, пряча глаза.
  Нам очень стыдно, потому что на рабочую сходку поднялись десятка три мужиков: наша компания дядьки Зиновия, бригада слесарей с элеватора, трое охранников мебельной фабрики, и Муслимовы родычи. А могли бы собрать на трудовой бой целый гвардейский батальон, если б умели болтать так же зажигательно, как трибунные говоруны.
  - Эх, - вздохнул один из нас, самый воздыхающий; и передёрнул плечами от утреннего холодка. – Сейчас бы прилечь в тёплую кровать, где жена уже нагрела своей жопкой уютную вмятину.
  - Ага, - ухмыльнулся другой. – И чтобы она ещё слегка пукнула под нос, для ориентира.
  Тут уже грустноватые поначалу, чуточку подмёрзшие мужики, стали подтанцовывать, размахивая руками – и шутить друг над другом. Всё это действо было похоже на токовище самых разнопёрых птиц – от мелких тетеревов с глухарями до высоких фламингов, и от красноносых гусей до чёрных журавликов. В весёлом танце немного оттаяли наши сердца.
  Дядька Зиновий поднял ладонь к глазам, закрываясь от встающего солнца:
  - Ну наконец-то – парит наш серебристый орёл!
  На взгорок от деревни выехал гусеничный трактор Мишки Чубатого. Так наверное, в старину, первые колхозники встречали невиданные фордовские тракторишки, купленные за золото у жадных империалистов.
  Когда он подобрался к нам поближе, к самым ногам, едва не наезжая своими железными траками на наши кирзовые ботинки, то Минька заглушил тарахтящий движок. Из кабины не спеша, чуть подсев с непривычки, вылез дедушка Пимен. Он постоял чуток на блестящей гусенице, обозревая окрестности утренней красы; а потом, раскинув руки и распушив седой гребень, пал сверху в крепкие мужицкие объятия:
  - Любуюсь я, свой взор бросая, симпотным днём - рожденья мая!
  Мы все рассмеялись над дедовскими стишками. И такая радость влилась в наши души, что ни вздохнуть, ни пёрднуть. Так бывает после хорошей драки, когда много рёбер поломано, и хочется втянуть в себя побольше воздуха, но раненые лёгкие уже не пускают.
  Тут вам запах водорослей, вперемешку с подгнивающей осокой от реки; и от лесной опушки черёмуха, торгующая себе место под солнцем; и первые всходы зерновых на засеянном поле, пахнущие молоком как волосья ребёнка – и даже аромат чёрного мазута на оранжевых боках Мишкиной тарахтелки.
  - Ну ладно вам, героические болтуны. – Зиновий вздохнул, в последний раз оглянувшись назад, на посёлок. – Раз больше ждать некого, то пойдёмте работать.
  Ну и правильно: можно сколь угодно вздыхать, но от этого люди в подмогу не народятся.
  И мы вошли в тёмный лес, средь густых дебрей которого уже лежала асфальтовая дорога, проложенная в прекрасных мечтах. Зиновий взял себе напарником лешего Бесника, с маленькими лешачатами; и они впятером стали тянуть верёвки, отмеряющие правую и левую обочины будущей неширокой тропы – нам для шествия вполне хватило бы с десяток шагов от края до края.
  Остальные разделились напополам, на две бригады: похватав инструменты из тракторного прицепа, которые Минька привёз с лихвой, с большим запасом для непришедших лентяев, мы стали в сумрачной тишине, в полусотне метров команда от команды.
  Дедушка Пимен поднял правую руку: - На старт! внимание! марш! –
 
  И зазвенел лес: включились бензопилы, огрызнулись топоры, в землю врезались лопаты да кирки. Сороки с дятлами, что ещё наблюдали за нами поблизости, тут же умотали в свою тёмную чащу.
  Кто прокладывал лесную просеку, тот знает, какая это головная муть. Деревья надо валить только на открытое пространство, а не друг на дружку, иначе их потом с запутанными ветками никак не растащишь. Если сосна упала на берёзу, а берёзка на дуб, то из них получается такой любовный треугольник с ревностью и изменами, что человеку, даже с бензопилой, трудно разобраться в их суковатых объятиях. Того и гляди: легко могут треснуть по голове толстым дрыном, чтобы никто чужой не лез в их древесные отношения.
  - Побере-гиииись!! – то и дело раздавались угрожающие возгласы мужиков с разных сторон; и дед Пимен, который шкандылял со своими подсказками из одной бригады в другую, опасливо гнул к земле свою седоватую гриву.
  - Дедуууню берегииите!! – кричал откуда-то издалека дядька Зиновий, и его пронзительный глас поддерживал гортанный рык лешего.
  - Берегё-ооом!! – озывались мужики, выискивая горящими очами в сероватой полумгле маленького ушастого гномика по прозвищу Пимен – и закрывали его широкими плечами от всяческих напастей. Даже самому невысокому из мужиков хотелось слыть в этот миг героическим великаном и работягой.
  - Харэ, миленькие мои, - через пару часов крякнул изрядно вспотевший старик. У него самую малость тряслись руки, и костылик выводил на земле зигзаги. – Надо перекурить, чтобы не пасть смертью храбрых.
  Один из мужиков, чуток горбоносенький, спросил искренне, без насмешки: - Скажи, отец, по правде – а перед фашистами было страшно?
  У Пимена загорелись глаза, как наверное, и в те минуты, когда он становился к гашетке своего родненького пулемёта:
  - Не тот страх, что в штанах – а тот, который глушит сердце. Ты, малый, можешь всерьёзку обгадиться, до поноса – но не должен бросать свой окоп. Иноче враги дотянутся до твоей семьи, до жены и детишек.
  - Потому и говорят люди, что чем больше детей, тем отечество крепче. Есть за кого воевать, - густо затянувшись толстой папиросиной, сказал другой мужик, конопатый, и уже подгорелый неизвестно на каком солнце.
  А молодёжь кучковалась отдельно от зрелости, и болтала всё больше о музыке. Их забавляли только роки, рэпы, и прочие стихотворные баттлы.
 
  Но всю эту разговорную трепотню вдруг разбили переливы гармоники, похожие на фальцет петушащегося перед дракой трусоватого пацанёнка. Его тут же поддержал баян, старший брат – который пошлёпал младшего по плечу, и приготовился к соревновательному боксу. Чуть погодя, как видно изрядно отобедав и уже выпив рюмочку, вступил на чемпионский ринг и отец, под видом загулявшего аккордеона.
  Они все вместе выдали такой праздничный залп, что пробудились даже хладные сердца.
  - Где это веселятся? – завистливо спросил кто-то, сожалея, что он сам не в гостях у кого-то.
  - Да вон идут, от посёлка! Вы только гляньте, ребята! – крикнул Муслим, самый глазастый из горцев.
  Все мы, торопясь, вышли на опушку.
  В самом деле: от восточной околицы последних домов к нам двигался целый отряд мужиков. И в то же время от западной окраины к ним на слияние топала другая команда, ещё большей силы.
  Это было похоже на рать, выходящую биться с вражьей ордой. На плечах пилы, топоры, кирки да лопаты – из сердца пламень.
  - Сколько же там народа? – Полковник Рафаиль поднял ладонь ко лбу как богатырь с картины Васнецова.
  - Всего человек двести, уважаемый, - радостно ответил ему Серафим, в нетерпеньи постукивая каблуками-копытцами.
  - Какое до них расстояние? – Подошедший Зиновий спросил это строго и гордо; но потом почему-то разулыбался.
  - Шагов пятьсот, бригадир! – рапортнул весёлый Буслай, уже узрев в первых рядах своего ненаглядного Жорку.
  - А что за музыку они играют?!
  - Военные песни!!
  Даже отсюда было слышно, как звенело над утренним полем, под солнцем: - Вставай, страна огромная… - И казалось, будто справа и слева, со всех сторон, из земли подымаются не зелёные всходы, а вновь рождённые люди.
  - Красиво идут. Охватывают нас клещами как дружина Невского на Чудском озере.
  - Да не. Вон на перепутье они сольются – и пойдут свиньёй, как тевтонские рыцари.
  - Хорошо хоть не по зимнему льду, а то бы утопли.
  Мужики потешались: им приятно было смотреть на всю эту музыкально-военную симфонию, спешащую на помощь.
  А дед Пимен отёр ладонью правый глаз, втайне от всех; и благословительно молвил: - Я прощаю Жорку с Тимохой за опоздание. Симпотно покаялись, стервецы.
  Когда вся рать притопала к нам, то начались добрые шутки: про ранних жаворонков и про сонливых сов.
  - Ну, дедуня – с такой оравой мы теперь вдвое больше сена для твоей любимой коровки запасём! – схохмил Жорик, подмигивая, и явно намекая на что-то секретное, и даже интимное. – Не выдоишь за день – устанет рука.
  Пимен ничуть не обиделся на весёлый мужицкий ржач: наоборот – ему было приятственно побыть в центре внимания.
  - Ну и шут же ты, Жорка, - с усмешкой мудреца отозвался он, как-то по лёгкому держа костылик в руке – словно бы показывая, что в нём ещё много огненной детородной силы.
  - Да, я шут – это правда. Но подо мной, таким низким, лежит всё величие мира.
  Жорик выпятил грудь, и погладил себя по отолстевшему пузечку.
  Один из мужиков, с красивой рыжей бородкой, его поддержал: - Нам, крылатым, грунта не трэба – земли нэмае, так буде нэбо.
  Чуть в стороне к Зиновию, с которым рядом грузно топтался леший Бесник, подошёл капитан Май Круглов. Он пожал обоим ладони; и слегка поморщился – лешему всё ещё не удавалось соразмерять свою силу с человеческой.
  - А ты тут как: поработать или для охраны порядка?
  Май, одетый в рабочую спецовку, вздёрнул повыше фуражку со звездой: - Мы и руками поможем, и приглядим, чтобы не задавило. Я с собой трёх милицейских привёл.
  - Ну что же: тогда пойдём сортировать всю эту разношёрстную компанию – по двадцать мужиков на каждые полста метров.
  Из кустов на них восторженно взирали сыновья Бесника: трое лохматых лупоглазых лешачат.
 
  На суровой войне и в ратном труде нет времени на ласковые нежности. Пожал товарищу руку, по плечу его хлопнул, одарив дружеской шуткой – и снова в бой.
  Зиновий теперь стал всеобщим прорабом, назначив бригадиров на каждые два десятка мужиков. Всякой бригаде была выделена просечная делянка – и те, кто расчищал свою раньше, переходили далее во глубь леса.
  - Ничего, мужики, ничегошеньки, - подбадривал старый Пимен, забредая от одних к другим. – Вот как дойдём до горелой елани, так деревяшек станет поменьше.
  Иногда цепи на бензопилах не выдерживали тяжёлой нагрузки, рвались напрочь, и тогда слесарные умельцы приходили на выручку, штифтуя запасные цепные зубья.
  - Тимофей, - уважительно, и даже как-то официально обращался Пимен к рукастому мужику. – А ты вот сейчас пилишь с Василием эту морёную древесину. Трудновато тебе, ась?
  Тимошка, взглянув исподлобья, отирал пот со лба, и встряхивал мокрой спиной от кусачих мурашек-опилков: - Нелегко, дед. А к чему ты об этом?
  - К тому, миленький мой, что бревно это старое, высохшее, и уже сжухлое жилочка к жилочке. Как я, например. Поэтому нас с ним так тяжко пилить да уродовать. Зато молодые деревца мягки и податливы. Так что мотайте на свой коротенький ус, ребятишки.
  Подойдя к Жорке Красникову, и приклонив его к своим губам, старик шепнул на ушко: - шупурма с пивом сладка в глупой молодости, а истинную цель обретаешь к зрелым годам. Не проспи её, не прокакай.
  А возле полковника Рафаиля, с его одноверцами, дед прочитал целую речь про русских и иноземцев:
  - Вся наша земля устлана вражьими костями. Куда ни стань – везде покоятся монголы, шведы, французы и немчура. Даст мне бог подоле прожить, так я и мериканцев тут закопаю.
  - Думаешь, что пойдут они на нас, дедушка? – боевито, и потому неверяще спросил Рафаиль.
  - Да как дойдут, так и сдохнут. Потому как духа у них нету, мужицкого. Сляпенькие они. Можно сколь угодно придумывать всякие военные игрушки, вроде ядрёной бомбы – но если чужой народец без веры, отваги и стойкости, то никогда ему не возобладать над бессмертными нами. –
  Вроде бы простые слова говорил нам дед Пимен, безо всякого дурковатого пафоса – но так поджигал своей верой мужицкие души, что в самый тяжкий миг работы, когда брёвна падали сверху, ломаясь об наш общий хребет, мы всё равно зубоскалили, хохотали, и играли весёлые песни. Военные тоже.
  - Вставай, страна огромная, -
совсем по особенному звучало здесь, среди леса, прямо над советскими солдатами. Даже леший Бесник подпевал со своими мелкими сыновьями. Не зная слов, они просто мычали сквозь сжатые зубы – там вдалеке, в одной бригаде с любимым Зиновием. Их лохматые головёнки то и дело выглядывали из самых заваленных буреломов, как из партизанских окопов.
  Ещё не поздним вечером мы решили закругляться. Собрали инструменты в прицеп, отряхнулись от въедливых опилков, и всем полубатальоном собрались на опушке.
  - Ну что, братцы – три четверти работы уже сделано. – Зиновий благодарно и уважительно обвёл мужиков глазами, не забыв ни передовиков с говорунами, ни тех крепышей, кто обычно стоит за их спинами. – Завтра до обеда мы расчистим дорогу полностью. И тогда наш Михаил тракторным ножом подравняет нам все огрехи с неровностями.
  Работяги, кто поближе, с улыбками потрепали Мишку Чубатого за плечо.
  - А может, и у часовни расчистить бульдозером?
  - Нет, братцы – часовню не будем трогать. Пусть там солдатские души покоятся с миром.
  - Мужики, а как мы назовём наше шествие на день Победы? – спросил высокий, худой, жилистый воин в заднем ряду.
  - Да как угодно. Бессмертный взвод, батальон или полк. Неважно, - ответил ему и всем вместе коренастый боец из передней шеренги.
  - Назовут те, кто придёт за нами. А мы первыми будем – безымянными, - как будто бы сказал кто-то неизвестно откуда.
  И у каждого от этого гортанного голоса сердце на отзыве прозвенело железной струной.
 
  Следующим утром, кто из мужиков пораньше пришёл на опушку, узрели удивительную картину.
  Снова от посёлка к ним двигались две человеческие рати, опять с востока и с запада: но обе они шли под церковными хоругвями, иконами и песнопениями – одна под управлением отца Михаила из храма Знамения, с его раззолочёнными служками, а другая в предводительстве батюшки Германа из кладбищенской церковки Успения. Со всех сторон нас, бренных, охватывал небесный глас.
  Дед Пимен как только увидал и услыхал эту панихиду, сидя на толстом пеньке, так сразу и вскочил, побагровев от гнева:
  - Ну, гадёныш – снова ему неможется! Доколе нам терпеть его измывательства?
  - Потише, родной, не надо так. – Зиновий успокоительно приобнял старика. – Сейчас мы этому попу Михайлику всё объясним. –
  А дело здесь в том, что в нашем посёлке все люди верущие. Только одни идут к вере молитвами и крестом, а другие топают сердцем и разумом. Когда для одного церковь это отец, мать и дух святой, без сомнений – то другой после слов священника раздумывает, как это словцо озывается в его личной душе.
  Вот, например, чудо с пятью хлебами, которое в нашем посёлке обсуждали дооолго, месяцев шесть: как Иисус сумел накормить пятью буханками несметную тьму голодных людей?
  Первые верующие веруют, что эти буханки чудом раздвигались до размеров небесного слона – в разные стороны во все рты. Так бывает в семьях с одним ребёнком – которому любимому с малолетства кажется, будто бы сдобные булки, торты и пирожные, растут прямо из маминой сумки, а папин кошелёк бездонен как океан.
  А вот вторые верящие верят иначе: что будто бы Исус обратился ко всем со словами – возьмите по малому кусочку, а остальное оставьте ближнему своему из милосердия. – И каждый старался от тех хлебов откусить поменьше, чтоб всем хватило, а не только ему. Так бывает в многодетных семьях, когда старшие оставляют младшим самые сытные и лакомые кусочки, сами без зависти съедая лишь крохи.
  Честно сказать, неизвестно кто из них прав: дед Пимен или отец Михаил. Сострадание и доброта, конечно, приятны – но и без чудес жить нехорошо, уныло и скучно. А с другой стороны: на бога, братец, надейся – да сам не плошай.
 
  - Вот суки, - закряхтел дедушка Пимен, разглядывая двигавшуюся к опушке песнопевческую рать. Он у нас в посёлке настолько разумный, что сразу же проникает своими мозгами в подспудные тайны дворцовых интриг и властительных козней. – Опять они со своими хоругвями хотят возглавить хорошее душевное дело, и зарубить его на корню.
  - Почему это?
  Мы все, кто уже стоял тут, удивились лихой дедовой хватке по отношенью ко вроде бы ерунде. Это потому, что наш жидкий мозжечок, в отличие от его твёрдого, закалённого сталинской тюрьмой, не в силах постигнуть даже мало-мальски неискреннего подвоха. Мы, молодые мужики, слишком веростливы ко всем людям - а Пимен их, чертей, изучил от и до, особенно властных вождей от звезды до креста.
  - Да потому! – затрепыхался на пеньке дедуня, подбирая слова для понятия. – У церковников в той истории с фашистами, с немцами, почти что нет подвигов. Наоборот: они или были равнодушны к отечественной войне, или всеми фибрами фрицев поддерживали, мстя большевикам за репрессии - а по сути, народу мща. Они тогда коммуняк ненавидели люто, больше чем настоящих фашистов, и наша Великая война прошла мимо них.
  У старика от яростного напряга даже посинели уши, покрывшись венозными бугристыми прожилками.
  - Ты так думаешь, дедушка?
  - Да не то слово! – Пимен вскочил на свои костяные ноги, на резиновы боты, и в нетерпеньи едва не споткнулся. – Им для того нужно идти впереди, чтоб вознести на хоругви царского кровавого Николашку и прочих кровопийц, которые из-за своей трусости и безволия, заради мировой Антанты, угробили мильёны русских мужиков и их разорённых семей. – Пимен поднял костистый кулак к небу, и вознёсся туда вместе с языком, будя там ближе к богу. – Церковники не простых солдат поминать будут – чёрта с два! – а именно тех, кто все века нас грабил оброками да убивал батогами под святым именем божьей власти. Не дай бог, ежели эти суки к нам снова примажутся – это только наша победа, и моя тоже. Я двенадцать фашистов положил из пулемёта, и получил звезду красную. – Он чуть не заплакал, из носа соплясь: - не отдам гадам победу, снова пулемёт достану.
  - Дедуня, но им тоже обидно… – мы все были тихи, почти немы. - Ведь их тысячи кремлёвская мясорубка покосила перед войной, а революция сгноила ещё больше.
  - То гибли простые – попы, дьяконы да монахи – а на их крови нынешняя церковная элитка взращивается одной пуповиной с элиткой столичной. Чтобы в усладу себе и своей жадной утробе довлеть над человечьими душами. – Дед злобно вперился в нас своими красноватыми зенками-буравчиками, словно бы вскрывая бестолковые черепа. – Мужики, не давайте чуждым гнилым спорам прорасти в вашем сердце.
  Когда он чуть успокоился, то дядька Зиновий с улыбкой – ненадменной и добродушной – спросил: - Скажи мне, добрый товарищ - ну а вообще-то им позволено рядом с нами идти? они ведь тоже народ.
  - Тоже. – Пимен вздохнул, как будто бы сожалея, что иным досталось меньше разума чем ему. – Конечно, народ – да только уж больно зачуханный в своей придурошной высокопарности. Потому что когда ставишь себя над людьми – превысоко – то во множестве приумножаются все дьявольские пороки в душе, а сопротивленье им настолько ж слабеет.
  Он подтёр нос, свои лёгкие сопли от разомлевшего сердца; и разрешительно махнул рукой: - Пусть идут, но только в русле общей человеческой реки, без знамён и в цивильных костюмах. Чтобы даже я, великий мудрец, не распознал в них президента иль сталевара, патриарха или монастырского чернеца.
 
  Ох, и яростен наш вождь – благостный дедушка Пимен.
  Когда церковный ход от посёлка сблизился с нами на длину рукопашной, старик тут же ринулся в схватку на отца Михаила. Он приписал духовенству все пороки от рождества Христова до наших дней, вплоть до украденного соседского поросёнка.
  В ответ отец Михаил рвал на груди свою рясу, оголяя нательный крест меж густыми волосьями, и обвинял Пимена в умственном разброде и душевных шатаниях, явно намекая на старческий маразм.
  Если бы капитан Май Круглов, вместе с полковником Рафаилем, не встали меж ними как облечённые представители власти, дело легко могло бы дойти и до мордобоя с поножовщиной – вернее, с полопатщиной и с покиркущиной. Потому что мужики, поповские да стариковские, уже забычились стенка на стенку, похватав инструменты из кучи.
  - Вот видите, - тяжело дышащий Пимен, которого держали под руки, сплюнул жёлтую тягучую слюну. – Только они припёрлись, и мы, прежде спаянные воедино, готовы друг дружку загрызть.
  - Да ты же сам первый начал, - тихо и обидчиво огрызнулся Михаил, оправдываясь словно мальчишка. – Мы тоже вправе идти к солдатам рядом со своей паствой.
  Честное слово: со стороны это было похоже на дрязги в дворовой песочнице – когда два пацанёнка спорят, кто же из них заводила ребячьей компании. У одного в старших товарищах Николашка второй, Алексашка первый, и Петруха великий – а другой уповает на Ленина, Сталина, и немножечко на Маркса с Энгельсом.
  Тогда, чтобы больше не возникать, собрались мы и решили всем гамузом: забыть про царских орденоносных первозванных прихлебаев и всяких политических выжиг. А нести с собой в день Победы только портреты простых советских солдат. От рядового до полковника – и не выше чином. Это на тот случай, чтобы убийцы-душегубы не шли на портретах рядом со своими жертвами, которых гробили в пакостных войнах, развязанных ради власти и религии.
  Ведь в этой мировой истории столько всяко-разной брехни, что сам чёрт ногу сломит.
 
  Наконец-то на работу вышел и Янко.
  Как в поповской толпе он двигался немного в стороне ото всех, похожий на одинокий локомотив рядом с большим эшелоном – так и трудился он подале от нас, своих бывших товарищей. Наш кудрявый молодец подпустил к себе только жердявого дьякона, который в напруге радостной работы разоблачился до тельняшки и армейских штанов. Вместе они очень красиво, плакатно, махали лопатой и топором, перемещаясь по лесной округе словно по кадрам стахановской кинохроники.
  Мы с Серафимкой выкроили для себя перекурное времечко, и подошли к Янке, чтобы заново познакомиться.
  - Привет. Меня зовут Юрием, моего товарища Серафимом. А ты кто?
  Он взглянул исподлобья, снизу, приподняв левую бровь как сокол на мышь: - Я дед Пихто, и за моей спиной бабка с пистолетом.
  - А где ты был вчера? мы тебя не видели.
  - Я служил в горячей точке.
  - Это как?
  - Соседа своего, отставного майора, в бане парил.
  Вот и поговори с таким ёрником: надулся как сыч и отвечает сквозь зубы.
  - Слушай – а может, помиримся без обид? Мы свои не помнить будем, и ты свои забудь.
  - Отвалите от меня, а то дам по мусалам. –
  Дома, уже вечерком, я допытался у своей жёнки – как там дела у Янкиной Верочки, может быть ссорятся?
  - Да вроде бы нет. – Олёна смотрела на меня с любопытством, словно на миротворца в чужом царстве-государстве. – Ты с этой военной затеей совсем дом позабыл. А вот посмотри, что учителька перед праздниками написала в нашем школьном дневнике.
  В нашем – я грустно вздохнул; как будто это мы с ней до сих пор учимся. Воистину: папа решает, а сыночек сдаёт.
  Глянул я в школьный кондуит, и едва не расхохотался: там красными чернилами по белому полю – у вашего замечательного сына маловато мозолей на лбу.
  - Весёлая девчонка, - я вытер смешинку с-под глаз.
  - Дальше некуда, - вздохнула Олёна, потроша магазинную курицу на вкусный суп. – Ты не боишься, что он вырастет лоботрясом?
  Я с интересом почесал в затылке, вслушиваясь в её серьёзные слова:
  - Какое чудесное словечко – лобо-тряс; как будто бы интеллигентный человек с кафедры искусства встряхивает головой, чтобы с самого дна поднялись давно забытые мысли, и всё объяснили его студентам.
  - Юрка, ну хватит потешаться. Я же всерьёз беспокоюсь. – В жёнкином голосе, конечно, звучал укор; но в нём была и радость, что я не похож на других мужиков, которые сразу бы схватились за ремень.
  - Да бог с ней, с математикой. Зато малыш придумывает волшебные сказки, убаюкивая свою сестрёнку; он быстро читает, и помнит множество разных стихов.
  - Это да! – Олёнка с улыбкой, и даже как-то восторженно облизнула столовую ложку. – Когда он на школьном утреннике прочитал свои стишки, посвящённые маме, у меня аж сердечко захолонуло.
  - Ну вот видишь. И по истории у него твёрдая четвёрка. Он растёт настоящим патриотом семьи и отечества.
  Как будто бы в ответ на мои слова из коридора грякнула дверь, и на пороге залы появился малыш в грязных ботинках, с таким же грязноватым петушком, сбежавшим из курятника.
  Я строго взглянул на них, одновременно поводя глазом на огорчённую жену:
  - Тааак. Немедленно разуйте свои задрипанные галоши, а потом оба зайдёте.
  Малыш густо и звонко рассмеялся, быстро хватая растерянного петушка в свои обьятия:
  - Юрочкин, ну ты и юморист!
  Он вернулся к нам тихий, босоногий, с большим веником; и чисто подмёл за собой. – мне пацаны рассказали, что у них все, от бабушки до котёнка, готовятся к военному празднику. А мы что будем делать?
  Ему, как видно, было ужасно обидно оказаться на задворках жизни. У детей всегда так – они самые главные ожидатели, приготовлятели, и прыг-скакатели любого волшебного торжества. Со взрослыми перед праздником может случиться всё что угодно, вплоть до отвратительного настроения из-за унылого быта; но с ребятишками, истово верящими в настоящие чудеса, так никогда не бывает.
 
  - Мы будем готовиться к поступлению в танкисты, - сказал ему я, вздымая вверх руку со сжатым кулаком. – Но для этого нам нужен хороший глазомер. Хочешь повоевать со мной?
  - А как?! – Его глаза загорелись, и раскрылись словно окна в подводной лодке. Он тихонько, крадучись, подплыл ко мне поближе.
  - Ну всё, завозились как дети, - великодушно вздохнула Олёна; и собрав со стола свои продуктовые манатки, ушла на кухню готовить нам суп.
  А я взял с этажерки большой лист бумаги; свернул его надвое: - Вот. Половина белого поля твоя, и здесь твои танки. А на другой половинке моё всё. Рисуй.
  Малыш тут же схватил ручку, и стал рисовать себе танчики с красными звёздами. Я же на свои налепил чёрных фашистских крестов, успев даже мазнуть мальчишке чернилами по высунутому от усердия языку.
  Первым стрелять начал он; я всегда уступаю таким малолеткам – тем более, что глазомер его слабый, и вояка из него никакой. Конечно, он промахнулся.
  Теперь пришла моя очередь, гниды фашистской.
  Я нарисовал жирную чёрную кляксу на своей половине, и перегнув лист, отпечатал её на краснозвёздном гвардейском отважном пылающем танке. А потом ещё из наплечного железного шмайссера добил бегущих танкистов, как последний подонок. И с ухмылкой одёрнул свой китель.
  - Зачем ты? Они же живые. - Он будто бы не поверил глазам, и опасливо провёл пальцем по листу бумаги. На пальце густо размазалась чёрно-красная кровь. - Ты убил их. - И глаза его расширились ещё больше, чем прежде окна подводной лодки. Они стали вдруг ужасно  бешеными и бешено ужасными, а всё игровое веселье вытекло из них с маленькой слезой.
  Отвернувшись от меня, он зло утёрся. Не поднимая головы, подтянул к себе ближе ящик со снарядами; рывком вытащил-зарядил; и я заметил, как сжались перед выстрелом его маленькие челюсти. Так сжимает на реке бедняжку антилопу очень влюблённый в неё крокодил.
  Ах ты, шкет – думаю - сейчас я научу тебя родину любить!
  Но тут над моей головой заверещали бомбы, боевые  гранаты – молниями засверкала гренадёрская картечь и старинные стрелы. Словно бы на подмогу его краснозвёздной армии прискакала из прошлого вся русская геройская  рать.
  И собственной кровью захлебнулись мои прежде грозные фашистские полки.
  Когда Олёнка вбежала в комнату, напуганная звуками разрывов и выстрелов, я лежал на полу без сознания. А малыш на корточках сидел надо мной, уткнувшись острыми коленями в мой жидкий живот, и причитая: - Юууу-рочкин, ну вставай же! ты не можешь просто так умереть.
  Кое-как, минут за десять, мне удалось отнюхаться нашатырём. Я ещё потом помотал ушами, как слон, для прояснения своей затуманенной балабошки.
  Олёна была встревожена: - Милый, ты после своего путешествия уже не первый раз в таком обмороке. Что с тобой там случилось? расскажи мне, милый, не таись.
  - Тут нет большой тайны; просто во мне живут две ипостаси – добрый человек и злой ящер. Когда они бьются до крови в моей личной душе, то я теряю сознание.
  - Опять ты шутишь, - грустно вздохнула жёнка. – А ведь это серьёзно – вспомни, как ты сам спасал меня из больницы. –
  Но я не шутил. Я смотрел на себя в зеркало – чуть измождённое приступом – и яво видел в нём мстительную ухмылку желтоглазого ящера.
 
  До праздника оставалось ещё много животворящего времени; и мы всей семьёй, включая колыбельную дочку, решили сделать военные фотографии своих пращуров. Чтобы нести их портреты вместе с красными флагами: пусть и не в полный рост, но хотя бы до поясницы – над которой виднеются ордена, медали, и косая сажень в плечах.
  Раньше внутри наших поселковых фотосалонов было народа – раз, два, и обчёлся. А тут вдруг поналетели: юные и молодые, зрелые и пожилые – даже два десятка стариков на костылях, а с ними ещё больше старушек на палочках. Каждому хотелось похвастать своей семейной династией, в которой не перевелись добры молодцы.
  Наши с Олёной богатыри на портретах тоже все были высокие, крепкие, и улыбчивые: всегда готовые постоять с кулаками за родную Русь-матушку. В их весёлых глазах горел яркий пламень оптимизма, и всяческих творческих затей, которыми они желали одарить своё отечество. Статная выправка, широкий разворот плеч, радость приходящему миру: и никто из этих богатырей ещё не знал, что уже совсем скоро, навсегда, призывается в бессмертный взвод. Из-за того что одержимым фашистам вдруг захотелось сотворить всех людей на Земле своими рабами.
  Интересно – а если бы они знали про свою военную судьбу, то пошли бы добровольно на смерть?
  Думаю, да: потому что даже если нехорошо нагадала цыганка, отвратительно сошлись звёзды, да и вообще кранты в куске смертного мяса – то всегда душа сохраняет хоть капочку веры. А коли уже пуля на сердце, и кровь из аорты шипит на конце этой свинцовой иглы, то всё равно есть убеждённость, что успеют, спасут – пусть не люди, но ангелы.
  Я точно знаю, что наши мужики бы пошли. Как мы сходили в лес по дрова – так и на войну за смертью потопаем. Поартачимся, поорём друг на дружку, и может быть даже опоздаем на поезд, уходящий в тот свет – но потом всё равно догоним товарищей на ближайшем полустанке. Чтобы снова всем вместе – под красным знаменем дедушки Пимена и под золотой хоругвью отца Михаила.
 
  Вечером Олёна устроила в доме предпраздничный ужин. И на столе среди всяких вкусностей стояли её любимые сливки в вазонке, и на тарелке лежала моя сладостная халва.
  Можете сколь угодно потешаться над мной, но они мне ужасно напомнили драчливых спортсменов из двух земных рас.
  Я представил, как они выйдут друг против дружки на боксёрский ринг. Одна коричневая, будто африканский негр, и конечно же мускулистая - потому что на тёмном теле рельефнее выделяются мышцы, со всякими прочими бицепсами.
  Все закричат ей с галёрки, с самых дальних рядов, где собрались бедняцкие слои населения:
  - Уррра! Мы с тобой! Не сдавайся, халва! – и она стыдливо за свой бедноватый наряд, за мешковатые спортивные трусы, закланяется всем подряд, не поднимая застенчивых, но втайне яростных глаз.
  А с передних рядов разодетые дамы и кавалеры, представители золота, мехов, бриллиантов, визгливо заорут:
  - Уройте в землю эту темномазую дуру, наши обожаемые сливки общества! Вы кумиры и идолы, а мы ваши верные фанатики! – и от этих визгов да оров бледнолицым сливкам покажется, будто бы их на ринге впятеро больше.
  Да, с виду они мягки и рыхловаты: но попробуйте надавать по зубам какой-нибудь опаре в квашне. Кулак устанет долбить – а она в ответ будет только смеяться, позоря дурачка на весь белый свет.
  - Юра… о чём ты задумался? – спросила меня любопытная Олёна; и малыш посмотрел с интересом, забыв во рту ломоть хлеба с маслом.
  Я не скрыл от них своих волшебных фантазий. Они так смеялись!; и я тоже им улыбался, но мне ничуть не было смешно.
  Я рассказывал им о фашизме – о том, как он зарождается на обеденном столе нашей планеты: где много такой тёмной африканской халвы, бледных северных сливок, жёлтого азиатского кумыса, и прочих человеческих яств.
 
  Наверное, фашизм рождается в многолюдной, многоорной толпе на пламенном митинге, когда главари с трибуны громко кричат ей – хайль! – И каждый из людей, здесь собравшихся, становится в этот миг не человеком, а лишь осколком единого гранитного камня, который со всех сторон обжигают огненные факелы, и облаивают чёрные псы сатаны. Всякий в сей миг обращается таким псом. Оборотнем.
  Поначалу, когда человек едва встраивается в эту толпу, ему немного смешно, и даже грустно – от того, что вот какие же глупые люди следуют стадом за своими вождями.
  Потом какофония оглушающего ора, и рёва – звериная блёсткость обезумевших человеческих глаз – рождает в нём неуверенность своей собственной силы сопротивляться этому главенствующему психозу. В его сердце появляется страх не успеть к заворожжённому кипению людского котла – он боится, что останется недоваренным в едином, почти пищевом месиве, и вся людская каша вдруг узреет его сырого, голенького. Совсем не такого как все.
  Человеческую душу захватывает паника. Ведь не такой – значит изгой, отщепенец, отверженный. Его всякий может по праву ударить, убить. Но даже не смерть так страшна в ужасном наполнении этого адского котла, геенны огненной.
  Хуже деревянной плахи с отсечением всего лишь головы – позор, унижение, смятость души, по которой обязательно пройдутся коваными ботинками. Втаптывая прежде сильное, гордое, мудрое сердце в паршивую грязь.
 
  - Юрочкин: а фашисты – это те самые гнобыли, про которых ты нам раньше рассказывал?
  Малыш смотрел на меня, открыв рот как крестьянин на Ленина.
  - Наверное, - тихо ответил я, оглядываясь по углам в нашем тёплом уютном доме; словно бы из норок нас могли подслушивать не мыши, а окаянные гемоды, варагулы. – Знаете, что меня больше тревожит?
  - что? – тихонько шепнула Олёна; и чуточку вздрогнула, обнимая себя руками в лёгкой кофточке.
  - Вот если представить идущих по улице, с факелами, и орущих от ненависти – то смогу ли я перейти супротив всей этой адской толпы на другую сторону? или черти утащат меня в своё русло? -
  Это правда: я часто обо всём таком думаю. Ведь если от других мужиков везде громы гремят – и скандалы, и подвиги – то значит, что они проживают геройски, умирая в напруге сердец. А коль я тяну свою рабочую лямку из века в век, то получается будто я смрадно живу, без великих свершений.
  Вот и пусть мне ответит родная семья – пускай истину глаголет из уст.
  Встал я стыдом посреди комнаты, понурив голову как запалённая лошадь; и босыми ногами отбиваю по полу, словно утка хромая.
  И вдруг слышу от них затаённое, доброе, вечное: - Миленький наш. Да за одно только сердечное беспокойство спасибо тебе. Это значит, что если понадобится любви и отечеству, то ты в стороне не останешься. –
  Мне стало очень тепло и приятно. От той моей внутренней силы, которую сам я пока плохо вижу – тот ещё тюря в очках; но её разглядели во мне ненаглядные родичи, что не врут никогда.
 
  А назавтра в нашу любовь и отечество пришёл большой праздник. В каждой семье он обязательно начинается с принаряжания.
  Нет, конечно: умыться, побриться, и навести губки помадой – это тоже в порядке вещей. Но самое главное – цвет и фасон наряда, в котором человек встретит праздничный день. Ведь если он будет одет хуже, чем все его сегодняшние товарищи по поцелуям и объятиям, то у него точно к обеду испортится весёлое настроение, и может произойти грустное несварение желудка.
  А если он оденется лучше, красивее, и весь станет блестеть сусальным золотом? – то тогда никто его, такого бахвала и задаваку, не пригласит в свою простоватую рабоче-крестьянскую компанию. Искренне считая, что гусь свинье не товарищ.
  Олёна с самого утра стала перед нашим большим зеркалом, подбирая платьишко под цвет глаз – и не забывая при этом о красоте своего завлекательного тела.
  Моя бы воля – никуда б я с ней не пошёл; а поскидал все одёжки, и бросился в райские кущи – чтобы глотать, не жуя, или смаковать сладкие яблоки искусителя. Она светилась пред оконным солнцем, и под лёгкой сарафанкой, после жаркой ночи, на ней ничего ещё не было.
  Рыжие волосы, на щеках конопушки, и зрелая стать – что более мужику надобно в жизни?
  Ну ещё домик просторный, тёплая печка, сад с огородом, и ребятня на крылечке. Коли рядом жёнка красавица, да при ней я работящий – то вот это счастье, и нет его слаще.
  - Милый, как ты думаешь – я не сильно располнела?
  Я уже знал, что так будет, и мне хотелось рассмеяться. Каждый большой подход к зеркалу у любой симпатичной Олёны сопровождается этим вопросом; но самое главное, что в нём уже как боевая граната заложен подвох, и мужику как сапёру нужно не ошибиться с ответом, чтоб не взорваться.
  - Человек я простой, и скажу не таясь – что такой красоты не видал отродясь. – Моя искренняя улыбка была обожательной и вожделённой. Я ни на йоту не соврал, готовясь в заклад положить свою жизнь на семейную плаху.
  - Ннееет, Юрочка – ты мне ответь своим сердцем, а не песенным. – Жёнушка глядела на меня почти с мольбой: мол, если не можешь правду сказать, так хоть придумай – но только не обижай грубым словом, упрёком.
  И я не посрамил свою вдохновенную душу, истово любуясь женским совершенством у простенького, слегка надбитого зеркала: - Милая. Ты знаешь, что я люблю яблоки. Их много в нашем саду. Пожухлые и тёмные я собираю под деревом, зелёные качаются на нижних слабеньких веточках. А самое сладкое и сочное, наливное яблочко, висит у высокой кроны, словно предназначенное солнцу и богу – и я каждый день взбираюсь к небесам, чтобы им надышаться, насытиться. Вот такая ты наяву.
  Олёна смотрела на меня, широко раскрыв синие девичьи очи – как на чудо природы, которое ей посчастливилось добыть из красной книги запретов; а потом подошла неуверенно – яркая, светлая, почти голенькая, и села на мои грубоватые колени. Она обвила мою шею руками, и уткнулась носом в плечо; я почувствовал, как что-то мокрое и тёплое стыдливо истекло под футболку.
  Так бы мы долго сидели, сто лет вековечно; но прибежал малыш с улицы, и наполнил наш дом своей детской радостью:
  - Эй вы, хватит любиться! Там уже весь народ на Красной площади собирается! Айда за мной!
 
  Дааа. Какая всё-таки красота настаёт, когда поселковые жители причащаются на великий праздник!
  И дело даже не в том, что в разноцветных одёжках и всяко-разных фасонах они становятся похожими на персонажей волшебной сказки. А в том вся суть, что для такого сердечного дня люди добела отмывают свои подзакопчённые души, снимают с себя обузные личины повседневного быта – и самое главное, вытягивают из запазухи тяжёлые камни обид, приготовленные друг на друга, и сбрасывают их в уличную мусорную кучу.
  Нет, конечно – одним прекрасным днём злоба из сердец не вытряхивается; и может быть, потом они разберут эти каменья обратно. Но каждый из них будет помнить, что был в его жизни замечательный день, когда от ненависти не скрежетали клыки и зубы, от зависти не душила противная жаба, да и вообще добро истинно, наяву, победило зло.
  У храма Знамения собрались старики со старушками, и те кто помоложе из особенно верующих. Многие из них держали в руках, прижимая к груди, портреты заветных солдат; а слишком любопытные разглядывали, не поболее ли у других медалей да звёздочек на старых фотографиях.
  - Добрый день, Мария. Ты кого это с собой вынесла на прогулку?
  - Здравствуй, Макаровна. Вот погибшему мужу хочу людей показать. И пусть наш народ на него полюбуется – заслужил.
  - А на моём портрете мой родной брат, лётчик-бонбардировщик. Честь и хвала ему. –
  Возле здания поссовета кучковались главенствующие мужики, в мундирах и строгих костюмах. Все они считались тут командорами вселенной, прорабами великой поселковой стройки; и прийти на такой большой праздник в распахнутых рубашках с отвисшими пузечками им было бы неприлично.
  Даже их горделивые жёны подобрали себе юбки, блузки, и детские коляски, в тон высокому настроению предстоящего шествия.
  - Привет, Олег. Ну что – пронесём сегодня по миру Красное знамя победы?
  - Здорово, товарищ Май. Да пора бы уже напомнить иноземцам, кто всегда их от рабства спасал. А то забывать, гады, стали.
  - Ну-ну, милый – ты не очень-то развоёвывайся. У тебя есть я, любимая жена, и двое наших близняшек.
  - Прости, солнышко. Но уж больно день сегодня замечательный – ах! –
  А в центре посёлка, на уличной сцене Дворца Культуры, оставшиеся в живых фронтовики докладывали молодёжи о том, как громили фашистов – и глаза их горели тем же огнём, что в окопах войны. Немного живущих: пехотинец дед Пимен, танковый неходячий старик на коляске, старая дородная медсестра, и худощавая трепетная блокадница.
  За всех сказать слово предоставили дедушке Пимену.
  Степенный Зиновий помог ему не спеша взобраться по ступенькам к микрофону.
  - Я, миленькие мои, не стану вам долго болтать. Скушно это. Расскажу только, как писал я письма домой, и складывал их в свой заплечный мешок. Потому что мы отступали, страдясь, и кинуть конвертик нам было некуда. Мы мечтали за землю свою зацепиться, чтобы почта до хаты ушла, и оттуда с вестями вернулась обратно. Все наши мысли были о доме – память о семьях спасала нас от смертной тоски!
  Пимен отвернулся в сторону, пряча от людей, от сограждан, тягостную неуместную скорбь – праздник ведь; - Что мы всегда Родину защитяем – то верно. Но в этой родине не красно словечко заключено, а детишки да жёны миленьки, и родители славные наши. И не будь их на свете, то мы бы даром врагу подарили такую жестокую землю. Но теперь херушки: пусть мы сами погибнем хоть в геенну исподнюю, но и всех поганых врагов зубами за собою утащим! –
  Растревожил народ своей речью маленький, старенький дедушка Пимен. На последних словах он тяжко, со скрыпом, выпрямился во весь рост – и люди увидели перед собой того самого солдата, что безо всякого страха поднимался в атаку на блестящие под солнцем фашистские ножи, со своим грязным от крови штыком.
  А по сияющей площади бегали малые ребятишки, резвились пацаны и девчата – веря теперь только в добрые чудеса на увлекательном белом свете.
 
  Ближе к полудню поселковая рать уже втягивалась в лесные дебри. Шествие селян походило на партизанский обоз, голова которого двигалась по зачищенной от буреломов дороге, а задница только показалась из окраин последних дворовых хозяйств. Впереди мужики несли красные знамёна и тёмно-золотые хоругви, бабы воздевали к небесам пожелтевшие портреты солдат, ребятня тихонько и испуганно гомонила, вползая в сказочный лес – и угрюмый рокот всех голосов напоминал тайное сборище человеческих троллей, идущих молиться к древнему идолу, к языческому истукану войны и мира.
  В прохладной мути лесного туманца зелёные лапы обрубленных веток, обочь дороги, были похожи на плащ-палатки отдыхавших бойцов. Как будто бы, накрывшись с головой, кто-то из них задремал в полусне неотступных атак; а кто зачадил папироску в перекуре свистящих пуль. Они все там, во глубине леса, сгорбились вокруг маленького огонька из центра пятиконечной звезды – и каждый друг дружку подпирая плечами, пытались согреться вот уже множество лет. После Великой войны.
  Тихо шедшие с портретами и флагами селяне не стали тревожить погибших солдат, а потопали дальше. Но через минуту услышали сбоку, и сзади, чвакающие по весенней грязи шаги, шлепаки – казалось, что те ноги были обуты в огромных размеров ботинки, к которым налипло по пуду с земли.
  Все оглянулись, страшась: да, тот призрачный взвод шёл за деревьями справа и слева – совсем рядом с живыми.
  Я шагал в середине всеобщей толпы, держа за руку сына и крепко обнимая жену. Моё сердце почему-то пело внутри – то ли против чужих боязливых намёков, то ль в унисон моей храбрости. Я сегодня ночью себя недоспал, и на ходу стал придрёмывать; но стук автоматных прикладов о ветки каждый раз пробуждал меня, как кота, даже во сне чутко улавливающего мышей.
  Уверен: каждый из селян, из мужиков и баб, чувствовал то же самое, что и я – отвагу и трепет, восторг и ярость, удушающую ненависть к проклятому фашизму. В нас было много от первых христиан древней завоевательной Римской империи, которых как рабов выводили на заклание диким зверям – а мы, гордо задрав головы к безжалостным римлянам, свято веровали в своё бессмертие.
 
  Вскоре народ начал втягиваться на большую поляну, отделявшую от лесных угодий старинную барскую часовню. Ту уже более-менее привели в порядок: подлатали фундамент и кладку, покрасили уцелевшие стены в голубенький цвет. Да и солнце, осветив нас на этом открытом окоёмке планеты, вселило в души святую надежду вместо прежней суровой угрюмости.
  Первым слово взял наш поселковый председатель Олег. Он ступил на покоцанные ступени часовни, и оглянулся вкруг себя – словно бы запоминая сегодняшние благодетельные лица, которые завтра, может быть, снова станут усталыми и замороченными личинами:
  - Мои дорогие, мои замечательные сограждане! Мы с вами пионеры, первопроходцы большого начинания. Придёт время, когда все русские люди от Калининграда до Камчатки, и от Северного Ледовитого до Кавказа, вдруг в един миг опустятся на колени, и всей человеческой общностью хоть минутку помолятся за своё отечество, и за веру. Но мы не будем тогда просить как милостыню всякие потребные блага для себя лично – а вознесём к небесам просьбу, чтобы бог всунул в наши сладенькие души горькую оскомину милосердия, благородства, совести и великодушия. Которые как бешеные собаки грызли бы нас ежечасно, заражая гангренистыми вирусами самой отъявленной тоски – за то что мы так много прожили человечеством на Земле, а добрых дел сотворили с гулькин хер!! –
  К Олегу, крепко держась за тяжёлый крест на груди, в светлой праздничной ризе с золотыми обводами, уверенно прошагал отец Михаил. Он встал с ним рядом, добавив к его молодцеватости свой басистый глас:
  - Миряне! Братья и сёстры! Я как ваш церковный окормитель тоже верую в это! Ровно в полдень, в двенадцать часов дня, по всему нашему отечеству грянет колокольный набат – и всякий человек может даже поначалу возмутится, что зачем-то его отрывают от работы или досуга. Но когда все падут на колени пред господом, то и я паду: потому что как же мне в своём самолюбии отказаться от своей страны и родного народа. И каждый, глянув на толпы рядом молящихся прихожан, тоже соклонится к земле. Сначала неохотно, стыдливо! а потом уже в раже всеобщего поклонения и молитвы даже чуточку возгордится – что вот, мол, нас целые мириады, и я среди всех равный буду!! –
  Едва он замолчал, сам приятно прислушиваясь к лесному эху от собственных слов, как ко ступенькам попнулся полковник Рафаиль. Ему не очень-то хотелось идти, он застенчиво мялся, поглядывая из-под папахи на любопытные лица весёлых людей; но его сородичи и одноверцы попросили сказать и от их доброго имени.
  Рафаиль стянул с головы свою высокую шапку, и лёгкий дуновей слегка растрепал подмокревшие седые волосы. Хрипловатый голос зазвучал негромко, но проникновенно: - Наша огромная площадь, что зовётся планетой, в тот миг поклонения сотворится единым храмом – церковью, синагогой, мечетью – и то, что раньше разъединяло людей в нашем прекрасном отечестве – догмы, каноны, обряды – предстанет связующей человеческой цепью, вольными кандалами осязаемой дружбы. Потому что вот мы какие разные в вере, непохожие лицами, землями – а жить друг без друга не можем, плохо нам без товарищей… И знаете, люди: совсем неважно, кто возвестит нам об общей молитве – священник, мулла иль раввин. Мне даже будет приятней, если это сделает сотоварищ не моей, а рядом стоящей веры. Потому что я уже стар, а он отрок, и молод – и если он вдруг ослабнет, собьётся, то я подставлю ему своё плечо и свой голос. –
  Отец Михаил, который поначалу косовато смотрел на полковника Рафаиля, явно ревнуя того ко всеобщему людскому вниманию – в конце речи чуть улыбнулся, и даже благословительно махнул ладонью, поняв, что его пиетету ничто не угрожает.
  От этих речей прямо дрожь волнами шла по телу, как будто до эшафотных мурашек. Так бывает, когда сам стоишь возле плахи предполагаемой жертвой, и уже ничего не страшно – потому что огромная тьма народа ради тебя одного собралась, и в этом мгновении смерти есть истовое величие, будь ты хоть Христос-спаситель, а хоть ли и герострат, мелкий пройдоха.
  - Сограждане! Миряне! Люди! Поклонимся павшим героям – за то что спасли нашу жизнь, отечество, веру! –
  Отец Михаил понимал, что многим селянам стыдновато, неловко на глазах у соседей вдруг бухнуться на колени средь леса – пусть даже и обращаясь к богу, к стеле железной пятиконечной звезды; поэтому он первым опустился на ступенях, подмяв под себя белую чистую рясу. Следом за ним к земле пали церковные служки, набожные старушки, и прочие молельники. А потом уже весь собравшийся народ, без ложного стыда и срама, коленопреклонённо стал на всеобщую молитву – с облегчением и радостью оглядывая таких же вдохновлённых друзей, знакомых, соседушек.
  Удивительно: мы все, мужики да бабы, старики со старушками, и даже детвора с игрушками – почти лежали у самой земли – а наши души как будто бы вознеслись к золочёной главе деревянного креста на часовне, и к ярким лучам красной звезды на стальной памятной стеле.
  Мы не ведали в сей миг запертых сердец друг друга, и кто из нас о чём молится – но очень хотелось верить, что уже завтра с наших душ спадут тёмные оковы подлости, лицемерия, жадности. И наконец-то мы заживём счастливо, без оглядки на прошлые горюшки и обидки.
 
  А после поклонения и покаяния народ расслабился, как будто сбросив с себя тяжкий груз долгов, займов, кредитов – а особенно сердечных обуз.
  Те, кто участвовал в предстоящем концерте и спектакле, ушли готовиться за кулисы часовни, с весёлым намёком оглядываясь назад – сейчас, мол, мы вам покажем. Некоторые занятые товарищи, тепло попрощавшись, поспешили домой на хозяйство. А все остальные, расстелив на подсохшую землю подстилки, уселись в ожидании концертных чудес. Для стариков были заранее приготовлены невысокие скамеечки; неугомонная ребятня носилась мошкарой средь кустов и деревьев.
  Неизвестно, кто первым запел – у лесного эха как у хрустального родника нет заметных истоков. Но в такой день песня обязательно должна зазвучать: и показалось, что она вдруг сразу, безо всякой долгой беременности, родилась прямо из утробного лона матушки-земли.
  Сначала сама показалась её лысая головёнка, ещё без слов, а с одним только мелодичным распевом – рааааа-ссс! –
  Потом немного опьяневшие от запаха весенних трав и цветов, бабы любых возрастов стали подтягивать, вытаскивая костлявенькую грудку младенечки – цветаааа-ли! –
  И затем мужики всех обличий да вер, уже где-то хряпнув по рюмочке одуряющего предплодового нектара весны, все вместе грянули, вытолкнув новорождённую на волю как пробку от шампанского:
  - яблони и груши! Поооо-плыли туманы над рекой! Вы-хо-диии-ла на берег Катюша – на высооо-кий берег, на крутой! –
  Песня летела, звенела, лишь слегка цепляясь за ветки и сучья деревьев, и там, где она царапалась об них, кровянило её воодушевлённое сердце. Селянам было очень приятно отдаться этому музыкальному вихрю, как будто бы на всеобщем застолье: даже те, кто всегда стеснялся бравировать голосом, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания, теперь словно бы поймали кураж военной отваги и стойкости, и уже безо всякого стыда вплетали свою напевную вязь в общую мелодию.
  Ребятня, обрадовавшись такому веселью, и тому что у всех сегодня хорошее настроение, пустилась в хороводы. Кое-где над землёй поднялись взрослые пары, и стали на месте вальсировать под Смуглянку, под Тёмную ночь.
  Возле военных стариков, танкиста да пехотинца, собралась недоверчивая молодёжь:
  - а правда, что под Москвой за вашей спиной стояли заградотряды? в газетах писали.
  - Было такое. Впереди фашисты, а сзади энкаведешники. Мы ненавидели и тех, и других – но фашистов презирали люто, как бешеных псов.
  - Так ведь сама Москва была за нами, и нельзя было допустить паники. Я заградов не осуждаю, и если бы я побежал, то пусть бы меня убили.
  - дедуни, а как вы думаете: мы сейчас справимся, если на нас нападут?
  - Сомневаюсь. Жизнь нужно грызть, а у вашего поколения все зубы молочные – даже куснуть нечем.
  - Зря ты так про ребят. Мы ведь с тобой тоже простые крестьяне: но когда нас призвали за родину, то героями стали. –
  Чуть подале на траве полулежали большим отрядом зрелые мужики, и то ли спорили, то ль соглашались друг с другом:
  - Вы можете себе такое представить, чтобы на войне медсестра подползла к раненому бойцу, и спросила национальность? а если не та, то пошёл на хер – сам доползёшь?
  - Да это мы только по паспорту – татары, чеченцы, якуты, славяне. А для всего мира, и главное, для самих себя, уже давно все русские.
  - Значит, вы теперь до скончанья веков вместе с нами?
  - А куда ж мы от вас? Нам теперь на роду написано рядом жить. –
  Но громогласнее всего звучало в том кругу, где сошлись верящие и верующие – все такие благолепные, в белых одеждах: - Удивительно – но почти никто не убивает людей именем дьявола, только маньяки да сатанисты. Зато вся мировая резня кровью исходит во имя богов – святое дело, говорят.
  - Ты болтай, да не забалтывайся. Если бы человечество не поверило в Иисуса и в Страшный суд, то на нашей общей земле уже никого б не осталось – одна трава да букашки.
  - Эээ-то я понимаю, не дурачок. Но своей гордыней быть всегда и везде только первыми, религии выворачивают наизнанку божьи каноны. И совсем иначе, чем сами себе тыщу лет напророчили.
  - А как нам не быть и не слыть лучшими? – ты сам-то подумай. Ведь кровное отличие русских от иноземцев в том, что мы жертвуем собой заради жизни людей – а иноземцы готовы пожертвовать человечеством во славу себя.
  - Вообще, мужики: попы, муллы и талмудисты, могут толковать что угодно. Но пока ни один из них не вернулся с того света, я буду верить своему сердцу.
 
  Тут отворились медленно, как сезамовы врата со сказкой, тряпошные кулисы голубой часовни: и на сцену в гимнастёрках да военных штанах, в хромовых сапогах да с притопом, вальяжно выпятив на грудях гармонь да с баяном, гордо вышли Жорж с Тимофеем – бывшие выпивошники, местные скоморошники.
  Жоркина гармонь поменьше: под неё хорошо петь разные немудрёные частушки на житейских юбилеях и свадьбах, когда гости расхолаживаются после второй рюмки. Прекрасность музыки и водки состоит в том, что их совместное распитие и распевание приводит даже мелкую душу в широкий восторг: на время праздника забываются обиды и горести, собственные пороки и чужие добродетели, а весь окружающий мир кажется созданным для райского наслаждения сердца. И вопрос – ты меня уважаешь? – звучит как откровение – веришь ли ты в бога? – Поэтому каждый отвечает братающемуся соседу – верю, уважаю.
  А вот Тимохин баян подлиннее, подольше. Его меха похожи на грудную клетку уже послепраздного похмельного человека – когда он почти протрезвел, но ещё не совсем вернулся в свой обыденный разум. И меланхоличный вопросик – зачем? – рождает в его душе симфонические ответы о жизни, о судьбе, и про то как изменить свою легкомысленную натуру под благостный крепкий характер. В глубокие музыкальные ноты баяна очень хочется нырнуть тревожному сердцу, чтобы на крутых перекатах доремифасолей обрести свой стержневой мажорный лад.
  Эти два братца-акробатца, Жорж с Тимофеем, во всех поселковых концертах объединялись в такую весёлую пару, что теперь все ждали от них смехотворного выступления – даже невзирая на горестную военную тему. Наоборот: почему-то назло бывшим и нынешним врагам всем селянам хотелось сейчас петь и веселиться, танцевать и обниматься. Как будто это был последний день посёлка.
  И два скоморошника, своими хитрыми улыбочками похожие на мартовских котов, не обманули ожидания публики. Вытащив из нагрудных карманов белые платочки, они танцуя, приветливо шагнули навстречу как дуэлянты – и обмахнув друг другу носы, тут же сделали широкий придворный реверанс в сторону зрителей.
  А потом запели-забалагурили свои простосердечные частушки, иногда даже без рифм, без стихотворного ритма – но которые очень ёмко, весомо, звучали в зелёном лесу над майской травой:
 
- Кто с мечом придёт в Россию,
  Побежит без задних ног –
  Потому что с нами сила,
  Вера, и всеявый бог!
 
- Прежде чем на Русь идтить_
  Нужно бошку подключить –
  Убивать там будут вас
  Дула ненавистных глаз!
 
- Враг к нам шёл прямой да сильный,
  Имел копыта и рога –
  Но у нас на всяку силу
  Была Курская дуга!
 
- Гнули мы орду и шведов,
  Наполеошку с гитлерьём –
  Коль сатана зайдёт проведать,
  И его к земле прижмём!
 
- Брешут все, кому ни лень,
  Что пулемёт – вчерашний день:
  А дед Пимен с пистолета
  Уничтожит все ракеты! –
 
  Ну уж эту, последнюю частушку, Жорка точно добавил от себя, от немножечко льстивой души. Ему, как видно, ужасно хотелось потрафить уважаемому старику, к которому он испытывал сердечное волнение с лёгкой дрожью.
  А деду Пимену эти короткие ёмкие песни понравились; и даже мужицкий хохот напополам с бабьим смехом отнюдь его не обидел, а даже наоборот – возвеличил наравне с посёлком, отечеством, Родиной.
  - Браво, Жорик! Славно, Тимоха! Молодцы! – кричал он вместе со всеми до хрипа, до кашля; в то время как два напыженных артиста кланялись во все стороны, принимая поздравления и летящие букеты первых жёлтых одуванцев.
  Когда в кронах деревьев, в вязях кустов, затихли аплодисменты и выкрики с мест – тогда под музыку старого граммофона за кулисами, на сцену выплыли четыре девчонки, четыре лебёдушки. Олёна, Христинка, Верочка и Надина. В красноармейских нарядах.
  Да-аааа, – не зря мы днями и ночами шили эту военную форму, перелицовывали её многажды заново, споря по всякому поводу и без.
  Господи, как они были хороши – эти медсестрички, связистки и лётчицы! За их светлый возлюбленный облик, на чёрносером обугленно-мёртвом холсте войны, мужики с тёплой улыбкой святых безумцев шли в бой, сметая с Земли фашистскую нечисть – а доведясь, то спокойно умирали в забвении неизвестных солдат.
  На рыжих, русых, и тёмных головках девчат зелёными бабочками сидели пилотки; под недлинными юбками кружились белые ножки в юфтевых сапожках – и смеющиеся глаза синих, карих, бирюзовых оттенков, пуляли по кругу своего танцевального хоровода, пронзая восхищённые сердца.
  Ну и частушки, конечно, подыгрывали всей этой женской красоте:
 
- Ах, моя любимая!
  Стройная, красивая –
  Так глазищами стреляет,
  Что наповал врага сражает!
 
- В селе девки статные,
  Гроза для супостата –
  Сиськой могут задушить,
  Жопкой могут задавить!
 
  Тут уж Тимоха множественно преувеличил; хотя глядя на его раздобревшую жену Наталью, становилось понятно, кому посвящались его обожаемые песни.
 
- Если в дом придут враги,
  То им не поздоровится –
  Вырубит врагов с ноги
  Жинка с чёрным поясом!
 
  Жоркина частушка тоже, как видно, писалась с натуры: потому что уже не единожды после своих загулов он бродил по посёлку с большим синяком под глазом.
  И то, что все эти музыкальные опусы, весь этот деревенский фольклёр так совпадал с настоящей жизнью и бытом – приводило людей в восторг, тут и сям раздавался дружеский хохот, веселье, подначки.
  Танцевали на сцене девчата, вальсировали в публике влюблённые пары, селяне под светом тёплого солнца напевали священные песни; и ничто не предвещало весенней грозы.
 
  Но она прогремела, внезапно. Над голубой часовней малыми разрывами бабахнул майский гром; а следом сверкнули и золотые молнии.
  Ничего страшного – это били всего лишь петарды с хлопушками, как предвестие сценической войны. Публике ведь был обещан спектакль, фантасмагория дьявольской жизни.
  И поэтому из-за кулис на арену, похожие на чёрных гладиаторов, словно четверо всадников Апокалипса – в блестящей отутюженной форме, в наваксенных сверкающих сапогах, вышли ухмыляющиеся самодовольные эсэсовцы. Гауптман Зиновий, капрал Муслим, рядовой Серафимка; и я – штурмбанфюрер.
  Я ужасно хотел, чтобы эту великолепную роль красивого душегуба исполнял русоголовый Янко, очень напоминающий белокурую бестию, чистокровного арийца. Стать, выправка, фасон – всё было один в один; и даже Янкино компанейское самолюбование в зеркалах магазинных витрин – как влитое подходило этому напыщенному персонажу.
  Только Янка отказался с нами сотрудничать – он сидел среди зрителей, и поплёвывал семечки через губу. Мой автомат с холостыми патронами, взятый на время спектакля из милицейского арсенала, как раз смотрел в его сторону. Дырки глаз моих эсэсовских товарищей, опустивших свои закатанные до локтей руки на приклады оружия, тоже терзали зрительскую толпу. Никто из селян после радостных песен и весёлых танцев не ожидал пред собою увидеть такое шикарное зло; все молчали.
  Если мне когда-нибудь суждено, то я хочу испытать в душе тот же восторг, что и сей миг. Ремень, портупея со скрыпом, фуражка с золотым околышем; руки я свёл за спиной и выпятил грудь.
  Я и вправду в этой чернющей адовой форме чувствовал гордыню над сидящими рядом людьми – превеличие, ненависть. Лоск дьявольской красоты, вседозволия сердца – сделал меня таким. Как на той самой жёлтой фотографии, которая часто мелькала в военной хронике, показывая самодовольные и наглые лица весёлых нацистов, когда они словно боги, с громом да молнией в своих железных колесницах, маршировали по миру великой непобедимой расой.
  Я сжался перед броском как фашистский зародыш из матери, словно бы держа в кулаке остро заточенный акушерский скальпель; и двинулся вперёд, на свет, к людям, чеканя шаги и слова:
  - Я – Пауль Кригер, за мною в ряд стоят трое моих солдат. На моём кожаном брюхе висит автомат, из которого я вчера убил пацанёнка, невовремя заоравшего под юбкой у матери. Это всё из-за нервов: столько стран намаршировать, пробежать, обстрелять – где уж им сохраниться. И мой фюрер простит мне этот мелкий убыток, что одним рабом стало меньше. Ваши жырные толстые прорвы ещё много нарожают для рейха, и мы будем кормить вас из большого корыта – вас, грязных свиней вместе с выводком. –
  Я зрел, какими бешеными глазами глядят на меня поселковые мужики; я видел, как их ополоумевшие бабы закрывают ладонями губы, чтобы не заорать. И шёпот, тяжкий шорох за спиной из обезумевших уст дядьки Зиновия, моего бригадира и гауптмана: - оооой, какой же дураааак… - Но мне уже было всё равно: казалось, что это не спектакль, а кусок из той прошлой, прожитой жизни.
  Я вспомнил фото в военном музее, где фашисты со своим командиром позировали возле самодельных виселиц, положив чёрные локти на цевьё автоматов, совсем недавно откашлявших кровью да пулями. А за широкими спинами, за высокими фуражками раскачивались вонючие трупы селян, царапая пятки об погоны со свастикой, но не чуствуя боли уже.
  - Я Пауль Кригер, и надо мной, над моими безжалостными солдатами, сияет островеликая звезда нашей общей нацистской веры. Мы сделаем вас рабами – а тех, кто ненавидит благородный рейх и лично меня, я повешу верёвкой за шею. Особенно вон ту красивую девку, что выпучила мне свои синие глазищи и длинный язык, словно дразнясь. – Я вздёрнул руку в фашистском приветствии, и показал на Олёну – которая и вправду дурой смотрела на меня; я шагнул к ней, уже теряя сознание.
  - Уууу-бийцаааа!!! – взвыла какая-то дородная бабка, егозя толстыми ляжками по траве и силясь подняться.
  - люуууу-ди доооо-брые!!! – поддержала её немощная старушонка, в запале сердечного непокоя свалившись со скамейки.
  Никто из этих добрых людей уже не видел во мне ничего человеческого; да я и сам до дрожи чувствовал, как эта эсэсовская униформа превращает меня в отвратительного ублюдка, в мерзейшую тварь. Совесть, милосердие, достоинство – всё это моё, кровью и потом заработанное средь селян животрепещущее мясо, в един миг было сожрано, схавано без остатка золотым горбоклювым орлом на фуражке; а потом он добрался до моей, глубоко упрятанной в воняющих внутренностях злобы, отчаянья, подлости – хоть и говорят, что орлы не питаются падалью.
 
  Не знаю, истинно это иль нет: а дедушка Пимен рассказывал, что во время войны местные бабы отбили у наших солдат пленённых мадьяр, которые где-то недалеко сожгли всю деревню, с людьми. Они спокойно, не злясь, увели тех мадьяров в лесок – и вроде бы даже на эту опушку; закопали по шею в сосновом песке, поострее заточили свои ржавые сарайные косы – а потом тихо, без плача и воя, скосили те бестолковые, никуда не годные головы.
  Вот и теперь они бросились на фашистов, почти не крича. Всё, что было в их душах накоплено за время трудных семейных годин – все обиды от соседей, мудоханья в склоках, пьяные загулы мужей, и даже что бог недодал на церковных молитвах – всю свою бабью ярость они выплеснули как сердечный кипяток, желая сварить нас, проклятых, живьём. Они били за Сталинград и разруху, за Ленинградскую блокаду и голод, за кадры военной кинохроники и костлявые скелеты Освенцима.
  Если б вы только знали, как умеют терзать ненавистных фашистов разъярённые бабы! – эта битва звучала как песня. Больно ужасно, до смерти – но замечательно по-русски, благородно, волшебно. Мы, эсэсовцы, валялись в позорной крови, в соплях и блевотине, едва уворачиваясь от ударов по черепу, по рёбрам да почкам. И всё равно: даже если в такой миг на тот свет – то не жаль.
 
  Очухался я от беспамятства на следующий, послепраздничный день. Чувство было внутри, словно неделю пил беспробудно – у ящика водки с ведром огурцов. Колотило, мутило, крутило; Олёна стояла у моих ног, за спинкой кровати, как тот самый лесной памятник – тихо поя мне вечную славу.
  Рядом сидел дедушка Пимен; который, оказывается, ещё с утра обошёл всех битых, униженных и оскорблённых, благодаря их растоптанные мослы за сердечный посыл:
  - ну, Юрка, большое вам спасибо за вчерашнюю затеваху. Здорово раззадорили поселковые души, стряхнули плесень и тлен.
  - Уймись, дед – хоть ты помолчи, - грубо оборвала его Олёнка. Она уже прогнала за ворота соседских баб, слёзно приходивших мириться; и надоедливое жужжание старого провокатора было ей теперь неприятно. – Я в другой раз на собрание возьму большую лопату, и тебе первому дам по башке.
  Пимен встал, угнувшись; ласково погладил одеялку заскорузлой костлявой ладонью. Он ещё попнулся попрощаться со мной; и я успел ему шепнуть в волосатое ухо, чуточку не срыгнув: - дедуня, у меня есть идейка.
  Дед тут же отвернулся к окну, слезясь, и затрясся поломанными плечьми, едва сдерживаясь от хриплого, истеричного смеха.
 
 
 
 

© Copyright: юрий сотников, 2025

Регистрационный номер №0538769

от 23 марта 2025

[Скрыть] Регистрационный номер 0538769 выдан для произведения:                                БЕССМЕРТНЫЙ ВЗВОД
         Рассказ из сборника - БАЙКИ ДЕДУШКИ ПИМЕНА
 
  Недавно помер народный управитель одной маленькой иноземной страны.
  Невзрачный человечек – пухлый, мордатый, и на коротких ногах – а весь его народ скорбел по нему со слезами да воем; и даже противники, казалось враги - но тоже признали себя побеждёнными его собственной смертью.
  Он здорово помог бедным людям: построил в лачужных районах своей нищей странушки детские сады и начальные школы, обратил в народное достояние природные недра. А главное – он изгнал холуёв-подлипал из начальственных кабинетов, заменив их верующими соратниками.
  На его скромных похоронах рыдали миллионы людей: простецких мужиков и баб, с заплатами на штанах да юбках. А банкиры, промышленники, олигархи, и прочие зубастые крокодилы страшно завидовали - что сами так не умеют плакать, и по ним никто не заплачет.
  Вот как бывает: крупному человечку сделаешь большое добро, а он потом и не вспомнит его за мелочью. Зато маленький человек за крохотное добришко будет век благодарен, будто святого узрел. Насколько всё же простые люди сердечнее, чем вся великосветская срань.
 
  Дядька Зиновий сидел в гостях у дедушки Пимена, и болтал с ним за политику.
  Сидеть – это совсем не то слово, которым можно выразить отношение Зямы к дружескому сору. С недругами-врагами он ещё так-сяк: может и промолчать, если видит перед собой упрямого дурака, не надеясь его перебдеть. Но вот родненькому дружку он победы никогда не прощает: и спорит с ним до той самой поры, пока старый Пимен не достанет из воображаемой кобуры свой призрачный револьвер – сдавайся, Зяма!
  Вот и теперь дядька смело носился по полю битвы в крохотной хатёнке: то стреляя как из пулемёта очередями кипящих слов, а то дуплясь залпами своих пушечных огневых очей:
  - Пимен – да как же ты их равняешь в один ранжир?! Ведь раньше у нас на управлении государством был обрюзглый пьяница, трус и лентяй, похеривший свой народ в болоте водочного угара! Мы едва не утонули – а нынешний правитель нас спас, вытянул за уши.
  - Хе, Зямушка, - хитро кхекнул старик, и глянул на дружка исподлобья. – Я ведь нынешнего не ругаю, а порицаю всего лишь. Конечно, он много добра сделал людям – но мог же сотворить вдвое, а то и впятеро больше. Народ оказал ему высокое уважение, выбрал на Кремль, посадил на самую красную звезду – и понадеялся, будто бы наша русская жизнь красивше начнётся.
  - А что? Ты хочешь сказать – не началась? – Зиновий упёр свои сильные руки в бока, и стал над дедом словно прачка над тазом, собираясь выстирать его душу от налипшей грязи сомнений, неверия.
  Старик потёр меж пальцами дряблую шею; вздохнул. Ему не хотелось дружка обижать, а себя ещё пуще.
  - Зямушка, милый: я всё твоё осознаю. Што пенсии и зарплаты растут, и магазины наполнены доверху. Но вот гляжу я в телевизер, кой вы мне подарили всей бригадкой – спасибо вам нижайше – и видю на заседаниях кремля такие опухшие ряхи, что мне самому за них стыдно становится. Хоть я столько не ем и не пью.
  - Дед, да ведь это всё у людей не от водки, а потому что мы жить лучше стали! – Зиновий даже схватился за голову, не зная как ещё вразумить дорогова товарища.
  - А лучше ли, милый? – в ответ на возмущения воздуха стариковский голос был тих и приятен, он будто бы убаюкивал дядькину ярость. – Вон у нас в посёлке открыли ларёк с шупурмой, и с раннего утра теперь люди стекаются к этой заморской невидали. А зря – потому как от сдобных лепёшек с наваристым мясом у всех баб и мужиков здорово разрастаются телеса.
  - И что теперь – запретить людям радости жизни? Пусть опять заворачиваются в голодную простыню нищих пятилеток и ползут на кладбище коммунизма?!
  Зяма понимал, что проигрывает мудрому деду, который шпынял его душу своими личными переживаньями, а не газетными цитатами. Родное сердце болело у старика, а не общественное мнение как у Зиновия. Поэтому дядька и старался добрать себе аргументов криком, яростным ражем.
  - Не ори, миленький, у меня уши вянут. – Пимен и вправду поковырялся пальцем где-то в густых волосьях, словно бы выбивая из ушей словесные затычки. – Ты мой коммунизм не трогай, а то я могу за него кадык вырвать. – Его крючковатые лапы крепко сцепили худые коленки, и чуть подрагивали от волнения. – В нём, голодном да холодном, душа была – сытнейшее питание для человечьего сердца. А ныноче в людях мало души: одни набивают карманы нефтью да газом, другие трамбуют желудки своей шупурмой; а третьи, сродни нашему Янке, гоняют по миру для удовольствия плоти.
  - Родненький мой - я не понимаю, чего ты от меня хочешь? Как я могу унять твою боль? Откуда она? -
  Зиновий и вправду почти бесился. Ему нравилась сегодняшняя жизнь – сытая да зарплатная, в отличие от прошлого голодомора, которым он сначала почитал коммунизм, а за ним демократию. Его устраивали и нынешние властители: да, воруют немерено – но ведь и в казне после них остаётся много, на школы и детские сады, на пенсии старикам и оклады рабочим. Значит, страна развивается куда надо – раз у серых начальственных крыс да мышей появились в ней огромные закрома, в виде золотых трёхэтажных нор с золочёными корками.
  Нууу – если у нас крысы так жрут, то уж наверное после них и людям останется; так думал неунывающий Зяма.
  А вот деду было гораздо туже: словно все его сердечные мышцы с артериями сплелись в единый змеиный нерастащимый клубок, и по ним вдруг ударила током гильотина электрического стула. Тяжкие судороги сводили его душу: - Зиновьюшка, ожирел наш посёлок, опух как с похмелья. Обратись, пожалуйста, к своим монтажным ребяткам – пусть устроят для сельчан какую-нибудь затеваху. Так чтобы до страшной блевотины, до выверта нутреца… Твои бригадные мужики горазды на выдумку. -
  Сказал он так, и уснул прямо на стулке.
  А Зиновий храбро задумался о будущем, желая осчастливить своего лучшего дружка.
 
  Мы с мужиками не ведали про разговор дядьки и деда.
  Утром следующего дня в нашей рабочей бригаде с рани началась другая потеха.
  Потому что у нас очень занимательный прораб, просто клоун из цирка. Мне нравится его казусная мимика, когда он чего-либо не понимает, а Янко нарочно для него придумывает всякие шалости.
  Бывают люди, которых с полнамёка не поймёшь. У прораба приятный голос, внешность седоватого простецкого интеллигента – и его общение с людьми тёплое как парное молоко. Так обволакивает своей речью, что кажется вот сейчас очутишься в бидоне со сливками, а потом белое вкусное тело оближут коровы своими шершавыми языками. Ходит он пока ещё резво для своих зрелых лет, и всем улыбаясь, здороваясь, не держит камушка в пазухе. До поры. До времени.
  Но когда на нашей земле случается какая-нибудь рабочая, или бытовая беда, то в его тихой тревожной душе сразу же разгорается апокалипсный всемирный пожар. Ведь если состоялся убыток, и пропало богатство – то за это нужно кому-то ответить; а ответ для любого гражданина – дело нелёгкое, скверное, и даже подсудное.
  Вот тогда нежное лицо этого доброго административного человечка покрывается дубильной корой от внутреннего огня, а парное молоко из говяжьего рта вдруг проливается коричневой пеной, эпилепсой истерики.
  И наш рабочий дружок Янко очень здорово этим пользуется, то придумывая, а то и совершая наяву всякие игрушечные катаклизмы.
 
  Прораб вошёл к нам в раздевалку, сунув голову в плечи как черепашка, гремя каблуками об пол будто панцырем; и продудел в свой рыцарский рог:
  - Готовьтесь, мужики – на следующей неделе придёт вышка, и привезёт вам готовые фермы. Будете укладывать.
  - А зачем же ждать? – спросил его Янко, лукаво прищурив себе левый глаз и притушив искры подступающего смеха. – Вышка вон уже стоит за забором, нас ожидаючи, а рядом и фермы на камазах лежат.
  - Как?! – Прораб ошалело глянул в окно за указующим пальцем, в испуге так далеко вытянув голову, как непозволительно осторожным черепашкам.
  Там за забором в самом деле собрались строительные машины; но не наши, а по чужим каким-то делам. Только мы-то об этом знали, потому что добрались сюда по просёлочной дорожке, кто пешком, кто на велосипеде – а прораб ехал вдалеке на чёрном джипе, обкатывая новую широкую трассу для начальственных машин.
  - Что же вы мне раньше не сказали?! Давно они тут торчат?
  Глаза у него стали словно у зайца, с которого за простой возьмут целый мешок морковки.
  - Да ещё со вчерашнего вечера. Камазы приехали, когда мы со смены по домам расходились.
  - Господи, бригадир – ну неужели нельзя было отзвониться!?
  Всполошённый начальник быстренько юркнул в свою машинку, и по ухабам просёлка понёсся к строительной технике.
  Спокойный Зиновий хоть и с усмешкой, но укоризненно покачал головой: - Что у тебя за мания над ним издеваться? Сейчас ведь опять мандюлей получишь.
  - Это не издёвка. Он мне даже симпотен – когда деньги нам выдаёт. – Янко взметнул перед зеркалом свои русые кудри, и показал себе весёлый язык. – Я просто над ним потешаюсь, приучая к покою. А то ведь он от любой ерунды загорается, пылает – и потом нас за собой тянет в огонь.
  - Так ты его не выучишь, он не собачка, - улыбнулся Муслим, облекаясь в свой рабочий комбинезон. – Ещё и возненавидеть может.
  Ну а что же делать? – подумалось мне. – Сколько раз в жизни так было: когда властитель нервный, то и подданые следом за ним суетятся, хотя их срочное дело не стоит съеденного яйца. А вообще-то, спокойных начальников и нету на свете: потому что над ними сидят более крупные, вплоть до бога, которые могут запоганить будущую карьеру. И только трудягам не о чем беспокоиться – ведь их рабочие инструменты, лом да лопату, у них никто никогда не отнимет. Нет других силачей на тяжёлый планетный труд.
  Поэтому мы в бригаде так легко и смеёмся над ненужной спешкой подобных всемирных прорабов.
  Тут свои семь копеек вставил и Серафимка, заступаясь за рыжего дружка, да и вообще за всех радостных жителей нашего посёлка:
  - Смех, между прочим, помогает в любой напряжённой обстановке. Вот, например, кто-нибудь закричит на меня, а я светло ему улыбаюсь – эх, дурачок, ты не понимаешь земной красоты. Он ещё больше злится, а у меня уже рот до самых ушей: и получается, что не из меня высасывают душевные силы, а я подпитываюсь мощью из дурачком разбуженных небес.
  - Ну раз ты такой умный, то в субботу хватай своего Янку под ручку, и тащи его за собой к деду Пимену, - осерчал бригадир. А потом быстро потух: - Что-то тревожит меня наш вечный дедушка. Он в непонятной тоске, развеселите его.
  - Можно и мне с ними? – выплеснул я изнутри, даже не успев подумать о домашних делах и заботах.
  - Да иди. Чем больше клоунов, тем смешнее цирк.
 
  Вот с таким добрым напутствием мы в выходной и отправились к старику.
  Я надел свой светло-коричневый нарядный костюм, с галстуком цвета топлёного молока. Это Олёнка так настояла.
  - Ты у меня в нём настоящий красавец, - похвалила она. – Пусть другие мужики ходят как бессемейные оборванцы, а мой муж должен смотреться сиятельным князем.
  - У меня внутри рабоче-крестьянское сердце, - возразил я, втайне любуясь своим отражением в зеркале. Конечно, во мне нет особенной красоты смазливого личика – но зато какая мужицкая стать!
  - Твоё сердечко пускай остаётся, потому что мы его таким полюбили. Но одевать тебя буду я. – Она потуже затянула на моей шее свою обручальную удавку из белых рук, и густо, с томатным соком, поцеловала в губы.
  А вот Верочка опять вырядила своего ненаглядного Янку в атласную рубашку, под которой у него жирно бугрились накачанные мышцы. И к ним брючата в облипку, чтобы гордое мужское достоинство его духовной жизни узрели все местные девчата.
  - Янко, зачем ты такие штаны надеваешь? под ними ж всё видно.
  - А пусть столичные фрукты не воображают в своих ночных клубах. – Он высоко задрал нос, и стал в позе распятого на шесте голого гладиатора. – Нашим мужикам намного больше есть чем похвастать.
  - Седина в бороду, а бес под ребро, - ляпнул подошедший джинсовый Серафим, которого возлюбленная Христинка облачила на молодёжный манер.
  - Сам ты хиппи патлатый, - рассмеялся Янко, обнимая нас за плечи, и как обычно занимая центр дружеской компании. – Ну двинулись, братцы.
  И пошли мы горами высокими, морями глубокими, лесами дремучими – а потом ещё одним глинистым буераком, и заросшей деревенской тропой. Так нам было ближе.
 
  Что мне нравится в маленькой хате старого Пимена, так это полуденная сонная тишина. Кажется, какие бы катаклизмусы не посетили нашу Землю на излёте веков и по пришествии Страшного суда, но даже бог вместе с дьяволом, влетя с противоположных окошек, тут же положат свои зазубренные сабли на тёмный дубовый столик. И хитро раскинут игральные карты вместо кровавой войны.
  Старик сам с собой играл в шахматы. Он яростно нападал на себя, так что чудился в тишине напряжённый треск его седых энергетических волосьев; а потом разворачивал доску, и защищался, слегка поскрипывая последними недоеденными зубами. И это боевое солнечное пятно у окошка, в том самом полуденном сне сумрачной хаты, напомнило мне троицу богомаза Рублёва – бог над доской, храбрый дедушка Пимен, и его незримый соперник.
  - Привет, дедуня! – развязно поздоровался Янко. – Доброе утро, - тихо сказал я. – Тряммм, здравствуйте!? – прозвенел колоколец Серафимки с вопросительным знаком, видно опасаясь навязываться занятому человеку.
  - Мы не помешали тебе?
  Не надо было и спрашивать: в глазах старика осветилась такая пацанская радость, как будто его привели в бесплатный магазин всех игрушек. Он был бы рад и одному из нас – а тут сразу трое.
  - Рассаживайтесь, мои дорогие дружки; притуляйте свои крепкие задницы кому как удобнее, - и он раскинул свои худые ручки во все стороны, словно в каждом углу для гостей держалось по царскому трону.
  Янко сразу же занял последний свободный стул со спинкой, сначала начисто протерев его носовым платком. Дед с одобряющей усмешкой поглядывал на него, уже чувствуя в мужике хозяйственную семейную жилку.
  - Что, милый, Верочка научила тебя штанишки беречь? терпи, не то ещё будет, пока вы не только пупками, но и душами срастётесь.
  - Я сам! – гордо огрызнулся Янка. – Просто не желаю больше жить пьяницей, хулиганом и тунеядцем. Иду, дедуня, на рекорд – на подвиг рабочего человека.
  - Ну и правильно, милый. В трудящемся мужике всё должно быть красиво: семья и работа, душа и мыслишки, рубаха да штаны.
  Серафимка спросил, уже весело качаясь на крепкой табуретке:
  - А чем ты тут занимаешься один?
  - Да я редко бываю в одиночку, со мной мои раздумья, - мудро ответил дед.
  - Ну и о чём можно думать, играя в шахматы? Про е-два на е-четыре? – В голосе Янки звучали покровительственные нотки великого комбинатора, приехавшего охмурить и обобрать маленькую деревеньку.
  - О-оооо, - протянул дед из конца в конец своей хаты, хитровато завязывая узлы большой паутины для долгой беседы. Я внутри себя уже искренне хохотал над попавшимся в его тенета незадачливым Янкой, которому хотелось быстренько развеселить старика и поскорее сбежать на танцы. – Ты погляди только на эти маленькие фигурки, милый: тут ведь вся наша земная юдоль – властители и простолюдины, авантюристы и бессребреники, верящие и им лгущие. Редкая пёха, вся в крови да поносе, выползает ферзём.
  - Дедушка, а ты считаешь нас пешками? – Взволнованный шахматным сравнением Серафим искал свою личную фигурку на поле боя. Уж если не королевой, то офицером.
  - Нет, миленький. После того блага, кое вы сотворили для нашего посёлка, у вас огромные души. И они войдут в библию нашей поселковой истории.
  Мы улыбчиво переглядывались, пока Пимен неспешно загонял сигаретку в мундштук, и ещё медлительнее её раскуривал. Он перестал набивать самокрутки с тех пор, как едва не пожёг себе бороду вместе с губами.
  - Войти в историю. Это великая цель. Кому-то тяжёлой поступью сиятельного князя, или громкоголосого народного трибуна, или может быть таланта-творца. А кому лёгкими крадущими шажками, спрятавшись в одной из сотен замковых ниш, или на полу под кроватью королевских покоев, или может за кабинетной ширмой высокого столоначальника.
  Дед с удовольствием обернулся от табака на мои ёрничающие слова. Давай, малый – словно бы шептали его упрятанные под тяжёлыми веками пронизывающие глазёнки любопытного пацана.
  И тут меня поддержал Серафим, с которым я никогда прежде не болтал на эту глубоководную тему, чтобы в ней вместе не утонуть:
  - А вы заметили, что одни прорываются сквозь эпоху штыком и гранатой - бросаясь под танки, круша самолёты, и доблестью смерти возрождая угасшую жизнь? - а другие тихонько, по-змеиному, вползают в хроники своих столетий, держа камень за пазухой, подмышкой кинжал, а в кармане щепотку крысиного яда: по дороге, скользкой извилистой, жаля языком всех встречных праведников и героев.
  - Да ты не бойся, малыш, - тут же успокоил его храбрый Янка. – Оболганные, и униженные в истории, высоко на небе прижимаются к богу истёрзанными на земле душами; и он их нежно баюкает, утешая что правда всё равно победит, что важен последний итог. А порочно воспетые на земле негодяи, визжа да стеная, крутятся в небе на дьявольском вертеле - но нет им спасенья. -
  Тут мы втроём услышали какой-то щеняческий плач, или визг голодающего кутёнка. Оглянулись по углам, потом друг на друга, чтобы напоить молоком и накормить бедолагу: глядь - а это дед Пимен в бородёнку смеётся:
  - ну, уели вы меня, продрали насмешками до самой печёнки! ажно мои уши со стыда покраснели. Значит, не желаете высоких отличий от благодарного общества?
  - Не надо обещать всякую религиозную и светскую ерунду. Нам не ордена да медали на шею нужны, и не подачки с небес, а родное сегодня изменить к лучшей жизни.
  - Меняйте, миленькие! – как адский пламень загорелся дед, пытаясь своими обугленными головешками подпалить нашу тугоплавкую зрелость и молодость. – Ну чего вы всё рассиживаете возле телевизеров с пивом да водочкой? со своей шупурмой? Придумайте для людей какую-нибудь новую затеваху, чтоб стряхнуть плесень с очерствелых сердец. –
  В его молебных словах было море разливанного горя. Когда мы через час уходили, такие же радужные для солнечного дня, то он каждому из нас тоскливо заглядывал в глазки – как будто прощался, словно бы времени мало осталось, и за его спиной не тёмная хатка, а гроб.
 
  - Блажит старик, - бравурно отмахнулся от надуманных забот Янко, потягиваясь к солнцу руками и всей грудной клеткой. В маленькой хате он донельзя скукожился на своей стулке – перед немощной старостью и под низеньким потолком; а тут, на просторе Земли, распрямился к небесам, опять став широким да мощным.
  - Нет, Янка – дедушка прав. 
  Серафиму было стыдно. У него всегда так, когда кому-нибудь плохо, даже на другом окоёмке вселенной. Мы этих инопланетян можем и не знать, а у паренька между рёбрами всё равно страждет да ноет. И с какой стороны ни схватись, там и боль: потому что сердце большое – нам доктор сказал.
  - Да в чём прав-то? – Янко осерчал. Ему хотелось на танцы или к любимой Верочке, и он не желал поганить себе выходной светлый день сумеречными раздумьями. – Зарабатываем мы теперь хорошо, и продукты есть в магазинах. Развлечения всякие. А насчёт того, что я вас там у деда немного поддерживал, так это для общего разговора, и для старческого успокоения. У них у всех в этом возрасте маразм начинается.
  Серафим смотрел на Янку как на чужого, словно вдруг в хорошем человеке тайного оборотня узрел. Ты ли это, родной человечек – с которым я скушал пуд соли под хлеба буханку?
  - Ты не был таким, когда мы строили цирк. И последние деньги выгребал из карманов, чтобы помочь ребятишкам впервые в жизни увидеть слонов с обезьянами.
  - Тогда я жил один на свете. – Янко сплюнул длинную тягучую слюну на зелёную травку; и запутавшись мокрыми губами в зеленоватых соплях, резко отерев рот, тут же стыдливо озверел:
  - Какого хера вы тут хотите?! Теперь у меня есть семья, и обязательно будет свой личный ребёнок! А чужие мне больше не нужны. И я не хочу тратить время на ваши сердобольные выдумки.
  Серафимка возмущённо посмотрел ему вслед: - Чего это он?
  - Насморк у него, простудился бедняжка. Конец апреля, а он в одной рубашонке.
  - Юрка, ну а ты мне поможешь? или тоже жена и дети?
  - Помогу. Мы всей семьёй к твоим услугам.
  Я хотел было добавить, что и в бездну, и в огонь с водой; но не стал бросаться словами. Никто из них – даже Олёна – не стал мне ещё так дорог.
 
  А старый Пимен по-своему прав. Ожирели люди, повидав хорошую жизнь с деньгами, с продуктами; поджирнели и души, узрев сначала по телевизору, а потом и наяву всяческие прежде запретные им развлечения.
  Наш поселковый житель теперь не желает пожарить картошечку с мясом – а подавай ему готовый свинячий бекон в хрустящей лепёшке.
  Вместо того, чтоб спуститься к голубой речке и искупаться в глубоководном затоне, под тёплое солнышко – он копит деньги на заморский курорт, где жаркое пекло под железным навесом, солёный песок скрипит на зубах, и долгое нудное мелководье от берега.
  Но особенно завораживают мужиков да баб разрешённые журналы и фильмы, в которых голые кобельки с сучками со стонами прёхают друг дружку – и дед Пимен, к старости наконец-то познавший свою истинную любовь с Марьей, презирно называет сию вакханалию обыкновенным блядством.
  Мы вот недавно всей семьёй смотрели телевизионный опрос на городских улицах. Чего, мол, хотите от жизни – великие люди? И эти великаны, выросшие на целую макушку поболее старшего поколения, посасывая свои чупа-чупсы да потягивая баночное пивко, в один голос ответили – хотим больших денег, и чтобы никогда не работать. Лишь один из десятка стыдливо и опасливо ляпнул, оглядываясь по сторонам в боязни оплеухи – мечтаю о настоящей любви и семейном счастье.
  Даже мой мальчишка, которого мы с Олёной воспитываем на добрых книгах, по заветам пионеров дедушки Ленина – вдруг радостно заорал на весь дом:
  - Долой учёбу! Рендровер хочу! – это такая иноземная машинка, если кто не знает.
  Он, конечно, нарошно ёрничал: по-детски бунтовал на глазах отца с матерью, как бунтуют, взрослея, все революционные отроки. Да и опрос этот проводился в столице: а там давно уже в ходу жадность, подлость, лицемерие – и прочие нехорошие излишества.
  Но ведь такое и до нас может дойти, доплыть по мутному канализационному потоку телевидения и радио – и тогда наш посёлок станет самой настоящей клоакой.
 
  В общем, через пару подготовительных дней штаб тайных заговорщиков собрался в нашем уютном доме.
  Олёнка давно уже слыла для моих бригадных товарищей душой компании, хотя и не имела рабочего авторитета. Зато обаяния ей хватило вдосталь, и даже через край, когда она под ревнивыми взглядами мужа здоровалась за ручку с Зиновием, Муслимом, и Серафимкой.
  - Хватит обниматься, нас ждут великие дела. – Я поглубже натянул свою кепку на нос, чтобы они не узрели моих смеющихся глаз.
  - А чего это ты дома в головном уборе? – удивился Серафим, и самую чуточку постучал пальцем у виска.
  - На всякий случай. Если кто-нибудь из гвардейцев кардинала заглянет к нам в окна, то под шляпами никого не узнает. Олёнка и вам подарочки приготовила – раздай, пожалуйста.
  Мне было весело. Я как фонбарон кивнул перстом на жену: и она, тоже почти хохоча, вынесла им на кухонном блюде прекрасные шапочки. Зиновий, с улыбкой покачав головой, одел на свою лысину мою тюбетейку – Серафимка, взвизгнув от радости, нацепил на уши милицейский картуз – а Муслим, оправив ладонью усы, покрылся кавказской папахой, которую я выпросил на денёк у его отца.
  - Вот теперь мы настоящие бунтовщики, - сказал я, и пригласил всю нашу тайную камарилью к оранжевому абажуру. Где уже в вазах да плошках лежали разные сорта печенья, варенья, и сгущёного молока.
  Серафимка ждал этого. Ему ужасно нравились Олёнкины приготовняшки, и он безо всякого стеснения подвинул сладости к себе поближе.
  - Вот винни-пух, - буркнул незлобиво Зиновий, положив в рот небольшой кусок сдобного хвороста. А Муслим вилкой отщипнул себе тёмной пахучей халвы.
  - Товарищи! – проникновенно сказал я. – Братцы, сейчас перед вами с докладом выступит наш уважаемый бригадир.
  Зиновий встал; оправил костюм словно вождь, и застенчиво извинился: - Простите за невнятные слова, мужики – но мне легче командовать на работе, чем в мирной жизни. В общем, затосковал наш замечательный дедушка Пимен, наслушавшись и насмотревшись удушающих новостей: о людской жадности и воровстве, о трусливой безответственности, и про то как люди губят друг друга за деньги и власть. Он сильно испугался за чистую душу нашего родного посёлка, и просит нас так встряхнуть его поджиревшее сердце, чтобы оно стучало на тыщу ударов в минуту. Ну в общем, как во времена великих свершений – а не в момент сонного поедания своей свинячьей лоханки. – Зяма снова стыдливо одёрнулся, оглянувшись на Олёнку с большими синими глазами в дверях. – У меня всё, дорогие.
  Все молчали. Если бы в этот возвышенный миг мы начали что-либо говорить – да хоть бы и браво – то сами собой рухнули б нам на голову подрубленные лишними словесами сияющие небеса. А так в сердце каждого как бутон распустилась цветная радуга, и кинула свои связующие ножки-мосты.
  Первой очухалась от мечтаний Олёна: - Скоро день Победы, можно придумать необыкновенный праздник.
  - Вот! – вскинулся Серафим быстроногой лошадкой. – Я тоже об этом думал. Давайте организуем шествие.
  - Ну да, - разочарованно поддакнул Зиновий, хрустнув хворостом меж зубами. – Опять с флагами, снова по кругу из конца в конец – потом напьёмся и по домам. Тоска зелёная.
  - А зачем ходить кругами? – Муслим хлебнул из чашки, запивая вкусную халву. – Помните, когда мы с лешим искали клад возле старой часовни, то он рассказал легенду про замученных фашистами наших солдат, партизанов. Можно воззвать к людям, чтобы поставить там памятник.
  После его негромких слов над оранжевым абажуром как будто бы что-то вспорхнуло. Было ли это веяние любопытного ветра из форточки, или может на подстанции перебои со светом – но вернее всего, что нас услышали души тех самых бойцов, до времени ещё неизвестных, и не захороненных по присяге и по обряду.
  - Братцы, - шепнул Серафим, - а давайте проложим туда дорогу, грунтовую узкоколейку – бензопилами, кирками, лопатами. И всем посёлком станем там на колени, в благодарность за наше спасение.
  - эта молитва должна быть всеобщая, - тихонько поддержала его Олёна, уже качая на руках капризную ляльку. – Но не церковная, а сердечная, самыми простыми словами.
  - А чтобы это выглядело красиво, без глупых речей и кургузых переживаний, мы можем представить спектакль для людей. – Глядя на умную жену, мне тоже захотелось вставить свой пятиалтынный.
  Зиновий снял тюбетейку, пригладил ладонями огустки волос за ушами; и потом радостно потёр руки:
  - Ну вот, мои дорогие – уже обрисовывается фигура нашей будущей затевахи. Выпьем за громкий успех безнадёжного дела, и за прояснение в мозгу нашего гордого, но ужасно обидчивого товарища Янки. -
  Мы сдвинули чаши с вишнёвым компотом – и чокнулись. Из угла комнаты на нас благословенно смотрела улыбчивая Олёна, с дочкой на руках.
 
  Посёлок взбудоражила эта непонятная новость, до дробышек сердца. Раньше все ходили по улицам с флагами, нетрезво и радостно пели священные песни, очумело и бездумно пользуясь майскими праздниками как бессрочными выходными.
  А тут им предлагают прокладывать куда-то длинную тяжёлую дорогу, срубая деревья, выкорчёвывая пни – а потом ещё и становиться на колени перед давно ушедшими в иной мир древними призраками.
  Нет: наш народец, конечно, уважал погибших солдат – и был им благодарен за жизнь, за хлеб с маслом и зрелищный телевизор в углу. Но я и сам, честно сказать, увлёкся этой идейкой встряхнуть человечьи души, только потому что оказался средь организаторов – просто гордыня взыграла. Смотри бог, какой я великий: сотни людей подымаю на бунт, в пику твоей полурабской смиренности.
  Вот такая горделивая какашка овладела мной; в то время как крылатый Серафим, по ночам, клеил на фасадах состряпанные вместе с Зиновием восклицательные афиши:
  - Внимание - внимание! 1-ого Мая приглашаем жителей на всеобщее поселковое собрание – по вопросу празднования дня Победы! Оправдательной неявкой будет считаться только смерть! –
  Упоминание смерти на плакатах должно было сподвигнуть селян на тревожный вопрос – уж не война ль с иноземцами?
  И легкомысленный Серафим, потакая слухам, как обычно проболтался: сначала Христинке в мгновенья любви; а та уже дальше понесла языком своим верным подружкам. Так что к первомаю о подробностях военного замысла тихо квохтала вся женская половина посёлка, и громко кукарекала половинка мужская.
  Больше всех возмущался Жорка Красников со своими дружками:
  - С какой стати я должен в свои выходные и праздники надрываться на бесплатной работе? На это есть государственные трактора и бульдозеры, пусть они и ишачат! –
  Его возмущённый крик стыдливо – как и умеют такие добродушные богатыри – перебивал тихий голос Артёма Буслая: - Нет, Жорик – тут ты не прав. Немножко поработать можно, чтобы не позориться перед людьми и солдатами. Если все пойдут, то и я с ними. –
  Всем, кто его слышал, чудилось почему-то: - Артём, а если врагам будут головы отрывать? – ну и я оторву. – А пощадят если? – ну и я пощадю. – Ужасно симпатичным увальнем был этот Буслай.
  Зато бандитская группировка нетрезвого Тимошки, мне кажется, не поддавалась дружескому вразумлению. Он как-то давно, на страшных алкогольных рогах, весь в соплях и покаянии, зарёкся пить перед своей женой Натальей, пред малолетними детьми. И теперь два-три раза в год срывался только на большие праздники: а майские слыли для него отцом, сыном, и святым духом.
  - свят-свят-свят, - шептались зрелые бабы, когда он в миг своей водочной революции собирал вокруг себя всех местных драчливых забулдыг. – опять грабить идут, - пугливо ворчали в ночи старушонки, слыша под окнами крадущие шаги, и звон собираемого цветного лома. – Вразуми ненасытных чад твоих, великий господь, - просил за них на проповеди отец Михаил.
 
  Я почему прежде всего рассказываю про Жорку и Тимоху, вроде бы сляпеньких и неуважаемых мужичков? – потому что в нашей тихой поселковой юдоли они самые горлопанистые задирули, и их крик, вой, или визгливый стон, может поднять в атаку всех настоящих мужиков, застенчиво, с большой мощью тела и духа стоящих за спинами крикливых задир.
  Так всегда бывает, когда люди до поры до времени живут в рабстве.
  Рабство государственное довлеет над человеком масштабно, и в противоборстве рождает народных героев, великих бессмертных. Бунт, восстание и революция, как зачинаются? - сначала в клоаках, подвалах, на кухнях, тихо сидят мужики и беседуют о жизни; но с каждой выпитой рюмкой прорывается злость на судьбу, зреет ярость. У большинства она снова прячет запазуху свои острые зубки. Но даже малая горстка отважных бунтарей способна поджечь эти трусливые сердца – потому что толпа всегда недовольна самой райской жизнью, и в любой подходящий миг способна к разгрому рабского мира.
  В нашем посёлке была совсем другая кабала, местечковая душевная, которая мельче и хитрее. С приходом новых времён власть многое людям позволила, и разрешила: делай что хочешь, губи кого можешь - ходи не по маленькому, а по большому. Гадь гад. Отпущены цены, свободки, моральки. Отпущены души. И если одна из них имеет чего-то побольше для тела, то рядом соседние в зависти - в тоске и тревоге, в погоне за ней.
  Эта кабала пострашнее. Ведь крупно бунтовать негде, и силой бравировать не с кем: воюй у себя внутри, хоть досмерти бейся с собой - а никто твою душевную смерть не оценит, и медальку не даст. Врагов убивать руки-ноги научены памятью предков. Но трудно убить свою продажную душу – чёрт её знает, во что она заново возродится.
  И вот если бы таких мелких хануриков, как Жорка и Тимоха, можно было умертвить, возродив в великанов духа Георгия и Тимофея, да ещё на глазах всего посёлка – то восторженные селяне пошли бы за нами.
 
  Наконец-то наступил праздник. Как долго мы его ждали.
  Ах первомай – ах сладкий май! Люби, народ – народ, гуляй!
  Зрелые бабы и молодые девчата принарядились в самое лучшее, и шли, играючи, по улицам – весело распевая песни о любви безответной, негаданной. Сарафаны и платья всех мыслимых фасонов, для любых ног и коленок, открыли нескромным мужским взглядам всё, что до поздней весны было упрятано под тяжёлыми одеждами завистливой к чужой красоте прокурорши-непогоды. Женщины походили на вольных лошадок, пришедших попастись на широкий простор.
  Маленькие ребятишки, радуясь праздничному торжеству благословенных родителей, сумасбродно скакали по посёлку из края в край словно размузданные жеребята. То и дело слышалось их лёгонькое ржание, призывающее друзей и подружек к игре – к салкам, горелкам и пряткам.
  А в это время мужики, набившись в большой зал Дворца Культуры, огненно и мощно рыготали друг на друга, пуская яростные стрелы из своих конских зубастых ртов:
  - Иии-гооо!
  - Что вы тут устраиваете самодеятельность?! На ваши хотелки есть власть, и она приказала петь песни да радоваться, а не строить тупиковые дороги в лесные дебри!
  - Поддерживаю! Даже если там, у барской часовни, в самом деле сражались и погибли солдаты, то надо вызывать компетентные органы. Там могут быть мины и бомбы!
  - Ииии-гогоооо!
  - Сам ты орган – и самый вонючий на теле! Нас просят только расчистить бурелом до места солдатской битвы, и поклониться им за спасение жизней. А вы тут развели целый симпозиум, о том кто кому должен!
  - Да они просто лентяи! Лучше с пивком и таранькой целый день у телевизора пролежать, под бабьим бочком, чем ломаться с кирками да пилами. Свой хребет берегут, тунеядцы!
  Тут встал со своего почётного места дедушка Пимен, тихий голос которого был слышен всем замолчавшим мужикам: - Знаете, миленькие мои, я тут вспомнил одну симпотную побасёнку: мы не сеем и не пашем, а валяем дурака – с колокольни хером машем, разгоняем облака. – Он прошкандылял к самой сцене под одобрительные смешки, и обернулся в зал: - Мне уже много годков. Были и благостные поступки, и гадостные. Но когда я приду босиком, без своих валенков, к богу, и он спросит о моих добродетелях – то я с улыбой расскажу ему про войну, про двенадцать убитых фашистов, и они перевесят ему любую брехню про меня… А што вы можете предъявить добрым людям? свои отрощенные пузья да сраки, как у Жорки Красникова? Гляньте – сам мелкий как клоп - а жопень до земли отвисает.
  Жорик сильно обиделся на позорящий хохот мужиков:
  - Дед, не берись за меня! Пожалуйста. Опять ухватился как чёрт за грешную душу.
  - Нет, милый – это ты выпестовал в себе жадного и прожорливого чёртика. Как бы он и тебя самого не сожрал.
  Тут из задних рядов Тимошка, из упрямства и авторитета перед своими товарищами, попытался ещё как-то перечить деду:
  - Даже если мы завтра не выйдем, то время вспять не повернётся! Возложим цветы на площади, и хорош. Лучше целый день семьям подарим.
  - Ошибаешься, миленький. Коли завтра слабяем, то значит что проиграли мы свою войну.
  Пимен так туманно намекнул – про войну, про свою – что в душе зародились сомнения: - а способен ли каждый пусть и не умереть за родину, а просто на ратный труд? всего-то на один выходной?
  Я слегка подтолкнул сынишку, мелко упрятанного за широкими спинами; поднял вверх, и посадил его на плечи:
  - дяденьки! А ведь мы не дорогу пойдём завтра строить! Мы будем патроны подносить тем солдатам, и гранаты, чтобы они от фашистов отбились. И кто не пойдёт вместе с нами, тот с фрицами заодно, полицаем за бочку варенья и корзину печенья! –
  Если бы это ляпнул я, то мужики б посмеялись, не обратив особого внимания на взрослые напыщенные слова.
  Но из звонких уст маленького мальчонки, одного из пионеров-героев, которые в ту войну сражались наравне со своими отцами, такие слова были сродни обвинению в трусости и предательстве.
  Расходились все молча, пожёвывая надутые челюсти: словно там, меж зубами, были запаяны капсулы с ядом. Только два нетрезвых мужика ещё переругивались друг с дружкой.
  Каждый в эту ночь решал сам за себя, так и не договорившись до общего.
 
  И вот ранним утром следующего дня стоим мы, значит, на опушке густого леса, и смотрим по сторонам, пряча глаза.
  Нам очень стыдно, потому что на рабочую сходку поднялись десятка три мужиков: наша компания дядьки Зиновия, бригада слесарей с элеватора, трое охранников мебельной фабрики, и Муслимовы родычи. А могли бы собрать на трудовой бой целый гвардейский батальон, если б умели болтать так же зажигательно, как трибунные говоруны.
  - Эх, - вздохнул один из нас, самый воздыхающий; и передёрнул плечами от утреннего холодка. – Сейчас бы прилечь в тёплую кровать, где жена уже нагрела своей жопкой уютную вмятину.
  - Ага, - ухмыльнулся другой. – И чтобы она ещё слегка пукнула под нос, для ориентира.
  Тут уже грустноватые поначалу, чуточку подмёрзшие мужики, стали подтанцовывать, размахивая руками – и шутить друг над другом. Всё это действо было похоже на токовище самых разнопёрых птиц – от мелких тетеревов с глухарями до высоких фламингов, и от красноносых гусей до чёрных журавликов. В весёлом танце немного оттаяли наши сердца.
  Дядька Зиновий поднял ладонь к глазам, закрываясь от встающего солнца:
  - Ну наконец-то – парит наш серебристый орёл!
  На взгорок от деревни выехал гусеничный трактор Мишки Чубатого. Так наверное, в старину, первые колхозники встречали невиданные фордовские тракторишки, купленные за золото у жадных империалистов.
  Когда он подобрался к нам поближе, к самым ногам, едва не наезжая своими железными траками на наши кирзовые ботинки, то Минька заглушил тарахтящий движок. Из кабины не спеша, чуть подсев с непривычки, вылез дедушка Пимен. Он постоял чуток на блестящей гусенице, обозревая окрестности утренней красы; а потом, раскинув руки и распушив седой гребень, пал сверху в крепкие мужицкие объятия:
  - Любуюсь я, свой взор бросая, симпотным днём - рожденья мая!
  Мы все рассмеялись над дедовскими стишками. И такая радость влилась в наши души, что ни вздохнуть, ни пёрднуть. Так бывает после хорошей драки, когда много рёбер поломано, и хочется втянуть в себя побольше воздуха, но раненые лёгкие уже не пускают.
  Тут вам запах водорослей, вперемешку с подгнивающей осокой от реки; и от лесной опушки черёмуха, торгующая себе место под солнцем; и первые всходы зерновых на засеянном поле, пахнущие молоком как волосья ребёнка – и даже аромат чёрного мазута на оранжевых боках Мишкиной тарахтелки.
  - Ну ладно вам, героические болтуны. – Зиновий вздохнул, в последний раз оглянувшись назад, на посёлок. – Раз больше ждать некого, то пойдёмте работать.
  Ну и правильно: можно сколь угодно вздыхать, но от этого люди в подмогу не народятся.
  И мы вошли в тёмный лес, средь густых дебрей которого уже лежала асфальтовая дорога, проложенная в прекрасных мечтах. Зиновий взял себе напарником лешего Бесника, с маленькими лешачатами; и они впятером стали тянуть верёвки, отмеряющие правую и левую обочины будущей неширокой тропы – нам для шествия вполне хватило бы с десяток шагов от края до края.
  Остальные разделились напополам, на две бригады: похватав инструменты из тракторного прицепа, которые Минька привёз с лихвой, с большим запасом для непришедших лентяев, мы стали в сумрачной тишине, в полусотне метров команда от команды.
  Дедушка Пимен поднял правую руку: - На старт! внимание! марш! –
 
  И зазвенел лес: включились бензопилы, огрызнулись топоры, в землю врезались лопаты да кирки. Сороки с дятлами, что ещё наблюдали за нами поблизости, тут же умотали в свою тёмную чащу.
  Кто прокладывал лесную просеку, тот знает, какая это головная муть. Деревья надо валить только на открытое пространство, а не друг на дружку, иначе их потом с запутанными ветками никак не растащишь. Если сосна упала на берёзу, а берёзка на дуб, то из них получается такой любовный треугольник с ревностью и изменами, что человеку, даже с бензопилой, трудно разобраться в их суковатых объятиях. Того и гляди: легко могут треснуть по голове толстым дрыном, чтобы никто чужой не лез в их древесные отношения.
  - Побере-гиииись!! – то и дело раздавались угрожающие возгласы мужиков с разных сторон; и дед Пимен, который шкандылял со своими подсказками из одной бригады в другую, опасливо гнул к земле свою седоватую гриву.
  - Дедуууню берегииите!! – кричал откуда-то издалека дядька Зиновий, и его пронзительный глас поддерживал гортанный рык лешего.
  - Берегё-ооом!! – озывались мужики, выискивая горящими очами в сероватой полумгле маленького ушастого гномика по прозвищу Пимен – и закрывали его широкими плечами от всяческих напастей. Даже самому невысокому из мужиков хотелось слыть в этот миг героическим великаном и работягой.
  - Харэ, миленькие мои, - через пару часов крякнул изрядно вспотевший старик. У него самую малость тряслись руки, и костылик выводил на земле зигзаги. – Надо перекурить, чтобы не пасть смертью храбрых.
  Один из мужиков, чуток горбоносенький, спросил искренне, без насмешки: - Скажи, отец, по правде – а перед фашистами было страшно?
  У Пимена загорелись глаза, как наверное, и в те минуты, когда он становился к гашетке своего родненького пулемёта:
  - Не тот страх, что в штанах – а тот, который глушит сердце. Ты, малый, можешь всерьёзку обгадиться, до поноса – но не должен бросать свой окоп. Иноче враги дотянутся до твоей семьи, до жены и детишек.
  - Потому и говорят люди, что чем больше детей, тем отечество крепче. Есть за кого воевать, - густо затянувшись толстой папиросиной, сказал другой мужик, конопатый, и уже подгорелый неизвестно на каком солнце.
  А молодёжь кучковалась отдельно от зрелости, и болтала всё больше о музыке. Их забавляли только роки, рэпы, и прочие стихотворные баттлы.
 
  Но всю эту разговорную трепотню вдруг разбили переливы гармоники, похожие на фальцет петушащегося перед дракой трусоватого пацанёнка. Его тут же поддержал баян, старший брат – который пошлёпал младшего по плечу, и приготовился к соревновательному боксу. Чуть погодя, как видно изрядно отобедав и уже выпив рюмочку, вступил на чемпионский ринг и отец, под видом загулявшего аккордеона.
  Они все вместе выдали такой праздничный залп, что пробудились даже хладные сердца.
  - Где это веселятся? – завистливо спросил кто-то, сожалея, что он сам не в гостях у кого-то.
  - Да вон идут, от посёлка! Вы только гляньте, ребята! – крикнул Муслим, самый глазастый из горцев.
  Все мы, торопясь, вышли на опушку.
  В самом деле: от восточной околицы последних домов к нам двигался целый отряд мужиков. И в то же время от западной окраины к ним на слияние топала другая команда, ещё большей силы.
  Это было похоже на рать, выходящую биться с вражьей ордой. На плечах пилы, топоры, кирки да лопаты – из сердца пламень.
  - Сколько же там народа? – Полковник Рафаиль поднял ладонь ко лбу как богатырь с картины Васнецова.
  - Всего человек двести, уважаемый, - радостно ответил ему Серафим, в нетерпеньи постукивая каблуками-копытцами.
  - Какое до них расстояние? – Подошедший Зиновий спросил это строго и гордо; но потом почему-то разулыбался.
  - Шагов пятьсот, бригадир! – рапортнул весёлый Буслай, уже узрев в первых рядах своего ненаглядного Жорку.
  - А что за музыку они играют?!
  - Военные песни!!
  Даже отсюда было слышно, как звенело над утренним полем, под солнцем: - Вставай, страна огромная… - И казалось, будто справа и слева, со всех сторон, из земли подымаются не зелёные всходы, а вновь рождённые люди.
  - Красиво идут. Охватывают нас клещами как дружина Невского на Чудском озере.
  - Да не. Вон на перепутье они сольются – и пойдут свиньёй, как тевтонские рыцари.
  - Хорошо хоть не по зимнему льду, а то бы утопли.
  Мужики потешались: им приятно было смотреть на всю эту музыкально-военную симфонию, спешащую на помощь.
  А дед Пимен отёр ладонью правый глаз, втайне от всех; и благословительно молвил: - Я прощаю Жорку с Тимохой за опоздание. Симпотно покаялись, стервецы.
  Когда вся рать притопала к нам, то начались добрые шутки: про ранних жаворонков и про сонливых сов.
  - Ну, дедуня – с такой оравой мы теперь вдвое больше сена для твоей любимой коровки запасём! – схохмил Жорик, подмигивая, и явно намекая на что-то секретное, и даже интимное. – Не выдоишь за день – устанет рука.
  Пимен ничуть не обиделся на весёлый мужицкий ржач: наоборот – ему было приятственно побыть в центре внимания.
  - Ну и шут же ты, Жорка, - с усмешкой мудреца отозвался он, как-то по лёгкому держа костылик в руке – словно бы показывая, что в нём ещё много огненной детородной силы.
  - Да, я шут – это правда. Но подо мной, таким низким, лежит всё величие мира.
  Жорик выпятил грудь, и погладил себя по отолстевшему пузечку.
  Один из мужиков, с красивой рыжей бородкой, его поддержал: - Нам, крылатым, грунта не трэба – земли нэмае, так буде нэбо.
  Чуть в стороне к Зиновию, с которым рядом грузно топтался леший Бесник, подошёл капитан Май Круглов. Он пожал обоим ладони; и слегка поморщился – лешему всё ещё не удавалось соразмерять свою силу с человеческой.
  - А ты тут как: поработать или для охраны порядка?
  Май, одетый в рабочую спецовку, вздёрнул повыше фуражку со звездой: - Мы и руками поможем, и приглядим, чтобы не задавило. Я с собой трёх милицейских привёл.
  - Ну что же: тогда пойдём сортировать всю эту разношёрстную компанию – по двадцать мужиков на каждые полста метров.
  Из кустов на них восторженно взирали сыновья Бесника: трое лохматых лупоглазых лешачат.
 
  На суровой войне и в ратном труде нет времени на ласковые нежности. Пожал товарищу руку, по плечу его хлопнул, одарив дружеской шуткой – и снова в бой.
  Зиновий теперь стал всеобщим прорабом, назначив бригадиров на каждые два десятка мужиков. Всякой бригаде была выделена просечная делянка – и те, кто расчищал свою раньше, переходили далее во глубь леса.
  - Ничего, мужики, ничегошеньки, - подбадривал старый Пимен, забредая от одних к другим. – Вот как дойдём до горелой елани, так деревяшек станет поменьше.
  Иногда цепи на бензопилах не выдерживали тяжёлой нагрузки, рвались напрочь, и тогда слесарные умельцы приходили на выручку, штифтуя запасные цепные зубья.
  - Тимофей, - уважительно, и даже как-то официально обращался Пимен к рукастому мужику. – А ты вот сейчас пилишь с Василием эту морёную древесину. Трудновато тебе, ась?
  Тимошка, взглянув исподлобья, отирал пот со лба, и встряхивал мокрой спиной от кусачих мурашек-опилков: - Нелегко, дед. А к чему ты об этом?
  - К тому, миленький мой, что бревно это старое, высохшее, и уже сжухлое жилочка к жилочке. Как я, например. Поэтому нас с ним так тяжко пилить да уродовать. Зато молодые деревца мягки и податливы. Так что мотайте на свой коротенький ус, ребятишки.
  Подойдя к Жорке Красникову, и приклонив его к своим губам, старик шепнул на ушко: - шупурма с пивом сладка в глупой молодости, а истинную цель обретаешь к зрелым годам. Не проспи её, не прокакай.
  А возле полковника Рафаиля, с его одноверцами, дед прочитал целую речь про русских и иноземцев:
  - Вся наша земля устлана вражьими костями. Куда ни стань – везде покоятся монголы, шведы, французы и немчура. Даст мне бог подоле прожить, так я и мериканцев тут закопаю.
  - Думаешь, что пойдут они на нас, дедушка? – боевито, и потому неверяще спросил Рафаиль.
  - Да как дойдут, так и сдохнут. Потому как духа у них нету, мужицкого. Сляпенькие они. Можно сколь угодно придумывать всякие военные игрушки, вроде ядрёной бомбы – но если чужой народец без веры, отваги и стойкости, то никогда ему не возобладать над бессмертными нами. –
  Вроде бы простые слова говорил нам дед Пимен, безо всякого дурковатого пафоса – но так поджигал своей верой мужицкие души, что в самый тяжкий миг работы, когда брёвна падали сверху, ломаясь об наш общий хребет, мы всё равно зубоскалили, хохотали, и играли весёлые песни. Военные тоже.
  - Вставай, страна огромная, -
совсем по особенному звучало здесь, среди леса, прямо над советскими солдатами. Даже леший Бесник подпевал со своими мелкими сыновьями. Не зная слов, они просто мычали сквозь сжатые зубы – там вдалеке, в одной бригаде с любимым Зиновием. Их лохматые головёнки то и дело выглядывали из самых заваленных буреломов, как из партизанских окопов.
  Ещё не поздним вечером мы решили закругляться. Собрали инструменты в прицеп, отряхнулись от въедливых опилков, и всем полубатальоном собрались на опушке.
  - Ну что, братцы – три четверти работы уже сделано. – Зиновий благодарно и уважительно обвёл мужиков глазами, не забыв ни передовиков с говорунами, ни тех крепышей, кто обычно стоит за их спинами. – Завтра до обеда мы расчистим дорогу полностью. И тогда наш Михаил тракторным ножом подравняет нам все огрехи с неровностями.
  Работяги, кто поближе, с улыбками потрепали Мишку Чубатого за плечо.
  - А может, и у часовни расчистить бульдозером?
  - Нет, братцы – часовню не будем трогать. Пусть там солдатские души покоятся с миром.
  - Мужики, а как мы назовём наше шествие на день Победы? – спросил высокий, худой, жилистый воин в заднем ряду.
  - Да как угодно. Бессмертный взвод, батальон или полк. Неважно, - ответил ему и всем вместе коренастый боец из передней шеренги.
  - Назовут те, кто придёт за нами. А мы первыми будем – безымянными, - как будто бы сказал кто-то неизвестно откуда.
  И у каждого от этого гортанного голоса сердце на отзыве прозвенело железной струной.
 
  Следующим утром, кто из мужиков пораньше пришёл на опушку, узрели удивительную картину.
  Снова от посёлка к ним двигались две человеческие рати, опять с востока и с запада: но обе они шли под церковными хоругвями, иконами и песнопениями – одна под управлением отца Михаила из храма Знамения, с его раззолочёнными служками, а другая в предводительстве батюшки Германа из кладбищенской церковки Успения. Со всех сторон нас, бренных, охватывал небесный глас.
  Дед Пимен как только увидал и услыхал эту панихиду, сидя на толстом пеньке, так сразу и вскочил, побагровев от гнева:
  - Ну, гадёныш – снова ему неможется! Доколе нам терпеть его измывательства?
  - Потише, родной, не надо так. – Зиновий успокоительно приобнял старика. – Сейчас мы этому попу Михайлику всё объясним. –
  А дело здесь в том, что в нашем посёлке все люди верущие. Только одни идут к вере молитвами и крестом, а другие топают сердцем и разумом. Когда для одного церковь это отец, мать и дух святой, без сомнений – то другой после слов священника раздумывает, как это словцо озывается в его личной душе.
  Вот, например, чудо с пятью хлебами, которое в нашем посёлке обсуждали дооолго, месяцев шесть: как Иисус сумел накормить пятью буханками несметную тьму голодных людей?
  Первые верующие веруют, что эти буханки чудом раздвигались до размеров небесного слона – в разные стороны во все рты. Так бывает в семьях с одним ребёнком – которому любимому с малолетства кажется, будто бы сдобные булки, торты и пирожные, растут прямо из маминой сумки, а папин кошелёк бездонен как океан.
  А вот вторые верящие верят иначе: что будто бы Исус обратился ко всем со словами – возьмите по малому кусочку, а остальное оставьте ближнему своему из милосердия. – И каждый старался от тех хлебов откусить поменьше, чтоб всем хватило, а не только ему. Так бывает в многодетных семьях, когда старшие оставляют младшим самые сытные и лакомые кусочки, сами без зависти съедая лишь крохи.
  Честно сказать, неизвестно кто из них прав: дед Пимен или отец Михаил. Сострадание и доброта, конечно, приятны – но и без чудес жить нехорошо, уныло и скучно. А с другой стороны: на бога, братец, надейся – да сам не плошай.
 
  - Вот суки, - закряхтел дедушка Пимен, разглядывая двигавшуюся к опушке песнопевческую рать. Он у нас в посёлке настолько разумный, что сразу же проникает своими мозгами в подспудные тайны дворцовых интриг и властительных козней. – Опять они со своими хоругвями хотят возглавить хорошее душевное дело, и зарубить его на корню.
  - Почему это?
  Мы все, кто уже стоял тут, удивились лихой дедовой хватке по отношенью ко вроде бы ерунде. Это потому, что наш жидкий мозжечок, в отличие от его твёрдого, закалённого сталинской тюрьмой, не в силах постигнуть даже мало-мальски неискреннего подвоха. Мы, молодые мужики, слишком веростливы ко всем людям - а Пимен их, чертей, изучил от и до, особенно властных вождей от звезды до креста.
  - Да потому! – затрепыхался на пеньке дедуня, подбирая слова для понятия. – У церковников в той истории с фашистами, с немцами, почти что нет подвигов. Наоборот: они или были равнодушны к отечественной войне, или всеми фибрами фрицев поддерживали, мстя большевикам за репрессии - а по сути, народу мща. Они тогда коммуняк ненавидели люто, больше чем настоящих фашистов, и наша Великая война прошла мимо них.
  У старика от яростного напряга даже посинели уши, покрывшись венозными бугристыми прожилками.
  - Ты так думаешь, дедушка?
  - Да не то слово! – Пимен вскочил на свои костяные ноги, на резиновы боты, и в нетерпеньи едва не споткнулся. – Им для того нужно идти впереди, чтоб вознести на хоругви царского кровавого Николашку и прочих кровопийц, которые из-за своей трусости и безволия, заради мировой Антанты, угробили мильёны русских мужиков и их разорённых семей. – Пимен поднял костистый кулак к небу, и вознёсся туда вместе с языком, будя там ближе к богу. – Церковники не простых солдат поминать будут – чёрта с два! – а именно тех, кто все века нас грабил оброками да убивал батогами под святым именем божьей власти. Не дай бог, ежели эти суки к нам снова примажутся – это только наша победа, и моя тоже. Я двенадцать фашистов положил из пулемёта, и получил звезду красную. – Он чуть не заплакал, из носа соплясь: - не отдам гадам победу, снова пулемёт достану.
  - Дедуня, но им тоже обидно… – мы все были тихи, почти немы. - Ведь их тысячи кремлёвская мясорубка покосила перед войной, а революция сгноила ещё больше.
  - То гибли простые – попы, дьяконы да монахи – а на их крови нынешняя церковная элитка взращивается одной пуповиной с элиткой столичной. Чтобы в усладу себе и своей жадной утробе довлеть над человечьими душами. – Дед злобно вперился в нас своими красноватыми зенками-буравчиками, словно бы вскрывая бестолковые черепа. – Мужики, не давайте чуждым гнилым спорам прорасти в вашем сердце.
  Когда он чуть успокоился, то дядька Зиновий с улыбкой – ненадменной и добродушной – спросил: - Скажи мне, добрый товарищ - ну а вообще-то им позволено рядом с нами идти? они ведь тоже народ.
  - Тоже. – Пимен вздохнул, как будто бы сожалея, что иным досталось меньше разума чем ему. – Конечно, народ – да только уж больно зачуханный в своей придурошной высокопарности. Потому что когда ставишь себя над людьми – превысоко – то во множестве приумножаются все дьявольские пороки в душе, а сопротивленье им настолько ж слабеет.
  Он подтёр нос, свои лёгкие сопли от разомлевшего сердца; и разрешительно махнул рукой: - Пусть идут, но только в русле общей человеческой реки, без знамён и в цивильных костюмах. Чтобы даже я, великий мудрец, не распознал в них президента иль сталевара, патриарха или монастырского чернеца.
 
  Ох, и яростен наш вождь – благостный дедушка Пимен.
  Когда церковный ход от посёлка сблизился с нами на длину рукопашной, старик тут же ринулся в схватку на отца Михаила. Он приписал духовенству все пороки от рождества Христова до наших дней, вплоть до украденного соседского поросёнка.
  В ответ отец Михаил рвал на груди свою рясу, оголяя нательный крест меж густыми волосьями, и обвинял Пимена в умственном разброде и душевных шатаниях, явно намекая на старческий маразм.
  Если бы капитан Май Круглов, вместе с полковником Рафаилем, не встали меж ними как облечённые представители власти, дело легко могло бы дойти и до мордобоя с поножовщиной – вернее, с полопатщиной и с покиркущиной. Потому что мужики, поповские да стариковские, уже забычились стенка на стенку, похватав инструменты из кучи.
  - Вот видите, - тяжело дышащий Пимен, которого держали под руки, сплюнул жёлтую тягучую слюну. – Только они припёрлись, и мы, прежде спаянные воедино, готовы друг дружку загрызть.
  - Да ты же сам первый начал, - тихо и обидчиво огрызнулся Михаил, оправдываясь словно мальчишка. – Мы тоже вправе идти к солдатам рядом со своей паствой.
  Честное слово: со стороны это было похоже на дрязги в дворовой песочнице – когда два пацанёнка спорят, кто же из них заводила ребячьей компании. У одного в старших товарищах Николашка второй, Алексашка первый, и Петруха великий – а другой уповает на Ленина, Сталина, и немножечко на Маркса с Энгельсом.
  Тогда, чтобы больше не возникать, собрались мы и решили всем гамузом: забыть про царских орденоносных первозванных прихлебаев и всяких политических выжиг. А нести с собой в день Победы только портреты простых советских солдат. От рядового до полковника – и не выше чином. Это на тот случай, чтобы убийцы-душегубы не шли на портретах рядом со своими жертвами, которых гробили в пакостных войнах, развязанных ради власти и религии.
  Ведь в этой мировой истории столько всяко-разной брехни, что сам чёрт ногу сломит.
 
  Наконец-то на работу вышел и Янко.
  Как в поповской толпе он двигался немного в стороне ото всех, похожий на одинокий локомотив рядом с большим эшелоном – так и трудился он подале от нас, своих бывших товарищей. Наш кудрявый молодец подпустил к себе только жердявого дьякона, который в напруге радостной работы разоблачился до тельняшки и армейских штанов. Вместе они очень красиво, плакатно, махали лопатой и топором, перемещаясь по лесной округе словно по кадрам стахановской кинохроники.
  Мы с Серафимкой выкроили для себя перекурное времечко, и подошли к Янке, чтобы заново познакомиться.
  - Привет. Меня зовут Юрием, моего товарища Серафимом. А ты кто?
  Он взглянул исподлобья, снизу, приподняв левую бровь как сокол на мышь: - Я дед Пихто, и за моей спиной бабка с пистолетом.
  - А где ты был вчера? мы тебя не видели.
  - Я служил в горячей точке.
  - Это как?
  - Соседа своего, отставного майора, в бане парил.
  Вот и поговори с таким ёрником: надулся как сыч и отвечает сквозь зубы.
  - Слушай – а может, помиримся без обид? Мы свои не помнить будем, и ты свои забудь.
  - Отвалите от меня, а то дам по мусалам. –
  Дома, уже вечерком, я допытался у своей жёнки – как там дела у Янкиной Верочки, может быть ссорятся?
  - Да вроде бы нет. – Олёна смотрела на меня с любопытством, словно на миротворца в чужом царстве-государстве. – Ты с этой военной затеей совсем дом позабыл. А вот посмотри, что учителька перед праздниками написала в нашем школьном дневнике.
  В нашем – я грустно вздохнул; как будто это мы с ней до сих пор учимся. Воистину: папа решает, а сыночек сдаёт.
  Глянул я в школьный кондуит, и едва не расхохотался: там красными чернилами по белому полю – у вашего замечательного сына маловато мозолей на лбу.
  - Весёлая девчонка, - я вытер смешинку с-под глаз.
  - Дальше некуда, - вздохнула Олёна, потроша магазинную курицу на вкусный суп. – Ты не боишься, что он вырастет лоботрясом?
  Я с интересом почесал в затылке, вслушиваясь в её серьёзные слова:
  - Какое чудесное словечко – лобо-тряс; как будто бы интеллигентный человек с кафедры искусства встряхивает головой, чтобы с самого дна поднялись давно забытые мысли, и всё объяснили его студентам.
  - Юрка, ну хватит потешаться. Я же всерьёз беспокоюсь. – В жёнкином голосе, конечно, звучал укор; но в нём была и радость, что я не похож на других мужиков, которые сразу бы схватились за ремень.
  - Да бог с ней, с математикой. Зато малыш придумывает волшебные сказки, убаюкивая свою сестрёнку; он быстро читает, и помнит множество разных стихов.
  - Это да! – Олёнка с улыбкой, и даже как-то восторженно облизнула столовую ложку. – Когда он на школьном утреннике прочитал свои стишки, посвящённые маме, у меня аж сердечко захолонуло.
  - Ну вот видишь. И по истории у него твёрдая четвёрка. Он растёт настоящим патриотом семьи и отечества.
  Как будто бы в ответ на мои слова из коридора грякнула дверь, и на пороге залы появился малыш в грязных ботинках, с таким же грязноватым петушком, сбежавшим из курятника.
  Я строго взглянул на них, одновременно поводя глазом на огорчённую жену:
  - Тааак. Немедленно разуйте свои задрипанные галоши, а потом оба зайдёте.
  Малыш густо и звонко рассмеялся, быстро хватая растерянного петушка в свои обьятия:
  - Юрочкин, ну ты и юморист!
  Он вернулся к нам тихий, босоногий, с большим веником; и чисто подмёл за собой. – мне пацаны рассказали, что у них все, от бабушки до котёнка, готовятся к военному празднику. А мы что будем делать?
  Ему, как видно, было ужасно обидно оказаться на задворках жизни. У детей всегда так – они самые главные ожидатели, приготовлятели, и прыг-скакатели любого волшебного торжества. Со взрослыми перед праздником может случиться всё что угодно, вплоть до отвратительного настроения из-за унылого быта; но с ребятишками, истово верящими в настоящие чудеса, так никогда не бывает.
 
  - Мы будем готовиться к поступлению в танкисты, - сказал ему я, вздымая вверх руку со сжатым кулаком. – Но для этого нам нужен хороший глазомер. Хочешь повоевать со мной?
  - А как?! – Его глаза загорелись, и раскрылись словно окна в подводной лодке. Он тихонько, крадучись, подплыл ко мне поближе.
  - Ну всё, завозились как дети, - великодушно вздохнула Олёна; и собрав со стола свои продуктовые манатки, ушла на кухню готовить нам суп.
  А я взял с этажерки большой лист бумаги; свернул его надвое: - Вот. Половина белого поля твоя, и здесь твои танки. А на другой половинке моё всё. Рисуй.
  Малыш тут же схватил ручку, и стал рисовать себе танчики с красными звёздами. Я же на свои налепил чёрных фашистских крестов, успев даже мазнуть мальчишке чернилами по высунутому от усердия языку.
  Первым стрелять начал он; я всегда уступаю таким малолеткам – тем более, что глазомер его слабый, и вояка из него никакой. Конечно, он промахнулся.
  Теперь пришла моя очередь, гниды фашистской.
  Я нарисовал жирную чёрную кляксу на своей половине, и перегнув лист, отпечатал её на краснозвёздном гвардейском отважном пылающем танке. А потом ещё из наплечного железного шмайссера добил бегущих танкистов, как последний подонок. И с ухмылкой одёрнул свой китель.
  - Зачем ты? Они же живые. - Он будто бы не поверил глазам, и опасливо провёл пальцем по листу бумаги. На пальце густо размазалась чёрно-красная кровь. - Ты убил их. - И глаза его расширились ещё больше, чем прежде окна подводной лодки. Они стали вдруг ужасно  бешеными и бешено ужасными, а всё игровое веселье вытекло из них с маленькой слезой.
  Отвернувшись от меня, он зло утёрся. Не поднимая головы, подтянул к себе ближе ящик со снарядами; рывком вытащил-зарядил; и я заметил, как сжались перед выстрелом его маленькие челюсти. Так сжимает на реке бедняжку антилопу очень влюблённый в неё крокодил.
  Ах ты, шкет – думаю - сейчас я научу тебя родину любить!
  Но тут над моей головой заверещали бомбы, боевые  гранаты – молниями засверкала гренадёрская картечь и старинные стрелы. Словно бы на подмогу его краснозвёздной армии прискакала из прошлого вся русская геройская  рать.
  И собственной кровью захлебнулись мои прежде грозные фашистские полки.
  Когда Олёнка вбежала в комнату, напуганная звуками разрывов и выстрелов, я лежал на полу без сознания. А малыш на корточках сидел надо мной, уткнувшись острыми коленями в мой жидкий живот, и причитая: - Юууу-рочкин, ну вставай же! ты не можешь просто так умереть.
  Кое-как, минут за десять, мне удалось отнюхаться нашатырём. Я ещё потом помотал ушами, как слон, для прояснения своей затуманенной балабошки.
  Олёна была встревожена: - Милый, ты после своего путешествия уже не первый раз в таком обмороке. Что с тобой там случилось? расскажи мне, милый, не таись.
  - Тут нет большой тайны; просто во мне живут две ипостаси – добрый человек и злой ящер. Когда они бьются до крови в моей личной душе, то я теряю сознание.
  - Опять ты шутишь, - грустно вздохнула жёнка. – А ведь это серьёзно – вспомни, как ты сам спасал меня из больницы. –
  Но я не шутил. Я смотрел на себя в зеркало – чуть измождённое приступом – и яво видел в нём мстительную ухмылку желтоглазого ящера.
 
  До праздника оставалось ещё много животворящего времени; и мы всей семьёй, включая колыбельную дочку, решили сделать военные фотографии своих пращуров. Чтобы нести их портреты вместе с красными флагами: пусть и не в полный рост, но хотя бы до поясницы – над которой виднеются ордена, медали, и косая сажень в плечах.
  Раньше внутри наших поселковых фотосалонов было народа – раз, два, и обчёлся. А тут вдруг поналетели: юные и молодые, зрелые и пожилые – даже два десятка стариков на костылях, а с ними ещё больше старушек на палочках. Каждому хотелось похвастать своей семейной династией, в которой не перевелись добры молодцы.
  Наши с Олёной богатыри на портретах тоже все были высокие, крепкие, и улыбчивые: всегда готовые постоять с кулаками за родную Русь-матушку. В их весёлых глазах горел яркий пламень оптимизма, и всяческих творческих затей, которыми они желали одарить своё отечество. Статная выправка, широкий разворот плеч, радость приходящему миру: и никто из этих богатырей ещё не знал, что уже совсем скоро, навсегда, призывается в бессмертный взвод. Из-за того что одержимым фашистам вдруг захотелось сотворить всех людей на Земле своими рабами.
  Интересно – а если бы они знали про свою военную судьбу, то пошли бы добровольно на смерть?
  Думаю, да: потому что даже если нехорошо нагадала цыганка, отвратительно сошлись звёзды, да и вообще кранты в куске смертного мяса – то всегда душа сохраняет хоть капочку веры. А коли уже пуля на сердце, и кровь из аорты шипит на конце этой свинцовой иглы, то всё равно есть убеждённость, что успеют, спасут – пусть не люди, но ангелы.
  Я точно знаю, что наши мужики бы пошли. Как мы сходили в лес по дрова – так и на войну за смертью потопаем. Поартачимся, поорём друг на дружку, и может быть даже опоздаем на поезд, уходящий в тот свет – но потом всё равно догоним товарищей на ближайшем полустанке. Чтобы снова всем вместе – под красным знаменем дедушки Пимена и под золотой хоругвью отца Михаила.
 
  Вечером Олёна устроила в доме предпраздничный ужин. И на столе среди всяких вкусностей стояли её любимые сливки в вазонке, и на тарелке лежала моя сладостная халва.
  Можете сколь угодно потешаться над мной, но они мне ужасно напомнили драчливых спортсменов из двух земных рас.
  Я представил, как они выйдут друг против дружки на боксёрский ринг. Одна коричневая, будто африканский негр, и конечно же мускулистая - потому что на тёмном теле рельефнее выделяются мышцы, со всякими прочими бицепсами.
  Все закричат ей с галёрки, с самых дальних рядов, где собрались бедняцкие слои населения:
  - Уррра! Мы с тобой! Не сдавайся, халва! – и она стыдливо за свой бедноватый наряд, за мешковатые спортивные трусы, закланяется всем подряд, не поднимая застенчивых, но втайне яростных глаз.
  А с передних рядов разодетые дамы и кавалеры, представители золота, мехов, бриллиантов, визгливо заорут:
  - Уройте в землю эту темномазую дуру, наши обожаемые сливки общества! Вы кумиры и идолы, а мы ваши верные фанатики! – и от этих визгов да оров бледнолицым сливкам покажется, будто бы их на ринге впятеро больше.
  Да, с виду они мягки и рыхловаты: но попробуйте надавать по зубам какой-нибудь опаре в квашне. Кулак устанет долбить – а она в ответ будет только смеяться, позоря дурачка на весь белый свет.
  - Юра… о чём ты задумался? – спросила меня любопытная Олёна; и малыш посмотрел с интересом, забыв во рту ломоть хлеба с маслом.
  Я не скрыл от них своих волшебных фантазий. Они так смеялись!; и я тоже им улыбался, но мне ничуть не было смешно.
  Я рассказывал им о фашизме – о том, как он зарождается на обеденном столе нашей планеты: где много такой тёмной африканской халвы, бледных северных сливок, жёлтого азиатского кумыса, и прочих человеческих яств.
 
  Наверное, фашизм рождается в многолюдной, многоорной толпе на пламенном митинге, когда главари с трибуны громко кричат ей – хайль! – И каждый из людей, здесь собравшихся, становится в этот миг не человеком, а лишь осколком единого гранитного камня, который со всех сторон обжигают огненные факелы, и облаивают чёрные псы сатаны. Всякий в сей миг обращается таким псом. Оборотнем.
  Поначалу, когда человек едва встраивается в эту толпу, ему немного смешно, и даже грустно – от того, что вот какие же глупые люди следуют стадом за своими вождями.
  Потом какофония оглушающего ора, и рёва – звериная блёсткость обезумевших человеческих глаз – рождает в нём неуверенность своей собственной силы сопротивляться этому главенствующему психозу. В его сердце появляется страх не успеть к заворожжённому кипению людского котла – он боится, что останется недоваренным в едином, почти пищевом месиве, и вся людская каша вдруг узреет его сырого, голенького. Совсем не такого как все.
  Человеческую душу захватывает паника. Ведь не такой – значит изгой, отщепенец, отверженный. Его всякий может по праву ударить, убить. Но даже не смерть так страшна в ужасном наполнении этого адского котла, геенны огненной.
  Хуже деревянной плахи с отсечением всего лишь головы – позор, унижение, смятость души, по которой обязательно пройдутся коваными ботинками. Втаптывая прежде сильное, гордое, мудрое сердце в паршивую грязь.
 
  - Юрочкин: а фашисты – это те самые гнобыли, про которых ты нам раньше рассказывал?
  Малыш смотрел на меня, открыв рот как крестьянин на Ленина.
  - Наверное, - тихо ответил я, оглядываясь по углам в нашем тёплом уютном доме; словно бы из норок нас могли подслушивать не мыши, а окаянные гемоды, варагулы. – Знаете, что меня больше тревожит?
  - что? – тихонько шепнула Олёна; и чуточку вздрогнула, обнимая себя руками в лёгкой кофточке.
  - Вот если представить идущих по улице, с факелами, и орущих от ненависти – то смогу ли я перейти супротив всей этой адской толпы на другую сторону? или черти утащат меня в своё русло? -
  Это правда: я часто обо всём таком думаю. Ведь если от других мужиков везде громы гремят – и скандалы, и подвиги – то значит, что они проживают геройски, умирая в напруге сердец. А коль я тяну свою рабочую лямку из века в век, то получается будто я смрадно живу, без великих свершений.
  Вот и пусть мне ответит родная семья – пускай истину глаголет из уст.
  Встал я стыдом посреди комнаты, понурив голову как запалённая лошадь; и босыми ногами отбиваю по полу, словно утка хромая.
  И вдруг слышу от них затаённое, доброе, вечное: - Миленький наш. Да за одно только сердечное беспокойство спасибо тебе. Это значит, что если понадобится любви и отечеству, то ты в стороне не останешься. –
  Мне стало очень тепло и приятно. От той моей внутренней силы, которую сам я пока плохо вижу – тот ещё тюря в очках; но её разглядели во мне ненаглядные родичи, что не врут никогда.
 
  А назавтра в нашу любовь и отечество пришёл большой праздник. В каждой семье он обязательно начинается с принаряжания.
  Нет, конечно: умыться, побриться, и навести губки помадой – это тоже в порядке вещей. Но самое главное – цвет и фасон наряда, в котором человек встретит праздничный день. Ведь если он будет одет хуже, чем все его сегодняшние товарищи по поцелуям и объятиям, то у него точно к обеду испортится весёлое настроение, и может произойти грустное несварение желудка.
  А если он оденется лучше, красивее, и весь станет блестеть сусальным золотом? – то тогда никто его, такого бахвала и задаваку, не пригласит в свою простоватую рабоче-крестьянскую компанию. Искренне считая, что гусь свинье не товарищ.
  Олёна с самого утра стала перед нашим большим зеркалом, подбирая платьишко под цвет глаз – и не забывая при этом о красоте своего завлекательного тела.
  Моя бы воля – никуда б я с ней не пошёл; а поскидал все одёжки, и бросился в райские кущи – чтобы глотать, не жуя, или смаковать сладкие яблоки искусителя. Она светилась пред оконным солнцем, и под лёгкой сарафанкой, после жаркой ночи, на ней ничего ещё не было.
  Рыжие волосы, на щеках конопушки, и зрелая стать – что более мужику надобно в жизни?
  Ну ещё домик просторный, тёплая печка, сад с огородом, и ребятня на крылечке. Коли рядом жёнка красавица, да при ней я работящий – то вот это счастье, и нет его слаще.
  - Милый, как ты думаешь – я не сильно располнела?
  Я уже знал, что так будет, и мне хотелось рассмеяться. Каждый большой подход к зеркалу у любой симпатичной Олёны сопровождается этим вопросом; но самое главное, что в нём уже как боевая граната заложен подвох, и мужику как сапёру нужно не ошибиться с ответом, чтоб не взорваться.
  - Человек я простой, и скажу не таясь – что такой красоты не видал отродясь. – Моя искренняя улыбка была обожательной и вожделённой. Я ни на йоту не соврал, готовясь в заклад положить свою жизнь на семейную плаху.
  - Ннееет, Юрочка – ты мне ответь своим сердцем, а не песенным. – Жёнушка глядела на меня почти с мольбой: мол, если не можешь правду сказать, так хоть придумай – но только не обижай грубым словом, упрёком.
  И я не посрамил свою вдохновенную душу, истово любуясь женским совершенством у простенького, слегка надбитого зеркала: - Милая. Ты знаешь, что я люблю яблоки. Их много в нашем саду. Пожухлые и тёмные я собираю под деревом, зелёные качаются на нижних слабеньких веточках. А самое сладкое и сочное, наливное яблочко, висит у высокой кроны, словно предназначенное солнцу и богу – и я каждый день взбираюсь к небесам, чтобы им надышаться, насытиться. Вот такая ты наяву.
  Олёна смотрела на меня, широко раскрыв синие девичьи очи – как на чудо природы, которое ей посчастливилось добыть из красной книги запретов; а потом подошла неуверенно – яркая, светлая, почти голенькая, и села на мои грубоватые колени. Она обвила мою шею руками, и уткнулась носом в плечо; я почувствовал, как что-то мокрое и тёплое стыдливо истекло под футболку.
  Так бы мы долго сидели, сто лет вековечно; но прибежал малыш с улицы, и наполнил наш дом своей детской радостью:
  - Эй вы, хватит любиться! Там уже весь народ на Красной площади собирается! Айда за мной!
 
  Дааа. Какая всё-таки красота настаёт, когда поселковые жители причащаются на великий праздник!
  И дело даже не в том, что в разноцветных одёжках и всяко-разных фасонах они становятся похожими на персонажей волшебной сказки. А в том вся суть, что для такого сердечного дня люди добела отмывают свои подзакопчённые души, снимают с себя обузные личины повседневного быта – и самое главное, вытягивают из запазухи тяжёлые камни обид, приготовленные друг на друга, и сбрасывают их в уличную мусорную кучу.
  Нет, конечно – одним прекрасным днём злоба из сердец не вытряхивается; и может быть, потом они разберут эти каменья обратно. Но каждый из них будет помнить, что был в его жизни замечательный день, когда от ненависти не скрежетали клыки и зубы, от зависти не душила противная жаба, да и вообще добро истинно, наяву, победило зло.
  У храма Знамения собрались старики со старушками, и те кто помоложе из особенно верующих. Многие из них держали в руках, прижимая к груди, портреты заветных солдат; а слишком любопытные разглядывали, не поболее ли у других медалей да звёздочек на старых фотографиях.
  - Добрый день, Мария. Ты кого это с собой вынесла на прогулку?
  - Здравствуй, Макаровна. Вот погибшему мужу хочу людей показать. И пусть наш народ на него полюбуется – заслужил.
  - А на моём портрете мой родной брат, лётчик-бонбардировщик. Честь и хвала ему. –
  Возле здания поссовета кучковались главенствующие мужики, в мундирах и строгих костюмах. Все они считались тут командорами вселенной, прорабами великой поселковой стройки; и прийти на такой большой праздник в распахнутых рубашках с отвисшими пузечками им было бы неприлично.
  Даже их горделивые жёны подобрали себе юбки, блузки, и детские коляски, в тон высокому настроению предстоящего шествия.
  - Привет, Олег. Ну что – пронесём сегодня по миру Красное знамя победы?
  - Здорово, товарищ Май. Да пора бы уже напомнить иноземцам, кто всегда их от рабства спасал. А то забывать, гады, стали.
  - Ну-ну, милый – ты не очень-то развоёвывайся. У тебя есть я, любимая жена, и двое наших близняшек.
  - Прости, солнышко. Но уж больно день сегодня замечательный – ах! –
  А в центре посёлка, на уличной сцене Дворца Культуры, оставшиеся в живых фронтовики докладывали молодёжи о том, как громили фашистов – и глаза их горели тем же огнём, что в окопах войны. Немного живущих: пехотинец дед Пимен, танковый неходячий старик на коляске, старая дородная медсестра, и худощавая трепетная блокадница.
  За всех сказать слово предоставили дедушке Пимену.
  Степенный Зиновий помог ему не спеша взобраться по ступенькам к микрофону.
  - Я, миленькие мои, не стану вам долго болтать. Скушно это. Расскажу только, как писал я письма домой, и складывал их в свой заплечный мешок. Потому что мы отступали, страдясь, и кинуть конвертик нам было некуда. Мы мечтали за землю свою зацепиться, чтобы почта до хаты ушла, и оттуда с вестями вернулась обратно. Все наши мысли были о доме – память о семьях спасала нас от смертной тоски!
  Пимен отвернулся в сторону, пряча от людей, от сограждан, тягостную неуместную скорбь – праздник ведь; - Что мы всегда Родину защитяем – то верно. Но в этой родине не красно словечко заключено, а детишки да жёны миленьки, и родители славные наши. И не будь их на свете, то мы бы даром врагу подарили такую жестокую землю. Но теперь херушки: пусть мы сами погибнем хоть в геенну исподнюю, но и всех поганых врагов зубами за собою утащим! –
  Растревожил народ своей речью маленький, старенький дедушка Пимен. На последних словах он тяжко, со скрыпом, выпрямился во весь рост – и люди увидели перед собой того самого солдата, что безо всякого страха поднимался в атаку на блестящие под солнцем фашистские ножи, со своим грязным от крови штыком.
  А по сияющей площади бегали малые ребятишки, резвились пацаны и девчата – веря теперь только в добрые чудеса на увлекательном белом свете.
 
  Ближе к полудню поселковая рать уже втягивалась в лесные дебри. Шествие селян походило на партизанский обоз, голова которого двигалась по зачищенной от буреломов дороге, а задница только показалась из окраин последних дворовых хозяйств. Впереди мужики несли красные знамёна и тёмно-золотые хоругви, бабы воздевали к небесам пожелтевшие портреты солдат, ребятня тихонько и испуганно гомонила, вползая в сказочный лес – и угрюмый рокот всех голосов напоминал тайное сборище человеческих троллей, идущих молиться к древнему идолу, к языческому истукану войны и мира.
  В прохладной мути лесного туманца зелёные лапы обрубленных веток, обочь дороги, были похожи на плащ-палатки отдыхавших бойцов. Как будто бы, накрывшись с головой, кто-то из них задремал в полусне неотступных атак; а кто зачадил папироску в перекуре свистящих пуль. Они все там, во глубине леса, сгорбились вокруг маленького огонька из центра пятиконечной звезды – и каждый друг дружку подпирая плечами, пытались согреться вот уже множество лет. После Великой войны.
  Тихо шедшие с портретами и флагами селяне не стали тревожить погибших солдат, а потопали дальше. Но через минуту услышали сбоку, и сзади, чвакающие по весенней грязи шаги, шлепаки – казалось, что те ноги были обуты в огромных размеров ботинки, к которым налипло по пуду с земли.
  Все оглянулись, страшась: да, тот призрачный взвод шёл за деревьями справа и слева – совсем рядом с живыми.
  Я шагал в середине всеобщей толпы, держа за руку сына и крепко обнимая жену. Моё сердце почему-то пело внутри – то ли против чужих боязливых намёков, то ль в унисон моей храбрости. Я сегодня ночью себя недоспал, и на ходу стал придрёмывать; но стук автоматных прикладов о ветки каждый раз пробуждал меня, как кота, даже во сне чутко улавливающего мышей.
  Уверен: каждый из селян, из мужиков и баб, чувствовал то же самое, что и я – отвагу и трепет, восторг и ярость, удушающую ненависть к проклятому фашизму. В нас было много от первых христиан древней завоевательной Римской империи, которых как рабов выводили на заклание диким зверям – а мы, гордо задрав головы к безжалостным римлянам, свято веровали в своё бессмертие.
 
  Вскоре народ начал втягиваться на большую поляну, отделявшую от лесных угодий старинную барскую часовню. Ту уже более-менее привели в порядок: подлатали фундамент и кладку, покрасили уцелевшие стены в голубенький цвет. Да и солнце, осветив нас на этом открытом окоёмке планеты, вселило в души святую надежду вместо прежней суровой угрюмости.
  Первым слово взял наш поселковый председатель Олег. Он ступил на покоцанные ступени часовни, и оглянулся вкруг себя – словно бы запоминая сегодняшние благодетельные лица, которые завтра, может быть, снова станут усталыми и замороченными личинами:
  - Мои дорогие, мои замечательные сограждане! Мы с вами пионеры, первопроходцы большого начинания. Придёт время, когда все русские люди от Калининграда до Камчатки, и от Северного Ледовитого до Кавказа, вдруг в един миг опустятся на колени, и всей человеческой общностью хоть минутку помолятся за своё отечество, и за веру. Но мы не будем тогда просить как милостыню всякие потребные блага для себя лично – а вознесём к небесам просьбу, чтобы бог всунул в наши сладенькие души горькую оскомину милосердия, благородства, совести и великодушия. Которые как бешеные собаки грызли бы нас ежечасно, заражая гангренистыми вирусами самой отъявленной тоски – за то что мы так много прожили человечеством на Земле, а добрых дел сотворили с гулькин хер!! –
  К Олегу, крепко держась за тяжёлый крест на груди, в светлой праздничной ризе с золотыми обводами, уверенно прошагал отец Михаил. Он встал с ним рядом, добавив к его молодцеватости свой басистый глас:
  - Миряне! Братья и сёстры! Я как ваш церковный окормитель тоже верую в это! Ровно в полдень, в двенадцать часов дня, по всему нашему отечеству грянет колокольный набат – и всякий человек может даже поначалу возмутится, что зачем-то его отрывают от работы или досуга. Но когда все падут на колени пред господом, то и я паду: потому что как же мне в своём самолюбии отказаться от своей страны и родного народа. И каждый, глянув на толпы рядом молящихся прихожан, тоже соклонится к земле. Сначала неохотно, стыдливо! а потом уже в раже всеобщего поклонения и молитвы даже чуточку возгордится – что вот, мол, нас целые мириады, и я среди всех равный буду!! –
  Едва он замолчал, сам приятно прислушиваясь к лесному эху от собственных слов, как ко ступенькам попнулся полковник Рафаиль. Ему не очень-то хотелось идти, он застенчиво мялся, поглядывая из-под папахи на любопытные лица весёлых людей; но его сородичи и одноверцы попросили сказать и от их доброго имени.
  Рафаиль стянул с головы свою высокую шапку, и лёгкий дуновей слегка растрепал подмокревшие седые волосы. Хрипловатый голос зазвучал негромко, но проникновенно: - Наша огромная площадь, что зовётся планетой, в тот миг поклонения сотворится единым храмом – церковью, синагогой, мечетью – и то, что раньше разъединяло людей в нашем прекрасном отечестве – догмы, каноны, обряды – предстанет связующей человеческой цепью, вольными кандалами осязаемой дружбы. Потому что вот мы какие разные в вере, непохожие лицами, землями – а жить друг без друга не можем, плохо нам без товарищей… И знаете, люди: совсем неважно, кто возвестит нам об общей молитве – священник, мулла иль раввин. Мне даже будет приятней, если это сделает сотоварищ не моей, а рядом стоящей веры. Потому что я уже стар, а он отрок, и молод – и если он вдруг ослабнет, собьётся, то я подставлю ему своё плечо и свой голос. –
  Отец Михаил, который поначалу косовато смотрел на полковника Рафаиля, явно ревнуя того ко всеобщему людскому вниманию – в конце речи чуть улыбнулся, и даже благословительно махнул ладонью, поняв, что его пиетету ничто не угрожает.
  От этих речей прямо дрожь волнами шла по телу, как будто до эшафотных мурашек. Так бывает, когда сам стоишь возле плахи предполагаемой жертвой, и уже ничего не страшно – потому что огромная тьма народа ради тебя одного собралась, и в этом мгновении смерти есть истовое величие, будь ты хоть Христос-спаситель, а хоть ли и герострат, мелкий пройдоха.
  - Сограждане! Миряне! Люди! Поклонимся павшим героям – за то что спасли нашу жизнь, отечество, веру! –
  Отец Михаил понимал, что многим селянам стыдновато, неловко на глазах у соседей вдруг бухнуться на колени средь леса – пусть даже и обращаясь к богу, к стеле железной пятиконечной звезды; поэтому он первым опустился на ступенях, подмяв под себя белую чистую рясу. Следом за ним к земле пали церковные служки, набожные старушки, и прочие молельники. А потом уже весь собравшийся народ, без ложного стыда и срама, коленопреклонённо стал на всеобщую молитву – с облегчением и радостью оглядывая таких же вдохновлённых друзей, знакомых, соседушек.
  Удивительно: мы все, мужики да бабы, старики со старушками, и даже детвора с игрушками – почти лежали у самой земли – а наши души как будто бы вознеслись к золочёной главе деревянного креста на часовне, и к ярким лучам красной звезды на стальной памятной стеле.
  Мы не ведали в сей миг запертых сердец друг друга, и кто из нас о чём молится – но очень хотелось верить, что уже завтра с наших душ спадут тёмные оковы подлости, лицемерия, жадности. И наконец-то мы заживём счастливо, без оглядки на прошлые горюшки и обидки.
 
  А после поклонения и покаяния народ расслабился, как будто сбросив с себя тяжкий груз долгов, займов, кредитов – а особенно сердечных обуз.
  Те, кто участвовал в предстоящем концерте и спектакле, ушли готовиться за кулисы часовни, с весёлым намёком оглядываясь назад – сейчас, мол, мы вам покажем. Некоторые занятые товарищи, тепло попрощавшись, поспешили домой на хозяйство. А все остальные, расстелив на подсохшую землю подстилки, уселись в ожидании концертных чудес. Для стариков были заранее приготовлены невысокие скамеечки; неугомонная ребятня носилась мошкарой средь кустов и деревьев.
  Неизвестно, кто первым запел – у лесного эха как у хрустального родника нет заметных истоков. Но в такой день песня обязательно должна зазвучать: и показалось, что она вдруг сразу, безо всякой долгой беременности, родилась прямо из утробного лона матушки-земли.
  Сначала сама показалась её лысая головёнка, ещё без слов, а с одним только мелодичным распевом – рааааа-ссс! –
  Потом немного опьяневшие от запаха весенних трав и цветов, бабы любых возрастов стали подтягивать, вытаскивая костлявенькую грудку младенечки – цветаааа-ли! –
  И затем мужики всех обличий да вер, уже где-то хряпнув по рюмочке одуряющего предплодового нектара весны, все вместе грянули, вытолкнув новорождённую на волю как пробку от шампанского:
  - яблони и груши! Поооо-плыли туманы над рекой! Вы-хо-диии-ла на берег Катюша – на высооо-кий берег, на крутой! –
  Песня летела, звенела, лишь слегка цепляясь за ветки и сучья деревьев, и там, где она царапалась об них, кровянило её воодушевлённое сердце. Селянам было очень приятно отдаться этому музыкальному вихрю, как будто бы на всеобщем застолье: даже те, кто всегда стеснялся бравировать голосом, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания, теперь словно бы поймали кураж военной отваги и стойкости, и уже безо всякого стыда вплетали свою напевную вязь в общую мелодию.
  Ребятня, обрадовавшись такому веселью, и тому что у всех сегодня хорошее настроение, пустилась в хороводы. Кое-где над землёй поднялись взрослые пары, и стали на месте вальсировать под Смуглянку, под Тёмную ночь.
  Возле военных стариков, танкиста да пехотинца, собралась недоверчивая молодёжь:
  - а правда, что под Москвой за вашей спиной стояли заградотряды? в газетах писали.
  - Было такое. Впереди фашисты, а сзади энкаведешники. Мы ненавидели и тех, и других – но фашистов презирали люто, как бешеных псов.
  - Так ведь сама Москва была за нами, и нельзя было допустить паники. Я заградов не осуждаю, и если бы я побежал, то пусть бы меня убили.
  - дедуни, а как вы думаете: мы сейчас справимся, если на нас нападут?
  - Сомневаюсь. Жизнь нужно грызть, а у вашего поколения все зубы молочные – даже куснуть нечем.
  - Зря ты так про ребят. Мы ведь с тобой тоже простые крестьяне: но когда нас призвали за родину, то героями стали. –
  Чуть подале на траве полулежали большим отрядом зрелые мужики, и то ли спорили, то ль соглашались друг с другом:
  - Вы можете себе такое представить, чтобы на войне медсестра подползла к раненому бойцу, и спросила национальность? а если не та, то пошёл на хер – сам доползёшь?
  - Да это мы только по паспорту – татары, чеченцы, якуты, славяне. А для всего мира, и главное, для самих себя, уже давно все русские.
  - Значит, вы теперь до скончанья веков вместе с нами?
  - А куда ж мы от вас? Нам теперь на роду написано рядом жить. –
  Но громогласнее всего звучало в том кругу, где сошлись верящие и верующие – все такие благолепные, в белых одеждах: - Удивительно – но почти никто не убивает людей именем дьявола, только маньяки да сатанисты. Зато вся мировая резня кровью исходит во имя богов – святое дело, говорят.
  - Ты болтай, да не забалтывайся. Если бы человечество не поверило в Иисуса и в Страшный суд, то на нашей общей земле уже никого б не осталось – одна трава да букашки.
  - Эээ-то я понимаю, не дурачок. Но своей гордыней быть всегда и везде только первыми, религии выворачивают наизнанку божьи каноны. И совсем иначе, чем сами себе тыщу лет напророчили.
  - А как нам не быть и не слыть лучшими? – ты сам-то подумай. Ведь кровное отличие русских от иноземцев в том, что мы жертвуем собой заради жизни людей – а иноземцы готовы пожертвовать человечеством во славу себя.
  - Вообще, мужики: попы, муллы и талмудисты, могут толковать что угодно. Но пока ни один из них не вернулся с того света, я буду верить своему сердцу.
 
  Тут отворились медленно, как сезамовы врата со сказкой, тряпошные кулисы голубой часовни: и на сцену в гимнастёрках да военных штанах, в хромовых сапогах да с притопом, вальяжно выпятив на грудях гармонь да с баяном, гордо вышли Жорж с Тимофеем – бывшие выпивошники, местные скоморошники.
  Жоркина гармонь поменьше: под неё хорошо петь разные немудрёные частушки на житейских юбилеях и свадьбах, когда гости расхолаживаются после второй рюмки. Прекрасность музыки и водки состоит в том, что их совместное распитие и распевание приводит даже мелкую душу в широкий восторг: на время праздника забываются обиды и горести, собственные пороки и чужие добродетели, а весь окружающий мир кажется созданным для райского наслаждения сердца. И вопрос – ты меня уважаешь? – звучит как откровение – веришь ли ты в бога? – Поэтому каждый отвечает братающемуся соседу – верю, уважаю.
  А вот Тимохин баян подлиннее, подольше. Его меха похожи на грудную клетку уже послепраздного похмельного человека – когда он почти протрезвел, но ещё не совсем вернулся в свой обыденный разум. И меланхоличный вопросик – зачем? – рождает в его душе симфонические ответы о жизни, о судьбе, и про то как изменить свою легкомысленную натуру под благостный крепкий характер. В глубокие музыкальные ноты баяна очень хочется нырнуть тревожному сердцу, чтобы на крутых перекатах доремифасолей обрести свой стержневой мажорный лад.
  Эти два братца-акробатца, Жорж с Тимофеем, во всех поселковых концертах объединялись в такую весёлую пару, что теперь все ждали от них смехотворного выступления – даже невзирая на горестную военную тему. Наоборот: почему-то назло бывшим и нынешним врагам всем селянам хотелось сейчас петь и веселиться, танцевать и обниматься. Как будто это был последний день посёлка.
  И два скоморошника, своими хитрыми улыбочками похожие на мартовских котов, не обманули ожидания публики. Вытащив из нагрудных карманов белые платочки, они танцуя, приветливо шагнули навстречу как дуэлянты – и обмахнув друг другу носы, тут же сделали широкий придворный реверанс в сторону зрителей.
  А потом запели-забалагурили свои простосердечные частушки, иногда даже без рифм, без стихотворного ритма – но которые очень ёмко, весомо, звучали в зелёном лесу над майской травой:
 
- Кто с мечом придёт в Россию,
  Побежит без задних ног –
  Потому что с нами сила,
  Вера, и всеявый бог!
 
- Прежде чем на Русь идтить_
  Нужно бошку подключить –
  Убивать там будут вас
  Дула ненавистных глаз!
 
- Враг к нам шёл прямой да сильный,
  Имел копыта и рога –
  Но у нас на всяку силу
  Была Курская дуга!
 
- Гнули мы орду и шведов,
  Наполеошку с гитлерьём –
  Коль сатана зайдёт проведать,
  И его к земле прижмём!
 
- Брешут все, кому ни лень,
  Что пулемёт – вчерашний день:
  А дед Пимен с пистолета
  Уничтожит все ракеты! –
 
  Ну уж эту, последнюю частушку, Жорка точно добавил от себя, от немножечко льстивой души. Ему, как видно, ужасно хотелось потрафить уважаемому старику, к которому он испытывал сердечное волнение с лёгкой дрожью.
  А деду Пимену эти короткие ёмкие песни понравились; и даже мужицкий хохот напополам с бабьим смехом отнюдь его не обидел, а даже наоборот – возвеличил наравне с посёлком, отечеством, Родиной.
  - Браво, Жорик! Славно, Тимоха! Молодцы! – кричал он вместе со всеми до хрипа, до кашля; в то время как два напыженных артиста кланялись во все стороны, принимая поздравления и летящие букеты первых жёлтых одуванцев.
  Когда в кронах деревьев, в вязях кустов, затихли аплодисменты и выкрики с мест – тогда под музыку старого граммофона за кулисами, на сцену выплыли четыре девчонки, четыре лебёдушки. Олёна, Христинка, Верочка и Надина. В красноармейских нарядах.
  Да-аааа, – не зря мы днями и ночами шили эту военную форму, перелицовывали её многажды заново, споря по всякому поводу и без.
  Господи, как они были хороши – эти медсестрички, связистки и лётчицы! За их светлый возлюбленный облик, на чёрносером обугленно-мёртвом холсте войны, мужики с тёплой улыбкой святых безумцев шли в бой, сметая с Земли фашистскую нечисть – а доведясь, то спокойно умирали в забвении неизвестных солдат.
  На рыжих, русых, и тёмных головках девчат зелёными бабочками сидели пилотки; под недлинными юбками кружились белые ножки в юфтевых сапожках – и смеющиеся глаза синих, карих, бирюзовых оттенков, пуляли по кругу своего танцевального хоровода, пронзая восхищённые сердца.
  Ну и частушки, конечно, подыгрывали всей этой женской красоте:
 
- Ах, моя любимая!
  Стройная, красивая –
  Так глазищами стреляет,
  Что наповал врага сражает!
 
- В селе девки статные,
  Гроза для супостата –
  Сиськой могут задушить,
  Жопкой могут задавить!
 
  Тут уж Тимоха множественно преувеличил; хотя глядя на его раздобревшую жену Наталью, становилось понятно, кому посвящались его обожаемые песни.
 
- Если в дом придут враги,
  То им не поздоровится –
  Вырубит врагов с ноги
  Жинка с чёрным поясом!
 
  Жоркина частушка тоже, как видно, писалась с натуры: потому что уже не единожды после своих загулов он бродил по посёлку с большим синяком под глазом.
  И то, что все эти музыкальные опусы, весь этот деревенский фольклёр так совпадал с настоящей жизнью и бытом – приводило людей в восторг, тут и сям раздавался дружеский хохот, веселье, подначки.
  Танцевали на сцене девчата, вальсировали в публике влюблённые пары, селяне под светом тёплого солнца напевали священные песни; и ничто не предвещало весенней грозы.
 
  Но она прогремела, внезапно. Над голубой часовней малыми разрывами бабахнул майский гром; а следом сверкнули и золотые молнии.
  Ничего страшного – это били всего лишь петарды с хлопушками, как предвестие сценической войны. Публике ведь был обещан спектакль, фантасмагория дьявольской жизни.
  И поэтому из-за кулис на арену, похожие на чёрных гладиаторов, словно четверо всадников Апокалипса – в блестящей отутюженной форме, в наваксенных сверкающих сапогах, вышли ухмыляющиеся самодовольные эсэсовцы. Гауптман Зиновий, капрал Муслим, рядовой Серафимка; и я – штурмбанфюрер.
  Я ужасно хотел, чтобы эту великолепную роль красивого душегуба исполнял русоголовый Янко, очень напоминающий белокурую бестию, чистокровного арийца. Стать, выправка, фасон – всё было один в один; и даже Янкино компанейское самолюбование в зеркалах магазинных витрин – как влитое подходило этому напыщенному персонажу.
  Только Янка отказался с нами сотрудничать – он сидел среди зрителей, и поплёвывал семечки через губу. Мой автомат с холостыми патронами, взятый на время спектакля из милицейского арсенала, как раз смотрел в его сторону. Дырки глаз моих эсэсовских товарищей, опустивших свои закатанные до локтей руки на приклады оружия, тоже терзали зрительскую толпу. Никто из селян после радостных песен и весёлых танцев не ожидал пред собою увидеть такое шикарное зло; все молчали.
  Если мне когда-нибудь суждено, то я хочу испытать в душе тот же восторг, что и сей миг. Ремень, портупея со скрыпом, фуражка с золотым околышем; руки я свёл за спиной и выпятил грудь.
  Я и вправду в этой чернющей адовой форме чувствовал гордыню над сидящими рядом людьми – превеличие, ненависть. Лоск дьявольской красоты, вседозволия сердца – сделал меня таким. Как на той самой жёлтой фотографии, которая часто мелькала в военной хронике, показывая самодовольные и наглые лица весёлых нацистов, когда они словно боги, с громом да молнией в своих железных колесницах, маршировали по миру великой непобедимой расой.
  Я сжался перед броском как фашистский зародыш из матери, словно бы держа в кулаке остро заточенный акушерский скальпель; и двинулся вперёд, на свет, к людям, чеканя шаги и слова:
  - Я – Пауль Кригер, за мною в ряд стоят трое моих солдат. На моём кожаном брюхе висит автомат, из которого я вчера убил пацанёнка, невовремя заоравшего под юбкой у матери. Это всё из-за нервов: столько стран намаршировать, пробежать, обстрелять – где уж им сохраниться. И мой фюрер простит мне этот мелкий убыток, что одним рабом стало меньше. Ваши жырные толстые прорвы ещё много нарожают для рейха, и мы будем кормить вас из большого корыта – вас, грязных свиней вместе с выводком. –
  Я зрел, какими бешеными глазами глядят на меня поселковые мужики; я видел, как их ополоумевшие бабы закрывают ладонями губы, чтобы не заорать. И шёпот, тяжкий шорох за спиной из обезумевших уст дядьки Зиновия, моего бригадира и гауптмана: - оооой, какой же дураааак… - Но мне уже было всё равно: казалось, что это не спектакль, а кусок из той прошлой, прожитой жизни.
  Я вспомнил фото в военном музее, где фашисты со своим командиром позировали возле самодельных виселиц, положив чёрные локти на цевьё автоматов, совсем недавно откашлявших кровью да пулями. А за широкими спинами, за высокими фуражками раскачивались вонючие трупы селян, царапая пятки об погоны со свастикой, но не чуствуя боли уже.
  - Я Пауль Кригер, и надо мной, над моими безжалостными солдатами, сияет островеликая звезда нашей общей нацистской веры. Мы сделаем вас рабами – а тех, кто ненавидит благородный рейх и лично меня, я повешу верёвкой за шею. Особенно вон ту красивую девку, что выпучила мне свои синие глазищи и длинный язык, словно дразнясь. – Я вздёрнул руку в фашистском приветствии, и показал на Олёну – которая и вправду дурой смотрела на меня; я шагнул к ней, уже теряя сознание.
  - Уууу-бийцаааа!!! – взвыла какая-то дородная бабка, егозя толстыми ляжками по траве и силясь подняться.
  - люуууу-ди доооо-брые!!! – поддержала её немощная старушонка, в запале сердечного непокоя свалившись со скамейки.
  Никто из этих добрых людей уже не видел во мне ничего человеческого; да я и сам до дрожи чувствовал, как эта эсэсовская униформа превращает меня в отвратительного ублюдка, в мерзейшую тварь. Совесть, милосердие, достоинство – всё это моё, кровью и потом заработанное средь селян животрепещущее мясо, в един миг было сожрано, схавано без остатка золотым горбоклювым орлом на фуражке; а потом он добрался до моей, глубоко упрятанной в воняющих внутренностях злобы, отчаянья, подлости – хоть и говорят, что орлы не питаются падалью.
 
  Не знаю, истинно это иль нет: а дедушка Пимен рассказывал, что во время войны местные бабы отбили у наших солдат пленённых мадьяр, которые где-то недалеко сожгли всю деревню, с людьми. Они спокойно, не злясь, увели тех мадьяров в лесок – и вроде бы даже на эту опушку; закопали по шею в сосновом песке, поострее заточили свои ржавые сарайные косы – а потом тихо, без плача и воя, скосили те бестолковые, никуда не годные головы.
  Вот и теперь они бросились на фашистов, почти не крича. Всё, что было в их душах накоплено за время трудных семейных годин – все обиды от соседей, мудоханья в склоках, пьяные загулы мужей, и даже что бог недодал на церковных молитвах – всю свою бабью ярость они выплеснули как сердечный кипяток, желая сварить нас, проклятых, живьём. Они били за Сталинград и разруху, за Ленинградскую блокаду и голод, за кадры военной кинохроники и костлявые скелеты Освенцима.
  Если б вы только знали, как умеют терзать ненавистных фашистов разъярённые бабы! – эта битва звучала как песня. Больно ужасно, до смерти – но замечательно по-русски, благородно, волшебно. Мы, эсэсовцы, валялись в позорной крови, в соплях и блевотине, едва уворачиваясь от ударов по черепу, по рёбрам да почкам. И всё равно: даже если в такой миг на тот свет – то не жаль.
 
  Очухался я от беспамятства на следующий, послепраздничный день. Чувство было внутри, словно неделю пил беспробудно – у ящика водки с ведром огурцов. Колотило, мутило, крутило; Олёна стояла у моих ног, за спинкой кровати, как тот самый лесной памятник – тихо поя мне вечную славу.
  Рядом сидел дедушка Пимен; который, оказывается, ещё с утра обошёл всех битых, униженных и оскорблённых, благодаря их растоптанные мослы за сердечный посыл:
  - ну, Юрка, большое вам спасибо за вчерашнюю затеваху. Здорово раззадорили поселковые души, стряхнули плесень и тлен.
  - Уймись, дед – хоть ты помолчи, - грубо оборвала его Олёнка. Она уже прогнала за ворота соседских баб, слёзно приходивших мириться; и надоедливое жужжание старого провокатора было ей теперь неприятно. – Я в другой раз на собрание возьму большую лопату, и тебе первому дам по башке.
  Пимен встал, угнувшись; ласково погладил одеялку заскорузлой костлявой ладонью. Он ещё попнулся попрощаться со мной; и я успел ему шепнуть в волосатое ухо, чуточку не срыгнув: - дедуня, у меня есть идейка.
  Дед тут же отвернулся к окну, слезясь, и затрясся поломанными плечьми, едва сдерживаясь от хриплого, истеричного смеха.
 
 
 
 
 
Рейтинг: 0 61 просмотр
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!