Августовская ночь в деревне Глухово была не просто темной – она была густой, насыщенной. Воздух висел мертвым грузом, пропитанный удушливым коктейлем из перезревшей полыни, смолистой хвои и далекой гнили болот. Тишина стояла не природная, а какая-то натянутая, как туго скрученная струна, готовая лопнуть под напором назойливого гула мошкары и редких, глухих ударов грома за горизонтом. Черные тучи, как грязная вата, затянули луну, оставляя мир в кромешном мраке, нарушаемом лишь редкими, пугающими вспышками зарниц.
Никифор Смирнов стоял перед черным провалом в стене полуразрушенной церкви Святого Пантелеймона. Церковь была призраком былого: стены из темного, почерневшего кирпича покосились, крыша провалилась местами, обнажив стропила, похожие на скелет гигантской птицы. Колокольня, лишившаяся креста, зияла пустыми проемами. То, что привлекло Никифора, было не главным зданием, а низкой, приземистой пристройкой сбоку – возможно, ризницей или усыпальницей для мелкого духовенства. Время и ливни размыли фундамент, южная стена почти полностью обрушилась, превратив помещение в зияющую каменную пасть, заполненную грудой обломков кирпича, сгнивших балок и земли. Над провалом еще держался фрагмент каменной арки, увенчанный едва различимым, стершимся барельефом скрещенных ключей – символом святого Петра, стража врат рая… или ада.
«Татьяна, дочура… Домашнее хозяйство… Сын Александр… Пустые глаза внука Петьки… Крыша течет… Долги как удавка». Мысли Никифора, как стая голодных псов, грызли его изнутри. Он видел потухший взгляд дочери, сжатые от бессилия кулаки Александра, стыд в глазах жены Агафьи. Легенда о старом уездном судье, похороненном здесь "с богатствами" после скоропостижной кончины в семидесятых годах девятнадцатого века, была его последней соломинкой. «Сгнило там все. Прах к праху. Земля все возьмет. А нам жить надо». Циничное оправдание, выжженное отчаянием, заглушало древний, первобытный страх, шептавшийся где-то в подкорке.
В руках он сжимал тяжелый клиновидный лом – единственный инструмент, способный справиться с вековыми камнями и спрессованной землей. Через плечо был перекинут грубый мешок из рогожи. Фонарь? Ненужная роскошь и риск. Он полагался на вспышки молний и свою привычную память на местности. В кармане – только комок грязного платка, который сжимали потрескавшиеся от постоянной тяжелой работы пальцы.
Работа была каторжной. Никифор пробирался внутрь через груду обломков, скользя по мокрому кирпичу и спотыкаясь о скрытые балки. Воздух внутри был «мертвым» – спертым, холодным, несмотря на духоту снаружи, пропитанным запахом вековой пыли, сырой глины, плесени и чего-то кислого, тленного, что пробивалось из глубин руин. Лучи зарниц, как вспышки фотоаппарата, на миг выхватывали хаос разрушения: обвалившийся сводчатый потолок, фрагменты фресок, стертых до бледных пятен, груды щебня. В центре небольшого помещения, частично заваленного обломками, угадывалось углубление в полу – гробница.
Никифор принялся за работу. Он не копал, а долбил. Лом со скрежетом вгрызался в плиты пола, выворачивая куски потемневшего известняка и спрессованного щебня. Каждый удар отдавался оглушительным гулом в каменном мешке, заставляя сердце екать и оглядываться в черноту, ожидая увидеть чьи-то глаза. Мошки облепляли лицо, лезли в глаза, в нос, смешиваясь с едким потом, стекавшим ручьями по вискам и спине, превращая рубаху в липкую, холодную тряпку. Пальцы, покрытые старыми мозолями и свежими ссадинами, немели. В ушах стоял звон от ударов и собственного тяжелого дыхания. Он долбил ожесточенно, сосредоточив всю ярость, всю надежду, всю алчность на острие лома. «Золото. Часы. Перстни. Царские червонцы.» Холодный блеск воображаемого металла гнал усталость, как кнут.
«Глубже! Еще! Вот она, крышка!»
С глухим, костяным стуком лом провалился в пустоту. Никифор со всей силы рванул, расширяя отверстие. Под слоем щебня и земли обнажилась каменная плита – крышка саркофага. Темный, пористый камень, покрытый слизью и тонкой паутиной, был похож на седые волосы мертвеца. Запах тлена усилился, став густым, сладковато-приторным, тошнотворным. Никифор закашлялся, сглотнув подступившую желчь. Новая вспышка зарницы осветила плиту – на ней угадывались стертые буквы и цифры: Ф.И.П... 187..
Сердце Никифора колотилось, как птица в клетке. Он вставил лом в щель между плитой и бортом гробницы, уперся ногами в скользкие камни, напряг все силы. Мышцы спины и плеч вздулись буграми, жилы на шее натянулись, как канаты. Из груди вырвался хриплый, звериный стон. Камень заскрипел, пронзительно и жутко в гробовой тишине, и сдвинулся с места, открыв черную щель.
Вонь ударила с новой силой – это был уже не просто запах тлена, а зловоние разложения, смешанное с запахом сырой земли и вековой плесени. Никифор зажмурился, отворачиваясь, чувствуя, как слезы выступили на глазах. Когда он снова посмотрел в щель, его несколько передернуло.
Зарница осветила внутренности гробницы. Он увидел не до конца рассыпавшийся прах. Он увидел ткань. Истлевшую, потемневшую до черноты, но еще сохранившую форму сюртука. И под ней – очертания. Человеческие. Не скелет. Плоть. Землисто-серая, высохшая, как пергамент, но плоть, туго обтягивавшая кости. Веки были закрыты, но казалось, что вот-вот откроются. Тонкие, бескровные губы были слегка приоткрыты, обнажая темную щель рта. На голове – остатки парика, превратившегося в серый комок пыли и паутины. На шее, поверх истлевшего кружевного жабо, тускло поблескивала цепь – длинная, витая, как казалось Никифору, несомненно золотая. На костлявых пальцах одной руки – перстень с темным, мутным камнем, вобравшим в себя весь мрак гробницы.
«Золото… Вот оно…» Мысль пронеслась, как искра, и тут же погасла, сметенная волной первобытного страха. Это было неестественно. Это было кощунственно. Мертвец выглядел не разложившимся за полтора века, а… словно законсервированным. Очень странно.
Тень в гробнице шевельнулась. Не тень от вспышки – тень внутри. Сухая, пергаментная рука в истлевшем рукаве как-то резко дернулась. Не упала, не рассыпалась, а именно двинулась. Плавно, неестественно, как будто ею управляли невидимые нити. Холодные, жесткие, как мореный дуб, пальцы неожиданно впились в запястье Никифора, который инстинктивно потянулся к цепи. Прикосновение было как удар – ледяным, парализующим, выжигающим все мысли, кроме чистого страха.
Никифор вскрикнул – хриплый, животный вопль, заглушенный каменными стенами и оглушительным раскатом грома, обрушившимся прямо над руинами. Он рванулся назад, пытаясь вырваться. Однако рука мертвеца была неодолимой – древней, окаменевшей хваткой, не поддающейся живому усилию. Боль! Острая, жгучая боль в горле! Что-то холодное и острое вонзилось в шею снизу, чуть выше ключицы. Не клыки… что-то другое? Металлическое? Холод, как вода из проруби, хлынул внутрь, разливаясь по телу, вытесняя тепло и силу. Слабость накатила черной волной, сбивая с ног. Темнота поползла перед глазами.
Последнее, что он услышал – влажный, булькающий звук прямо у своего уха, и вонь – смесь вековой пыли, тлена, крови и меди. Последнее, что он увидел в ослепительной вспышке молнии – холодный, бездонный мрак внезапно открывшихся глазниц судьи Фаддея Игнатьевича П., и тусклый блеск золотой (?) цепи, качнувшейся от движения.
***
Городской августовский воздух за окном редакции ежемесячного журнала «Российская глубинка» гудел от зноя, как перегретый двигатель. Пыль и выхлопы создавали марево над асфальтом. Внутри, благодаря старенькому кондиционеру, трещавшему, как сухие сучья, было чуть легче, но все равно было душно, пахло свежей типографской краской, макулатурой и чуть затхлым кофе из дешевой автомашины.
Двадцатишестилетний Игорь Сорокин, весь вид которого кричал об удачно проведенном времени на море, ввалился в кабинет главного редактора с улыбкой, готовой осветить и более мрачные места. Он был в легкой, чуть мятой льняной рубашке цвета хаки с расстегнутым воротом, открывавшим начало загара. Загорелое лицо, ясные голубые глаза, чуть растрепанные светлые волосы – он выглядел как воплощение летнего благополучия. В руках он держал смартфон, на экране которого мелькало фото с пляжа: он, заливисто смеясь, обнимал симпатичную брюнетку, которая, как свидетельствовало из других его фото в гаджете, была явно не Ларисой, его невестой.
«Отличный выезд! Марина – огонь. Жаль, только на выходные. Лариска, конечно, не узнает... Ладно, отработаю пару статеек, и можно снова в бой. Главное – не перепутать имена в СМС.»
За столом, похожим на поле боя после артобстрела - заваленным стопками бумаг, гранками, пустыми стаканчиками из-под кофе и пепельницей с окурками, торчавшими как белые флаги - сидел главред Аркадий Петрович Волынский, недавно отпраздновавший пятидесятипятилетие. У него уже было все, что предусматривал этот возраст: густая седина, крупные черты лица, изрезанные глубокими морщинами усталости и ответственности. За стеклами очков – умные, проницательные глаза, сейчас прищуренные от напряжения и дыма дешевой сигареты, которую он нервно докуривал. Его видавший виды пиджак небрежно висел на спинке стула, рукава рубашки были засучены, галстук ослаблен. Он походил на старого льва, загнанного в угол дедлайнами.
– А, Сорокин! Вошел, наконец! – голос Аркадия Петровича был хрипловат от курения и напряжения, но в нем чувствовалась привычная властность. Он ткнул окурком в пепельницу, не глядя. – Садись. Отпускное сияние с лица сотри, мне нужна голова ясная.
Игорь непринужденно плюхнулся в кресло напротив, откинувшись на спинку.
– Аркадий Петрович! Ясен пень, голова – как прозрачный лед. Только что с моря, энергии – через край! Чего надо? – Его тон был легким, чуть фамильярным, но уважительным. Он знал границы. И знал, что Волынский ценит его оперативность и умение "достать" материал, даже если иногда и приходилось "срезать углы".
Аркадий Петрович сгреб со стола папку, сдувая с нее невидимую пыль.
– Нужна поездка. Не так уж и далеко, но... специфично. Деревня. Глухово, слышал? – Он посмотрел на Игоря поверх очков, изучающе.
Игорь на мгновение задумался, перебирая в памяти географию поручений.
– Глухово... Звучит как-то... глухо? – Он усмехнулся своей шутке. – Кажется, где-то в Костромской глубинке? Леса, болота, медведи на улицах?
– Примерно так, – кивнул главред, открывая папку. Внутри лежала распечатанная карта, пара вырезок из региональных газет, лист с контактами, написанный от руки корявым почерком. – Медведей не обещаю, но атмосфера... специфическая. Там недавно был... скажем так, инцидент. Не криминал, слава богу, по крайней мере, официально. Местный житель скоропостижно скончался. Но шепотки пошли, пересуды. Нечто... странное. Архаичное.
Игорь насторожился, профессиональное любопытство зажглось в глазах, но тут же притушилось скепсисом.
– Странное? В смысле, НЛО или домовой? – Он не смог удержаться от легкой насмешки. Чего только не придумают в деревне, чтобы развлечься.
Волынский хмыкнул, доставая из папки листок с контактами.
– Хуже. Люди. Их реакции. Суеверия, какие-то дикие обряды страха. Словно не двадцать первый век на дворе, а темное средневековье. Вот что нам нужно. Не сенсация, не криминал. Этнография. Этнография живого, дышащего мракобесия. Уникальный быт последних могикан глубинки, застрявших в прошлом. Последние отголоски архаичного сознания перед лицом смерти. – Он говорил с нажимом, как бы продавая идею. – Материал для большого очерка. Например: «Тени забытых предков: как смерть будит древние страхи в русской глубинке». Звучит?
Игорь мысленно скривился. "Уникальный быт"... Звучит как "поедешь копаться в грязном белье и суевериях вместо подготовки к свадьбе". Но внешне он сохранял деловой вид.
– Звучит... фундаментально, – дипломатично ответил он. – А что именно там "архаичного"? Труп на пороге? Кровь куриц на дверных косяках?
– Детали узнаешь на месте, – отрезал Волынский, протягивая листок. – Контакты там. Татьяна Смирнова, вдова или дочь... неважно. Примет. Остановишься у них. Даю тебе пять дней. Смотри, слушай, записывай. Фиксируй атмосферу, разговоры, ритуалы, если таковые будут. Особенно – страхи. Чем иррациональнее, тем лучше. Фотки – по возможности, но без постановки. Естественность. Твоя харизма – в помощь, только романы деревенским девахам не закручивай, задание важное. – В его голосе прозвучала нотка усталого юмора.
Игорь взял листок. Деревня Глухово. Телефон. Адрес, больше похожий на ориентиры: "Дом за старой липой, у околицы".
– Понял. Этнография суеверного мрака. – Он встал, запихивая листок в карман джинсов. – Когда выезжать?
– Завтра. Билеты на автобус уже бронированы, данные у Светы в бухгалтерии. – Аркадий Петрович снова полез за сигаретой. – И, Игорь? – Он зажег, глубоко затянулся. – Будь... осторожен. Место глухое. И атмосфера, по слухам, там сейчас... гнетущая. Не застрянь в этой "глухой зарубке". У тебя же свадьба через сколько? Три недели? Лариса голову мне свернет.
Игорь махнул рукой, уже мысленно представляя, как будет козырять перед друзьями поездкой в "медвежий угол".
– Аркадий Петрович, не волнуйтесь! Я – человек науки, сугубый материалист. Привидения и домовые меня не берут. Съем пару колоритных бабулек, запишу пару страшилок про лешего, и – обратно, к цивилизации! Правда, Лариса как раз их выбирает... Ладно, разберусь. Все будет тип-топ!
Он вышел из кабинета с легкой походкой, уже набирая на телефоне номер Ларисы. ««Этнография страха»... Ну что ж, хоть не скучно. Главное – быстрее отстреляться. А уж "уникальный быт" я им покажу – напишу так, что редактор обалдеет от колорита», подумал он.
Выйдя на раскаленный тротуар, Игорь щурился от солнца. Городской грохот обрушился на него. Но почему-то слова Аркадия Петровича – "гнетущая атмосфера", "глухая зарубка" – на секунду отозвались резонансом где-то под лопаткой, несмотря на тридцатиградусную жару. Он отмахнулся. «Бред. Усталость после дороги. Скоро буду любоваться "уникальным бытом" и страдать от комаров. Весело!» Он нашел номер Ларисы и нажал кнопку вызова, улыбаясь предвкушению ее голоса. Позади, на витрине магазина, отразилась реклама нового фильма ужасов – лицо с пустыми глазницами. Игорь, поглощенный разговором, не заметил, как по карнизу над редакцией чинно прошествовала ворона, ее черное отражение скользнуло по стеклу рядом с рекламой.
***
Вечер накануне отъезда свежести не принес. Воздух за окном был спертым, пропитанным выхлопами и городской пылью. Игорь, несмотря на внутреннее "фи", решил провести разведку боем. Перед погружением в «глухую зарубку» Глухово, он решил, что неплохо бы понять, какие именно суеверия там водятся. Он вспомнил о профессоре Алексее Кирилловиче Морозове, эрудите лет шестидесяти, знакомому еще по университету, где тот читал лекции по русскому фольклору. Морозов был глыбой рационализма, разбивавшей любые мистические домыслы строгим научным методом и иронией.
Кабинет Алексея Кирилловича на кафедре археологии и этнографии был царством упорядоченного хаоса. Книги не громоздились, а стояли стройными рядами на полках чуть ли не от пола до потолка, но каждая стопка на столе и подоконниках была помечена аккуратными бумажками с надписями: "Свадебные обряды. Вологодская губ.", "Похоронные традиции. Архангельск", "Календарная обрядность. Пересмотр". Воздух пах бумагой, пылью и крепким чаем. Сам профессор, сухощавый, с живыми, насмешливыми глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе и аккуратно подстриженной седой бородкой, разбирал какие-то карточки. На нем был практичный твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях.
– А, Сорокин! – Алексей Кириллович поднял взгляд, отложив карточку. Голос у него был звонкий, четкий, с легкой хрипотцой заядлого курильщика трубок и одна из таких, непотушенная, дымилась в тяжелой пепельнице. – Слышал, слышал, в медвежий угол собрался. Глухово? Интересный, надо сказать, объект для этнографа. Правда, со специфическим «брендом».
Игорь уселся на стул напротив, отодвинув пожелтевшую папку с надписью "Северо-запад. Колдуны. (сомнит.)".
– Специфический бренд? Главред мой, Аркадий Петрович, намекал на какие-то суеверия после смерти местного жителя. Я как раз за контекстом. Для очерка. «Уникальный быт» и все такое. – Он не скрывал легкой иронии в последних словах.
Алексей Кириллович усмехнулся, поправил очки.
– Уникальный быт… Да уникален он там своей приверженностью к одной-единственной, но очень живучей легенде. Которая, собственно, и является тем самым «брендом» Глухово. Больше там, честно говоря, смотреть не на что. Лес, болота, упадок. – Он потянулся к одной из полок, без труда нашел очередную папку – «Костромская губ. Мифологические нарративы». – Все вращается вокруг одного персонажа. Фаддей Игнатьевич Прокофьев. Уездный судья. Вторая половина позапрошлого века.
Игорь наклонился вперед, ожидая колоритной истории для статьи.
– Судья? И что же он натворил такого, что его до сих пор поминают? Какие-то вопиющие приговоры? Особенная жестокость?
– О, куда интереснее! – Алексей Кириллович достал из папки несколько ксерокопий старых записей, видимо, сделанных еще дореволюционными фольклористами. Его тон был сугубо научным, без тени мистического трепета. – Согласно местным рассказам, которые я скрупулезно собирал и классифицировал, судья Прокофьев отличался не столько жестокостью, сколько патологическим страхом смерти. И, как гласят эти самые рассказы, он нашел способ ее обмануть. – Профессор сделал паузу для эффекта, но его глаза светились не страхом, а чисто профессиональным интересом к абсурдности поверья.
– Способ? Вроде эликсира бессмертия? – поинтересовался Игорь, уже мысленно прикидывая заголовки.
– Точнее, сделки, – поправил Алексей Кириллович, просматривая записи. – Классический фольклорный мотив, изученный еще Аарне-Томпсоном. В общем, продал он душу нечистому. Не за богатство, а за отсрочку. За то, чтобы не умирать до конца. Говорят, умер он скоропостижно – официально. Похоронили в фамильном склепе у церкви Пантелеймона. Это теперь, насколько я знаю, руины. Но вот дальше начинается «изюминка». – Он постучал пальцем по ксероксу. – Тело, по легенде, не тронулось тлением. Совсем. Как будто уснуло. Или ждет. И склеп его стал… ну, вы понимаете, местом «нехорошим». Птицы, якобы, не поют рядом, звери обходят, в определенные ночи там якобы огоньки видны и стон стоит. – Профессор махнул рукой, явно относясь к этому как к курьезу. – Полнейшая чушь, разумеется. Скорее всего, произошла банальная консервация тканей из-за уникальных условий в склепе – сухо, состав почвы, может, даже какое-то примитивное бальзамирование по приказу самого судьи, панически боявшегося разложения. А народная молва, как водится, раздула это до масштабов нечистой силы. Типичный механизм рождения локального мифа.
Игорь кивал, мысленно записывая: «Ядро суеверий – легенда о «нетленном» судье-продавце души. Отличная основа для статьи!» Рационализм профессора только укреплял его собственный скепсис.
– Понятно. Так сказать, местная достопримечательность с чертовщинкой. «Неупокоенный» как туристический бренд, только без туристов. – Он усмехнулся.
– Именно, – подтвердил Алексей Кириллович, убирая папку. – Этот миф – главный культурный код Глухово. Он передается из поколения в поколение, обрастает новыми деталями, особенно после реальных смертей – как этот недавний «инцидент», формирует специфические табу и страхи. Классический пример атавистического страха перед мертвецом, подпитываемого изоляцией и архаичным сознанием. С научной точки зрения – безумно интересно! Поле для изучения механизмов бытования фольклорного сюжета в современной, хоть и депрессивной, среде. – Его глаза загорелись азартом ученого. – Фиксируйте все, Игорь! Реакции на имя, на место, на даты. Любые упоминания судьи, любые запреты. Это бесценный материал!
Игорь встал, чувствуя себя вооруженным нужной информацией.
– Фиксировать буду, Алексей Кириллович, не сомневайтесь! «Тени продавшего душу судьи» – звучит как отличный подзаголовок. Спасибо, теперь я знаю, с каким «уникальным бытом» имею дело!
– Удачи! – крикнул ему вдогонку профессор, уже погружаясь в следующую папку. – И не вздумайте там верить в чепуху про нетленные тела! Фиксируйте только факты страха, а не его мифические причины. Наука, молодой человек, наука!
Игорь вышел, щелкнув дверью. Он шел по коридору, довольный. «Отлично! Легенда со столетней историей, идеально вписывающаяся в концепцию «архаичного страха». Профессор-скептик как гарантия отсутствия реальной чертовщины. Осталось только записать пару баек от местных и описать гнетущую атмосферу. Дело техники», деловито размышлял он.
Он не услышал, как Алексей Кириллович, уже после его ухода, отложил папку и задумчиво посмотрел в окно на темнеющее небо. Профессор достал потухшую трубку, постучал ею по пепельнице.
– Глухово… – пробормотал он себе под нос. – Странное место. Миф живучий, не по меркам современности. Слишком живучий. – Он пожал плечами, отгоняя ненаучные мысли. – Банальная консервация тканей и эффект изоляции. Разумеется. Что еще?
***
Последний рывок «буханки» по разбитой дороге в Глухово был похож на тряску в стиральной машине. Игорь Сорокин вцепился в поручень, чувствуя, как каждую косточку выбивает на ухабах. За окном мелькало угрюмое полотно августовской глубинки: поля, заброшенные и заросшие бурьяном, словно седые бороды стариков, упирались в стену хмурого, почти черного леса. Воздух, ворвавшийся в открытое окно, был тяжелым, удушливо-сладким от запаха перезревшей полыни и нагретой хвои, с кисловатой подложкой далеких болот. Небо – низкое, свинцовое, без единого просвета. Тишина стояла не природная, а какая-то мертвая, гнетущая, как ватное одеяло. Лишь рев мотора «буханки» и назойливый гул мошкары нарушали ее.
Водитель, Николай, коренастый мужик лет пятидесяти с лицом, словно вырезанным топором из мореного дуба - глубокие морщины, обветренная кожа, глаза-щелочки, смотрящие на мир с привычной усталостью - большую часть пути молчал. Игорь пытался расшевелить его вопросами о Глухово, получая в ответ лишь бурчание: «Да так…», «Живут…», «Леса много…».
Когда показались первые избы, Николай заговорил, не отрывая глаз от колеи:
– Вот и ваша точка. Домов – раз-два и обчелся. Пять семей, не боле. Да бабка Марфа на отшибе, у кромки леса. – Он кивнул в сторону темной полосы деревьев, где угадывался крохотный домик, почти сливающийся с чащей. – К ней не суйся. Баба старая, дурость на нее находит, да и место… слывет неладным. Лес близко.
«Буханка» с грохотом остановилась у последнего дома на околице, перед которым росла огромная, полузасохшая липа – ориентир. Николай заглушил мотор, и в навалившейся тишине звон в ушах казался оглушительным.
– Смирновы тут. Договорились. Комната есть. – Он вылез, потянулся, кости хрустнули. – Татьяна – хозяйка. Баба крепкая, но… беда у них. Старик, глава семьи, помер недавно. Скоро девятый день. – Николай произнес это с каменным лицом, но почему-то избегая имени. Его взгляд скользнул мимо Игоря, в сторону огорода.
Игорь вывалился из машины, расправляя затекшие мышцы. Он огляделся. Глухово было живым, но живым странно, как в замедленной съемке. Несколько изб из темных, посеревших бревен стояли, покосившись, но крыши были целы. В некоторых окнах виднелись горшки с цветами, занавески в цветочек, но за стеклами ощущалась пустота, ни движения, ни лиц. Зато хозяйственный двор Смирновых дышал привычной деревенской жизнью, контрастирующей с общей сонной атмосферой: у покосившегося сарая стояла лошадь, гнедая кляча, лениво жевавшая охапку сена. Она подняла голову, посмотрела на Игоря тусклыми глазами и равнодушно опустила обратно. Куры деловито копошились в пыли у крыльца, выискивая зернышки. Один петух, пестрый и важный, замер, наклонив голову, словно прислушиваясь. Из-за плетня доносилось блеяние – пара коз щипала жухлую траву, их колокольчики глухо позванивали в такт движению челюстей. Воздух был наполнен привычными запахами: свежее сено из сарая, кисловатый запах навоза, пыль, дымок из печной трубы, где тонкая струйка вилась в неподвижном воздухе.
«Лошадь, куры, козы... Обычное хозяйство. Но почему так тихо? Почему никто не выходит?» – подумал Игорь, отмечая контраст между живой скотиной и мертвой тишиной человеческого присутствия.
Николай закурил самокрутку, прикрывая огонек ладонью. Он стоял, глядя куда-то мимо Игоря, к лесу. Его сапоги были испачканы свежим навозом.
– Звоните, когда назад. Приеду. – Он сделал глубокую затяжку. Дым повис в воздухе неподвижным сизым облачком. Потом он повернулся к Игорю, и его голос стал тихим, плоским, лишенным интонаций, словно заученной молитвой: – Пока девяти дней не минуло… Его… имя не поминай. Вслух. Нельзя.
Игорь, поправляя рюкзак, замер.
– Чье имя? Никифора? – спросил он, и имя гулко прозвучало в тишине, заглушив на мгновение блеяние коз и кудахтанье кур. Николай вздрогнул всем телом, как от удара током. Его каменное лицо исказилось гримасой чистого, животного страха. Он резко, судорожно перекрестился.
– Тихо ты! – прошипел он, бросая испуганный взгляд на дом, на лес, на небо. Шепот его был хриплым, полным паники. – Не зови! Нельзя! До девяти дней… нельзя по имени звать. Никто. Слышишь?
Игорь почувствовал, как смесь раздражения, недоумения и дискомфорта сковала его. «Вот те на! Суеверия в действии. И ведь взрослые люди, с лошадью, с домашним хозяйством...»
– Почему нельзя? – спросил он, стараясь говорить тише, но с явной долей скепсиса. – Чтобы дух не потревожился? Или сны плохие приснятся?
Николай посмотрел на него так, будто Игорь предложил плюнуть в колодец. В его глазах горел страх, смешанный с жалостью к глупому горожанину.
– Чтобы… не пришел, – выдохнул он, и каждое слово казалось ему невероятно тяжелым. – Не пришел… и кровь не пил. – Он резко бросил окурок в лужу у колеса, где она зашипела. – Девять дней. После – поминай хоть целый день. А сейчас нужна тишина. Заруби себе. – Это прозвучало как заклинание. Он резко развернулся, полез в кабину и хлопнул дверцей. Мотор рыкнул, «буханка» дернулась, поднимая тучи пыли, и скрылась за поворотом.
Игорь остался один. Пыль медленно оседала. Тишина сомкнулась вновь, еще более плотная и звенящая после рева мотора. Блеяние коз, кудахтанье кур, даже жужжание мух – все звучало неестественно громко на этом фоне. Лошадь за сараем тихо зафыркала.
Он стоял, сжимая ручки сумок, глядя на дом Смирновых. Обычная изба. Низкая дверь. Окна с геранью. Лопата, прислоненная к сараю. Следы телеги на земле. Все говорило о жизни, о труде, о буднях. Но эта жизнь замерла. Затаилась. Ждала. Ждала истечения девяти дней. «Тишина ожидания, – подумалось Игорю. - Вот так они там сидят и молчат. Боятся шепнуть имя».
Кровь не пил? – эхом отозвалось в голове. Рационалист яростно бушевал: «Средневековый бред! Темнота! Страх смерти, облеченный в сказки про упырей!» Но панический крест Николая, его животный страх при произнесении имени, эта гнетущая тишина деревни, где даже куры кудахтали как-то виновато – все это несколько било по его уверенности. Вспомнились слова Алексея Кирилловича о судье Прокофьеве: «Продал душу… тело не тронулось разложением…» Абсурд! Но здесь, в этом месте, где хозяйство жило, а люди замерли в суеверном страхе, абсурд обретал свою плоть. «Не называй имени… чтобы не пришел.»
Он глубоко вдохнул, пытаясь вдохнуть уверенность вместе с запахами сена и навоза. «Ладно, этнография страха начинается. Главное – держать лицо, не смеяться и фиксировать все. Особенно этот абсурд про кровь.» Поправив рюкзак, Игорь Сорокин, веселый ловелас и сугубый материалист, шагнул к низкой двери дома, где висел невидимый, но ощутимый знак: «Здесь ждут девятого дня и боятся имени мертвеца». Петух резко прокричал – звук был пронзительным и тревожным в звенящей тишине Глухово.
***
Комнатка под крышей, куда Татьяна проводила Игоря, была маленькой, пыльной, с единственным окном, выходящим в темнеющий огород и на стену леса. Воздух стоял спертый, пропитанный запахом старого дерева и пыли. Игорь быстро разложил свои нехитрые пожитки: ноутбук на грубый стол, рюкзак в угол. Через тонкий пол доносились приглушенные звуки жизни, странно приглушенные, как будто все передвигались на цыпочках: скрип половиц, глухой стук чугунка о плиту, тихое бормотание старухи Агафьи – монотонное, как заклинание. Он прислушался, уловив обрывки: "...не ходи... не зови... земля сырая... кровь холодная..." Бред старого человека? Или молитва-оберег?
Спустившись вниз, Игорь застал последние приготовления к ужину. Агафья, возрастом под 70, маленькая, ссохшаяся, как прошлогоднее яблоко, с острым, морщинистым лицом и не по годам живыми, почти горящими черными глазами, мельтешила у печи. Ее руки, костлявые и быстрые, как у паука, ловко управлялись с чугунками. На ней было темное, выцветшее платье и вытертый фартук. Ее черные глаза на мгновение уставились на Игоря с немым, недобрым оцениванием, прежде чем она отвернулась, продолжая свое бормотание. Запах тушеной картошки, лука и топленого молока смешивался со стойким запахом ладана.
Во дворе, в сгущающихся сумерках, Александр и Иван, брат Татьяны, заканчивали хозяйственные дела. Александр, лет тридцати пяти, коренастый, мощный, с обветренным, замкнутым лицом и темными глазами, смотревшими куда-то сквозь мир, с силой вколачивал колышек у покосившегося плетня. Каждый удар тяжелого молота отдавался глухим стуком, слишком громким в тишине. Иван, тоже, судя по всемпу, разменявший четвертый десяток, более тщедушный, с нервным лицом и бегающим взглядом, поил лошадь. Он украдкой поглядывал на дом, на лес, порой озираясь от шороха в кустах. Их молчание было не просто отсутствием слов – оно было плотным, пропитанным усталостью и чем-то еще – ожиданием?
– К ужину, – тихо, почти беззвучно, позвала Татьяна, возрастом с Александра, появившись в дверях. Она стояла, опершись о косяк, худая, как тень, в простом темном платье. Ее лицо было серым от усталости, где запавшие глаза, потухшие и пустые, выдавали жизнь. Голос ее был хрипловатым, словно выдавленным наружу с усилием. Она мимоходом посмотрела на Игоря, ее взгляд скользнул по комнате.
Стол в горнице был грубым, некрашеным. На нем уже стояли миски с дымящейся картошкой в мундире, тарелка с крупно нарезанными солеными огурцами, горбушка черного хлеба. В красном углу, перед потемневшими ликами икон, теплился огонь лампадки, ее дрожащий отблеск скользил по стенам, создавая зыбкую тень. Воздух был прохладным, но эта прохлада несла какую-то затхлость. Никакого уюта, только необходимость еды.
Все собрались молча. Александр вошел, тяжело ступая сапогами по половицам, сбросил на лавку телогрейку. Его лицо было каменным, но в глазах, мельком бросивших быстрый, острый взгляд на иконы, читалось напряжение. Он сел, уставившись в стол. Иван протиснулся следом, сел на краешек лавки, скрючившись, словно стараясь занять как можно меньше места. Его пальцы нервно перебирали крошки хлеба на столе. Петр, бледный мальчик лет шести с огромными, слишком взрослыми для его возраста темными глазами, прижался к бабке Агафье, которая стояла у печи, разливая по мискам молоко из глиняного крынки. Глаза Пети с любопытством и смутной тревогой разглядывали Игоря – чужака в их простом мире. Татьяна села напротив мужа, ее руки лежали на коленях, сцепленные в замок. Она не смотрела ни на кого.
Игорь чувствовал себя незваным гостем на поминках, которые еще не начались. Гнетущая тишина давила на барабанные перепонки. Он попытался завести разговор, профессионально, нейтрально:
– Хороший у вас конь, Александр. Сильный вид. В лесу помогает?
Александр медленно поднял глаза. Они встретились с Игорем на долю секунды – темные, пустые, как колодцы.
– Лес, – глухо бросил он и снова уставился в трещину на столешнице. Больше ничего.
Иван быстро кивнул, но промолчал. Татьяна не пошевелилась. Только Агафья, ставя перед Игорем миску с молоком, пробормотала что-то невнятное. Петр болтал ножками под лавкой, его взгляд то и дело ускользал к темному окну, за которым постепенно сгущалась ночь.
Ужинали в висевшем густом молчании, прерываемом только стуком ложек о глиняные миски, громким жеванием Георгия, тихим сопением Пети и бормотанием Агафьи у печи. Каждый звук казался громким. Игорь ловил себя на мысли, что сам жует как можно тише. Он отмечал детали для будущего очерка: "Страх здесь – осязаем. Он в каждом жесте, в избегании взглядов, в гробовой тишине за столом. Они не скорбят – они ждут. Ждут, когда минует опасность. Какого черта они боятся?!" Рационалист в нем злился на эту иррациональную панику, но атмосфера дома, настраивала на минорный лад. "Девять дней... Кровь пил..." – помнил он слова Николая.
Татьяна вяло начала собирать пустые миски. Александр мрачно разглядывал узор трещин на столе, будто читал в нем судьбу. Иван тихонько икал от съеденного. Агафья возилась у печи. В этот момент Петр, глядя в окно, где уже вовсю отражался свет из комнаты и усталое лицо его матери, громко, отчетливо, с детской непосредственностью спросил:
– Мам, а где дедушка Никифор? Когда он с кладбища домой придет? На девятый день?
Тишина разлилась.
Она не наступила – она обрушилась всем своим ледяным, невыносимым весом. Воздух в избе мгновенно сгустился, стал вязким, как смола, затрудняя дыхание. Время словно остановилось.
Звяк! Ложка, которую держала Татьяна, тихо звякнула о край миски и упала на стол, покатившись с глухим стуком. Молоко из опрокинутой миски медленной белой речкой поползло по грубой доске.
Александр поднял голову. Очень медленно. Шея его напряглась, как канат. Его лицо окаменело, превратившись в неподвижную маску. Но в глазах – в этих пустых, отрешенных глазах – вспыхнуло нечто. Не гнев. Не ярость. Чистый, первобытный, леденящий страх. Такой силы, что Игорь инстинктивно отпрянул.
Агафья вскрикнула – коротко, пронзительно, как раненый зверь. Она резко бросилась к Пете, с силой зажала ему рот своей костлявой, узловатой ладонью. Ее черные глаза полыхали не злобой, а паническим ужасом, обращенным не к ребенку, а куда-то в темный угол, в окно, в невидимую угрозу.
– Тихо! – прошипел Александр* Звук вышел из его горла низким, хриплым, напряженным. Он не кричал. Каждое слово било, как молот: – Молчи. Не зови. Не смей. До девяти дней. Никогда. Слышишь? Никогда.
Петр не заплакал сразу. Он замер, его глаза, полные непонимания и внезапного страха перед этой столь резкой реакцией взрослых, широко распахнулись. Потом его маленькое тело задрожало, и он разрыдался – не громко, а тихо, жалобно, испуганно всхлипывая, пытаясь вырваться из железной хватки бабки.
Татьяна, побледневшая, бросилась к сыну. Ее движения были резкими, отчаянными. Она мягко, но настойчиво отвела костлявую руку Агафьи от рта Пети и прижала его к себе, прижимая его лицо к своему темному платью, пытаясь заглушить его всхлипы. Сама она не плакала. Ее глаза были сухими и огромными от страха, уставившимися куда-то внутрь себя.
Игорь замер. Его рука, машинально потянувшаяся к карману, где лежал диктофон - он включил его в начале ужина, "на всякий случай" - оцепенела. Это был не бытовой конфликт. Не крик на ребенка. Это было что-то непонятное, отчаянное. Защита против невидимой угрозы. Страх перед именем был не суеверием – он был физиологической реакцией, почти мистической по своей силе и синхронности. Он видел этот страх – в окаменевшем лице Георгия, в паническом взгляде Агафьи, в смертельной бледности Татьяны, в бессильном всхлипывании Пети. Он чувствовал его в воздухе, ставшем холодным и тяжелым, как свинец.
"Никифор". Банальное имя. Произнесенное ребенком. Оно сработало как спусковой крючок для коллективного психоза. Рационалист в Игоре бушевал: "Бред! Истерика! Детская психотравма!" Но все-таки что-то его зацепило. Он вспомнил слова этнографа: "Память земли страшна. И то, что в ней застряло..." В этом доме, под шум ветра за стеной и всхлипы мальчика, под гнетом немого ожидания девяти дней, его разум, такой уверенный в своей просвещенности, впервые почувствовал глубокий, первобытный холод сомнения. Что, если они действительно боятся не зря?
[Скрыть]Регистрационный номер 0542783 выдан для произведения:
1.
Августовская ночь в деревне Глухово была не просто темной – она была густой, насыщенной. Воздух висел мертвым грузом, пропитанный удушливым коктейлем из перезревшей полыни, смолистой хвои и далекой гнили болот. Тишина стояла не природная, а какая-то натянутая, как туго скрученная струна, готовая лопнуть под напором назойливого гула мошкары и редких, глухих ударов грома за горизонтом. Черные тучи, как грязная вата, затянули луну, оставляя мир в кромешном мраке, нарушаемом лишь редкими, пугающими вспышками зарниц.
Никифор Смирнов стоял перед черным провалом в стене полуразрушенной церкви Святого Пантелеймона. Церковь была призраком былого: стены из темного, почерневшего кирпича покосились, крыша провалилась местами, обнажив стропила, похожие на скелет гигантской птицы. Колокольня, лишившаяся креста, зияла пустыми проемами. То, что привлекло Никифора, было не главным зданием, а низкой, приземистой пристройкой сбоку – возможно, ризницей или усыпальницей для мелкого духовенства. Время и ливни размыли фундамент, южная стена почти полностью обрушилась, превратив помещение в зияющую каменную пасть, заполненную грудой обломков кирпича, сгнивших балок и земли. Над провалом еще держался фрагмент каменной арки, увенчанный едва различимым, стершимся барельефом скрещенных ключей – символом святого Петра, стража врат рая… или ада.
«Татьяна, дочура… Домашнее хозяйство… Сын Александр… Пустые глаза внука Петьки… Крыша течет… Долги как удавка». Мысли Никифора, как стая голодных псов, грызли его изнутри. Он видел потухший взгляд дочери, сжатые от бессилия кулаки Александра, стыд в глазах жены Агафьи. Легенда о старом уездном судье, похороненном здесь "с богатствами" после скоропостижной кончины в семидесятых годах девятнадцатого века, была его последней соломинкой. «Сгнило там все. Прах к праху. Земля все возьмет. А нам жить надо». Циничное оправдание, выжженное отчаянием, заглушало древний, первобытный страх, шептавшийся где-то в подкорке.
В руках он сжимал тяжелый клиновидный лом – единственный инструмент, способный справиться с вековыми камнями и спрессованной землей. Через плечо был перекинут грубый мешок из рогожи. Фонарь? Ненужная роскошь и риск. Он полагался на вспышки молний и свою привычную память на местности. В кармане – только комок грязного платка, который сжимали потрескавшиеся от постоянной тяжелой работы пальцы.
Работа была каторжной. Никифор пробирался внутрь через груду обломков, скользя по мокрому кирпичу и спотыкаясь о скрытые балки. Воздух внутри был «мертвым» – спертым, холодным, несмотря на духоту снаружи, пропитанным запахом вековой пыли, сырой глины, плесени и чего-то кислого, тленного, что пробивалось из глубин руин. Лучи зарниц, как вспышки фотоаппарата, на миг выхватывали хаос разрушения: обвалившийся сводчатый потолок, фрагменты фресок, стертых до бледных пятен, груды щебня. В центре небольшого помещения, частично заваленного обломками, угадывалось углубление в полу – гробница.
Никифор принялся за работу. Он не копал, а долбил. Лом со скрежетом вгрызался в плиты пола, выворачивая куски потемневшего известняка и спрессованного щебня. Каждый удар отдавался оглушительным гулом в каменном мешке, заставляя сердце екать и оглядываться в черноту, ожидая увидеть чьи-то глаза. Мошки облепляли лицо, лезли в глаза, в нос, смешиваясь с едким потом, стекавшим ручьями по вискам и спине, превращая рубаху в липкую, холодную тряпку. Пальцы, покрытые старыми мозолями и свежими ссадинами, немели. В ушах стоял звон от ударов и собственного тяжелого дыхания. Он долбил ожесточенно, сосредоточив всю ярость, всю надежду, всю алчность на острие лома. «Золото. Часы. Перстни. Царские червонцы.» Холодный блеск воображаемого металла гнал усталость, как кнут.
«Глубже! Еще! Вот она, крышка!»
С глухим, костяным стуком лом провалился в пустоту. Никифор со всей силы рванул, расширяя отверстие. Под слоем щебня и земли обнажилась каменная плита – крышка саркофага. Темный, пористый камень, покрытый слизью и тонкой паутиной, был похож на седые волосы мертвеца. Запах тлена усилился, став густым, сладковато-приторным, тошнотворным. Никифор закашлялся, сглотнув подступившую желчь. Новая вспышка зарницы осветила плиту – на ней угадывались стертые буквы и цифры: Ф.И.П... 187..
Сердце Никифора колотилось, как птица в клетке. Он вставил лом в щель между плитой и бортом гробницы, уперся ногами в скользкие камни, напряг все силы. Мышцы спины и плеч вздулись буграми, жилы на шее натянулись, как канаты. Из груди вырвался хриплый, звериный стон. Камень заскрипел, пронзительно и жутко в гробовой тишине, и сдвинулся с места, открыв черную щель.
Вонь ударила с новой силой – это был уже не просто запах тлена, а зловоние разложения, смешанное с запахом сырой земли и вековой плесени. Никифор зажмурился, отворачиваясь, чувствуя, как слезы выступили на глазах. Когда он снова посмотрел в щель, его несколько передернуло.
Зарница осветила внутренности гробницы. Он увидел не до конца рассыпавшийся прах. Он увидел ткань. Истлевшую, потемневшую до черноты, но еще сохранившую форму сюртука. И под ней – очертания. Человеческие. Не скелет. Плоть. Землисто-серая, высохшая, как пергамент, но плоть, туго обтягивавшая кости. Веки были закрыты, но казалось, что вот-вот откроются. Тонкие, бескровные губы были слегка приоткрыты, обнажая темную щель рта. На голове – остатки парика, превратившегося в серый комок пыли и паутины. На шее, поверх истлевшего кружевного жабо, тускло поблескивала цепь – длинная, витая, как казалось Никифору, несомненно золотая. На костлявых пальцах одной руки – перстень с темным, мутным камнем, вобравшим в себя весь мрак гробницы.
«Золото… Вот оно…» Мысль пронеслась, как искра, и тут же погасла, сметенная волной первобытного страха. Это было неестественно. Это было кощунственно. Мертвец выглядел не разложившимся за полтора века, а… словно законсервированным. Очень странно.
Тень в гробнице шевельнулась. Не тень от вспышки – тень внутри. Сухая, пергаментная рука в истлевшем рукаве как-то резко дернулась. Не упала, не рассыпалась, а именно двинулась. Плавно, неестественно, как будто ею управляли невидимые нити. Холодные, жесткие, как мореный дуб, пальцы неожиданно впились в запястье Никифора, который инстинктивно потянулся к цепи. Прикосновение было как удар – ледяным, парализующим, выжигающим все мысли, кроме чистого страха.
Никифор вскрикнул – хриплый, животный вопль, заглушенный каменными стенами и оглушительным раскатом грома, обрушившимся прямо над руинами. Он рванулся назад, пытаясь вырваться. Однако рука мертвеца была неодолимой – древней, окаменевшей хваткой, не поддающейся живому усилию. Боль! Острая, жгучая боль в горле! Что-то холодное и острое вонзилось в шею снизу, чуть выше ключицы. Не клыки… что-то другое? Металлическое? Холод, как вода из проруби, хлынул внутрь, разливаясь по телу, вытесняя тепло и силу. Слабость накатила черной волной, сбивая с ног. Темнота поползла перед глазами.
Последнее, что он услышал – влажный, булькающий звук прямо у своего уха, и вонь – смесь вековой пыли, тлена, крови и меди. Последнее, что он увидел в ослепительной вспышке молнии – холодный, бездонный мрак внезапно открывшихся глазниц судьи Фаддея Игнатьевича П., и тусклый блеск золотой (?) цепи, качнувшейся от движения.
***
Городской августовский воздух за окном редакции ежемесячного журнала «Российская глубинка» гудел от зноя, как перегретый двигатель. Пыль и выхлопы создавали марево над асфальтом. Внутри, благодаря старенькому кондиционеру, трещавшему, как сухие сучья, было чуть легче, но все равно было душно, пахло свежей типографской краской, макулатурой и чуть затхлым кофе из дешевой автомашины.
Двадцатишестилетний Игорь Сорокин, весь вид которого кричал об удачно проведенном времени на море, ввалился в кабинет главного редактора с улыбкой, готовой осветить и более мрачные места. Он был в легкой, чуть мятой льняной рубашке цвета хаки с расстегнутым воротом, открывавшим начало загара. Загорелое лицо, ясные голубые глаза, чуть растрепанные светлые волосы – он выглядел как воплощение летнего благополучия. В руках он держал смартфон, на экране которого мелькало фото с пляжа: он, заливисто смеясь, обнимал симпатичную брюнетку, которая, как свидетельствовало из других его фото в гаджете, была явно не Ларисой, его невестой.
«Отличный выезд! Марина – огонь. Жаль, только на выходные. Лариска, конечно, не узнает... Ладно, отработаю пару статеек, и можно снова в бой. Главное – не перепутать имена в СМС.»
За столом, похожим на поле боя после артобстрела - заваленным стопками бумаг, гранками, пустыми стаканчиками из-под кофе и пепельницей с окурками, торчавшими как белые флаги - сидел главред Аркадий Петрович Волынский, недавно отпраздновавший пятидесятипятилетие. У него уже было все, что предусматривал этот возраст: густая седина, крупные черты лица, изрезанные глубокими морщинами усталости и ответственности. За стеклами очков – умные, проницательные глаза, сейчас прищуренные от напряжения и дыма дешевой сигареты, которую он нервно докуривал. Его видавший виды пиджак небрежно висел на спинке стула, рукава рубашки были засучены, галстук ослаблен. Он походил на старого льва, загнанного в угол дедлайнами.
– А, Сорокин! Вошел, наконец! – голос Аркадия Петровича был хрипловат от курения и напряжения, но в нем чувствовалась привычная властность. Он ткнул окурком в пепельницу, не глядя. – Садись. Отпускное сияние с лица сотри, мне нужна голова ясная.
Игорь непринужденно плюхнулся в кресло напротив, откинувшись на спинку.
– Аркадий Петрович! Ясен пень, голова – как прозрачный лед. Только что с моря, энергии – через край! Чего надо? – Его тон был легким, чуть фамильярным, но уважительным. Он знал границы. И знал, что Волынский ценит его оперативность и умение "достать" материал, даже если иногда и приходилось "срезать углы".
Аркадий Петрович сгреб со стола папку, сдувая с нее невидимую пыль.
– Нужна поездка. Не так уж и далеко, но... специфично. Деревня. Глухово, слышал? – Он посмотрел на Игоря поверх очков, изучающе.
Игорь на мгновение задумался, перебирая в памяти географию поручений.
– Глухово... Звучит как-то... глухо? – Он усмехнулся своей шутке. – Кажется, где-то в Костромской глубинке? Леса, болота, медведи на улицах?
– Примерно так, – кивнул главред, открывая папку. Внутри лежала распечатанная карта, пара вырезок из региональных газет, лист с контактами, написанный от руки корявым почерком. – Медведей не обещаю, но атмосфера... специфическая. Там недавно был... скажем так, инцидент. Не криминал, слава богу, по крайней мере, официально. Местный житель скоропостижно скончался. Но шепотки пошли, пересуды. Нечто... странное. Архаичное.
Игорь насторожился, профессиональное любопытство зажглось в глазах, но тут же притушилось скепсисом.
– Странное? В смысле, НЛО или домовой? – Он не смог удержаться от легкой насмешки. Чего только не придумают в деревне, чтобы развлечься.
Волынский хмыкнул, доставая из папки листок с контактами.
– Хуже. Люди. Их реакции. Суеверия, какие-то дикие обряды страха. Словно не двадцать первый век на дворе, а темное средневековье. Вот что нам нужно. Не сенсация, не криминал. Этнография. Этнография живого, дышащего мракобесия. Уникальный быт последних могикан глубинки, застрявших в прошлом. Последние отголоски архаичного сознания перед лицом смерти. – Он говорил с нажимом, как бы продавая идею. – Материал для большого очерка. Например: «Тени забытых предков: как смерть будит древние страхи в русской глубинке». Звучит?
Игорь мысленно скривился. "Уникальный быт"... Звучит как "поедешь копаться в грязном белье и суевериях вместо подготовки к свадьбе". Но внешне он сохранял деловой вид.
– Звучит... фундаментально, – дипломатично ответил он. – А что именно там "архаичного"? Труп на пороге? Кровь куриц на дверных косяках?
– Детали узнаешь на месте, – отрезал Волынский, протягивая листок. – Контакты там. Татьяна Смирнова, вдова или дочь... неважно. Примет. Остановишься у них. Даю тебе пять дней. Смотри, слушай, записывай. Фиксируй атмосферу, разговоры, ритуалы, если таковые будут. Особенно – страхи. Чем иррациональнее, тем лучше. Фотки – по возможности, но без постановки. Естественность. Твоя харизма – в помощь, только романы деревенским девахам не закручивай, задание важное. – В его голосе прозвучала нотка усталого юмора.
Игорь взял листок. Деревня Глухово. Телефон. Адрес, больше похожий на ориентиры: "Дом за старой липой, у околицы".
– Понял. Этнография суеверного мрака. – Он встал, запихивая листок в карман джинсов. – Когда выезжать?
– Завтра. Билеты на автобус уже бронированы, данные у Светы в бухгалтерии. – Аркадий Петрович снова полез за сигаретой. – И, Игорь? – Он зажег, глубоко затянулся. – Будь... осторожен. Место глухое. И атмосфера, по слухам, там сейчас... гнетущая. Не застрянь в этой "глухой зарубке". У тебя же свадьба через сколько? Три недели? Лариса голову мне свернет.
Игорь махнул рукой, уже мысленно представляя, как будет козырять перед друзьями поездкой в "медвежий угол".
– Аркадий Петрович, не волнуйтесь! Я – человек науки, сугубый материалист. Привидения и домовые меня не берут. Съем пару колоритных бабулек, запишу пару страшилок про лешего, и – обратно, к цивилизации! Правда, Лариса как раз их выбирает... Ладно, разберусь. Все будет тип-топ!
Он вышел из кабинета с легкой походкой, уже набирая на телефоне номер Ларисы. ««Этнография страха»... Ну что ж, хоть не скучно. Главное – быстрее отстреляться. А уж "уникальный быт" я им покажу – напишу так, что редактор обалдеет от колорита», подумал он.
Выйдя на раскаленный тротуар, Игорь щурился от солнца. Городской грохот обрушился на него. Но почему-то слова Аркадия Петровича – "гнетущая атмосфера", "глухая зарубка" – на секунду отозвались резонансом где-то под лопаткой, несмотря на тридцатиградусную жару. Он отмахнулся. «Бред. Усталость после дороги. Скоро буду любоваться "уникальным бытом" и страдать от комаров. Весело!» Он нашел номер Ларисы и нажал кнопку вызова, улыбаясь предвкушению ее голоса. Позади, на витрине магазина, отразилась реклама нового фильма ужасов – лицо с пустыми глазницами. Игорь, поглощенный разговором, не заметил, как по карнизу над редакцией чинно прошествовала ворона, ее черное отражение скользнуло по стеклу рядом с рекламой.
***
Вечер накануне отъезда свежести не принес. Воздух за окном был спертым, пропитанным выхлопами и городской пылью. Игорь, несмотря на внутреннее "фи", решил провести разведку боем. Перед погружением в «глухую зарубку» Глухово, он решил, что неплохо бы понять, какие именно суеверия там водятся. Он вспомнил о профессоре Алексее Кирилловиче Морозове, эрудите лет шестидесяти, знакомому еще по университету, где тот читал лекции по русскому фольклору. Морозов был глыбой рационализма, разбивавшей любые мистические домыслы строгим научным методом и иронией.
Кабинет Алексея Кирилловича на кафедре археологии и этнографии был царством упорядоченного хаоса. Книги не громоздились, а стояли стройными рядами на полках чуть ли не от пола до потолка, но каждая стопка на столе и подоконниках была помечена аккуратными бумажками с надписями: "Свадебные обряды. Вологодская губ.", "Похоронные традиции. Архангельск", "Календарная обрядность. Пересмотр". Воздух пах бумагой, пылью и крепким чаем. Сам профессор, сухощавый, с живыми, насмешливыми глазами за стеклами очков в тонкой металлической оправе и аккуратно подстриженной седой бородкой, разбирал какие-то карточки. На нем был практичный твидовый пиджак с кожаными заплатками на локтях.
– А, Сорокин! – Алексей Кириллович поднял взгляд, отложив карточку. Голос у него был звонкий, четкий, с легкой хрипотцой заядлого курильщика трубок и одна из таких, непотушенная, дымилась в тяжелой пепельнице. – Слышал, слышал, в медвежий угол собрался. Глухово? Интересный, надо сказать, объект для этнографа. Правда, со специфическим «брендом».
Игорь уселся на стул напротив, отодвинув пожелтевшую папку с надписью "Северо-запад. Колдуны. (сомнит.)".
– Специфический бренд? Главред мой, Аркадий Петрович, намекал на какие-то суеверия после смерти местного жителя. Я как раз за контекстом. Для очерка. «Уникальный быт» и все такое. – Он не скрывал легкой иронии в последних словах.
Алексей Кириллович усмехнулся, поправил очки.
– Уникальный быт… Да уникален он там своей приверженностью к одной-единственной, но очень живучей легенде. Которая, собственно, и является тем самым «брендом» Глухово. Больше там, честно говоря, смотреть не на что. Лес, болота, упадок. – Он потянулся к одной из полок, без труда нашел очередную папку – «Костромская губ. Мифологические нарративы». – Все вращается вокруг одного персонажа. Фаддей Игнатьевич Прокофьев. Уездный судья. Вторая половина позапрошлого века.
Игорь наклонился вперед, ожидая колоритной истории для статьи.
– Судья? И что же он натворил такого, что его до сих пор поминают? Какие-то вопиющие приговоры? Особенная жестокость?
– О, куда интереснее! – Алексей Кириллович достал из папки несколько ксерокопий старых записей, видимо, сделанных еще дореволюционными фольклористами. Его тон был сугубо научным, без тени мистического трепета. – Согласно местным рассказам, которые я скрупулезно собирал и классифицировал, судья Прокофьев отличался не столько жестокостью, сколько патологическим страхом смерти. И, как гласят эти самые рассказы, он нашел способ ее обмануть. – Профессор сделал паузу для эффекта, но его глаза светились не страхом, а чисто профессиональным интересом к абсурдности поверья.
– Способ? Вроде эликсира бессмертия? – поинтересовался Игорь, уже мысленно прикидывая заголовки.
– Точнее, сделки, – поправил Алексей Кириллович, просматривая записи. – Классический фольклорный мотив, изученный еще Аарне-Томпсоном. В общем, продал он душу нечистому. Не за богатство, а за отсрочку. За то, чтобы не умирать до конца. Говорят, умер он скоропостижно – официально. Похоронили в фамильном склепе у церкви Пантелеймона. Это теперь, насколько я знаю, руины. Но вот дальше начинается «изюминка». – Он постучал пальцем по ксероксу. – Тело, по легенде, не тронулось тлением. Совсем. Как будто уснуло. Или ждет. И склеп его стал… ну, вы понимаете, местом «нехорошим». Птицы, якобы, не поют рядом, звери обходят, в определенные ночи там якобы огоньки видны и стон стоит. – Профессор махнул рукой, явно относясь к этому как к курьезу. – Полнейшая чушь, разумеется. Скорее всего, произошла банальная консервация тканей из-за уникальных условий в склепе – сухо, состав почвы, может, даже какое-то примитивное бальзамирование по приказу самого судьи, панически боявшегося разложения. А народная молва, как водится, раздула это до масштабов нечистой силы. Типичный механизм рождения локального мифа.
Игорь кивал, мысленно записывая: «Ядро суеверий – легенда о «нетленном» судье-продавце души. Отличная основа для статьи!» Рационализм профессора только укреплял его собственный скепсис.
– Понятно. Так сказать, местная достопримечательность с чертовщинкой. «Неупокоенный» как туристический бренд, только без туристов. – Он усмехнулся.
– Именно, – подтвердил Алексей Кириллович, убирая папку. – Этот миф – главный культурный код Глухово. Он передается из поколения в поколение, обрастает новыми деталями, особенно после реальных смертей – как этот недавний «инцидент», формирует специфические табу и страхи. Классический пример атавистического страха перед мертвецом, подпитываемого изоляцией и архаичным сознанием. С научной точки зрения – безумно интересно! Поле для изучения механизмов бытования фольклорного сюжета в современной, хоть и депрессивной, среде. – Его глаза загорелись азартом ученого. – Фиксируйте все, Игорь! Реакции на имя, на место, на даты. Любые упоминания судьи, любые запреты. Это бесценный материал!
Игорь встал, чувствуя себя вооруженным нужной информацией.
– Фиксировать буду, Алексей Кириллович, не сомневайтесь! «Тени продавшего душу судьи» – звучит как отличный подзаголовок. Спасибо, теперь я знаю, с каким «уникальным бытом» имею дело!
– Удачи! – крикнул ему вдогонку профессор, уже погружаясь в следующую папку. – И не вздумайте там верить в чепуху про нетленные тела! Фиксируйте только факты страха, а не его мифические причины. Наука, молодой человек, наука!
Игорь вышел, щелкнув дверью. Он шел по коридору, довольный. «Отлично! Легенда со столетней историей, идеально вписывающаяся в концепцию «архаичного страха». Профессор-скептик как гарантия отсутствия реальной чертовщины. Осталось только записать пару баек от местных и описать гнетущую атмосферу. Дело техники», деловито размышлял он.
Он не услышал, как Алексей Кириллович, уже после его ухода, отложил папку и задумчиво посмотрел в окно на темнеющее небо. Профессор достал потухшую трубку, постучал ею по пепельнице.
– Глухово… – пробормотал он себе под нос. – Странное место. Миф живучий, не по меркам современности. Слишком живучий. – Он пожал плечами, отгоняя ненаучные мысли. – Банальная консервация тканей и эффект изоляции. Разумеется. Что еще?
***
Последний рывок «буханки» по разбитой дороге в Глухово был похож на тряску в стиральной машине. Игорь Сорокин вцепился в поручень, чувствуя, как каждую косточку выбивает на ухабах. За окном мелькало угрюмое полотно августовской глубинки: поля, заброшенные и заросшие бурьяном, словно седые бороды стариков, упирались в стену хмурого, почти черного леса. Воздух, ворвавшийся в открытое окно, был тяжелым, удушливо-сладким от запаха перезревшей полыни и нагретой хвои, с кисловатой подложкой далеких болот. Небо – низкое, свинцовое, без единого просвета. Тишина стояла не природная, а какая-то мертвая, гнетущая, как ватное одеяло. Лишь рев мотора «буханки» и назойливый гул мошкары нарушали ее.
Водитель, Николай, коренастый мужик лет пятидесяти с лицом, словно вырезанным топором из мореного дуба - глубокие морщины, обветренная кожа, глаза-щелочки, смотрящие на мир с привычной усталостью - большую часть пути молчал. Игорь пытался расшевелить его вопросами о Глухово, получая в ответ лишь бурчание: «Да так…», «Живут…», «Леса много…».
Когда показались первые избы, Николай заговорил, не отрывая глаз от колеи:
– Вот и ваша точка. Домов – раз-два и обчелся. Пять семей, не боле. Да бабка Марфа на отшибе, у кромки леса. – Он кивнул в сторону темной полосы деревьев, где угадывался крохотный домик, почти сливающийся с чащей. – К ней не суйся. Баба старая, дурость на нее находит, да и место… слывет неладным. Лес близко.
«Буханка» с грохотом остановилась у последнего дома на околице, перед которым росла огромная, полузасохшая липа – ориентир. Николай заглушил мотор, и в навалившейся тишине звон в ушах казался оглушительным.
– Смирновы тут. Договорились. Комната есть. – Он вылез, потянулся, кости хрустнули. – Татьяна – хозяйка. Баба крепкая, но… беда у них. Старик, глава семьи, помер недавно. Скоро девятый день. – Николай произнес это с каменным лицом, но почему-то избегая имени. Его взгляд скользнул мимо Игоря, в сторону огорода.
Игорь вывалился из машины, расправляя затекшие мышцы. Он огляделся. Глухово было живым, но живым странно, как в замедленной съемке. Несколько изб из темных, посеревших бревен стояли, покосившись, но крыши были целы. В некоторых окнах виднелись горшки с цветами, занавески в цветочек, но за стеклами ощущалась пустота, ни движения, ни лиц. Зато хозяйственный двор Смирновых дышал привычной деревенской жизнью, контрастирующей с общей сонной атмосферой: у покосившегося сарая стояла лошадь, гнедая кляча, лениво жевавшая охапку сена. Она подняла голову, посмотрела на Игоря тусклыми глазами и равнодушно опустила обратно. Куры деловито копошились в пыли у крыльца, выискивая зернышки. Один петух, пестрый и важный, замер, наклонив голову, словно прислушиваясь. Из-за плетня доносилось блеяние – пара коз щипала жухлую траву, их колокольчики глухо позванивали в такт движению челюстей. Воздух был наполнен привычными запахами: свежее сено из сарая, кисловатый запах навоза, пыль, дымок из печной трубы, где тонкая струйка вилась в неподвижном воздухе.
«Лошадь, куры, козы... Обычное хозяйство. Но почему так тихо? Почему никто не выходит?» – подумал Игорь, отмечая контраст между живой скотиной и мертвой тишиной человеческого присутствия.
Николай закурил самокрутку, прикрывая огонек ладонью. Он стоял, глядя куда-то мимо Игоря, к лесу. Его сапоги были испачканы свежим навозом.
– Звоните, когда назад. Приеду. – Он сделал глубокую затяжку. Дым повис в воздухе неподвижным сизым облачком. Потом он повернулся к Игорю, и его голос стал тихим, плоским, лишенным интонаций, словно заученной молитвой: – Пока девяти дней не минуло… Его… имя не поминай. Вслух. Нельзя.
Игорь, поправляя рюкзак, замер.
– Чье имя? Никифора? – спросил он, и имя гулко прозвучало в тишине, заглушив на мгновение блеяние коз и кудахтанье кур. Николай вздрогнул всем телом, как от удара током. Его каменное лицо исказилось гримасой чистого, животного страха. Он резко, судорожно перекрестился.
– Тихо ты! – прошипел он, бросая испуганный взгляд на дом, на лес, на небо. Шепот его был хриплым, полным паники. – Не зови! Нельзя! До девяти дней… нельзя по имени звать. Никто. Слышишь?
Игорь почувствовал, как смесь раздражения, недоумения и дискомфорта сковала его. «Вот те на! Суеверия в действии. И ведь взрослые люди, с лошадью, с домашним хозяйством...»
– Почему нельзя? – спросил он, стараясь говорить тише, но с явной долей скепсиса. – Чтобы дух не потревожился? Или сны плохие приснятся?
Николай посмотрел на него так, будто Игорь предложил плюнуть в колодец. В его глазах горел страх, смешанный с жалостью к глупому горожанину.
– Чтобы… не пришел, – выдохнул он, и каждое слово казалось ему невероятно тяжелым. – Не пришел… и кровь не пил. – Он резко бросил окурок в лужу у колеса, где она зашипела. – Девять дней. После – поминай хоть целый день. А сейчас нужна тишина. Заруби себе. – Это прозвучало как заклинание. Он резко развернулся, полез в кабину и хлопнул дверцей. Мотор рыкнул, «буханка» дернулась, поднимая тучи пыли, и скрылась за поворотом.
Игорь остался один. Пыль медленно оседала. Тишина сомкнулась вновь, еще более плотная и звенящая после рева мотора. Блеяние коз, кудахтанье кур, даже жужжание мух – все звучало неестественно громко на этом фоне. Лошадь за сараем тихо зафыркала.
Он стоял, сжимая ручки сумок, глядя на дом Смирновых. Обычная изба. Низкая дверь. Окна с геранью. Лопата, прислоненная к сараю. Следы телеги на земле. Все говорило о жизни, о труде, о буднях. Но эта жизнь замерла. Затаилась. Ждала. Ждала истечения девяти дней. «Тишина ожидания, – подумалось Игорю. - Вот так они там сидят и молчат. Боятся шепнуть имя».
Кровь не пил? – эхом отозвалось в голове. Рационалист яростно бушевал: «Средневековый бред! Темнота! Страх смерти, облеченный в сказки про упырей!» Но панический крест Николая, его животный страх при произнесении имени, эта гнетущая тишина деревни, где даже куры кудахтали как-то виновато – все это несколько било по его уверенности. Вспомнились слова Алексея Кирилловича о судье Прокофьеве: «Продал душу… тело не тронулось разложением…» Абсурд! Но здесь, в этом месте, где хозяйство жило, а люди замерли в суеверном страхе, абсурд обретал свою плоть. «Не называй имени… чтобы не пришел.»
Он глубоко вдохнул, пытаясь вдохнуть уверенность вместе с запахами сена и навоза. «Ладно, этнография страха начинается. Главное – держать лицо, не смеяться и фиксировать все. Особенно этот абсурд про кровь.» Поправив рюкзак, Игорь Сорокин, веселый ловелас и сугубый материалист, шагнул к низкой двери дома, где висел невидимый, но ощутимый знак: «Здесь ждут девятого дня и боятся имени мертвеца». Петух резко прокричал – звук был пронзительным и тревожным в звенящей тишине Глухово.
***
Комнатка под крышей, куда Татьяна проводила Игоря, была маленькой, пыльной, с единственным окном, выходящим в темнеющий огород и на стену леса. Воздух стоял спертый, пропитанный запахом старого дерева и пыли. Игорь быстро разложил свои нехитрые пожитки: ноутбук на грубый стол, рюкзак в угол. Через тонкий пол доносились приглушенные звуки жизни, странно приглушенные, как будто все передвигались на цыпочках: скрип половиц, глухой стук чугунка о плиту, тихое бормотание старухи Агафьи – монотонное, как заклинание. Он прислушался, уловив обрывки: "...не ходи... не зови... земля сырая... кровь холодная..." Бред старого человека? Или молитва-оберег?
Спустившись вниз, Игорь застал последние приготовления к ужину. Агафья, возрастом под 70, маленькая, ссохшаяся, как прошлогоднее яблоко, с острым, морщинистым лицом и не по годам живыми, почти горящими черными глазами, мельтешила у печи. Ее руки, костлявые и быстрые, как у паука, ловко управлялись с чугунками. На ней было темное, выцветшее платье и вытертый фартук. Ее черные глаза на мгновение уставились на Игоря с немым, недобрым оцениванием, прежде чем она отвернулась, продолжая свое бормотание. Запах тушеной картошки, лука и топленого молока смешивался со стойким запахом ладана.
Во дворе, в сгущающихся сумерках, Александр и Иван, брат Татьяны, заканчивали хозяйственные дела. Александр, лет тридцати пяти, коренастый, мощный, с обветренным, замкнутым лицом и темными глазами, смотревшими куда-то сквозь мир, с силой вколачивал колышек у покосившегося плетня. Каждый удар тяжелого молота отдавался глухим стуком, слишком громким в тишине. Иван, тоже, судя по всемпу, разменявший четвертый десяток, более тщедушный, с нервным лицом и бегающим взглядом, поил лошадь. Он украдкой поглядывал на дом, на лес, порой озираясь от шороха в кустах. Их молчание было не просто отсутствием слов – оно было плотным, пропитанным усталостью и чем-то еще – ожиданием?
– К ужину, – тихо, почти беззвучно, позвала Татьяна, возрастом с Александра, появившись в дверях. Она стояла, опершись о косяк, худая, как тень, в простом темном платье. Ее лицо было серым от усталости, где запавшие глаза, потухшие и пустые, выдавали жизнь. Голос ее был хрипловатым, словно выдавленным наружу с усилием. Она мимоходом посмотрела на Игоря, ее взгляд скользнул по комнате.
Стол в горнице был грубым, некрашеным. На нем уже стояли миски с дымящейся картошкой в мундире, тарелка с крупно нарезанными солеными огурцами, горбушка черного хлеба. В красном углу, перед потемневшими ликами икон, теплился огонь лампадки, ее дрожащий отблеск скользил по стенам, создавая зыбкую тень. Воздух был прохладным, но эта прохлада несла какую-то затхлость. Никакого уюта, только необходимость еды.
Все собрались молча. Александр вошел, тяжело ступая сапогами по половицам, сбросил на лавку телогрейку. Его лицо было каменным, но в глазах, мельком бросивших быстрый, острый взгляд на иконы, читалось напряжение. Он сел, уставившись в стол. Иван протиснулся следом, сел на краешек лавки, скрючившись, словно стараясь занять как можно меньше места. Его пальцы нервно перебирали крошки хлеба на столе. Петр, бледный мальчик лет шести с огромными, слишком взрослыми для его возраста темными глазами, прижался к бабке Агафье, которая стояла у печи, разливая по мискам молоко из глиняного крынки. Глаза Пети с любопытством и смутной тревогой разглядывали Игоря – чужака в их простом мире. Татьяна села напротив мужа, ее руки лежали на коленях, сцепленные в замок. Она не смотрела ни на кого.
Игорь чувствовал себя незваным гостем на поминках, которые еще не начались. Гнетущая тишина давила на барабанные перепонки. Он попытался завести разговор, профессионально, нейтрально:
– Хороший у вас конь, Александр. Сильный вид. В лесу помогает?
Александр медленно поднял глаза. Они встретились с Игорем на долю секунды – темные, пустые, как колодцы.
– Лес, – глухо бросил он и снова уставился в трещину на столешнице. Больше ничего.
Иван быстро кивнул, но промолчал. Татьяна не пошевелилась. Только Агафья, ставя перед Игорем миску с молоком, пробормотала что-то невнятное. Петр болтал ножками под лавкой, его взгляд то и дело ускользал к темному окну, за которым постепенно сгущалась ночь.
Ужинали в висевшем густом молчании, прерываемом только стуком ложек о глиняные миски, громким жеванием Георгия, тихим сопением Пети и бормотанием Агафьи у печи. Каждый звук казался громким. Игорь ловил себя на мысли, что сам жует как можно тише. Он отмечал детали для будущего очерка: "Страх здесь – осязаем. Он в каждом жесте, в избегании взглядов, в гробовой тишине за столом. Они не скорбят – они ждут. Ждут, когда минует опасность. Какого черта они боятся?!" Рационалист в нем злился на эту иррациональную панику, но атмосфера дома, настраивала на минорный лад. "Девять дней... Кровь пил..." – помнил он слова Николая.
Татьяна вяло начала собирать пустые миски. Александр мрачно разглядывал узор трещин на столе, будто читал в нем судьбу. Иван тихонько икал от съеденного. Агафья возилась у печи. В этот момент Петр, глядя в окно, где уже вовсю отражался свет из комнаты и усталое лицо его матери, громко, отчетливо, с детской непосредственностью спросил:
– Мам, а где дедушка Никифор? Когда он с кладбища домой придет? На девятый день?
Тишина разлилась.
Она не наступила – она обрушилась всем своим ледяным, невыносимым весом. Воздух в избе мгновенно сгустился, стал вязким, как смола, затрудняя дыхание. Время словно остановилось.
Звяк! Ложка, которую держала Татьяна, тихо звякнула о край миски и упала на стол, покатившись с глухим стуком. Молоко из опрокинутой миски медленной белой речкой поползло по грубой доске.
Александр поднял голову. Очень медленно. Шея его напряглась, как канат. Его лицо окаменело, превратившись в неподвижную маску. Но в глазах – в этих пустых, отрешенных глазах – вспыхнуло нечто. Не гнев. Не ярость. Чистый, первобытный, леденящий страх. Такой силы, что Игорь инстинктивно отпрянул.
Агафья вскрикнула – коротко, пронзительно, как раненый зверь. Она резко бросилась к Пете, с силой зажала ему рот своей костлявой, узловатой ладонью. Ее черные глаза полыхали не злобой, а паническим ужасом, обращенным не к ребенку, а куда-то в темный угол, в окно, в невидимую угрозу.
– Тихо! – прошипел Александр* Звук вышел из его горла низким, хриплым, напряженным. Он не кричал. Каждое слово било, как молот: – Молчи. Не зови. Не смей. До девяти дней. Никогда. Слышишь? Никогда.
Петр не заплакал сразу. Он замер, его глаза, полные непонимания и внезапного страха перед этой столь резкой реакцией взрослых, широко распахнулись. Потом его маленькое тело задрожало, и он разрыдался – не громко, а тихо, жалобно, испуганно всхлипывая, пытаясь вырваться из железной хватки бабки.
Татьяна, побледневшая, бросилась к сыну. Ее движения были резкими, отчаянными. Она мягко, но настойчиво отвела костлявую руку Агафьи от рта Пети и прижала его к себе, прижимая его лицо к своему темному платью, пытаясь заглушить его всхлипы. Сама она не плакала. Ее глаза были сухими и огромными от страха, уставившимися куда-то внутрь себя.
Игорь замер. Его рука, машинально потянувшаяся к карману, где лежал диктофон - он включил его в начале ужина, "на всякий случай" - оцепенела. Это был не бытовой конфликт. Не крик на ребенка. Это было что-то непонятное, отчаянное. Защита против невидимой угрозы. Страх перед именем был не суеверием – он был физиологической реакцией, почти мистической по своей силе и синхронности. Он видел этот страх – в окаменевшем лице Георгия, в паническом взгляде Агафьи, в смертельной бледности Татьяны, в бессильном всхлипывании Пети. Он чувствовал его в воздухе, ставшем холодным и тяжелым, как свинец.
"Никифор". Банальное имя. Произнесенное ребенком. Оно сработало как спусковой крючок для коллективного психоза. Рационалист в Игоре бушевал: "Бред! Истерика! Детская психотравма!" Но все-таки что-то его зацепило. Он вспомнил слова этнографа: "Память земли страшна. И то, что в ней застряло..." В этом доме, под шум ветра за стеной и всхлипы мальчика, под гнетом немого ожидания девяти дней, его разум, такой уверенный в своей просвещенности, впервые почувствовал глубокий, первобытный холод сомнения. Что, если они действительно боятся не зря?