Окаменелые сердца, или Медуза Горгона, ч. 2, гл. 11
23 марта 2023 -
Александр Осташевский
Часть вторая.
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
А. С. Пушкин «Воспоминание», 1828.
Глава одиннадцатая.
Прошло пять лет со смерти Ирины, жены моей. За это время я нашел в интернете женщину, сильно страдающую от одиночества, переехал к ней в Казахстан, Караганду, и женился на ней.
Народ в Караганде очень приветливый и душевный. Я это почувствовал, когда оформлял свой “Вид на жительство”: страна лежит в обширных степях – соответствующие учреждения находятся далеко друг от друга – попробуй, найди их. Вот тут-то меня и выручали местные жители, и богатые, и бедные: объясняли подробно, вежливо, как пройти к той или иной организации, некоторые даже провожали.
За окном тихий августовский вечер, вижу играющих во дворе ребят, слышу их голоса. Небо еще светлое, но темнеющее, старые, могучие тополя с широкими, раскидистыми кронами почти заслоняют крупнопанельные и кирпичные пятиэтажки, стоящие вокруг, «…так похоже на Россию, только это не Россия…».
В декабре 2011 года я расстался с Тамарой навсегда: чувство, вспыхнувшее к ней, теперь я не могу назвать любовью, но оно было для меня довольно сильным, и пострадал я от него достаточно. Но почему так всегда получается, и не только в моей жизни, что светлая сила любви, которая должна приносить радость, обновление, приносит чаще всего, одни страдания, если не считать несколько светлых мгновений? И чем больше любишь – тем больше страдаешь. Любовь – это как создание настоящего произведения искусства, которое не руководствуется потребностями толпы, моды в данный момент, а выражает душу автора и поэтому остается непонятым и одиноким среди «окаменелых сердец» Видимо, моя прежняя извечная тоска по настоящей жизни вновь околдовала меня, заставив принять «яичницу» за «Божий дар»: любви-обманщице «все возрасты покорны».
Что же было до моего отъезда в Казахстан? Не могу не рассказать о моей жизни в Доме престарелых, потому что она во многом напоминает судьбу одиноких стариков в России, да и не только там.
Итак, в Казани, как давно писал мой бывший друг: «…дела окончены, и счеты давным-давно подведены»: 14 февраля я уезжаю в Окаменеловку, провинциальный городок Татарстана, в тамошний Дом престарелых. Путевка у Ани, дочери моей умершей жены, на руках, и она меня водит уже к последним врачам, которые должны дать заключение, что я еще чего-то стою, чтобы занять достойное место среди стариков и инвалидов интерната. И это «вождение» часто становится довольно комичным: чтобы не стоять в очереди и быстрее решить связанные с медициной проблемы, она вдруг «заботливо» берет меня под руку и осторожно, как больного старика или инвалида, на виду больных и врачей, вводит в кабинет терапевта или начальника отделения поликлиники. Я опускаю голову, сильно горблюсь и неверным шагом послушно иду, хотя внутри меня бушуют злость, презрение и смех. До чего же она хочет от меня избавиться… но зачем показывать это так явно?! Ну да Бог с ней: не сужу, да не судим буду.
Кстати, не так давно она завела себе нового любовника: молодой человек, точнее, не такой уж и молодой, но и не такой старый, небольшого роста, полноватый, с неопределенным выражением невыразительного лица, весьма напоминает Карслона, «который живет на крыше». Это новый, очередной кандидат в мужья Ани - директор какой-то автомобильной фирмы, наверное, такой же маленькой и неинтересной, как и он сам. Но «Карслон» мне показался добрым: когда я оказался без денег, купил мне не просто «курево», как я просил, а отличную сигару, хорошую пачку сигарет и красивую зажигалку. Более того: именно он с Аней на своей машине повез меня с необходимыми причиндалами на новую «квартиру», в Дом престарелых и инвалидов Окаменеловки.
Ранним-ранним утром, когда за окнами еще было темно, Аня велела мне собираться. Пока я одевался, приехал «Карслон», и мои прежде собранные вещи стали быстро выноситься на площадку перед лифтом, за дверь моего бывшего дома. Аня и «Карслон» работали быстро, весело, с огоньком, потом подключился Дима, двигаясь так же «полуавтоматически», как и всегда, когда исполнял чужую волю. Но теперь, наверное, это была и его воля: он не меньше других желал расстаться со мной, - ему я тоже мешал жить. Я стоял на площадке и смотрел, как выносятся мои книги, старенькие ноут-бук и черно-белый принтер, на которых я писал свои задушевные рассказы и роман, мешок с одеждой. «Карслон», оказывается, обладал незаурядной физической силой, и мои тяжелые коробки и тюки в мгновение ока были «переброшены» через лифт вниз, в его машину.
Когда все было переброшено, как и моя жизнь, я на прощание крикнул Диме: «Всего тебе доброго!..», но он, кажется, и не слышал моих слов, а молча и деловито ушел в свою комнату. Да, не такой уж я для него человек, чтобы проститься со мной…. Ну и Бог с ним: пусть малыш живет хорошо, пусть никогда не испытает то, что испытал я. Да он и не изведает такого, потому что вполне, по своей природе, уложится в рамки окружающей его жизни, в отличие от меня. Человеческого счастья тебе, Дима!
Я спустился в темный двор и нырнул в черную бездну машины, сел на уголок заднего сидения, окруженный и стиснутый моими вещами. «Карслон» и Аня разместились впереди, и мы плавно двинулись вперед, мимо знакомых, заснеженных улиц и площадей родного мне Каменнограда, прочь от него, в неизвестную и пугающую Окаменеловку. Что меня ждет в ее Доме престарелых? Мне говорили, что там живут почти одни зеки, что там плохо обращаются с закл…, с жильцами, что там вообще… люди кончают с собой…. В полутьме салона я видел навигатор, стрелка которого колебалась и указывала наш путь на юго-восток, отмечая проезжаемые пункты. Все еще спало вокруг, было темно, и мы тоже будто спали: молчание, короткие фразы «Карслона» и Ани и опять молчание.
Машина покинула город, и потянулись по обе стороны бесконечные белые от снега поля. Их сумрачная мертвая беспредельность жутковато тянула меня к себе, и я почувствовал, что она будто входит в нашу машину, в меня и пронизывает все мое существо медленно и неуклонно. Я уже не видел светящуюся зелень навигатора и приборной доски, темных силуэтов «Карслона» и Ани, не чувствовал, как теснят меня вещи в машине…. Теперь я ощущал только нескончаемое одиночество этих мрачных белых полей и слитую с ним свою вечную отрешенность и неприкаянность среди всей вселенной.
Я огляделся и обнаружил… что сижу один… на небольшом пне… среди этого бескрайнего сумрака белых, мертвых полей. И странно: я не запаниковал, не пожалел о своей гибельной для меня разлуке с людьми и теплом в машине, не пожалел о своих навек потерянных и необходимых вещах, окружавших меня. Я сидел и смотрел на эти, родные теперь для меня, одинокие равнины, покрытые снегом, как в свою душу, в которой была та же мрачная пустота, прикрытая кое где мертвыми надеждами, как поля снегом. Но вот эта пустота внутри меня вдруг зашевелилась, подняла меня на ноги, и я пошел, но куда: то ли вперед, то ли назад, то ли в сторону, но пошел. Я увязал в снегу, но с непонятным упорством все шагал и шагал, как долго – не помню. Внезапно в далекой- далекой дали, на самом горизонте, слабо посветлело небо, а я вдруг провалился в сугробе по пояс. Попытался вылезти, опираясь руками в снег, но руки тоже проваливались в него, и я погружался еще глубже. Вот теперь-то я запаниковал, испугался, судорожно пытаясь вырваться из поглощающей меня, обжигающей голые кисти рук и леденящей ноги бездны. В конце концов, я понял, что мне уже никогда не выбраться из ее смертельных объятий и предался окончательно ее воле. Так хочет Бог, такова Его воля, и мое дело – перестать сопротивляться – так НУЖНО. Шло время. Я видел, как в дали полей разгорается рассвет, мне очень хотелось туда, ближе к восходящему солнцу и небу - я инстинктивно протянул к ним руки, но мертвящий холод уже сковывал меня все больше и больше, и я страшно захотел спать. Сознание медленно, в каком-то красном, пылающем, как огонь, жаре уходило из моего коченеющего, перестающего чувствовать тела. Оно становилось частицей этих мертвых, пустых и бескрайних, обжигающих холодом белых полей и растворялось в них, в их бесконечном покое и бесстрастии. Они будто спали и не спали, будто согревали и охлаждали меня, но я теперь точно знал, что они теперь во мне, а я в них как единое природное существо.
Я спал и не спал, жил и не жил, растворялся в полях и в то же время оставался просто человеком, единой личностью, которая вдруг опять оказалась в машине «Карслона», на заднем сидении, сдавленная своими вещами. Впереди по-прежнему торчали передо мной два силуэта моих перевозчиков.
Вдруг Аня обернулась ко мне, пристально посмотрела на меня и растерянно сказала:
- Фе-дя-я… а Павла… не-ет….
- Что? – Карслон будто вынырнул откуда-то, - как это НЕТ?!
- Ну-у, не-ет….
- Он что, вывалился что ли?!
- Ну-у, н-не знаю… в-вроде сидел… здесь… .
Карслон тоже обернулся ко мне, некоторое время вглядывался в меня и не видел, потом резко затормозил. Они вышли из машины, я тоже, а Карслон перелез на заднее сидение и стал его обшаривать, как будто я был пуговицей или спичкой. Затем он подошел к Ане, вспотевший и взволнованный:
- Как он мог вывалиться, но я весь салон осмотрел и под сиденье заглянул – испарился?!..
- От этой сволочи всего ожидать можно, - зло и тихо прошипела она.
Я взглянул на себя – все было в порядке: я был вполне видим, осязаем ( я потрогал себя), вроде вполне здоров: все чувствовал, ощущал. Но… теперь я был и не совсем я…. Среди расстилавшихся вокруг меня полей я смотрел на себя и иными глазами, пустыми, равнодушными и… безжалостными. Поэтому говорил себе: ты живой еще, как ни странно: дышишь, двигаешься, а ведь вроде тебе давно пора закончить свою глупую и никчемную жизнь, никому, по большому счету, даже тебе, не нужную. Поэтому и не видят тебя твои гонители-перевозчики, лишающие тебя родного дома и согретого тобою семейного очага.
Карслон стоял и курил, он был взволнован, ему хотелось поговорить, ну хотя бы со мной, но он меня не видел, не мог видеть, потому что ему тоже было на меня, по большому счету, наплевать. Аня задумалась, помолчала, потом зло вскрикнула:
- Значит, вывалился по дороге?! А мы не заметили?! Что теперь делать?!...
Карслон ответил:
- Он не хотел ехать… в Дом престарелых… я это видел…. В твоей квартире у него была своя, родная комната: письменный стол, компьютер, на котором он писал свой роман... книги. В Доме престарелых он всего этого лишается… - вот он и сбежал.
- Ты думаешь?.. Он что, дурак?!.. А где он жить теперь будет?
- Значит, есть где….
- Нет… а как же он без своих вещей, без одежды? Он же мог просто нам сказать, что уходит жить к своей подруге, вместе с вещами?... Нет… это он специально, чтобы нас позлить, досадить нам: дескать, поищите, понервничайте: я вам испорчу жизнь. Скотина проклятая, писатель никчемный!
- Нет, Аня, тут что-то не то… - Федор закурил. – От тебя он действительно хотел уехать, даже в Дом престарелых…. Скорее всего: плохо захлопнул дверцу и вывалился где-то по дороге, а мы не заметили.
- Ты его не знаешь, Федя, это такая сволочь, что на все способна! Это он со зла, чтобы досадить нам!...
Федор и Аня снова сели в машину, но не ехали, а молчали. Когда я открыл дверцу, они ошеломленно уставились на меня: увидели, потому что я стал им теперь реально нужен. Я спокойно уселся на прежнее заднее место среди своих вещей.
Куда вы пропали?! – почти в унисон спросили они меня. Я взглянул на них и ничего не ответил, ничто не шевельнулось в душе моей, которая все еще была частью тех пустых, мертвых, лежащих во тьме белых полей и не могла ничего ответить.
- Паша!! – еще сильнее воскликнула Аня. – Почему вы молчите?! Что случилось?? Вы вывались по дороге?? Поранились, живы?? Говорите же, Паша!!
- Не знаю, - коротко ответил я. – Ничего не знаю.
- Как это вы не знаете?! Вы здоровы??
- Тоже не знаю.
- Ладно, поехали, - тихо произнес Федор и сказал Ане: - Оставь его в покое, дай человеку передохнуть, в себя прийти: кто знает, что ему пришлось перенести….
Я с благодарностью посмотрел на него.
Фары дальнего света прилежно высвечивали дорогу перед нами, которая то вилась, то пропадала в этих белых и пустых полях, но вот на горизонте уверенно просветлело небо и чуть засиял край солнца.
Мы въезжали в Окаменеловку, и Федор поехал медленно, высматривая на углах под крышами почти игрушечных разноцветных трех- четырехъэтажных домиков мой Дом престарелых. А был он совсем рядом, большой, зеленый, как показал нам прохожий, и вскоре мы подъехали к его главному входу. Раскрылись железные решетчатые с цепями ворота, и я с тоскливым страхом поднялся по мраморным ступеням к его входным дверям. Федор стал носить мои вещи, а через некоторое время мы с Аней, сдав документы, вошли в кабинет директора.
Во мне билась одна мысль, которую я должен был осуществить во что бы то ни стало: получить отдельную комнату для всей дальнейшей жизни, и только отдельную. Я плохо уживался с людьми и чувствовал себя в своей тарелке только в одиночестве, поэтому сейчас не было для меня проблемы более важной. Тем не менее, во мне все еще жила пустота белых полей, и она выставляла все мои проблемы передо мной как малозначащие, не стоящие тех сил и волнений, которые я тратил обычно на разрешение их. Поэтому я с большой долей уверенности подсел к столу директора, небольшого, пожилого татарина, коротко представился и попросил поселить меня в отдельную комнату.
Добавил, что я писатель, верующий христианин – мне без отдельной комнаты никак нельзя. Еще прибавил, что моя книга издана в Казани и я могу показать ее. Директор заинтересовался, и я сходил за книгой. Он полистал ее, а я стал объяснять, о чем она, сказал, что в этих рассказах я изложил все, что наболело как у меня, так и у других учителей.
- Значит, эта книга только об учителях? – спросил директор.
- В основном, да, - ответил я.
- А как же ученики? – спросил он. – Ведь у них тоже своя жизнь, свои проблемы, переживания?
- Об этом тоже есть, но я писал, в основном, об учителе, о его проблемах, его жизни, потому что это хорошо знал, этим «болел» - здесь одна правда.
- Но учитель не должен забывать и учеников, их показывать – ведь он работает, живет среди них, как же можно писать об учителях и не писать об учениках?
- Да, конечно, у меня это есть, - уже как бы оправдывался я, - но я писал больше о том, что наболело именно у меня, у других учителей, написал почти документальную правду.
Никак не думал, что директор здесь такой умный, замолчал, не зная, что еще сказать. Наступила долгая и мучительная пауза. Наконец, директор улыбнулся и сказал:
- Вы мне нравитесь: вы искренний человек…. Что же вы все-таки от меня хотите?
- Мне нужна только отдельная комната, и больше ничего.
Он опять подумал и позвал сотрудницу, полную и симпатичную женщину:
- У нас 329 свободна?
- Да, - ответила она.
- Разместите его туда.
Я поблагодарил директора и пошел на новое место жительства.
Комната была превосходна: светлая, современная, с прихожей, ванной, душем и лоджией за окном. Вдоль стен с желтыми, солнечными обоями стояли два шкафа, два журнальных столика, тумба под телевизор, тумбочка и тахта, тоже светлые, коричневые.
Сотрудница Зина отдала мне ключ, сказав, что я должен особенно беречь его, так как второй потерян, добавила, что стулья мне принесут завтра, а ночь мне придется провести в соседней комнате, так как матрас, подушки и белье мне принесут тоже завтра. Я принялся с помощью Федора перетаскивать свои вещи в комнату и радовался, радовался…. Даже Аня, казалось, разделила мои чувства, заулыбалась, когда оценивающе окинула комнату взглядом.
Наконец, все мои вещи были перенесены, все слова, кажется, были сказаны, и я пошел провожать своих спутников. В промежутке между двумя парами больших входных дверей Аня задержалась и обратилась ко мне, все такая же радостная, улыбающаяся, но весьма взволнованная:
- Паша… Федору нужны деньги на бензин, да и вообще… он ведь нам здорово помог….
Я дал ей тысячу – она не удержала в руках, и банкнота упала на пол около моих ног. Аня низко наклонилась, как-то унизительно, торопливо хватая деньги, как будто кто-то хотел опередить ее. В конце концов, и она ушла.
Я с удовольствием поднялся на свой третий этаж, отпер ключом мою комнату и начал раскладывать вещи в платяной и книжный шкафы. Отдыхал, курил и думал только об одном: у меня теперь есть свой ДОМ, то есть своя отдельная комната, потому что государство не Аня: ему незачем выгонять меня из нее.
Ранним утром, еще до завтрака, две женщины в симпатичной униформе принесли матрас, подушки, постельное белье и аккуратно застелили односпальную тахту в моей комнате. Принесли стул, на вид довольно крепкий, наверняка не такой, с каким я мучился у Тамары, и спросили: нужен ли мне второй. Я ответил утвердительно, так как, возможно, у меня будет гость, а его надо куда-то посадить. Они согласились и пообещали скоро принести второй, что и сделали довольно быстро. Комната моя все больше приобретала жилой вид – я любовался ею. Вся она была залита солнечным светом, все в ней выглядело чисто и красиво – начиналась новая жизнь.
Я вышел в лоджию, которая была застеклена на современный манер, сверху донизу. Внизу, под ней, проходила пешеходная дорожка с частично заснеженными лавками, по которой, очевидно, гуляли жильцы, далее высокий железный забор, каковой правее переходил в ворота, и кирпичная избушка проходной. За ними виднелся пустырь и стоящая справа березовая роща, покрытая шапками снега. Так что вид был превосходный – я вошел в ванную и закурил.
Вот, ничего больше и не надо. Теперь я ни от кого из прежних «родственничков» не завишу – прощайте. Надо ли благодарить Аню за это? Вряд ли. Она помогла мне для себя, чтобы избавиться от меня, но все равно я благодарен ей. Пусть живет и радуется, растит дитя – будь счастлива, дочь моей жены!
После того как я почитал «Утренние молитвы», в дверь позвонили. Я открыл: передо мной стояли две женщины, в меру полные и симпатичные. Одна представилась музыкальным работником, а другая - организатором творческой работы среди жильцов. Я пригласил их в комнату и посадил на свои единственные стулья, а сам сел на свежезастеленную кровать.
Музыкальный работник Марина Николаевна, моложавая, весьма симпатичная женщина, казалась простой в общении, живой и подвижной. Красивое лицо ее, с большими черными глазами, небольшими носом и ртом, все время озарялось очень привлекательной улыбкой, озаряющей чуть кокетливо все его черты. Казалось, она знала свою женскую силу, но пользовалась ею умело и в меру. Я понимал: ей что-то нужно от меня по своим служебным обязанностям, поэтому она так дружески расположена ко мне, но, тем не менее, разговаривать с ней было намного приятнее, чем с Аней. Марина Николаевна, видимо, знала, что я, в некотором роде, писатель, и предложила мне пройтись по интернату, познакомиться с ним поближе, а потом написать заметку в местную газету о своих первых впечатлениях.
Вторую женщину, организатора творческой работы, звали несколько необычно, Лукерьей. Она была явно моложе Марины Николаевны, полнее, с пухлыми губами и маленькими глазками, некрасивая, поэтому больше молчала и казалась незаметной спутницей великолепной Марины Николаевны. Лукерья сказала, что познакомит меня с рисунками и поделками жильцов и художником, который имеет свои солидные законченные картины и много помогает в оформлении интерната.
Мы шли, и в освещенной человеческим вниманием моей душе весь интерьер интерната являлся тоже в светлых тонах. Пол коридора был устлан паркетом, посредине его проходила несколько выпуклая и узкая ярко-желтая полоса из какой-то клейкой на вид материи, придающая полу оригинальный, солнечный вид. Мне это понравилось, хотя старики и больные старательно обходили ее, чтобы не споткнуться, и некоторые спотыкались.
Сначала женщины повели меня в Кабинет творчества: на полках стояли вылепленные из пластилина фигурки людей, собак и птиц. Они были весьма выразительны, хотя и не совсем пропорциональны, как и карандашные, цветные рисунки: эскизы природы, незнакомые мне портреты. Показали мне и комнату того художника, о котором говорила Лукерья и который писал здесь все плакаты и объявления. В середине ее стоял небольшой стол, на котором лежали кусок ватмана, баночки с гуашью и тюбики с масляными красками. Сам художник сидел в коридоре: пожилой чеоловек с заросшей щетиной лицом, который молча пожал мне руку.
Потом мы спустились вниз, на первый этаж, где, наверное, находились основные службы интерната. Вошли в большой холл, в котором вдоль стен стояло несколько кресел, между ними два высоких фикуса. Везде чисто, тонкие, темно-желтые портьеры на больших окнах мало мешали солнечному свету освещать просторный холл, но почему же здесь было так холодно?
Я заметил пару стариков, сидевших в креслах: у одного под рукой на коленях лежала раскрытая газета. Одеты они были весьма легко: на одном старенький, потертый пиджак, на другом, с газетой, - джинсовый, новенький, но оба они будто дремали, опустив головы вниз, ни один из них не шевелился. А холод здесь был будь здоров, у меня уже начинали стыть руки и ноги, а старики сидели спокойно, привычно, будто все было так , как и должно быть.
В столовой было чуть потеплее и так же чисто и светло, как в холле, каждый стол на четырех человек, с жесткими, небольшими креслами, высокие и широкие окна с подоконниками, на которых стояли живые цветы в горшочках. И опять странность: ни солонок, ни перечниц на столах не было: они были пусты и чисты, хотя эти приборы в приличных столовах никогда никуда не уносят.
«Царство Снежной королевы, - машинально подвел итог я, - все чисто, светло, красиво и весьма современно, но бездушно, холодно, потому что не согрето ни физическим, ни душевным теплом к человеку, к этим несчастным старикам».
Дальше, по коридору, мимо столовой, мне показали прачечную и лечебные кабинеты, один из них даже был психотерапевтический, в котором стояли современные приборы для релаксации. Потом меня повели обратно, через холодный холл, в не менее холодный актовый зал, довольно просторный, с теми же темно-желтыми портьерами и большими окнами. В конце зала возвышалась сцена, на которой стояло пианино.
Здесь, очевидно, шла репетиция: пели под баян две пожилые женщины. Марина Николаевна поблагодарила меня за внимание и еще раз попросила написать о своих первых впечатлениях об интернате. Она осталась репетировать с женщинами, одетая только в одно платье, без кофты, и я невольно позавидовал ее здоровью, как и здоровью тех поющих женщин, которые, видимо, тоже чувствовали себя неплохо в легких платьях и костюмах. Лукерья куда-то исчезла, как испарилась.
Конечно, тогда, взбудораженный новой обстановкой, новой своей жизнью, я мало размышлял обо всем том, что видел, а сразу загорелся обдумыванием своей будущей статьи об интернате, но чувство несообразности, неестественности этой начинающейся передо мной жизни осталось и потом развивалось дальше.
Я стал подниматься на свой третий этаж и опять заметил несообразность: каменные ступеньки оказались почему-то слишком высокие, особенно для старых людей. Задумавшись, я крепко споткнулся о них, и меня будто вынесло в холл, где на стене горел большой жидкокристаллический телевизор, а перед ним в креслах вдоль стен сидели старики, мужчины и женщины, некоторые в инвалидных колясках. Я шел мимо них, они почти не смотрели на меня, но я не мог не заметить их ужасающе бесцветные, чуть ли не белые влажные глаза, в которых не было ни чувства, ни мысли, а одно бессмысленно застывшее равнодушие ко всем и ко всему. Только двое или трое разговаривали и курили, а остальные неподвижно смотрели на большой экран плоского телевизора на стене или куда-то в сторону. Я прошел в свою комнату, запер дверь и закурил. Как-то сжалось сердце после всех этих невольных наблюдений, но я уже был настроен на хвалебную статью и сел за компьютер.
Часа за два все написал, перечитал и остался доволен; распечатал в двух экземплярах и сохранил на компьютере. Потом задумался о дальнейшей своей жизни.
Покидая Каменноград, я решил отныне ни с кем не знакомиться, в чем меня убедили бессмысленные свидания и переписка с духовно чуждыми для меня женщинами. Поэтому я выбросил в помойное ведро веб-камеру, которую мы с Милой купили вместе. Но после начала моей новой жизни в Доме престарелых я понял, что с окаменелыми от прожитой жизни старыми сердцами новых соседей мне не сойтись, что мое прежнее одиночество усугубится в этой обстановке: бесконечные, пустые белые поля, которые недавно охватили мою душу, теперь перешли, воплотились в безжизненные сердца окружающих меня людей, жильцов интерната. Так что без всемирной сети мне не обойтись, как это ни бессмысленно: чем бы дитя не тешилось…. Интернета в интернате не было, и я решил купить флешку-модем, “3d”, чтобы подключиться к нему.
Ночью, лежа в мягкой постели на пуховой подушке, я опять мысленно наслаждался осознанием своей независимости, отсутствием Ани, Димы и иже с ними. Утром отдал статью Марине Николаевне, за что она меня горячо поблагодарила, а потом ко мне пришла организатор творческой работы со старинным именем Лукерья.
Она попросила меня напечатать конспект ее занятия с жильцами. Я просмотрел и сказал, что завтра будет готово. Она села передо мной на тот стул, который я предназначил для гостей. Несколько полноватая, простоватая, небольшого роста, с лицом, покрытым на скулах веснушками, полными щеками и толстыми губами, она напоминала девушку-старшеклассницу из деревни, выпускницу с хорошими отметками.
- Давно вы здесь работаете? - спросил я.
- Нет, недавно, - ответила она и устроилась поудобнее, как бы приготавливаясь к долгому разговору, чего я панически испугался. – Трудно здесь: все с разными привычками, характером.
- А как с начальством, ладите?
- Когда как. Директор ценит каждого только по тому, насколько он искренен, так что угодить ему трудно.
- Но это и хорошо, - сказал я, - искренность, правдивость – одни из главных человеческих качеств.
- Так-то оно так, но ведь можно и ошибиться: вдруг человек говорит правду, искренно, а ему не верят.
- Да, такое тоже может быть: человек всегда загадка.
Мы замолчали, и я, жестоко вынужденный, по правилам вежливости, вести разговор, «поинтересовался» ее жизнью:
- А вы сами как, учитесь?
- Да, в университете, на заочном.
- Какой факультет?
- Журналистика.
- А я филолог, кончил историко-филологический.
- Где работали?
- Учителем, почти всю свою жизнь.
- Нет, я зарок дала: в школу не ходить. Трудно там, и это не для меня.
Так мы познакомились. С тех пор, к моему великому огорчению, Лукерья стала бывать у меня почти каждый день, и бывала не просто так, а обязательно с новым заданием: написать сценарий, объявление, плакат, которые еще просила отредактировать. Я почти с удовольствием помогал ей, вспоминая свои старые навыки, которые приобрел в молодости, работая на заводе художником, и выполнял ее «заказы» чаще всего на следующий день. Она была довольна и целыми часами рассказывала мне о себе и своих проблемах, как будто меня для нее не существовало. Вскоре Лукерья стала мне надоедать, но новизна моей жизни скрашивала это неприятное чувство, и я без особого труда проводил с ней часа полтора-два, молчал и невнимательно слушал ее длинные речи. Особенно ее занимал священник, сосед в ее доме, который видел в ней много плохого, грубо приставал к ней с какими-то непонятными укорами, обвинениями – ясно лишь было одно: недолюбливал он ее крепко, скорее всего, за эгоизм.
Шли дни, недели, и я понемногу начинал привыкать к новой жизни. Сразу начал вести православный кружок, прежде получив благословление дьякона местной церкви. На моем третьем этаже была неплохая молельная комната, и, с помощью Марины Николаевны, я собирал несколько человек верующих раз в неделю, по пятницам. Еще в Казани я мечтал о таком кружке, где смогу комментировать и проповедовать Святое Евангелие. Учитывая контингент моих слушателей, я предложил им полчаса на одно занятие с чтением и комментированием одной главы из Евангелия. Они согласились.
«Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику, - читал я главу 5 от Матфея, - и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».[1]
- Сущность и закон Господа Бога нашего Иисуса Христа – Любовь, - продолжал я, - Любовь, которая, как писал апостол Павел, все прощает, никого не судит и все примиряет, - я открыл его «Первое послание к коринфянам». – Вот, послушайте, как апостол пишет о Любви:
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».[2] Можно сказать, - я посмотрел на своих слушателей, - что истинная Любовь – это есть чувство всепрощения, вера в человека и людей, самопожертвование. Распятие Христа, когда Он добровольно, ради спасения людей и даже своих врагов, жертвует Собой, и есть высшее выражение этой Любви.
Теперь становится ясно, почему Господь велит примириться с братом своим. Почему, как вы думаете?
Я посмотрел на сидящих передо мной: они меня слушали, глаза их были осмысленны, даже внимательны, но в них не было… ни малейшего чувства.
- Значит, Господь в Евангелии велит примириться с братом своим именно потому, что этого требует та самая Любовь, которая все прощает, никого не судит и все примиряет.
Да, они меня слушали, клали вслед за мной крестное знамение, но опять-таки без малейшего порыва, движения сердца, мысли.
В «Двунадесятые праздники» я предварительно рассказывал о том или ином великом событии из жизни Иисуса Христа или Девы Марии. Перед чтением соответствующей молитвы переводил, разъяснял ее, часто связывал с теми или иными событиями, героями Библии, особенно Нового Завета. Опирался, в основном, на свой опыт неоднократного чтения и осмысления, помогало и некоторое прошлое знание произведений святых подвижников и современных богословов. Я читал молитву выразительно, от души – они внимательно меня слушали, казалось, они за мной повторяли святые слова, я почти чувствовал, что мы в то время были единое целое…. Но… потом ни одного вопроса, комментария, замечания.
Итак, прошел месяц, как я живу в Доме престарелых. Кормят здесь совсем неплохо, почти каждый день дают курицу, готовят вкусно. Плохо, что мало солят пищу (мало любят), но, может быть, это только на мой вкус, так как другие жильцы не жалуются.
Здесь я вспомнил свое старое ремесло, когда девять лет работал художником на заводе: Марина Николаевна и Лукерья принесли мне гуашь и тушь, и мне весело было вспоминать свою прежнюю молодую жизнь и видеть, что рука еще не дрожит и приемы написания плакатным пером я не забыл.
Начиналась весна: все чаще светило солнышко и все реже появлялись темные тучки на нeбосклоне, а если и появлялись, то солнышко без особого труда раздвигало их меховые толщи и светило по-весеннему, с детской радостью. Я работал над романом об учителе и нередко отвлекался, глядя на веселое личико уходящего на запад светила. За вершинами березовой рощи зарделся розовый закат, и я в который раз пожалел, что высокие березки не дадут мне увидеть все его краски, которые развернутся позже. …. И еще… как хотелось бы мне почувствовать, увидеть, хотя бы краем глаза, лицо участливо склонившегося надо мной человека, женщины, которой не безразличны ни я, ни мой роман, ни моя жизнь. Ее веселые, светящиеся глазки на милом, нежном лице вопросительно останавливаются на моих глазах, потом всматриваются в текст на мониторе: она действительно хочет понять мой роман, меня, мою жизнь, потому что видит во мне свое, близкое, родное. Но вместо этой сладкой картины я вижу свою одинокую комнату и белые лица стариков интерната, глаза их, тоже какие-то белые, бесцветные… ничего не заметно в них: ни грусти, ни радости…. Как-то жутковато смотреть на этих людей, ходить среди них, хотя они двигаются, разговаривают, курят.
Я помолился и решил отдохнуть: полистал сайты с программами для компьютера, которые могу изучать часами, экспериментируя со своим ноутбуком. Потом вновь заставил себя сесть за роман, но ни воображения, ни чувств, чтобы написать следующую сцену, не было, как будто мое одиночество соединилось с возникшими передо мною лицами стариков и обессилело мою голову и сердце, стерло в них все задуманное.
За окном небо было уже темно-синее, наглухо обложенное толстым, тяжелым покрывалом мрачных туч; вдруг в комнате погас свет, будто поставив черную точку сегодняшнему дню. Я вышел в коридор и, подсвечивая мобильником, нашел щиток токораспределителя. Нет, все рычажки были опущены правильно, чтобы давать свет всему третьему этажу. Темнота медленно сдавливала мое горло и меня самого. Внезапно впереди заметался свет от фонарика, и ко мне подошли несколько человек. «Току до завтра не будет, - сказала полная женщина, лица я не разглядел, - так что не ждите». Для верности я спустился на первый этаж, на вахту, - там подтвердили ее слова. Огорченный, я поднялся на свой этаж и улегся на свою любимую мягкую кровать.
Долго я так лежал и думал в этой сдавливающей мое тело тьме, представляя те черные тучи, которые все больше и больше наваливались на меня. Очнулся от громкого стука в дверь. Не хотелось вставать, открывать, но стук повторился, и я поднялся.
Странно, но за дверью никого не было, как я ни вглядывался в темноту. Непонятная тишина сковала меня, когда я вышел в коридор. Сюда выходили двери многих комнат, совсем рядом была дверь моих соседей за стенкой, но ни звука не слышалось за ними. Я подсветил часы: только полдесятого – время «детское» для взрослых и старых мужиков, любящих поболтать и выпить водки. Запер дверь и вернулся на кровать.
Кажется, я вновь задремал, потому что опять полезли на меня темные тучи, теперь пробуждая своими короткими проблесками-молниями живые картины прежней счастливой моей юности, когда я жил с родителями, когда у меня были друг и девушка. И тут вновь раздался требовательный стук в дверь. Я вздрогнул, проснулся и возмутился: наверняка, напился какой-то старик из тамошних жильцов – любопытно ему узнать, как я живу, или, скорее, ему надо денег, потому что недопил или перепил. Из балконной двери потянуло ледяным холодом: видимо, ветер теперь подул в моем направлении. Я встал и, вздрагивая от стужи, оделся, чтобы разобраться, в конце концов, с этим требовательным и настоятельным стуком. Опять вышел за дверь, тщательно ее запер и пошел в конец коридора.
От белого снега, лежащего за окном, тьма побледнела, окружающие меня предметы приобретали нереальный, мертвенный цвет, тем более, что по-прежнему из дверей лежащих по обе стороны от меня комнат зловеще не доносилось ни звука. И я вновь увидел пустые, заснеженные, безжизненные поля, которые чуть не погубили меня не так давно. В такой обстановке с особой резкой ясностью возникли тоскливое чувство, мысль: а не в бреду ли я, не иллюзия ли все это, не иллюзия ли вообще вся моя жизнь? Жизнь среди окаменелых сердец?... среди бесконечных мертвых полей?...
Я медленно стал спускаться вниз, придерживаясь за деревянные перила. И везде белесый сумрак и сплошное молчание как людей, так и всего здания интерната. Холод нарастал, сдавливал душу и тело все сильнее и сильнее, так что я задрожал и стал покачиваться и спотыкаться на этих высоких ступеньках. Хотелось уйти назад, в относительно теплую комнату, но во всем моем существе настойчиво, призывно звучал этот сильный стук в дверь и толкал меня вперед, несмотря ни на что. Открыл бесшумные стеклянные двери и вышел в просторный вестибюль первого этажа. Здесь уже было почти морозно, а вдалеке, около входных дверей, слабо светилась тоже стеклянная комната вахты. Замерзающий, уже плохо понимающий происходящее, я медленно, как деревянные ходули, переставлял ноги и приближался к вахте. Все, что я видел перед собой, теперь мне казалось отдаленным, нереальным во времени и пространстве – я шел будто спал и видел, видел все эти бесконечные, белые, мертвые поля, которые хотят убить, похоронить меня.
В вахтенной комнате, при свете пары свечей, сидели мужчина и две девушки: одна из них, за столом, как я видел раньше, была дежурным вахтером, а вторая, рядом с ней, – дежурной медсестрой, мужчина работал охранником. Как мне не было плохо, но я машинально отметил и даже удивился, что и девушки, и охранник, пожилой, веселый мужчина, холода, точнее, мороза, будто бы и не чувствовали. Мужчина оживленно рассказывал, девушки заливисто хохотали, но меня, казалось, не видели, не замечали, хотя я уже стоял перед самым открытым окном вахтенной комнаты и в упор смотрел на них.
Вдруг резкий удар ледяного ветра толкнул меня в спину, и я чуть не упал: распахнулась входная стеклянная дверь, и в вестибюль вошла сгорбленная женская фигура в черной шубе, мужской шапке с подвязанными под подбородком ушами, теплый вязаный шарф закрывал почти все ее лицо. Женщина закрыла дверь, сделала несколько шагов, поскользнулась и упала на блестящий в свете луны голубой, как лед, плиточный пол. Смех на вахте смолк, но ни одна душа не двинулась, чтобы поднять упавшую. Я подошел к ней и с большим усилием помог встать на ноги. Это была полная, пожилая, но еще не очень старая женщина, она стояла и тяжело, со всхлипыванием и надрывом, дышала, задыхаясь после каждых нескольких вздохов. Я тоже тяжело дышал, поддерживая ее, она понемногу оседала на правую ногу, наконец, охранник встал, и мы вместе довели женщину до первого кресла в вестибюле и усадили в него.
Светила голубая ледяная луна сквозь стеклянную дверь, превращая лица собравшихся вокруг нас людей в темно-голубые куски льда. Через некоторое время женщина медленно подняла лицо кверху и стала с силой втягивать в себя воздух.
- Воздуху не хватат… - прошептала она, - воздуху….
- Астма у ней, - объяснила медсестра, - вот она и не может нормально дышать в помещении.
- Воздуху не хватат… - опять прошептала она, - воздуху…. На воздух мне надо….
- Хватит, тетя Маша, гулять, - строго сказала ей медсестра, - холодно сейчас, замерзнешь ведь, а нам отвечать за тебя…. Она ведь каждый день в любую погоду гуляет, сюда приходит только поесть да поспать, - обратилась она к нам.
- Ты вот что, дочка, ты мне давление померь: давит что-то меня, и сердце, и голову….
- Я тебе недавно мерила, дала таблетки – что вам еще надо?! - еще строже, со злостью ответила медсестра больной женщине.
- Воздуху, воздуху мне не хватат! – вдруг закричала женщина, встала с кресла, пошатнулась и неловко повалилась опять на голубовато-ледяной плиточный пол.
Мы с охранником снова бросились ее поднимать.
- Не трожь… не трожь меня! - захрипела Маша,- мне так легче… на бок, на бок поверни меня, - она обратилась ко мне, - вот сюда, на бок…. Вот так…. Мне легче.
- Вы дайте ей таблетки, или, лучше, укол ей сделайте! Так же нельзя! – обратился я к медсестре.
- Павел Александрович, не обращайте на нее внимания, - ответила мне медсестра. – Она притворяется, и уже не в первый раз. Мы ее лечим как положено, все лекарства и процедуры она получает вовремя, но всегда всем недовольна, все ей не так. Больше уколов и таблеток ей давать нельзя, иначе будет хуже.
Мне захотелось уйти: правда, чего я вмешиваюсь: лечат ее правильно, а в старости мало ли капризов, мнительности, особенно, когда речь идет о своем здоровье? Но что-то заставило вырваться меня из этого затягивающего душу холодного безразличия, и я спросил:
- Тогда ей, может быть, что-то другое нужно, а?
- А что другое? – ледяное лицо медсестры искривилось в удивленной улыбке, и с него быстро закапала вода.
- Человеческое отношение, например? Не задумывались?.. Ласковое слово, добрая улыбка?..
Девушка чуть смутилась, лицо ее стало как-то растягиваться и сжиматься, и с него уже вовсю текла ледяная вода:
- Не знаю…. Я никогда ее не оскорбляла, как другие, не кричала, не грубила….
- Вас как зовут?
- Маша.
- Маша, здесь живут люди, старики, которым некуда больше идти, негде больше жить. Родственники, даже родные дети, отказались от своих родителей и отдали их в чужие руки, лишив самого необходимого в их жизни: своей любви и заботы. Так разве нельзя сказать им просто доброе, по-домашнему теплое слово, одно только слово, и они его ввек не забудут. Разве не так?
- Да, да, конечно, - пробормотала Маша, - я все понимаю… вы правы…. – и она отерла воду со своего, уже нормального, человеческого лица, как будто умылась слезами.
- А я вот одного не могу понять, - сказал охранник с тем же темно-голубым ледяным лицом, сидевший рядом со мной, - зачем своим детям, как правило, вполне здоровым, взрослым людям, эти старики отдают свои квартиры, сады, дачи, последние деньги – все свои сбережения? Отдают даже последние крохи от пенсии, которые получают здесь? Зачем? У детей же все есть, а у ихних родителей ничего нет, все казенное…. Вот и вы, я слышал, отдали дочери квартиру, а сами переселились в этот гадюшник на старости лет. А ведь у вас была квартира в Каменнограде, столице, большом городе, квартира со всеми условиями и, наверное, в хорошем месте….
«Уже все всё знают, - подумал я, - не успел приехать, познакомиться, а уже все знают».
- Старики отдают последнее потому что любят своих детей, - ответил я. – Вам знакомо это чувство?
Он потупил голову и сказал:
- Да… я люблю свою внучку… правда еще маленькую, три года только… но без нее я не представляю своей жизни.
Сквозь темно-голубую муть прорезались его посветлевшие сердечным внутренним огнем глаза, который постепенно разгонял муть и проявлял высокий лоб, чуть полноватые щеки и зарождающуюся смущенную, но добрую улыбку на тесно сжатых губах.
- Все бы для внучки сделали, если нужно… пошли бы на все?
- Да, конечно… на все, - решительно сказал он.
- Вот и старики, над которыми вы смеетесь, также. Согласны?
Он еще более опустил голову:
- Простите меня за глупые вопросы, я просто не подумал.
Потом, как по команде, мы с ним встали, подняли пожилую Машу с ледяного пола, передали ее в руки подбежавшей медсестры, молодой Маши, и, несмотря на все отчаянные протесты больной, общими усилиями посадили ее в кресло. Молодая Маша ушла и через некоторое время принесла тонометр, подошла к своей больной тезке и начала мерить давление. Тезка стала успокаиваться, потом даже улыбнулась, когда Маша ей что-то сказала, наверное, доброе, человеческое.
Теперь мы все улыбались, и я перестал чувствовать этот ужасающий, затягивающий тело и душу холод, от которого весь дрожал, и явилось ощущение ясной реальности, бодрости. Охранник из термоса налил нам по кружке горячего чая, предложил нарезанных хлеба и колбасы, и я стал согреваться еще больше. Медсестра Маша повела больную Машу в лабораторию, наверное, делать укол, а я, поблагодарив за угощение и приятный разговор, двинулся обратно, к темной лестнице с высокими ступенями, ведущими на мой домашний третий этаж.
[1] Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 23, 24.
[2] 1-e коринфянам, гл. 13, ст. 4-8.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0515368 выдан для произведения:
Часть вторая.
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
А. С. Пушкин «Воспоминание», 1828.
Глава одиннадцатая.
Прошло пять лет со смерти Ирины, жены моей. За это время я нашел в интернете женщину, сильно страдающую от одиночества, переехал к ней в Казахстан, Караганду, и женился на ней.
Народ в Караганде очень приветливый и душевный. Я это почувствовал, когда оформлял свой “Вид на жительство”: страна лежит в обширных степях – соответствующие учреждения находятся далеко друг от друга – попробуй, найди их. Вот тут-то меня и выручали местные жители, и богатые, и бедные: объясняли подробно, вежливо, как пройти к той или иной организации, некоторые даже провожали.
За окном тихий августовский вечер, вижу играющих во дворе ребят, слышу их голоса. Небо еще светлое, но темнеющее, старые, могучие тополя с широкими, раскидистыми кронами почти заслоняют крупнопанельные и кирпичные пятиэтажки, стоящие вокруг, «…так похоже на Россию, только это не Россия…».
В декабре 2011 года я расстался с Тамарой навсегда: чувство, вспыхнувшее к ней, теперь я не могу назвать любовью, но оно было для меня довольно сильным, и пострадал я от него достаточно. Но почему так всегда получается, и не только в моей жизни, что светлая сила любви, которая должна приносить радость, обновление, приносит чаще всего, одни страдания, если не считать несколько светлых мгновений? И чем больше любишь – тем больше страдаешь. Любовь – это как создание настоящего произведения искусства, которое не руководствуется потребностями толпы, моды в данный момент, а выражает душу автора и поэтому остается непонятым и одиноким среди «окаменелых сердец» Видимо, моя прежняя извечная тоска по настоящей жизни вновь околдовала меня, заставив принять «яичницу» за «Божий дар»: любви-обманщице «все возрасты покорны».
Что же было до моего отъезда в Казахстан? Не могу не рассказать о моей жизни в Доме престарелых, потому что она во многом напоминает судьбу одиноких стариков в России, да и не только там.
Итак, в Казани, как давно писал мой бывший друг: «…дела окончены, и счеты давным-давно подведены»: 14 февраля я уезжаю в Окаменеловку, провинциальный городок Татарстана, в тамошний Дом престарелых. Путевка у Ани, дочери моей умершей жены, на руках, и она меня водит уже к последним врачам, которые должны дать заключение, что я еще чего-то стою, чтобы занять достойное место среди стариков и инвалидов интерната. И это «вождение» часто становится довольно комичным: чтобы не стоять в очереди и быстрее решить связанные с медициной проблемы, она вдруг «заботливо» берет меня под руку и осторожно, как больного старика или инвалида, на виду больных и врачей, вводит в кабинет терапевта или начальника отделения поликлиники. Я опускаю голову, сильно горблюсь и неверным шагом послушно иду, хотя внутри меня бушуют злость, презрение и смех. До чего же она хочет от меня избавиться… но зачем показывать это так явно?! Ну да Бог с ней: не сужу, да не судим буду.
Кстати, не так давно она завела себе нового любовника: молодой человек, точнее, не такой уж и молодой, но и не такой старый, небольшого роста, полноватый, с неопределенным выражением невыразительного лица, весьма напоминает Карслона, «который живет на крыше». Это новый, очередной кандидат в мужья Ани - директор какой-то автомобильной фирмы, наверное, такой же маленькой и неинтересной, как и он сам. Но «Карслон» мне показался добрым: когда я оказался без денег, купил мне не просто «курево», как я просил, а отличную сигару, хорошую пачку сигарет и красивую зажигалку. Более того: именно он с Аней на своей машине повез меня с необходимыми причиндалами на новую «квартиру», в Дом престарелых и инвалидов Окаменеловки.
Ранним-ранним утром, когда за окнами еще было темно, Аня велела мне собираться. Пока я одевался, приехал «Карслон», и мои прежде собранные вещи стали быстро выноситься на площадку перед лифтом, за дверь моего бывшего дома. Аня и «Карслон» работали быстро, весело, с огоньком, потом подключился Дима, двигаясь так же «полуавтоматически», как и всегда, когда исполнял чужую волю. Но теперь, наверное, это была и его воля: он не меньше других желал расстаться со мной, - ему я тоже мешал жить. Я стоял на площадке и смотрел, как выносятся мои книги, старенькие ноут-бук и черно-белый принтер, на которых я писал свои задушевные рассказы и роман, мешок с одеждой. «Карслон», оказывается, обладал незаурядной физической силой, и мои тяжелые коробки и тюки в мгновение ока были «переброшены» через лифт вниз, в его машину.
Когда все было переброшено, как и моя жизнь, я на прощание крикнул Диме: «Всего тебе доброго!..», но он, кажется, и не слышал моих слов, а молча и деловито ушел в свою комнату. Да, не такой уж я для него человек, чтобы проститься со мной…. Ну и Бог с ним: пусть малыш живет хорошо, пусть никогда не испытает то, что испытал я. Да он и не изведает такого, потому что вполне, по своей природе, уложится в рамки окружающей его жизни, в отличие от меня. Человеческого счастья тебе, Дима!
Я спустился в темный двор и нырнул в черную бездну машины, сел на уголок заднего сидения, окруженный и стиснутый моими вещами. «Карслон» и Аня разместились впереди, и мы плавно двинулись вперед, мимо знакомых, заснеженных улиц и площадей родного мне Каменнограда, прочь от него, в неизвестную и пугающую Окаменеловку. Что меня ждет в ее Доме престарелых? Мне говорили, что там живут почти одни зеки, что там плохо обращаются с закл…, с жильцами, что там вообще… люди кончают с собой…. В полутьме салона я видел навигатор, стрелка которого колебалась и указывала наш путь на юго-восток, отмечая проезжаемые пункты. Все еще спало вокруг, было темно, и мы тоже будто спали: молчание, короткие фразы «Карслона» и Ани и опять молчание.
Машина покинула город, и потянулись по обе стороны бесконечные белые от снега поля. Их сумрачная мертвая беспредельность жутковато тянула меня к себе, и я почувствовал, что она будто входит в нашу машину, в меня и пронизывает все мое существо медленно и неуклонно. Я уже не видел светящуюся зелень навигатора и приборной доски, темных силуэтов «Карслона» и Ани, не чувствовал, как теснят меня вещи в машине…. Теперь я ощущал только нескончаемое одиночество этих мрачных белых полей и слитую с ним свою вечную отрешенность и неприкаянность среди всей вселенной.
Я огляделся и обнаружил… что сижу один… на небольшом пне… среди этого бескрайнего сумрака белых, мертвых полей. И странно: я не запаниковал, не пожалел о своей гибельной для меня разлуке с людьми и теплом в машине, не пожалел о своих навек потерянных и необходимых вещах, окружавших меня. Я сидел и смотрел на эти, родные теперь для меня, одинокие равнины, покрытые снегом, как в свою душу, в которой была та же мрачная пустота, прикрытая кое где мертвыми надеждами, как поля снегом. Но вот эта пустота внутри меня вдруг зашевелилась, подняла меня на ноги, и я пошел, но куда: то ли вперед, то ли назад, то ли в сторону, но пошел. Я увязал в снегу, но с непонятным упорством все шагал и шагал, как долго – не помню. Внезапно в далекой- далекой дали, на самом горизонте, слабо посветлело небо, а я вдруг провалился в сугробе по пояс. Попытался вылезти, опираясь руками в снег, но руки тоже проваливались в него, и я погружался еще глубже. Вот теперь-то я запаниковал, испугался, судорожно пытаясь вырваться из поглощающей меня, обжигающей голые кисти рук и леденящей ноги бездны. В конце концов, я понял, что мне уже никогда не выбраться из ее смертельных объятий и предался окончательно ее воле. Так хочет Бог, такова Его воля, и мое дело – перестать сопротивляться – так НУЖНО. Шло время. Я видел, как в дали полей разгорается рассвет, мне очень хотелось туда, ближе к восходящему солнцу и небу - я инстинктивно протянул к ним руки, но мертвящий холод уже сковывал меня все больше и больше, и я страшно захотел спать. Сознание медленно, в каком-то красном, пылающем, как огонь, жаре уходило из моего коченеющего, перестающего чувствовать тела. Оно становилось частицей этих мертвых, пустых и бескрайних, обжигающих холодом белых полей и растворялось в них, в их бесконечном покое и бесстрастии. Они будто спали и не спали, будто согревали и охлаждали меня, но я теперь точно знал, что они теперь во мне, а я в них как единое природное существо.
Я спал и не спал, жил и не жил, растворялся в полях и в то же время оставался просто человеком, единой личностью, которая вдруг опять оказалась в машине «Карслона», на заднем сидении, сдавленная своими вещами. Впереди по-прежнему торчали передо мной два силуэта моих перевозчиков.
Вдруг Аня обернулась ко мне, пристально посмотрела на меня и растерянно сказала:
- Фе-дя-я… а Павла… не-ет….
- Что? – Карслон будто вынырнул откуда-то, - как это НЕТ?!
- Ну-у, не-ет….
- Он что, вывалился что ли?!
- Ну-у, н-не знаю… в-вроде сидел… здесь… .
Карслон тоже обернулся ко мне, некоторое время вглядывался в меня и не видел, потом резко затормозил. Они вышли из машины, я тоже, а Карслон перелез на заднее сидение и стал его обшаривать, как будто я был пуговицей или спичкой. Затем он подошел к Ане, вспотевший и взволнованный:
- Как он мог вывалиться, но я весь салон осмотрел и под сиденье заглянул – испарился?!..
- От этой сволочи всего ожидать можно, - зло и тихо прошипела она.
Я взглянул на себя – все было в порядке: я был вполне видим, осязаем ( я потрогал себя), вроде вполне здоров: все чувствовал, ощущал. Но… теперь я был и не совсем я…. Среди расстилавшихся вокруг меня полей я смотрел на себя и иными глазами, пустыми, равнодушными и… безжалостными. Поэтому говорил себе: ты живой еще, как ни странно: дышишь, двигаешься, а ведь вроде тебе давно пора закончить свою глупую и никчемную жизнь, никому, по большому счету, даже тебе, не нужную. Поэтому и не видят тебя твои гонители-перевозчики, лишающие тебя родного дома и согретого тобою семейного очага.
Карслон стоял и курил, он был взволнован, ему хотелось поговорить, ну хотя бы со мной, но он меня не видел, не мог видеть, потому что ему тоже было на меня, по большому счету, наплевать. Аня задумалась, помолчала, потом зло вскрикнула:
- Значит, вывалился по дороге?! А мы не заметили?! Что теперь делать?!...
Карслон ответил:
- Он не хотел ехать… в Дом престарелых… я это видел…. В твоей квартире у него была своя, родная комната: письменный стол, компьютер, на котором он писал свой роман... книги. В Доме престарелых он всего этого лишается… - вот он и сбежал.
- Ты думаешь?.. Он что, дурак?!.. А где он жить теперь будет?
- Значит, есть где….
- Нет… а как же он без своих вещей, без одежды? Он же мог просто нам сказать, что уходит жить к своей подруге, вместе с вещами?... Нет… это он специально, чтобы нас позлить, досадить нам: дескать, поищите, понервничайте: я вам испорчу жизнь. Скотина проклятая, писатель никчемный!
- Нет, Аня, тут что-то не то… - Федор закурил. – От тебя он действительно хотел уехать, даже в Дом престарелых…. Скорее всего: плохо захлопнул дверцу и вывалился где-то по дороге, а мы не заметили.
- Ты его не знаешь, Федя, это такая сволочь, что на все способна! Это он со зла, чтобы досадить нам!...
Федор и Аня снова сели в машину, но не ехали, а молчали. Когда я открыл дверцу, они ошеломленно уставились на меня: увидели, потому что я стал им теперь реально нужен. Я спокойно уселся на прежнее заднее место среди своих вещей.
Куда вы пропали?! – почти в унисон спросили они меня. Я взглянул на них и ничего не ответил, ничто не шевельнулось в душе моей, которая все еще была частью тех пустых, мертвых, лежащих во тьме белых полей и не могла ничего ответить.
- Паша!! – еще сильнее воскликнула Аня. – Почему вы молчите?! Что случилось?? Вы вывались по дороге?? Поранились, живы?? Говорите же, Паша!!
- Не знаю, - коротко ответил я. – Ничего не знаю.
- Как это вы не знаете?! Вы здоровы??
- Тоже не знаю.
- Ладно, поехали, - тихо произнес Федор и сказал Ане: - Оставь его в покое, дай человеку передохнуть, в себя прийти: кто знает, что ему пришлось перенести….
Я с благодарностью посмотрел на него.
Фары дальнего света прилежно высвечивали дорогу перед нами, которая то вилась, то пропадала в этих белых и пустых полях, но вот на горизонте уверенно просветлело небо и чуть засиял край солнца.
Мы въезжали в Окаменеловку, и Федор поехал медленно, высматривая на углах под крышами почти игрушечных разноцветных трех- четырехъэтажных домиков мой Дом престарелых. А был он совсем рядом, большой, зеленый, как показал нам прохожий, и вскоре мы подъехали к его главному входу. Раскрылись железные решетчатые с цепями ворота, и я с тоскливым страхом поднялся по мраморным ступеням к его входным дверям. Федор стал носить мои вещи, а через некоторое время мы с Аней, сдав документы, вошли в кабинет директора.
Во мне билась одна мысль, которую я должен был осуществить во что бы то ни стало: получить отдельную комнату для всей дальнейшей жизни, и только отдельную. Я плохо уживался с людьми и чувствовал себя в своей тарелке только в одиночестве, поэтому сейчас не было для меня проблемы более важной. Тем не менее, во мне все еще жила пустота белых полей, и она выставляла все мои проблемы передо мной как малозначащие, не стоящие тех сил и волнений, которые я тратил обычно на разрешение их. Поэтому я с большой долей уверенности подсел к столу директора, небольшого, пожилого татарина, коротко представился и попросил поселить меня в отдельную комнату.
Добавил, что я писатель, верующий христианин – мне без отдельной комнаты никак нельзя. Еще прибавил, что моя книга издана в Казани и я могу показать ее. Директор заинтересовался, и я сходил за книгой. Он полистал ее, а я стал объяснять, о чем она, сказал, что в этих рассказах я изложил все, что наболело как у меня, так и у других учителей.
- Значит, эта книга только об учителях? – спросил директор.
- В основном, да, - ответил я.
- А как же ученики? – спросил он. – Ведь у них тоже своя жизнь, свои проблемы, переживания?
- Об этом тоже есть, но я писал, в основном, об учителе, о его проблемах, его жизни, потому что это хорошо знал, этим «болел» - здесь одна правда.
- Но учитель не должен забывать и учеников, их показывать – ведь он работает, живет среди них, как же можно писать об учителях и не писать об учениках?
- Да, конечно, у меня это есть, - уже как бы оправдывался я, - но я писал больше о том, что наболело именно у меня, у других учителей, написал почти документальную правду.
Никак не думал, что директор здесь такой умный, замолчал, не зная, что еще сказать. Наступила долгая и мучительная пауза. Наконец, директор улыбнулся и сказал:
- Вы мне нравитесь: вы искренний человек…. Что же вы все-таки от меня хотите?
- Мне нужна только отдельная комната, и больше ничего.
Он опять подумал и позвал сотрудницу, полную и симпатичную женщину:
- У нас 329 свободна?
- Да, - ответила она.
- Разместите его туда.
Я поблагодарил директора и пошел на новое место жительства.
Комната была превосходна: светлая, современная, с прихожей, ванной, душем и лоджией за окном. Вдоль стен с желтыми, солнечными обоями стояли два шкафа, два журнальных столика, тумба под телевизор, тумбочка и тахта, тоже светлые, коричневые.
Сотрудница Зина отдала мне ключ, сказав, что я должен особенно беречь его, так как второй потерян, добавила, что стулья мне принесут завтра, а ночь мне придется провести в соседней комнате, так как матрас, подушки и белье мне принесут тоже завтра. Я принялся с помощью Федора перетаскивать свои вещи в комнату и радовался, радовался…. Даже Аня, казалось, разделила мои чувства, заулыбалась, когда оценивающе окинула комнату взглядом.
Наконец, все мои вещи были перенесены, все слова, кажется, были сказаны, и я пошел провожать своих спутников. В промежутке между двумя парами больших входных дверей Аня задержалась и обратилась ко мне, все такая же радостная, улыбающаяся, но весьма взволнованная:
- Паша… Федору нужны деньги на бензин, да и вообще… он ведь нам здорово помог….
Я дал ей тысячу – она не удержала в руках, и банкнота упала на пол около моих ног. Аня низко наклонилась, как-то унизительно, торопливо хватая деньги, как будто кто-то хотел опередить ее. В конце концов, и она ушла.
Я с удовольствием поднялся на свой третий этаж, отпер ключом мою комнату и начал раскладывать вещи в платяной и книжный шкафы. Отдыхал, курил и думал только об одном: у меня теперь есть свой ДОМ, то есть своя отдельная комната, потому что государство не Аня: ему незачем выгонять меня из нее.
Ранним утром, еще до завтрака, две женщины в симпатичной униформе принесли матрас, подушки, постельное белье и аккуратно застелили односпальную тахту в моей комнате. Принесли стул, на вид довольно крепкий, наверняка не такой, с каким я мучился у Тамары, и спросили: нужен ли мне второй. Я ответил утвердительно, так как, возможно, у меня будет гость, а его надо куда-то посадить. Они согласились и пообещали скоро принести второй, что и сделали довольно быстро. Комната моя все больше приобретала жилой вид – я любовался ею. Вся она была залита солнечным светом, все в ней выглядело чисто и красиво – начиналась новая жизнь.
Я вышел в лоджию, которая была застеклена на современный манер, сверху донизу. Внизу, под ней, проходила пешеходная дорожка с частично заснеженными лавками, по которой, очевидно, гуляли жильцы, далее высокий железный забор, каковой правее переходил в ворота, и кирпичная избушка проходной. За ними виднелся пустырь и стоящая справа березовая роща, покрытая шапками снега. Так что вид был превосходный – я вошел в ванную и закурил.
Вот, ничего больше и не надо. Теперь я ни от кого из прежних «родственничков» не завишу – прощайте. Надо ли благодарить Аню за это? Вряд ли. Она помогла мне для себя, чтобы избавиться от меня, но все равно я благодарен ей. Пусть живет и радуется, растит дитя – будь счастлива, дочь моей жены!
После того как я почитал «Утренние молитвы», в дверь позвонили. Я открыл: передо мной стояли две женщины, в меру полные и симпатичные. Одна представилась музыкальным работником, а другая - организатором творческой работы среди жильцов. Я пригласил их в комнату и посадил на свои единственные стулья, а сам сел на свежезастеленную кровать.
Музыкальный работник Марина Николаевна, моложавая, весьма симпатичная женщина, казалась простой в общении, живой и подвижной. Красивое лицо ее, с большими черными глазами, небольшими носом и ртом, все время озарялось очень привлекательной улыбкой, озаряющей чуть кокетливо все его черты. Казалось, она знала свою женскую силу, но пользовалась ею умело и в меру. Я понимал: ей что-то нужно от меня по своим служебным обязанностям, поэтому она так дружески расположена ко мне, но, тем не менее, разговаривать с ней было намного приятнее, чем с Аней. Марина Николаевна, видимо, знала, что я, в некотором роде, писатель, и предложила мне пройтись по интернату, познакомиться с ним поближе, а потом написать заметку в местную газету о своих первых впечатлениях.
Вторую женщину, организатора творческой работы, звали несколько необычно, Лукерьей. Она была явно моложе Марины Николаевны, полнее, с пухлыми губами и маленькими глазками, некрасивая, поэтому больше молчала и казалась незаметной спутницей великолепной Марины Николаевны. Лукерья сказала, что познакомит меня с рисунками и поделками жильцов и художником, который имеет свои солидные законченные картины и много помогает в оформлении интерната.
Мы шли, и в освещенной человеческим вниманием моей душе весь интерьер интерната являлся тоже в светлых тонах. Пол коридора был устлан паркетом, посредине его проходила несколько выпуклая и узкая ярко-желтая полоса из какой-то клейкой на вид материи, придающая полу оригинальный, солнечный вид. Мне это понравилось, хотя старики и больные старательно обходили ее, чтобы не споткнуться, и некоторые спотыкались.
Сначала женщины повели меня в Кабинет творчества: на полках стояли вылепленные из пластилина фигурки людей, собак и птиц. Они были весьма выразительны, хотя и не совсем пропорциональны, как и карандашные, цветные рисунки: эскизы природы, незнакомые мне портреты. Показали мне и комнату того художника, о котором говорила Лукерья и который писал здесь все плакаты и объявления. В середине ее стоял небольшой стол, на котором лежали кусок ватмана, баночки с гуашью и тюбики с масляными красками. Сам художник сидел в коридоре: пожилой чеоловек с заросшей щетиной лицом, который молча пожал мне руку.
Потом мы спустились вниз, на первый этаж, где, наверное, находились основные службы интерната. Вошли в большой холл, в котором вдоль стен стояло несколько кресел, между ними два высоких фикуса. Везде чисто, тонкие, темно-желтые портьеры на больших окнах мало мешали солнечному свету освещать просторный холл, но почему же здесь было так холодно?
Я заметил пару стариков, сидевших в креслах: у одного под рукой на коленях лежала раскрытая газета. Одеты они были весьма легко: на одном старенький, потертый пиджак, на другом, с газетой, - джинсовый, новенький, но оба они будто дремали, опустив головы вниз, ни один из них не шевелился. А холод здесь был будь здоров, у меня уже начинали стыть руки и ноги, а старики сидели спокойно, привычно, будто все было так , как и должно быть.
В столовой было чуть потеплее и так же чисто и светло, как в холле, каждый стол на четырех человек, с жесткими, небольшими креслами, высокие и широкие окна с подоконниками, на которых стояли живые цветы в горшочках. И опять странность: ни солонок, ни перечниц на столах не было: они были пусты и чисты, хотя эти приборы в приличных столовах никогда никуда не уносят.
«Царство Снежной королевы, - машинально подвел итог я, - все чисто, светло, красиво и весьма современно, но бездушно, холодно, потому что не согрето ни физическим, ни душевным теплом к человеку, к этим несчастным старикам».
Дальше, по коридору, мимо столовой, мне показали прачечную и лечебные кабинеты, один из них даже был психотерапевтический, в котором стояли современные приборы для релаксации. Потом меня повели обратно, через холодный холл, в не менее холодный актовый зал, довольно просторный, с теми же темно-желтыми портьерами и большими окнами. В конце зала возвышалась сцена, на которой стояло пианино.
Здесь, очевидно, шла репетиция: пели под баян две пожилые женщины. Марина Николаевна поблагодарила меня за внимание и еще раз попросила написать о своих первых впечатлениях об интернате. Она осталась репетировать с женщинами, одетая только в одно платье, без кофты, и я невольно позавидовал ее здоровью, как и здоровью тех поющих женщин, которые, видимо, тоже чувствовали себя неплохо в легких платьях и костюмах. Лукерья куда-то исчезла, как испарилась.
Конечно, тогда, взбудораженный новой обстановкой, новой своей жизнью, я мало размышлял обо всем том, что видел, а сразу загорелся обдумыванием своей будущей статьи об интернате, но чувство несообразности, неестественности этой начинающейся передо мной жизни осталось и потом развивалось дальше.
Я стал подниматься на свой третий этаж и опять заметил несообразность: каменные ступеньки оказались почему-то слишком высокие, особенно для старых людей. Задумавшись, я крепко споткнулся о них, и меня будто вынесло в холл, где на стене горел большой жидкокристаллический телевизор, а перед ним в креслах вдоль стен сидели старики, мужчины и женщины, некоторые в инвалидных колясках. Я шел мимо них, они почти не смотрели на меня, но я не мог не заметить их ужасающе бесцветные, чуть ли не белые влажные глаза, в которых не было ни чувства, ни мысли, а одно бессмысленно застывшее равнодушие ко всем и ко всему. Только двое или трое разговаривали и курили, а остальные неподвижно смотрели на большой экран плоского телевизора на стене или куда-то в сторону. Я прошел в свою комнату, запер дверь и закурил. Как-то сжалось сердце после всех этих невольных наблюдений, но я уже был настроен на хвалебную статью и сел за компьютер.
Часа за два все написал, перечитал и остался доволен; распечатал в двух экземплярах и сохранил на компьютере. Потом задумался о дальнейшей своей жизни.
Покидая Каменноград, я решил отныне ни с кем не знакомиться, в чем меня убедили бессмысленные свидания и переписка с духовно чуждыми для меня женщинами. Поэтому я выбросил в помойное ведро веб-камеру, которую мы с Милой купили вместе. Но после начала моей новой жизни в Доме престарелых я понял, что с окаменелыми от прожитой жизни старыми сердцами новых соседей мне не сойтись, что мое прежнее одиночество усугубится в этой обстановке: бесконечные, пустые белые поля, которые недавно охватили мою душу, теперь перешли, воплотились в безжизненные сердца окружающих меня людей, жильцов интерната. Так что без всемирной сети мне не обойтись, как это ни бессмысленно: чем бы дитя не тешилось…. Интернета в интернате не было, и я решил купить флешку-модем, “3d”, чтобы подключиться к нему.
Ночью, лежа в мягкой постели на пуховой подушке, я опять мысленно наслаждался осознанием своей независимости, отсутствием Ани, Димы и иже с ними. Утром отдал статью Марине Николаевне, за что она меня горячо поблагодарила, а потом ко мне пришла организатор творческой работы со старинным именем Лукерья.
Она попросила меня напечатать конспект ее занятия с жильцами. Я просмотрел и сказал, что завтра будет готово. Она села передо мной на тот стул, который я предназначил для гостей. Несколько полноватая, простоватая, небольшого роста, с лицом, покрытым на скулах веснушками, полными щеками и толстыми губами, она напоминала девушку-старшеклассницу из деревни, выпускницу с хорошими отметками.
- Давно вы здесь работаете? - спросил я.
- Нет, недавно, - ответила она и устроилась поудобнее, как бы приготавливаясь к долгому разговору, чего я панически испугался. – Трудно здесь: все с разными привычками, характером.
- А как с начальством, ладите?
- Когда как. Директор ценит каждого только по тому, насколько он искренен, так что угодить ему трудно.
- Но это и хорошо, - сказал я, - искренность, правдивость – одни из главных человеческих качеств.
- Так-то оно так, но ведь можно и ошибиться: вдруг человек говорит правду, искренно, а ему не верят.
- Да, такое тоже может быть: человек всегда загадка.
Мы замолчали, и я, жестоко вынужденный, по правилам вежливости, вести разговор, «поинтересовался» ее жизнью:
- А вы сами как, учитесь?
- Да, в университете, на заочном.
- Какой факультет?
- Журналистика.
- А я филолог, кончил историко-филологический.
- Где работали?
- Учителем, почти всю свою жизнь.
- Нет, я зарок дала: в школу не ходить. Трудно там, и это не для меня.
Так мы познакомились. С тех пор, к моему великому огорчению, Лукерья стала бывать у меня почти каждый день, и бывала не просто так, а обязательно с новым заданием: написать сценарий, объявление, плакат, которые еще просила отредактировать. Я почти с удовольствием помогал ей, вспоминая свои старые навыки, которые приобрел в молодости, работая на заводе художником, и выполнял ее «заказы» чаще всего на следующий день. Она была довольна и целыми часами рассказывала мне о себе и своих проблемах, как будто меня для нее не существовало. Вскоре Лукерья стала мне надоедать, но новизна моей жизни скрашивала это неприятное чувство, и я без особого труда проводил с ней часа полтора-два, молчал и невнимательно слушал ее длинные речи. Особенно ее занимал священник, сосед в ее доме, который видел в ней много плохого, грубо приставал к ней с какими-то непонятными укорами, обвинениями – ясно лишь было одно: недолюбливал он ее крепко, скорее всего, за эгоизм.
Шли дни, недели, и я понемногу начинал привыкать к новой жизни. Сразу начал вести православный кружок, прежде получив благословление дьякона местной церкви. На моем третьем этаже была неплохая молельная комната, и, с помощью Марины Николаевны, я собирал несколько человек верующих раз в неделю, по пятницам. Еще в Казани я мечтал о таком кружке, где смогу комментировать и проповедовать Святое Евангелие. Учитывая контингент моих слушателей, я предложил им полчаса на одно занятие с чтением и комментированием одной главы из Евангелия. Они согласились.
«Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику, - читал я главу 5 от Матфея, - и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».[1]
- Сущность и закон Господа Бога нашего Иисуса Христа – Любовь, - продолжал я, - Любовь, которая, как писал апостол Павел, все прощает, никого не судит и все примиряет, - я открыл его «Первое послание к коринфянам». – Вот, послушайте, как апостол пишет о Любви:
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».[2] Можно сказать, - я посмотрел на своих слушателей, - что истинная Любовь – это есть чувство всепрощения, вера в человека и людей, самопожертвование. Распятие Христа, когда Он добровольно, ради спасения людей и даже своих врагов, жертвует Собой, и есть высшее выражение этой Любви.
Теперь становится ясно, почему Господь велит примириться с братом своим. Почему, как вы думаете?
Я посмотрел на сидящих передо мной: они меня слушали, глаза их были осмысленны, даже внимательны, но в них не было… ни малейшего чувства.
- Значит, Господь в Евангелии велит примириться с братом своим именно потому, что этого требует та самая Любовь, которая все прощает, никого не судит и все примиряет.
Да, они меня слушали, клали вслед за мной крестное знамение, но опять-таки без малейшего порыва, движения сердца, мысли.
В «Двунадесятые праздники» я предварительно рассказывал о том или ином великом событии из жизни Иисуса Христа или Девы Марии. Перед чтением соответствующей молитвы переводил, разъяснял ее, часто связывал с теми или иными событиями, героями Библии, особенно Нового Завета. Опирался, в основном, на свой опыт неоднократного чтения и осмысления, помогало и некоторое прошлое знание произведений святых подвижников и современных богословов. Я читал молитву выразительно, от души – они внимательно меня слушали, казалось, они за мной повторяли святые слова, я почти чувствовал, что мы в то время были единое целое…. Но… потом ни одного вопроса, комментария, замечания.
Итак, прошел месяц, как я живу в Доме престарелых. Кормят здесь совсем неплохо, почти каждый день дают курицу, готовят вкусно. Плохо, что мало солят пищу (мало любят), но, может быть, это только на мой вкус, так как другие жильцы не жалуются.
Здесь я вспомнил свое старое ремесло, когда девять лет работал художником на заводе: Марина Николаевна и Лукерья принесли мне гуашь и тушь, и мне весело было вспоминать свою прежнюю молодую жизнь и видеть, что рука еще не дрожит и приемы написания плакатным пером я не забыл.
Начиналась весна: все чаще светило солнышко и все реже появлялись темные тучки на нeбосклоне, а если и появлялись, то солнышко без особого труда раздвигало их меховые толщи и светило по-весеннему, с детской радостью. Я работал над романом об учителе и нередко отвлекался, глядя на веселое личико уходящего на запад светила. За вершинами березовой рощи зарделся розовый закат, и я в который раз пожалел, что высокие березки не дадут мне увидеть все его краски, которые развернутся позже. …. И еще… как хотелось бы мне почувствовать, увидеть, хотя бы краем глаза, лицо участливо склонившегося надо мной человека, женщины, которой не безразличны ни я, ни мой роман, ни моя жизнь. Ее веселые, светящиеся глазки на милом, нежном лице вопросительно останавливаются на моих глазах, потом всматриваются в текст на мониторе: она действительно хочет понять мой роман, меня, мою жизнь, потому что видит во мне свое, близкое, родное. Но вместо этой сладкой картины я вижу свою одинокую комнату и белые лица стариков интерната, глаза их, тоже какие-то белые, бесцветные… ничего не заметно в них: ни грусти, ни радости…. Как-то жутковато смотреть на этих людей, ходить среди них, хотя они двигаются, разговаривают, курят.
Я помолился и решил отдохнуть: полистал сайты с программами для компьютера, которые могу изучать часами, экспериментируя со своим ноутбуком. Потом вновь заставил себя сесть за роман, но ни воображения, ни чувств, чтобы написать следующую сцену, не было, как будто мое одиночество соединилось с возникшими передо мною лицами стариков и обессилело мою голову и сердце, стерло в них все задуманное.
За окном небо было уже темно-синее, наглухо обложенное толстым, тяжелым покрывалом мрачных туч; вдруг в комнате погас свет, будто поставив черную точку сегодняшнему дню. Я вышел в коридор и, подсвечивая мобильником, нашел щиток токораспределителя. Нет, все рычажки были опущены правильно, чтобы давать свет всему третьему этажу. Темнота медленно сдавливала мое горло и меня самого. Внезапно впереди заметался свет от фонарика, и ко мне подошли несколько человек. «Току до завтра не будет, - сказала полная женщина, лица я не разглядел, - так что не ждите». Для верности я спустился на первый этаж, на вахту, - там подтвердили ее слова. Огорченный, я поднялся на свой этаж и улегся на свою любимую мягкую кровать.
Долго я так лежал и думал в этой сдавливающей мое тело тьме, представляя те черные тучи, которые все больше и больше наваливались на меня. Очнулся от громкого стука в дверь. Не хотелось вставать, открывать, но стук повторился, и я поднялся.
Странно, но за дверью никого не было, как я ни вглядывался в темноту. Непонятная тишина сковала меня, когда я вышел в коридор. Сюда выходили двери многих комнат, совсем рядом была дверь моих соседей за стенкой, но ни звука не слышалось за ними. Я подсветил часы: только полдесятого – время «детское» для взрослых и старых мужиков, любящих поболтать и выпить водки. Запер дверь и вернулся на кровать.
Кажется, я вновь задремал, потому что опять полезли на меня темные тучи, теперь пробуждая своими короткими проблесками-молниями живые картины прежней счастливой моей юности, когда я жил с родителями, когда у меня были друг и девушка. И тут вновь раздался требовательный стук в дверь. Я вздрогнул, проснулся и возмутился: наверняка, напился какой-то старик из тамошних жильцов – любопытно ему узнать, как я живу, или, скорее, ему надо денег, потому что недопил или перепил. Из балконной двери потянуло ледяным холодом: видимо, ветер теперь подул в моем направлении. Я встал и, вздрагивая от стужи, оделся, чтобы разобраться, в конце концов, с этим требовательным и настоятельным стуком. Опять вышел за дверь, тщательно ее запер и пошел в конец коридора.
От белого снега, лежащего за окном, тьма побледнела, окружающие меня предметы приобретали нереальный, мертвенный цвет, тем более, что по-прежнему из дверей лежащих по обе стороны от меня комнат зловеще не доносилось ни звука. И я вновь увидел пустые, заснеженные, безжизненные поля, которые чуть не погубили меня не так давно. В такой обстановке с особой резкой ясностью возникли тоскливое чувство, мысль: а не в бреду ли я, не иллюзия ли все это, не иллюзия ли вообще вся моя жизнь? Жизнь среди окаменелых сердец?... среди бесконечных мертвых полей?...
Я медленно стал спускаться вниз, придерживаясь за деревянные перила. И везде белесый сумрак и сплошное молчание как людей, так и всего здания интерната. Холод нарастал, сдавливал душу и тело все сильнее и сильнее, так что я задрожал и стал покачиваться и спотыкаться на этих высоких ступеньках. Хотелось уйти назад, в относительно теплую комнату, но во всем моем существе настойчиво, призывно звучал этот сильный стук в дверь и толкал меня вперед, несмотря ни на что. Открыл бесшумные стеклянные двери и вышел в просторный вестибюль первого этажа. Здесь уже было почти морозно, а вдалеке, около входных дверей, слабо светилась тоже стеклянная комната вахты. Замерзающий, уже плохо понимающий происходящее, я медленно, как деревянные ходули, переставлял ноги и приближался к вахте. Все, что я видел перед собой, теперь мне казалось отдаленным, нереальным во времени и пространстве – я шел будто спал и видел, видел все эти бесконечные, белые, мертвые поля, которые хотят убить, похоронить меня.
В вахтенной комнате, при свете пары свечей, сидели мужчина и две девушки: одна из них, за столом, как я видел раньше, была дежурным вахтером, а вторая, рядом с ней, – дежурной медсестрой, мужчина работал охранником. Как мне не было плохо, но я машинально отметил и даже удивился, что и девушки, и охранник, пожилой, веселый мужчина, холода, точнее, мороза, будто бы и не чувствовали. Мужчина оживленно рассказывал, девушки заливисто хохотали, но меня, казалось, не видели, не замечали, хотя я уже стоял перед самым открытым окном вахтенной комнаты и в упор смотрел на них.
Вдруг резкий удар ледяного ветра толкнул меня в спину, и я чуть не упал: распахнулась входная стеклянная дверь, и в вестибюль вошла сгорбленная женская фигура в черной шубе, мужской шапке с подвязанными под подбородком ушами, теплый вязаный шарф закрывал почти все ее лицо. Женщина закрыла дверь, сделала несколько шагов, поскользнулась и упала на блестящий в свете луны голубой, как лед, плиточный пол. Смех на вахте смолк, но ни одна душа не двинулась, чтобы поднять упавшую. Я подошел к ней и с большим усилием помог встать на ноги. Это была полная, пожилая, но еще не очень старая женщина, она стояла и тяжело, со всхлипыванием и надрывом, дышала, задыхаясь после каждых нескольких вздохов. Я тоже тяжело дышал, поддерживая ее, она понемногу оседала на правую ногу, наконец, охранник встал, и мы вместе довели женщину до первого кресла в вестибюле и усадили в него.
Светила голубая ледяная луна сквозь стеклянную дверь, превращая лица собравшихся вокруг нас людей в темно-голубые куски льда. Через некоторое время женщина медленно подняла лицо кверху и стала с силой втягивать в себя воздух.
- Воздуху не хватат… - прошептала она, - воздуху….
- Астма у ней, - объяснила медсестра, - вот она и не может нормально дышать в помещении.
- Воздуху не хватат… - опять прошептала она, - воздуху…. На воздух мне надо….
- Хватит, тетя Маша, гулять, - строго сказала ей медсестра, - холодно сейчас, замерзнешь ведь, а нам отвечать за тебя…. Она ведь каждый день в любую погоду гуляет, сюда приходит только поесть да поспать, - обратилась она к нам.
- Ты вот что, дочка, ты мне давление померь: давит что-то меня, и сердце, и голову….
- Я тебе недавно мерила, дала таблетки – что вам еще надо?! - еще строже, со злостью ответила медсестра больной женщине.
- Воздуху, воздуху мне не хватат! – вдруг закричала женщина, встала с кресла, пошатнулась и неловко повалилась опять на голубовато-ледяной плиточный пол.
Мы с охранником снова бросились ее поднимать.
- Не трожь… не трожь меня! - захрипела Маша,- мне так легче… на бок, на бок поверни меня, - она обратилась ко мне, - вот сюда, на бок…. Вот так…. Мне легче.
- Вы дайте ей таблетки, или, лучше, укол ей сделайте! Так же нельзя! – обратился я к медсестре.
- Павел Александрович, не обращайте на нее внимания, - ответила мне медсестра. – Она притворяется, и уже не в первый раз. Мы ее лечим как положено, все лекарства и процедуры она получает вовремя, но всегда всем недовольна, все ей не так. Больше уколов и таблеток ей давать нельзя, иначе будет хуже.
Мне захотелось уйти: правда, чего я вмешиваюсь: лечат ее правильно, а в старости мало ли капризов, мнительности, особенно, когда речь идет о своем здоровье? Но что-то заставило вырваться меня из этого затягивающего душу холодного безразличия, и я спросил:
- Тогда ей, может быть, что-то другое нужно, а?
- А что другое? – ледяное лицо медсестры искривилось в удивленной улыбке, и с него быстро закапала вода.
- Человеческое отношение, например? Не задумывались?.. Ласковое слово, добрая улыбка?..
Девушка чуть смутилась, лицо ее стало как-то растягиваться и сжиматься, и с него уже вовсю текла ледяная вода:
- Не знаю…. Я никогда ее не оскорбляла, как другие, не кричала, не грубила….
- Вас как зовут?
- Маша.
- Маша, здесь живут люди, старики, которым некуда больше идти, негде больше жить. Родственники, даже родные дети, отказались от своих родителей и отдали их в чужие руки, лишив самого необходимого в их жизни: своей любви и заботы. Так разве нельзя сказать им просто доброе, по-домашнему теплое слово, одно только слово, и они его ввек не забудут. Разве не так?
- Да, да, конечно, - пробормотала Маша, - я все понимаю… вы правы…. – и она отерла воду со своего, уже нормального, человеческого лица, как будто умылась слезами.
- А я вот одного не могу понять, - сказал охранник с тем же темно-голубым ледяным лицом, сидевший рядом со мной, - зачем своим детям, как правило, вполне здоровым, взрослым людям, эти старики отдают свои квартиры, сады, дачи, последние деньги – все свои сбережения? Отдают даже последние крохи от пенсии, которые получают здесь? Зачем? У детей же все есть, а у ихних родителей ничего нет, все казенное…. Вот и вы, я слышал, отдали дочери квартиру, а сами переселились в этот гадюшник на старости лет. А ведь у вас была квартира в Каменнограде, столице, большом городе, квартира со всеми условиями и, наверное, в хорошем месте….
«Уже все всё знают, - подумал я, - не успел приехать, познакомиться, а уже все знают».
- Старики отдают последнее потому что любят своих детей, - ответил я. – Вам знакомо это чувство?
Он потупил голову и сказал:
- Да… я люблю свою внучку… правда еще маленькую, три года только… но без нее я не представляю своей жизни.
Сквозь темно-голубую муть прорезались его посветлевшие сердечным внутренним огнем глаза, который постепенно разгонял муть и проявлял высокий лоб, чуть полноватые щеки и зарождающуюся смущенную, но добрую улыбку на тесно сжатых губах.
- Все бы для внучки сделали, если нужно… пошли бы на все?
- Да, конечно… на все, - решительно сказал он.
- Вот и старики, над которыми вы смеетесь, также. Согласны?
Он еще более опустил голову:
- Простите меня за глупые вопросы, я просто не подумал.
Потом, как по команде, мы с ним встали, подняли пожилую Машу с ледяного пола, передали ее в руки подбежавшей медсестры, молодой Маши, и, несмотря на все отчаянные протесты больной, общими усилиями посадили ее в кресло. Молодая Маша ушла и через некоторое время принесла тонометр, подошла к своей больной тезке и начала мерить давление. Тезка стала успокаиваться, потом даже улыбнулась, когда Маша ей что-то сказала, наверное, доброе, человеческое.
Теперь мы все улыбались, и я перестал чувствовать этот ужасающий, затягивающий тело и душу холод, от которого весь дрожал, и явилось ощущение ясной реальности, бодрости. Охранник из термоса налил нам по кружке горячего чая, предложил нарезанных хлеба и колбасы, и я стал согреваться еще больше. Медсестра Маша повела больную Машу в лабораторию, наверное, делать укол, а я, поблагодарив за угощение и приятный разговор, двинулся обратно, к темной лестнице с высокими ступенями, ведущими на мой домашний третий этаж.
[1] Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 23, 24.
[2] 1-e коринфянам, гл. 13, ст. 4-8.
Часть вторая.
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
А. С. Пушкин «Воспоминание», 1828.
Глава одиннадцатая.
Прошло пять лет со смерти Ирины, жены моей. За это время я нашел в интернете женщину, сильно страдающую от одиночества, переехал к ней в Казахстан, Караганду, и женился на ней.
Народ в Караганде очень приветливый и душевный. Я это почувствовал, когда оформлял свой “Вид на жительство”: страна лежит в обширных степях – соответствующие учреждения находятся далеко друг от друга – попробуй, найди их. Вот тут-то меня и выручали местные жители, и богатые, и бедные: объясняли подробно, вежливо, как пройти к той или иной организации, некоторые даже провожали.
За окном тихий августовский вечер, вижу играющих во дворе ребят, слышу их голоса. Небо еще светлое, но темнеющее, старые, могучие тополя с широкими, раскидистыми кронами почти заслоняют крупнопанельные и кирпичные пятиэтажки, стоящие вокруг, «…так похоже на Россию, только это не Россия…».
В декабре 2011 года я расстался с Тамарой навсегда: чувство, вспыхнувшее к ней, теперь я не могу назвать любовью, но оно было для меня довольно сильным, и пострадал я от него достаточно. Но почему так всегда получается, и не только в моей жизни, что светлая сила любви, которая должна приносить радость, обновление, приносит чаще всего, одни страдания, если не считать несколько светлых мгновений? И чем больше любишь – тем больше страдаешь. Любовь – это как создание настоящего произведения искусства, которое не руководствуется потребностями толпы, моды в данный момент, а выражает душу автора и поэтому остается непонятым и одиноким среди «окаменелых сердец» Видимо, моя прежняя извечная тоска по настоящей жизни вновь околдовала меня, заставив принять «яичницу» за «Божий дар»: любви-обманщице «все возрасты покорны».
Что же было до моего отъезда в Казахстан? Не могу не рассказать о моей жизни в Доме престарелых, потому что она во многом напоминает судьбу одиноких стариков в России, да и не только там.
Итак, в Казани, как давно писал мой бывший друг: «…дела окончены, и счеты давным-давно подведены»: 14 февраля я уезжаю в Окаменеловку, провинциальный городок Татарстана, в тамошний Дом престарелых. Путевка у Ани, дочери моей умершей жены, на руках, и она меня водит уже к последним врачам, которые должны дать заключение, что я еще чего-то стою, чтобы занять достойное место среди стариков и инвалидов интерната. И это «вождение» часто становится довольно комичным: чтобы не стоять в очереди и быстрее решить связанные с медициной проблемы, она вдруг «заботливо» берет меня под руку и осторожно, как больного старика или инвалида, на виду больных и врачей, вводит в кабинет терапевта или начальника отделения поликлиники. Я опускаю голову, сильно горблюсь и неверным шагом послушно иду, хотя внутри меня бушуют злость, презрение и смех. До чего же она хочет от меня избавиться… но зачем показывать это так явно?! Ну да Бог с ней: не сужу, да не судим буду.
Кстати, не так давно она завела себе нового любовника: молодой человек, точнее, не такой уж и молодой, но и не такой старый, небольшого роста, полноватый, с неопределенным выражением невыразительного лица, весьма напоминает Карслона, «который живет на крыше». Это новый, очередной кандидат в мужья Ани - директор какой-то автомобильной фирмы, наверное, такой же маленькой и неинтересной, как и он сам. Но «Карслон» мне показался добрым: когда я оказался без денег, купил мне не просто «курево», как я просил, а отличную сигару, хорошую пачку сигарет и красивую зажигалку. Более того: именно он с Аней на своей машине повез меня с необходимыми причиндалами на новую «квартиру», в Дом престарелых и инвалидов Окаменеловки.
Ранним-ранним утром, когда за окнами еще было темно, Аня велела мне собираться. Пока я одевался, приехал «Карслон», и мои прежде собранные вещи стали быстро выноситься на площадку перед лифтом, за дверь моего бывшего дома. Аня и «Карслон» работали быстро, весело, с огоньком, потом подключился Дима, двигаясь так же «полуавтоматически», как и всегда, когда исполнял чужую волю. Но теперь, наверное, это была и его воля: он не меньше других желал расстаться со мной, - ему я тоже мешал жить. Я стоял на площадке и смотрел, как выносятся мои книги, старенькие ноут-бук и черно-белый принтер, на которых я писал свои задушевные рассказы и роман, мешок с одеждой. «Карслон», оказывается, обладал незаурядной физической силой, и мои тяжелые коробки и тюки в мгновение ока были «переброшены» через лифт вниз, в его машину.
Когда все было переброшено, как и моя жизнь, я на прощание крикнул Диме: «Всего тебе доброго!..», но он, кажется, и не слышал моих слов, а молча и деловито ушел в свою комнату. Да, не такой уж я для него человек, чтобы проститься со мной…. Ну и Бог с ним: пусть малыш живет хорошо, пусть никогда не испытает то, что испытал я. Да он и не изведает такого, потому что вполне, по своей природе, уложится в рамки окружающей его жизни, в отличие от меня. Человеческого счастья тебе, Дима!
Я спустился в темный двор и нырнул в черную бездну машины, сел на уголок заднего сидения, окруженный и стиснутый моими вещами. «Карслон» и Аня разместились впереди, и мы плавно двинулись вперед, мимо знакомых, заснеженных улиц и площадей родного мне Каменнограда, прочь от него, в неизвестную и пугающую Окаменеловку. Что меня ждет в ее Доме престарелых? Мне говорили, что там живут почти одни зеки, что там плохо обращаются с закл…, с жильцами, что там вообще… люди кончают с собой…. В полутьме салона я видел навигатор, стрелка которого колебалась и указывала наш путь на юго-восток, отмечая проезжаемые пункты. Все еще спало вокруг, было темно, и мы тоже будто спали: молчание, короткие фразы «Карслона» и Ани и опять молчание.
Машина покинула город, и потянулись по обе стороны бесконечные белые от снега поля. Их сумрачная мертвая беспредельность жутковато тянула меня к себе, и я почувствовал, что она будто входит в нашу машину, в меня и пронизывает все мое существо медленно и неуклонно. Я уже не видел светящуюся зелень навигатора и приборной доски, темных силуэтов «Карслона» и Ани, не чувствовал, как теснят меня вещи в машине…. Теперь я ощущал только нескончаемое одиночество этих мрачных белых полей и слитую с ним свою вечную отрешенность и неприкаянность среди всей вселенной.
Я огляделся и обнаружил… что сижу один… на небольшом пне… среди этого бескрайнего сумрака белых, мертвых полей. И странно: я не запаниковал, не пожалел о своей гибельной для меня разлуке с людьми и теплом в машине, не пожалел о своих навек потерянных и необходимых вещах, окружавших меня. Я сидел и смотрел на эти, родные теперь для меня, одинокие равнины, покрытые снегом, как в свою душу, в которой была та же мрачная пустота, прикрытая кое где мертвыми надеждами, как поля снегом. Но вот эта пустота внутри меня вдруг зашевелилась, подняла меня на ноги, и я пошел, но куда: то ли вперед, то ли назад, то ли в сторону, но пошел. Я увязал в снегу, но с непонятным упорством все шагал и шагал, как долго – не помню. Внезапно в далекой- далекой дали, на самом горизонте, слабо посветлело небо, а я вдруг провалился в сугробе по пояс. Попытался вылезти, опираясь руками в снег, но руки тоже проваливались в него, и я погружался еще глубже. Вот теперь-то я запаниковал, испугался, судорожно пытаясь вырваться из поглощающей меня, обжигающей голые кисти рук и леденящей ноги бездны. В конце концов, я понял, что мне уже никогда не выбраться из ее смертельных объятий и предался окончательно ее воле. Так хочет Бог, такова Его воля, и мое дело – перестать сопротивляться – так НУЖНО. Шло время. Я видел, как в дали полей разгорается рассвет, мне очень хотелось туда, ближе к восходящему солнцу и небу - я инстинктивно протянул к ним руки, но мертвящий холод уже сковывал меня все больше и больше, и я страшно захотел спать. Сознание медленно, в каком-то красном, пылающем, как огонь, жаре уходило из моего коченеющего, перестающего чувствовать тела. Оно становилось частицей этих мертвых, пустых и бескрайних, обжигающих холодом белых полей и растворялось в них, в их бесконечном покое и бесстрастии. Они будто спали и не спали, будто согревали и охлаждали меня, но я теперь точно знал, что они теперь во мне, а я в них как единое природное существо.
Я спал и не спал, жил и не жил, растворялся в полях и в то же время оставался просто человеком, единой личностью, которая вдруг опять оказалась в машине «Карслона», на заднем сидении, сдавленная своими вещами. Впереди по-прежнему торчали передо мной два силуэта моих перевозчиков.
Вдруг Аня обернулась ко мне, пристально посмотрела на меня и растерянно сказала:
- Фе-дя-я… а Павла… не-ет….
- Что? – Карслон будто вынырнул откуда-то, - как это НЕТ?!
- Ну-у, не-ет….
- Он что, вывалился что ли?!
- Ну-у, н-не знаю… в-вроде сидел… здесь… .
Карслон тоже обернулся ко мне, некоторое время вглядывался в меня и не видел, потом резко затормозил. Они вышли из машины, я тоже, а Карслон перелез на заднее сидение и стал его обшаривать, как будто я был пуговицей или спичкой. Затем он подошел к Ане, вспотевший и взволнованный:
- Как он мог вывалиться, но я весь салон осмотрел и под сиденье заглянул – испарился?!..
- От этой сволочи всего ожидать можно, - зло и тихо прошипела она.
Я взглянул на себя – все было в порядке: я был вполне видим, осязаем ( я потрогал себя), вроде вполне здоров: все чувствовал, ощущал. Но… теперь я был и не совсем я…. Среди расстилавшихся вокруг меня полей я смотрел на себя и иными глазами, пустыми, равнодушными и… безжалостными. Поэтому говорил себе: ты живой еще, как ни странно: дышишь, двигаешься, а ведь вроде тебе давно пора закончить свою глупую и никчемную жизнь, никому, по большому счету, даже тебе, не нужную. Поэтому и не видят тебя твои гонители-перевозчики, лишающие тебя родного дома и согретого тобою семейного очага.
Карслон стоял и курил, он был взволнован, ему хотелось поговорить, ну хотя бы со мной, но он меня не видел, не мог видеть, потому что ему тоже было на меня, по большому счету, наплевать. Аня задумалась, помолчала, потом зло вскрикнула:
- Значит, вывалился по дороге?! А мы не заметили?! Что теперь делать?!...
Карслон ответил:
- Он не хотел ехать… в Дом престарелых… я это видел…. В твоей квартире у него была своя, родная комната: письменный стол, компьютер, на котором он писал свой роман... книги. В Доме престарелых он всего этого лишается… - вот он и сбежал.
- Ты думаешь?.. Он что, дурак?!.. А где он жить теперь будет?
- Значит, есть где….
- Нет… а как же он без своих вещей, без одежды? Он же мог просто нам сказать, что уходит жить к своей подруге, вместе с вещами?... Нет… это он специально, чтобы нас позлить, досадить нам: дескать, поищите, понервничайте: я вам испорчу жизнь. Скотина проклятая, писатель никчемный!
- Нет, Аня, тут что-то не то… - Федор закурил. – От тебя он действительно хотел уехать, даже в Дом престарелых…. Скорее всего: плохо захлопнул дверцу и вывалился где-то по дороге, а мы не заметили.
- Ты его не знаешь, Федя, это такая сволочь, что на все способна! Это он со зла, чтобы досадить нам!...
Федор и Аня снова сели в машину, но не ехали, а молчали. Когда я открыл дверцу, они ошеломленно уставились на меня: увидели, потому что я стал им теперь реально нужен. Я спокойно уселся на прежнее заднее место среди своих вещей.
Куда вы пропали?! – почти в унисон спросили они меня. Я взглянул на них и ничего не ответил, ничто не шевельнулось в душе моей, которая все еще была частью тех пустых, мертвых, лежащих во тьме белых полей и не могла ничего ответить.
- Паша!! – еще сильнее воскликнула Аня. – Почему вы молчите?! Что случилось?? Вы вывались по дороге?? Поранились, живы?? Говорите же, Паша!!
- Не знаю, - коротко ответил я. – Ничего не знаю.
- Как это вы не знаете?! Вы здоровы??
- Тоже не знаю.
- Ладно, поехали, - тихо произнес Федор и сказал Ане: - Оставь его в покое, дай человеку передохнуть, в себя прийти: кто знает, что ему пришлось перенести….
Я с благодарностью посмотрел на него.
Фары дальнего света прилежно высвечивали дорогу перед нами, которая то вилась, то пропадала в этих белых и пустых полях, но вот на горизонте уверенно просветлело небо и чуть засиял край солнца.
Мы въезжали в Окаменеловку, и Федор поехал медленно, высматривая на углах под крышами почти игрушечных разноцветных трех- четырехъэтажных домиков мой Дом престарелых. А был он совсем рядом, большой, зеленый, как показал нам прохожий, и вскоре мы подъехали к его главному входу. Раскрылись железные решетчатые с цепями ворота, и я с тоскливым страхом поднялся по мраморным ступеням к его входным дверям. Федор стал носить мои вещи, а через некоторое время мы с Аней, сдав документы, вошли в кабинет директора.
Во мне билась одна мысль, которую я должен был осуществить во что бы то ни стало: получить отдельную комнату для всей дальнейшей жизни, и только отдельную. Я плохо уживался с людьми и чувствовал себя в своей тарелке только в одиночестве, поэтому сейчас не было для меня проблемы более важной. Тем не менее, во мне все еще жила пустота белых полей, и она выставляла все мои проблемы передо мной как малозначащие, не стоящие тех сил и волнений, которые я тратил обычно на разрешение их. Поэтому я с большой долей уверенности подсел к столу директора, небольшого, пожилого татарина, коротко представился и попросил поселить меня в отдельную комнату.
Добавил, что я писатель, верующий христианин – мне без отдельной комнаты никак нельзя. Еще прибавил, что моя книга издана в Казани и я могу показать ее. Директор заинтересовался, и я сходил за книгой. Он полистал ее, а я стал объяснять, о чем она, сказал, что в этих рассказах я изложил все, что наболело как у меня, так и у других учителей.
- Значит, эта книга только об учителях? – спросил директор.
- В основном, да, - ответил я.
- А как же ученики? – спросил он. – Ведь у них тоже своя жизнь, свои проблемы, переживания?
- Об этом тоже есть, но я писал, в основном, об учителе, о его проблемах, его жизни, потому что это хорошо знал, этим «болел» - здесь одна правда.
- Но учитель не должен забывать и учеников, их показывать – ведь он работает, живет среди них, как же можно писать об учителях и не писать об учениках?
- Да, конечно, у меня это есть, - уже как бы оправдывался я, - но я писал больше о том, что наболело именно у меня, у других учителей, написал почти документальную правду.
Никак не думал, что директор здесь такой умный, замолчал, не зная, что еще сказать. Наступила долгая и мучительная пауза. Наконец, директор улыбнулся и сказал:
- Вы мне нравитесь: вы искренний человек…. Что же вы все-таки от меня хотите?
- Мне нужна только отдельная комната, и больше ничего.
Он опять подумал и позвал сотрудницу, полную и симпатичную женщину:
- У нас 329 свободна?
- Да, - ответила она.
- Разместите его туда.
Я поблагодарил директора и пошел на новое место жительства.
Комната была превосходна: светлая, современная, с прихожей, ванной, душем и лоджией за окном. Вдоль стен с желтыми, солнечными обоями стояли два шкафа, два журнальных столика, тумба под телевизор, тумбочка и тахта, тоже светлые, коричневые.
Сотрудница Зина отдала мне ключ, сказав, что я должен особенно беречь его, так как второй потерян, добавила, что стулья мне принесут завтра, а ночь мне придется провести в соседней комнате, так как матрас, подушки и белье мне принесут тоже завтра. Я принялся с помощью Федора перетаскивать свои вещи в комнату и радовался, радовался…. Даже Аня, казалось, разделила мои чувства, заулыбалась, когда оценивающе окинула комнату взглядом.
Наконец, все мои вещи были перенесены, все слова, кажется, были сказаны, и я пошел провожать своих спутников. В промежутке между двумя парами больших входных дверей Аня задержалась и обратилась ко мне, все такая же радостная, улыбающаяся, но весьма взволнованная:
- Паша… Федору нужны деньги на бензин, да и вообще… он ведь нам здорово помог….
Я дал ей тысячу – она не удержала в руках, и банкнота упала на пол около моих ног. Аня низко наклонилась, как-то унизительно, торопливо хватая деньги, как будто кто-то хотел опередить ее. В конце концов, и она ушла.
Я с удовольствием поднялся на свой третий этаж, отпер ключом мою комнату и начал раскладывать вещи в платяной и книжный шкафы. Отдыхал, курил и думал только об одном: у меня теперь есть свой ДОМ, то есть своя отдельная комната, потому что государство не Аня: ему незачем выгонять меня из нее.
Ранним утром, еще до завтрака, две женщины в симпатичной униформе принесли матрас, подушки, постельное белье и аккуратно застелили односпальную тахту в моей комнате. Принесли стул, на вид довольно крепкий, наверняка не такой, с каким я мучился у Тамары, и спросили: нужен ли мне второй. Я ответил утвердительно, так как, возможно, у меня будет гость, а его надо куда-то посадить. Они согласились и пообещали скоро принести второй, что и сделали довольно быстро. Комната моя все больше приобретала жилой вид – я любовался ею. Вся она была залита солнечным светом, все в ней выглядело чисто и красиво – начиналась новая жизнь.
Я вышел в лоджию, которая была застеклена на современный манер, сверху донизу. Внизу, под ней, проходила пешеходная дорожка с частично заснеженными лавками, по которой, очевидно, гуляли жильцы, далее высокий железный забор, каковой правее переходил в ворота, и кирпичная избушка проходной. За ними виднелся пустырь и стоящая справа березовая роща, покрытая шапками снега. Так что вид был превосходный – я вошел в ванную и закурил.
Вот, ничего больше и не надо. Теперь я ни от кого из прежних «родственничков» не завишу – прощайте. Надо ли благодарить Аню за это? Вряд ли. Она помогла мне для себя, чтобы избавиться от меня, но все равно я благодарен ей. Пусть живет и радуется, растит дитя – будь счастлива, дочь моей жены!
После того как я почитал «Утренние молитвы», в дверь позвонили. Я открыл: передо мной стояли две женщины, в меру полные и симпатичные. Одна представилась музыкальным работником, а другая - организатором творческой работы среди жильцов. Я пригласил их в комнату и посадил на свои единственные стулья, а сам сел на свежезастеленную кровать.
Музыкальный работник Марина Николаевна, моложавая, весьма симпатичная женщина, казалась простой в общении, живой и подвижной. Красивое лицо ее, с большими черными глазами, небольшими носом и ртом, все время озарялось очень привлекательной улыбкой, озаряющей чуть кокетливо все его черты. Казалось, она знала свою женскую силу, но пользовалась ею умело и в меру. Я понимал: ей что-то нужно от меня по своим служебным обязанностям, поэтому она так дружески расположена ко мне, но, тем не менее, разговаривать с ней было намного приятнее, чем с Аней. Марина Николаевна, видимо, знала, что я, в некотором роде, писатель, и предложила мне пройтись по интернату, познакомиться с ним поближе, а потом написать заметку в местную газету о своих первых впечатлениях.
Вторую женщину, организатора творческой работы, звали несколько необычно, Лукерьей. Она была явно моложе Марины Николаевны, полнее, с пухлыми губами и маленькими глазками, некрасивая, поэтому больше молчала и казалась незаметной спутницей великолепной Марины Николаевны. Лукерья сказала, что познакомит меня с рисунками и поделками жильцов и художником, который имеет свои солидные законченные картины и много помогает в оформлении интерната.
Мы шли, и в освещенной человеческим вниманием моей душе весь интерьер интерната являлся тоже в светлых тонах. Пол коридора был устлан паркетом, посредине его проходила несколько выпуклая и узкая ярко-желтая полоса из какой-то клейкой на вид материи, придающая полу оригинальный, солнечный вид. Мне это понравилось, хотя старики и больные старательно обходили ее, чтобы не споткнуться, и некоторые спотыкались.
Сначала женщины повели меня в Кабинет творчества: на полках стояли вылепленные из пластилина фигурки людей, собак и птиц. Они были весьма выразительны, хотя и не совсем пропорциональны, как и карандашные, цветные рисунки: эскизы природы, незнакомые мне портреты. Показали мне и комнату того художника, о котором говорила Лукерья и который писал здесь все плакаты и объявления. В середине ее стоял небольшой стол, на котором лежали кусок ватмана, баночки с гуашью и тюбики с масляными красками. Сам художник сидел в коридоре: пожилой чеоловек с заросшей щетиной лицом, который молча пожал мне руку.
Потом мы спустились вниз, на первый этаж, где, наверное, находились основные службы интерната. Вошли в большой холл, в котором вдоль стен стояло несколько кресел, между ними два высоких фикуса. Везде чисто, тонкие, темно-желтые портьеры на больших окнах мало мешали солнечному свету освещать просторный холл, но почему же здесь было так холодно?
Я заметил пару стариков, сидевших в креслах: у одного под рукой на коленях лежала раскрытая газета. Одеты они были весьма легко: на одном старенький, потертый пиджак, на другом, с газетой, - джинсовый, новенький, но оба они будто дремали, опустив головы вниз, ни один из них не шевелился. А холод здесь был будь здоров, у меня уже начинали стыть руки и ноги, а старики сидели спокойно, привычно, будто все было так , как и должно быть.
В столовой было чуть потеплее и так же чисто и светло, как в холле, каждый стол на четырех человек, с жесткими, небольшими креслами, высокие и широкие окна с подоконниками, на которых стояли живые цветы в горшочках. И опять странность: ни солонок, ни перечниц на столах не было: они были пусты и чисты, хотя эти приборы в приличных столовах никогда никуда не уносят.
«Царство Снежной королевы, - машинально подвел итог я, - все чисто, светло, красиво и весьма современно, но бездушно, холодно, потому что не согрето ни физическим, ни душевным теплом к человеку, к этим несчастным старикам».
Дальше, по коридору, мимо столовой, мне показали прачечную и лечебные кабинеты, один из них даже был психотерапевтический, в котором стояли современные приборы для релаксации. Потом меня повели обратно, через холодный холл, в не менее холодный актовый зал, довольно просторный, с теми же темно-желтыми портьерами и большими окнами. В конце зала возвышалась сцена, на которой стояло пианино.
Здесь, очевидно, шла репетиция: пели под баян две пожилые женщины. Марина Николаевна поблагодарила меня за внимание и еще раз попросила написать о своих первых впечатлениях об интернате. Она осталась репетировать с женщинами, одетая только в одно платье, без кофты, и я невольно позавидовал ее здоровью, как и здоровью тех поющих женщин, которые, видимо, тоже чувствовали себя неплохо в легких платьях и костюмах. Лукерья куда-то исчезла, как испарилась.
Конечно, тогда, взбудораженный новой обстановкой, новой своей жизнью, я мало размышлял обо всем том, что видел, а сразу загорелся обдумыванием своей будущей статьи об интернате, но чувство несообразности, неестественности этой начинающейся передо мной жизни осталось и потом развивалось дальше.
Я стал подниматься на свой третий этаж и опять заметил несообразность: каменные ступеньки оказались почему-то слишком высокие, особенно для старых людей. Задумавшись, я крепко споткнулся о них, и меня будто вынесло в холл, где на стене горел большой жидкокристаллический телевизор, а перед ним в креслах вдоль стен сидели старики, мужчины и женщины, некоторые в инвалидных колясках. Я шел мимо них, они почти не смотрели на меня, но я не мог не заметить их ужасающе бесцветные, чуть ли не белые влажные глаза, в которых не было ни чувства, ни мысли, а одно бессмысленно застывшее равнодушие ко всем и ко всему. Только двое или трое разговаривали и курили, а остальные неподвижно смотрели на большой экран плоского телевизора на стене или куда-то в сторону. Я прошел в свою комнату, запер дверь и закурил. Как-то сжалось сердце после всех этих невольных наблюдений, но я уже был настроен на хвалебную статью и сел за компьютер.
Часа за два все написал, перечитал и остался доволен; распечатал в двух экземплярах и сохранил на компьютере. Потом задумался о дальнейшей своей жизни.
Покидая Каменноград, я решил отныне ни с кем не знакомиться, в чем меня убедили бессмысленные свидания и переписка с духовно чуждыми для меня женщинами. Поэтому я выбросил в помойное ведро веб-камеру, которую мы с Милой купили вместе. Но после начала моей новой жизни в Доме престарелых я понял, что с окаменелыми от прожитой жизни старыми сердцами новых соседей мне не сойтись, что мое прежнее одиночество усугубится в этой обстановке: бесконечные, пустые белые поля, которые недавно охватили мою душу, теперь перешли, воплотились в безжизненные сердца окружающих меня людей, жильцов интерната. Так что без всемирной сети мне не обойтись, как это ни бессмысленно: чем бы дитя не тешилось…. Интернета в интернате не было, и я решил купить флешку-модем, “3d”, чтобы подключиться к нему.
Ночью, лежа в мягкой постели на пуховой подушке, я опять мысленно наслаждался осознанием своей независимости, отсутствием Ани, Димы и иже с ними. Утром отдал статью Марине Николаевне, за что она меня горячо поблагодарила, а потом ко мне пришла организатор творческой работы со старинным именем Лукерья.
Она попросила меня напечатать конспект ее занятия с жильцами. Я просмотрел и сказал, что завтра будет готово. Она села передо мной на тот стул, который я предназначил для гостей. Несколько полноватая, простоватая, небольшого роста, с лицом, покрытым на скулах веснушками, полными щеками и толстыми губами, она напоминала девушку-старшеклассницу из деревни, выпускницу с хорошими отметками.
- Давно вы здесь работаете? - спросил я.
- Нет, недавно, - ответила она и устроилась поудобнее, как бы приготавливаясь к долгому разговору, чего я панически испугался. – Трудно здесь: все с разными привычками, характером.
- А как с начальством, ладите?
- Когда как. Директор ценит каждого только по тому, насколько он искренен, так что угодить ему трудно.
- Но это и хорошо, - сказал я, - искренность, правдивость – одни из главных человеческих качеств.
- Так-то оно так, но ведь можно и ошибиться: вдруг человек говорит правду, искренно, а ему не верят.
- Да, такое тоже может быть: человек всегда загадка.
Мы замолчали, и я, жестоко вынужденный, по правилам вежливости, вести разговор, «поинтересовался» ее жизнью:
- А вы сами как, учитесь?
- Да, в университете, на заочном.
- Какой факультет?
- Журналистика.
- А я филолог, кончил историко-филологический.
- Где работали?
- Учителем, почти всю свою жизнь.
- Нет, я зарок дала: в школу не ходить. Трудно там, и это не для меня.
Так мы познакомились. С тех пор, к моему великому огорчению, Лукерья стала бывать у меня почти каждый день, и бывала не просто так, а обязательно с новым заданием: написать сценарий, объявление, плакат, которые еще просила отредактировать. Я почти с удовольствием помогал ей, вспоминая свои старые навыки, которые приобрел в молодости, работая на заводе художником, и выполнял ее «заказы» чаще всего на следующий день. Она была довольна и целыми часами рассказывала мне о себе и своих проблемах, как будто меня для нее не существовало. Вскоре Лукерья стала мне надоедать, но новизна моей жизни скрашивала это неприятное чувство, и я без особого труда проводил с ней часа полтора-два, молчал и невнимательно слушал ее длинные речи. Особенно ее занимал священник, сосед в ее доме, который видел в ней много плохого, грубо приставал к ней с какими-то непонятными укорами, обвинениями – ясно лишь было одно: недолюбливал он ее крепко, скорее всего, за эгоизм.
Шли дни, недели, и я понемногу начинал привыкать к новой жизни. Сразу начал вести православный кружок, прежде получив благословление дьякона местной церкви. На моем третьем этаже была неплохая молельная комната, и, с помощью Марины Николаевны, я собирал несколько человек верующих раз в неделю, по пятницам. Еще в Казани я мечтал о таком кружке, где смогу комментировать и проповедовать Святое Евангелие. Учитывая контингент моих слушателей, я предложил им полчаса на одно занятие с чтением и комментированием одной главы из Евангелия. Они согласились.
«Итак, если ты принесешь дар твой к жертвеннику, - читал я главу 5 от Матфея, - и там вспомнишь, что брат твой имеет что-нибудь против тебя, оставь там дар твой пред жертвенником, и пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой».[1]
- Сущность и закон Господа Бога нашего Иисуса Христа – Любовь, - продолжал я, - Любовь, которая, как писал апостол Павел, все прощает, никого не судит и все примиряет, - я открыл его «Первое послание к коринфянам». – Вот, послушайте, как апостол пишет о Любви:
«Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится».[2] Можно сказать, - я посмотрел на своих слушателей, - что истинная Любовь – это есть чувство всепрощения, вера в человека и людей, самопожертвование. Распятие Христа, когда Он добровольно, ради спасения людей и даже своих врагов, жертвует Собой, и есть высшее выражение этой Любви.
Теперь становится ясно, почему Господь велит примириться с братом своим. Почему, как вы думаете?
Я посмотрел на сидящих передо мной: они меня слушали, глаза их были осмысленны, даже внимательны, но в них не было… ни малейшего чувства.
- Значит, Господь в Евангелии велит примириться с братом своим именно потому, что этого требует та самая Любовь, которая все прощает, никого не судит и все примиряет.
Да, они меня слушали, клали вслед за мной крестное знамение, но опять-таки без малейшего порыва, движения сердца, мысли.
В «Двунадесятые праздники» я предварительно рассказывал о том или ином великом событии из жизни Иисуса Христа или Девы Марии. Перед чтением соответствующей молитвы переводил, разъяснял ее, часто связывал с теми или иными событиями, героями Библии, особенно Нового Завета. Опирался, в основном, на свой опыт неоднократного чтения и осмысления, помогало и некоторое прошлое знание произведений святых подвижников и современных богословов. Я читал молитву выразительно, от души – они внимательно меня слушали, казалось, они за мной повторяли святые слова, я почти чувствовал, что мы в то время были единое целое…. Но… потом ни одного вопроса, комментария, замечания.
Итак, прошел месяц, как я живу в Доме престарелых. Кормят здесь совсем неплохо, почти каждый день дают курицу, готовят вкусно. Плохо, что мало солят пищу (мало любят), но, может быть, это только на мой вкус, так как другие жильцы не жалуются.
Здесь я вспомнил свое старое ремесло, когда девять лет работал художником на заводе: Марина Николаевна и Лукерья принесли мне гуашь и тушь, и мне весело было вспоминать свою прежнюю молодую жизнь и видеть, что рука еще не дрожит и приемы написания плакатным пером я не забыл.
Начиналась весна: все чаще светило солнышко и все реже появлялись темные тучки на нeбосклоне, а если и появлялись, то солнышко без особого труда раздвигало их меховые толщи и светило по-весеннему, с детской радостью. Я работал над романом об учителе и нередко отвлекался, глядя на веселое личико уходящего на запад светила. За вершинами березовой рощи зарделся розовый закат, и я в который раз пожалел, что высокие березки не дадут мне увидеть все его краски, которые развернутся позже. …. И еще… как хотелось бы мне почувствовать, увидеть, хотя бы краем глаза, лицо участливо склонившегося надо мной человека, женщины, которой не безразличны ни я, ни мой роман, ни моя жизнь. Ее веселые, светящиеся глазки на милом, нежном лице вопросительно останавливаются на моих глазах, потом всматриваются в текст на мониторе: она действительно хочет понять мой роман, меня, мою жизнь, потому что видит во мне свое, близкое, родное. Но вместо этой сладкой картины я вижу свою одинокую комнату и белые лица стариков интерната, глаза их, тоже какие-то белые, бесцветные… ничего не заметно в них: ни грусти, ни радости…. Как-то жутковато смотреть на этих людей, ходить среди них, хотя они двигаются, разговаривают, курят.
Я помолился и решил отдохнуть: полистал сайты с программами для компьютера, которые могу изучать часами, экспериментируя со своим ноутбуком. Потом вновь заставил себя сесть за роман, но ни воображения, ни чувств, чтобы написать следующую сцену, не было, как будто мое одиночество соединилось с возникшими передо мною лицами стариков и обессилело мою голову и сердце, стерло в них все задуманное.
За окном небо было уже темно-синее, наглухо обложенное толстым, тяжелым покрывалом мрачных туч; вдруг в комнате погас свет, будто поставив черную точку сегодняшнему дню. Я вышел в коридор и, подсвечивая мобильником, нашел щиток токораспределителя. Нет, все рычажки были опущены правильно, чтобы давать свет всему третьему этажу. Темнота медленно сдавливала мое горло и меня самого. Внезапно впереди заметался свет от фонарика, и ко мне подошли несколько человек. «Току до завтра не будет, - сказала полная женщина, лица я не разглядел, - так что не ждите». Для верности я спустился на первый этаж, на вахту, - там подтвердили ее слова. Огорченный, я поднялся на свой этаж и улегся на свою любимую мягкую кровать.
Долго я так лежал и думал в этой сдавливающей мое тело тьме, представляя те черные тучи, которые все больше и больше наваливались на меня. Очнулся от громкого стука в дверь. Не хотелось вставать, открывать, но стук повторился, и я поднялся.
Странно, но за дверью никого не было, как я ни вглядывался в темноту. Непонятная тишина сковала меня, когда я вышел в коридор. Сюда выходили двери многих комнат, совсем рядом была дверь моих соседей за стенкой, но ни звука не слышалось за ними. Я подсветил часы: только полдесятого – время «детское» для взрослых и старых мужиков, любящих поболтать и выпить водки. Запер дверь и вернулся на кровать.
Кажется, я вновь задремал, потому что опять полезли на меня темные тучи, теперь пробуждая своими короткими проблесками-молниями живые картины прежней счастливой моей юности, когда я жил с родителями, когда у меня были друг и девушка. И тут вновь раздался требовательный стук в дверь. Я вздрогнул, проснулся и возмутился: наверняка, напился какой-то старик из тамошних жильцов – любопытно ему узнать, как я живу, или, скорее, ему надо денег, потому что недопил или перепил. Из балконной двери потянуло ледяным холодом: видимо, ветер теперь подул в моем направлении. Я встал и, вздрагивая от стужи, оделся, чтобы разобраться, в конце концов, с этим требовательным и настоятельным стуком. Опять вышел за дверь, тщательно ее запер и пошел в конец коридора.
От белого снега, лежащего за окном, тьма побледнела, окружающие меня предметы приобретали нереальный, мертвенный цвет, тем более, что по-прежнему из дверей лежащих по обе стороны от меня комнат зловеще не доносилось ни звука. И я вновь увидел пустые, заснеженные, безжизненные поля, которые чуть не погубили меня не так давно. В такой обстановке с особой резкой ясностью возникли тоскливое чувство, мысль: а не в бреду ли я, не иллюзия ли все это, не иллюзия ли вообще вся моя жизнь? Жизнь среди окаменелых сердец?... среди бесконечных мертвых полей?...
Я медленно стал спускаться вниз, придерживаясь за деревянные перила. И везде белесый сумрак и сплошное молчание как людей, так и всего здания интерната. Холод нарастал, сдавливал душу и тело все сильнее и сильнее, так что я задрожал и стал покачиваться и спотыкаться на этих высоких ступеньках. Хотелось уйти назад, в относительно теплую комнату, но во всем моем существе настойчиво, призывно звучал этот сильный стук в дверь и толкал меня вперед, несмотря ни на что. Открыл бесшумные стеклянные двери и вышел в просторный вестибюль первого этажа. Здесь уже было почти морозно, а вдалеке, около входных дверей, слабо светилась тоже стеклянная комната вахты. Замерзающий, уже плохо понимающий происходящее, я медленно, как деревянные ходули, переставлял ноги и приближался к вахте. Все, что я видел перед собой, теперь мне казалось отдаленным, нереальным во времени и пространстве – я шел будто спал и видел, видел все эти бесконечные, белые, мертвые поля, которые хотят убить, похоронить меня.
В вахтенной комнате, при свете пары свечей, сидели мужчина и две девушки: одна из них, за столом, как я видел раньше, была дежурным вахтером, а вторая, рядом с ней, – дежурной медсестрой, мужчина работал охранником. Как мне не было плохо, но я машинально отметил и даже удивился, что и девушки, и охранник, пожилой, веселый мужчина, холода, точнее, мороза, будто бы и не чувствовали. Мужчина оживленно рассказывал, девушки заливисто хохотали, но меня, казалось, не видели, не замечали, хотя я уже стоял перед самым открытым окном вахтенной комнаты и в упор смотрел на них.
Вдруг резкий удар ледяного ветра толкнул меня в спину, и я чуть не упал: распахнулась входная стеклянная дверь, и в вестибюль вошла сгорбленная женская фигура в черной шубе, мужской шапке с подвязанными под подбородком ушами, теплый вязаный шарф закрывал почти все ее лицо. Женщина закрыла дверь, сделала несколько шагов, поскользнулась и упала на блестящий в свете луны голубой, как лед, плиточный пол. Смех на вахте смолк, но ни одна душа не двинулась, чтобы поднять упавшую. Я подошел к ней и с большим усилием помог встать на ноги. Это была полная, пожилая, но еще не очень старая женщина, она стояла и тяжело, со всхлипыванием и надрывом, дышала, задыхаясь после каждых нескольких вздохов. Я тоже тяжело дышал, поддерживая ее, она понемногу оседала на правую ногу, наконец, охранник встал, и мы вместе довели женщину до первого кресла в вестибюле и усадили в него.
Светила голубая ледяная луна сквозь стеклянную дверь, превращая лица собравшихся вокруг нас людей в темно-голубые куски льда. Через некоторое время женщина медленно подняла лицо кверху и стала с силой втягивать в себя воздух.
- Воздуху не хватат… - прошептала она, - воздуху….
- Астма у ней, - объяснила медсестра, - вот она и не может нормально дышать в помещении.
- Воздуху не хватат… - опять прошептала она, - воздуху…. На воздух мне надо….
- Хватит, тетя Маша, гулять, - строго сказала ей медсестра, - холодно сейчас, замерзнешь ведь, а нам отвечать за тебя…. Она ведь каждый день в любую погоду гуляет, сюда приходит только поесть да поспать, - обратилась она к нам.
- Ты вот что, дочка, ты мне давление померь: давит что-то меня, и сердце, и голову….
- Я тебе недавно мерила, дала таблетки – что вам еще надо?! - еще строже, со злостью ответила медсестра больной женщине.
- Воздуху, воздуху мне не хватат! – вдруг закричала женщина, встала с кресла, пошатнулась и неловко повалилась опять на голубовато-ледяной плиточный пол.
Мы с охранником снова бросились ее поднимать.
- Не трожь… не трожь меня! - захрипела Маша,- мне так легче… на бок, на бок поверни меня, - она обратилась ко мне, - вот сюда, на бок…. Вот так…. Мне легче.
- Вы дайте ей таблетки, или, лучше, укол ей сделайте! Так же нельзя! – обратился я к медсестре.
- Павел Александрович, не обращайте на нее внимания, - ответила мне медсестра. – Она притворяется, и уже не в первый раз. Мы ее лечим как положено, все лекарства и процедуры она получает вовремя, но всегда всем недовольна, все ей не так. Больше уколов и таблеток ей давать нельзя, иначе будет хуже.
Мне захотелось уйти: правда, чего я вмешиваюсь: лечат ее правильно, а в старости мало ли капризов, мнительности, особенно, когда речь идет о своем здоровье? Но что-то заставило вырваться меня из этого затягивающего душу холодного безразличия, и я спросил:
- Тогда ей, может быть, что-то другое нужно, а?
- А что другое? – ледяное лицо медсестры искривилось в удивленной улыбке, и с него быстро закапала вода.
- Человеческое отношение, например? Не задумывались?.. Ласковое слово, добрая улыбка?..
Девушка чуть смутилась, лицо ее стало как-то растягиваться и сжиматься, и с него уже вовсю текла ледяная вода:
- Не знаю…. Я никогда ее не оскорбляла, как другие, не кричала, не грубила….
- Вас как зовут?
- Маша.
- Маша, здесь живут люди, старики, которым некуда больше идти, негде больше жить. Родственники, даже родные дети, отказались от своих родителей и отдали их в чужие руки, лишив самого необходимого в их жизни: своей любви и заботы. Так разве нельзя сказать им просто доброе, по-домашнему теплое слово, одно только слово, и они его ввек не забудут. Разве не так?
- Да, да, конечно, - пробормотала Маша, - я все понимаю… вы правы…. – и она отерла воду со своего, уже нормального, человеческого лица, как будто умылась слезами.
- А я вот одного не могу понять, - сказал охранник с тем же темно-голубым ледяным лицом, сидевший рядом со мной, - зачем своим детям, как правило, вполне здоровым, взрослым людям, эти старики отдают свои квартиры, сады, дачи, последние деньги – все свои сбережения? Отдают даже последние крохи от пенсии, которые получают здесь? Зачем? У детей же все есть, а у ихних родителей ничего нет, все казенное…. Вот и вы, я слышал, отдали дочери квартиру, а сами переселились в этот гадюшник на старости лет. А ведь у вас была квартира в Каменнограде, столице, большом городе, квартира со всеми условиями и, наверное, в хорошем месте….
«Уже все всё знают, - подумал я, - не успел приехать, познакомиться, а уже все знают».
- Старики отдают последнее потому что любят своих детей, - ответил я. – Вам знакомо это чувство?
Он потупил голову и сказал:
- Да… я люблю свою внучку… правда еще маленькую, три года только… но без нее я не представляю своей жизни.
Сквозь темно-голубую муть прорезались его посветлевшие сердечным внутренним огнем глаза, который постепенно разгонял муть и проявлял высокий лоб, чуть полноватые щеки и зарождающуюся смущенную, но добрую улыбку на тесно сжатых губах.
- Все бы для внучки сделали, если нужно… пошли бы на все?
- Да, конечно… на все, - решительно сказал он.
- Вот и старики, над которыми вы смеетесь, также. Согласны?
Он еще более опустил голову:
- Простите меня за глупые вопросы, я просто не подумал.
Потом, как по команде, мы с ним встали, подняли пожилую Машу с ледяного пола, передали ее в руки подбежавшей медсестры, молодой Маши, и, несмотря на все отчаянные протесты больной, общими усилиями посадили ее в кресло. Молодая Маша ушла и через некоторое время принесла тонометр, подошла к своей больной тезке и начала мерить давление. Тезка стала успокаиваться, потом даже улыбнулась, когда Маша ей что-то сказала, наверное, доброе, человеческое.
Теперь мы все улыбались, и я перестал чувствовать этот ужасающий, затягивающий тело и душу холод, от которого весь дрожал, и явилось ощущение ясной реальности, бодрости. Охранник из термоса налил нам по кружке горячего чая, предложил нарезанных хлеба и колбасы, и я стал согреваться еще больше. Медсестра Маша повела больную Машу в лабораторию, наверное, делать укол, а я, поблагодарив за угощение и приятный разговор, двинулся обратно, к темной лестнице с высокими ступенями, ведущими на мой домашний третий этаж.
[1] Евангелие от Матфея, гл. 5, ст. 23, 24.
[2] 1-e коринфянам, гл. 13, ст. 4-8.
Рейтинг: 0
216 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Новые произведения