Глава 16 «Трав медвяных цветенье»
24 марта 2017 -
Татьяна Стрекалова
Не позабыл ли Стах
Знакомые места?
Далёко залетел,
Носясь по белу свету.
А ты не плачь, не сетуй –
И никаких сетей…
Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.
В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.
В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.
Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.
– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!
Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.
– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?
– Нет, – уронила Лала с каменных уст.
– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?
– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.
– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.
И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:
– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.
– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.
– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.
И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…
Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.
К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.
– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.
«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.
– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.
– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?
– В лес, небось, – лениво прикинул мужик. – Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась…
Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно расперевший его гнев и, тревожно глянув, шатнулся назад:
– Да я чего… я ничего…
– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.
– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.
«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать?!»
Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.
– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…
Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…
– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…
Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.
– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…
– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…
Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»
Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».
«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»
«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»
«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»
Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.
«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».
Старушка посмотрела на неё через плечо:
– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.
По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:
– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:
– Договаривай уж.
Лала договорила:
– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…
– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…
– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…
Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:
– Лалу!
В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:
– Ты что!
– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:
– Скорей ты, увалень, пока держу!
Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:
– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?
Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:
– Ты меня ещё не видел.
– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?
– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.
– Ну, и чего было бегать? – удивился Стах. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.
Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:
– Ты по-прежнему красивая.
Удивилась и Лала:
– Где же красивая? Порез через всё лицо!
– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.
– А бровь перечёркнута!
– Эка беда!
– А губы попорчены!
– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.
Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…
– Помнишь грозу? Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.
– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.
– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.
– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…
Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:
– Тебя так долго не было. Думала, забыл.
– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:
– Да ещё когда столько раз спасал!
Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.
Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.
– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…
У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…
– Ну, дай Бог счастья, - покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.
Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!
– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:
– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.
– А день? – весело поинтересовались молодые.
– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.
Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:
– А что же ночь?
И старушка не замедлила с ответом:
– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.
– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.
Нунёха согласилась:
– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?
Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:
– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.
Старушка даже испугалась:
– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…
– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?
– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…
Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:
– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?
Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.
– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.
Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…
Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:
– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.
Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.
– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.
Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.
– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…
И наутро бабушке откланялись.
– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.
– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.
Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…
Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?
К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.
– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?
Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»
Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:
– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!
«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.
– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…
Минодора живо выбежала из-за плетня:
– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.
И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!
– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.
– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.
Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.
– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, - ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?
В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…
– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.
– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…
– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?
– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…
– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.
– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…
И она подхватила:
– Вот-вот! Сворачивай ко мне.
Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.
Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:
– Может, примем приглашение? А, Стаху?
Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:
– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.
– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!
Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.
«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:
– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.
Лала сразу смутилась и залепетала:
– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.
Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:
– Ничего. Я и одна не замёрзну.
Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:
– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!
– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?
– Евлалией.
Это имя бывшей крале ничего не сказало.
– А меня Минодорой, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:
– Пожалуйте к столу…
Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.
Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.
– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?
И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.
Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.
Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.
Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»
Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»
Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:
– Ты чего, Минду?
Та сразу спохватилась.
– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.
Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…
Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.
Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.
– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…
Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:
– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!
– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.
Он быстро повернулся к ней:
– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.
Минодора легко засмеялась:
– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!
– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!
– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?
Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:
– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?
– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…
И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:
– Я столько ждала тебя!
Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…
– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».
Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:
– Иииааа!!!
И этого хватило.
От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:
– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.
– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?
Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.
Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?
Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!
Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.
Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.
Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть успокоится, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.
Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:
– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.
Лала с криком сорвалась с лежанки:
– Стаху! Ты не пил из баклаги?
При этих словах раздался грохот. Лала ясно увидела, как округлились у хлопотавшей возле стола Минодоры её зелёные глаза, а пальцы дёрнулись, выпустив чашку.
Стах опешил. Несколько секунд он моргал глазами.
– Да нет, – ответил растеряно, оглядываясь на хозяйку, – на что мне при чае?
Перепуганной Лале отступать было поздно, и она храбро повернулась к ней.
– Спасибо, дорогая, за хлеб, за соль, – провозгласила торжественно, – и за чай, в который ты так и не сумела вчера подлить снадобья вон из того кувшина, – указала она пальцем. И продолжала:
– Однако ночью ты всё-таки ухитрилась заправить им нашу баклагу, а вот зачем – Бог тебе судия. А нам в путь надо, и чем скорей, тем лучше, пока целы. Ни хлеба, ни соли не примем, и чай сама пей!
Тихого прощания не вышло…
Пока звучала речь, Минодора оправилась.
– Да приснилось тебе, дура! – воскликнула возмущённо. – Как язык-то повернулся за добро так отблагодарить!
– Я не дитя, чтоб сон от яви не отличить, – отбила выпад взъерошенная гостья. – Я видела, что ты делала ночью у стола. И пока ты нас не угробила, нам поторопиться бы…
Тут Минодора неожиданно смутилась. И даже назад шатнулась. Переспросила:
– Нас? А ты, что? Тоже из баклаги пьёшь? Вроде, мужской обычай…
– Так ты на жизнь моего мужа покушаешься! – даже задохнулась от гнева Лала, шагнув к хозяйке. – Ты для того к себе заманила? А мы думали, ты добрая!
– Тише-тише, бабы, – вмешался молчавший сперва Стах. – Зачем друг на друга кидаться? В чём дело-то? В кувшине? Ну, так чего проще – проверим, всё и выясним… – недолго думая, он сцапал кувшин с поставца.
– Стой! – ахнула хозяйка, кинувшись за кувшином, но тот уже взлетел на недосягаемую высоту. Стах, не спеша, двинул во двор, отстраняя хватавшую его на рукава Минду и приговаривая, – чего ты в тревоге-то? Если не отрава, так будет цел…
– Да куда ты его… – цепляясь за кафтан и скользя ногами, тащилась на Гназдом женщина, – что ты хочешь сделать-то, скажи ты… погоди…
Гназд молчком проломился в двери. Пёс встретил его радостным вилянием хвоста.
– Жалко тебя, конечно, псина, – виновато пробормотал тот, потрепав собаку по спине, – но будем надеяться, что хозяйка честна…
– Ааа! – завопила та, когда Гназд вылил кувшин в собачью миску.
– Да не ори ты, собаки выносливые… – утешил её, – может, и не сдохнет… Мож, и я бы не сдох… чего туда намешала-то?
– Ты что натворил, ирод! – голосила Минда, в то время как пёс заинтересовался миской – и давай лакать, и с большой охотой. – Я за этот кувшин дойную козу отдала! – она всё старалась подобраться к миске и тянула ногу перевернуть её, да Гназд не пускал.
– Серьёзные затраты, – посочувствовал он. – Не печалься, возмещу тебе ущерб. Если не пришибу, – добавил с угрозой.
– Да что ты мне возместишь! – зарыдала Минда, всё ещё пытаясь прорваться к миске. – Ведь щас пёс нажрётся – во двор не высунешься: он же мне проходу не даст!
– Ты так за собаку боишься? – заговорила наблюдавшая с крыльца Лала, хотя последние слова были ей непонятны. – Значит, снадобье опасное? Значит, ты моего мужа убить хотела?
– Да нужно мне убивать его, дура! – вскричала Минда, обернув к той заплаканное лицо. – На что он мне, мёртвый-то?!
Пёс, и правда, не проявлял страданий, а смотрел на хозяйку беспокойно, но преданно. Пару раз тявкнул.
– Вон, вон… – в страхе попятилась Минда, – уже смотрит… уже лает…
Гназды озадачено переглянулись и спросили Минду почти одновременно:
– И чего?
– Чего-чего?! – передразнила она сквозь слёзы, – теперь не подойдёшь к нему!
Стах, уже миролюбиво и даже виновато, попытался её утешить:
– Да славная псина! Всё в порядке! – и добавил, – прости, что кувшин потратил. Но зачем было тайком в баклагу подливать? Я думал, яд.
– Какой яд?! – в отчаянье возопила Минодора и яростно сжала кулаки. – Приворотное зелье! Для тебя, скотины! Проваливай теперь! И на глаза не попадайся!
И Гназды скромно провалили. Стах даже денег на столе оставил. Может, и поверил бы он в Миндину любовь, но уж больно сверкали полы в горнице.
Следующий ночлег был спокойным и непритязательным, на постоялом дворе. А потом…
А потом, по отсутствии без малого двух лет, прибыли они к воротам Гназдовой крепости. И даже Покрова ждать не стали.
Ну, а чего ждать, когда привёз молодец невесту, народ спрашивает, кто да какая, то ли из чужих краёв, то ли вовсе заморская, и прячь её с глаз, вот ещё забота! Зар с женой подумали – и скорей с рук сбыли.
То есть, невесту жених поначалу-то, конечно, в отчий дом отпустил. Со вздохом, ну, а к себе сразу не заберёшь: непорядок. Всю, закутанную в плат, скрывающий лицо, снял в седла перед родными воротами и в калитку забарабанил. А соседи уж в окна глядят.
На сей раз не встретил он никаких отворот-поворотов, и даже во двор впустили. Ненароком глянул под окна – торчат кусты-то! Вроде, живы. Ну, вот и посмотрим, что будет на них грядущим летом. Зацветут ли, нет ли – им с Лалой на них уже не любоваться: у них другие окна. Разве что в гости заглянут.
А дальше откланяться пришлось. Повернулся, а кругом уже девки, уже шепчутся, в щёлки заглядывают, на Стаха косятся…
Невесту крепость увидала лишь убранной к венцу. С закрытым кисеёй лицом. Тётка Яздундокта тут вложила всё своё накопленное усердие.
– Уж теперь-то, Стаху, я тебя не подведу. Уж я невесту в целости-сохранности в храм доставлю, и по пути пригляжу, чтоб не подменили ненароком. А то опять из под трёхслойной фаты сбежит… Кто у тебя невеста-то? – осведомилась она перво-наперво, едва узнала от племянника о грядущей свадьбе. – Где она, ну-к, покажи… Куда идти-то?
– Да вон туда, тётушка, – указал Стах на Заровы ворота. Тётка удивилась:
– Туда? Это какая ж там невеста?
– Евлалия, сестра Азарьева, – развёл руками Стах. Тётка пошатнулась:
– Как? Когда ж она…
– Да вчера, на ночь глядя. Вот ты и не знаешь. Поторопись, тётушка. Отец с попом уж договорился.
Заторопилась тётка:
– Ишь как… Решился-таки… Не пошутил… – бормотала она, влезая на крыльцо и приотворяя дверь, – Лала, значит… где она там, красавица наша? Здравствуйте, соседи, радости дому сему! – приветствовала она, входя в горницу. – Меня, вот, племяш прислал, невесту убирать… Чего ж подружек-то не позвали?
– Да уж какие подружки… – глухо откликнулась Тодосья, возившаяся возле Лалы. Лала обернулась к тётке, и та схватилась за косяк:
– Господи!
Наряжали Лалу только Тодосья с Яздундоктой. И прощальных песен ей не пели. То есть – тётка затянула, было, но Тодосья перебила:
– Ну-к, сватья, вон с той стороны подколи… да там подтяни…
Так и не допела. Вывел братец телегу, на которую кое-как нашедшиеся рушники нацепили, усадили бабы закутанную невесту, сами следом попрыгали – и помчался возок навстречу судьбе. Там уж – какая выпадет…
Следом загремела женихова тройка: где им разойтись-то, когда ворота в ворота? Пока жених торопливо кафтан напяливал, Иван с Николой лошадей впрягали: чубарого коренным, а в пристяжных каурку с буланкой.
Что за буланка? Кобылка Стахова. С чубарым боками соприкоснулись. Издалека друг другу заржали. Но уже не так надрывно, как при вчерашней встрече. Теперь оба весёлые и довольные были. До утра в конюшне рядом простояли. И бежали до церкви легко и резво. Будто сами – жених с невестой.
– Ты, моя солнечная янтарная лошадка, с чёрной, как эта прошедшая ночь, поволокой по хребту и развевающейся гривой! Бег твой стремительней птицы, копыта сухие и твёрдые, будто кремень, бока упруги, гладки и теплы, а запах слаще лугового клевера, и ты мне дороже всех на свете!
– Ты, мой облако-конь из табунов небесных, ветра порыв и мощь земли, и я люблю тебя так, как ещё не любили лошади… а, может, и люди… Мы будем с тобой вместе, пока живы… Мы будем бродить в ночном среди сочных трав и из одной струи пить речную воду…
И, окутанные золотистым свечением, они неслись к храму, где снизошла на них благодать, ибо Господь и зверю являет милость.
А следом летел нарядный возок в полотенцах, где Стах с Иваном, с Николой, да батюшка с матушкой. А позади и второй, куда уселась вся остальная семья. Там правил Фрол – и то и дело крестился: шалят волки по лесам, никто не видит – а он-то видит… А за телегами бежали озадаченные соседи: уж больно странной выглядела эта свадьба… Да, видим – женится овдовевший Стах. Но вот на ком – тут ходили толки и недоуменно пожимались плечи. Невеста и впрямь невесть кто. И при венчании лица не открыла. И только когда провозгласил иерей: «Венчается раба Божия Евлалия…» – только тогда осознал народ, что происходит. Ну, да! Евлалия, сестрица Азарьева, которую два года никто не видал, и про которую забыли давно. И не жалели. Девицам красота её в тягость, ребятам в досаду. Никто и не спрашивал: то ли в монашки ушла, то ли на чужой стороне пристроена.
– Она, она… Лала… – хмурясь, отмахивалась от соседей тётка Яздундокта. Сама была в заботах, как никто. Несколько раз подбегала к невесте и заглядывала под фату. И, всякий раз успокоившись, отходила:
– Она… она… Кто ж тебя так, девонька? – спрашивала мысленно. – У кого ж рука-то поднялась!
– Да ведьма моя успела, – ещё до венчания объяснил ей Стах, и, поправляя невесте потревоженные узорные складки, она приговаривала:
– Ничего. Ты всё одно красивая. Аж светишься! Да и кисея в три слоя, – добавляла про себя. – Вот уж судьба у молодца: жениться в три слоя…
Лицо невеста открыла уже за свадебным столом. Когда лужёные Гназдовы глотки грянули: «Горько!» И сперва запнулась. Нерешительно прихватила кисейный край, так что Яздундокта, вспомнив прошлую свадьбу, с испугу на лавке подскочила. Полная горница гостей смотрела на Лалу, и ещё в окна заглядывали. Она подалась назад, прижав к лицу все три полотнища фаты, но потом перевела глаза на тянувшего губы Стаха и тут же все три прочь откинула. Для него! В этом тоже что-то есть – целоваться при всех, не таясь. И пусть глядят – больше, и целовать – дольше… А потому гости в раж вошли: «Горько! Горько!» – молодым и присесть-то не давали, и куска проглотить…
– Успеете! – обломала их тётка Яздундокта, – чай, свадьба вам не для еды!
«Горько!»
– А что? – всякий раз подталкивал Зара Василь. – Сестра-то – опять красавица! Поглядеть приятно. Вылечила Нунёха Никаноровна, а уж как остерегала: не будет прежней, де… Вот, не хуже прежней! Даже лучше.
Зар не возражал, но мысленно поправлял: «Да нет, не лучше, конечно… Но – счастливей».
От счастливого того сияния щедрей заглядывало в окна солнце, рьяней надрывались гуделки и гармоники, веселей плясали парни с девками, по гладким полам, по метёным дворам, по ближним улицам. Василь – и тот не удержался, ловко ли, неловко – а затопал, как сумел. Не беда, ещё распляшется: плясать надо почаще! А там и ранний вечер сошёл, сами свечи зажглись, и костры запалились… Три дня вся крепость гуляла, хотя толк-то не взяла, чего ей нынче так славно гуляется…
От счастья.
– А у невесты как будто веточка через лицо, – щебетала одна подружка другой, – совсем её не портит, правда? Как будто нарочно украсили. Я слыхала, в заморских землях узор на лице пишут, чтобы на тонкую веточку походило… Знатные барыни, говорят, иногда рисуют себе… Может, попробовать?
– Ага… с такими изящными листьями, – соглашалась подружка, – какие пробиваются по весне… Залюбуешься! До чего Господь славно землю устроил, и как всё красиво на ней. И глаза даровал людям. Чтобы видеть красоту…
Стах – видел.
И чудо случилось в Гназдовых землях. О том чуде и десять, и двадцать лет спустя твердили люди. Когда уж у Стаха с Лалой дети подросли, и дочки заневестились. И личиком пошли в мать. Как красоту не ломай, а подлинную – не искалечишь. Возьмёт своё. Любить только надо. Цветенье трав медвяных – не оскудеет. Потому слух нёсся по свету: краса несказанная обитает у Гназдов. Заколдовала её ведьма, но Бог милостив, и есть в той стороне Нунёха Никаноровна, к которой народ валом валит, ибо над ней благодать… В силе старушка, хотя уж сколько годков-то – и награди её Господь ещё столькими!
– И пора бы помирать, – сама про себя говорила Нунёха, – да как тут помрёшь? Некогда!
Стах с Лалой не раз её навещали, уже с детьми. И опять к себе звали. Лишь руками махала бабушка: и в самом деле, куда ей ехать, от трав-закатниц? Да и усадьба стала дворцом и полна страждущих. Да и соседи с поклоном. Да и Харитон наезжает. С семейством.
– Осторожней в пути, – всякий раз озабоченно предупреждает он Стаха, как случается им столкнуться, – возишь детей, смотри в оба. Слыхал, чего с Дормедонтом-то? – поведал он раз по такому случаю, – как пошли дела у него вкривь и вкось, и с зятем поссорился, пришлось ему самому вёрсты отмерять, а заодно свой час: лошадь одна вернулась… а по весне между Похом и Вежней пряжку нашли поясную приметную… Вот и думай! Фрол у вас чуткий мужик, не зря упреждает.
Что ж, Стах и сам знал: не зря. Как раз нынче младшенький, высунувшись из-за тележного края, потянул его за рукав:
– Тять… а что это там? – и детским своим пальчиком указал на обступившие дорогу глухие ели.
Стах быстро глянул. Успел увидеть мелькнувшую в лапах тёмную спину. Он замечал и раньше. Нет-нет, а возникала – то среди стволов, то по кустарнику, то далеко по кромке леса… И нет в этом ничего удивительного. Волк вечно ищет поживы. Зло так же неизменно в мире, как и живительные земные соки, и юные травы, и облака, навеки захватившие любящие сердца. Зло подстерегает везде и каждого – бди и стой на страже. Да кому ж неведомо? Только дай маху, только расслабься! Только попробуй – забудь о чести, долге, дружбе! Только отвратись от креста!
– Ничего, – потрепал он по макушке сынишку, – Бог милостив! Лошади у нас добрые, и ружьё наготове. И ты молодцом расти. Гназдом. Вот ожеребится наша кобылка – будешь за жеребёнком ходить. Как братья. Коня себе вырастишь. От неё кони славные. Буланые да чубарые.
– А ведь немолода кобылка, – заметила сидевшая рядом Лала, обнимая младшую дочку, – а будто сносу ей нет. Как была гладкая да стройная – так и по сей день…
– Бывает, – откликнулся Стах и повернулся к жене, – ты, вон, тоже… глаз не оторвать… и по сей день…
А серая тень меж тем трусила вровень с возком, прячась за кустами, и голодные зелёные глаза с тоской вглядывались в лица людей. Она то приближалась почти к дороге, то уходила вглубь леса, а когда проезжали полем, отбегала вдаль, хоронясь в траве. С тех пор, как Стах построил дом на вольном просторе от крепости, она порой наведывалась на задворки, и с подветренной стороны, чтобы собаки не чуяли, прижимаясь к стене сарая, принюхивалась к запаху жилья, скотины, хлеба, уюта. И пурпурных китайских роз, что цвели под окнами и перед крыльцом. Но кобылка, где бы в тот час ни была, вскидывала голову, и истошное ржание сотрясало мир:
– Иииааа!
И зло пятилось, уползало во мрак…
[Скрыть]
Регистрационный номер 0380630 выдан для произведения:
Не позабыл ли Стах
Знакомые места?
Далёко залетел,
Носясь по белу свету.
А ты не плачь, не сетуй –
И никаких сетей…
Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.
В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.
В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.
Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.
– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!
Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.
– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?
– Нет, – уронила Лала с каменных уст.
– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?
– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.
– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.
И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:
– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.
– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.
– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.
И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…
Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.
К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.
– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.
«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.
– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.
– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?
– В лес, небось, – лениво прикинул мужик. – Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась…
Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно расперевший его гнев и, тревожно глянув, шатнулся назад:
– Да я чего… я ничего…
– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.
– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.
«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать?!»
Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.
– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…
Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…
– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…
Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.
– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…
– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…
Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»
Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».
«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»
«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»
«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»
Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.
«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».
Старушка посмотрела на неё через плечо:
– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.
По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:
– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:
– Договаривай уж.
Лала договорила:
– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…
– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…
– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…
Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:
– Лалу!
В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:
– Ты что!
– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:
– Скорей ты, увалень, пока держу!
Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:
– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?
Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:
– Ты меня ещё не видел.
– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?
– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.
– Ну, и чего было бегать? – удивился Стах. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.
Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:
– Ты по-прежнему красивая.
Удивилась и Лала:
– Где же красивая? Порез через всё лицо!
– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.
– А бровь перечёркнута!
– Эка беда!
– А губы попорчены!
– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.
Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…
– Помнишь грозу? Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.
– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.
– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.
– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…
Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:
– Тебя так долго не было. Думала, забыл.
– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:
– Да ещё когда столько раз спасал!
Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.
Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.
– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…
У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…
– Ну, дай Бог счастья, - покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.
Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!
– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:
– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.
– А день? – весело поинтересовались молодые.
– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.
Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:
– А что же ночь?
И старушка не замедлила с ответом:
– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.
– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.
Нунёха согласилась:
– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?
Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:
– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.
Старушка даже испугалась:
– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…
– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?
– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…
Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:
– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?
Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.
– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.
Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…
Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:
– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.
Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.
– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.
Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.
– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…
И наутро бабушке откланялись.
– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.
– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.
Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…
Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?
К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.
– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?
Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»
Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:
– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!
«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.
– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…
Минодора живо выбежала из-за плетня:
– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.
И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!
– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.
– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.
Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.
– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, - ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?
В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…
– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.
– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…
– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?
– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…
– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.
– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…
И она подхватила:
– Вот-вот! Сворачивай ко мне.
Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.
Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:
– Может, примем приглашение? А, Стаху?
Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:
– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.
– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!
Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.
«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:
– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.
Лала сразу смутилась и залепетала:
– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.
Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:
– Ничего. Я и одна не замёрзну.
Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:
– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!
– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?
– Евлалией.
Это имя бывшей крале ничего не сказало.
– А меня Минодорой, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:
– Пожалуйте к столу…
Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.
Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.
– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?
И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.
Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.
Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.
Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»
Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»
Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:
– Ты чего, Минду?
Та сразу спохватилась.
– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.
Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…
Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.
Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.
– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…
Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:
– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!
– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.
Он быстро повернулся к ней:
– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.
Минодора легко засмеялась:
– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!
– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!
– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?
Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:
– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?
– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…
И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:
– Я столько ждала тебя!
Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…
– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».
Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:
– Иииааа!!!
И этого хватило.
От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:
– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.
– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?
Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.
Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?
Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!
Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.
Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.
Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть успокоится, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.
Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:
– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.
Лала с криком сорвалась с лежанки:
– Стаху! Ты не пил из баклаги?
При этих словах раздался грохот. Лала ясно увидела, как округлились у хлопотавшей возле стола Минодоры её зелёные глаза, а пальцы дёрнулись, выпустив чашку.
Стах опешил. Несколько секунд он моргал глазами.
– Да нет, – ответил растеряно, оглядываясь на хозяйку, – на что мне при чае?
Перепуганной Лале отступать было поздно, и она храбро повернулась к ней.
– Спасибо, дорогая, за хлеб, за соль, – провозгласила торжественно, – и за чай, в который ты так и не сумела вчера подлить снадобья вон из того кувшина, – указала она пальцем. И продолжала:
– Однако ночью ты всё-таки ухитрилась заправить им нашу баклагу, а вот зачем – Бог тебе судия. А нам в путь надо, и чем скорей, тем лучше, пока целы. Ни хлеба, ни соли не примем, и чай сама пей!
Тихого прощания не вышло…
Пока звучала речь, Минодора оправилась.
– Да приснилось тебе, дура! – воскликнула возмущённо. – Как язык-то повернулся за добро так отблагодарить!
– Я не дитя, чтоб сон от яви не отличить, – отбила выпад взъерошенная гостья. – Я видела, что ты делала ночью у стола. И пока ты нас не угробила, нам поторопиться бы…
Тут Минодора неожиданно смутилась. И даже назад шатнулась. Переспросила:
– Нас? А ты, что? Тоже из баклаги пьёшь? Вроде, мужской обычай…
– Так ты на жизнь моего мужа покушаешься! – даже задохнулась от гнева Лала, шагнув к хозяйке. – Ты для того к себе заманила? А мы думали, ты добрая!
– Тише-тише, бабы, – вмешался молчавший сперва Стах. – Зачем друг на друга кидаться? В чём дело-то? В кувшине? Ну, так чего проще – проверим, всё и выясним… – недолго думая, он сцапал кувшин с поставца.
– Стой! – ахнула хозяйка, кинувшись за кувшином, но тот уже взлетел на недосягаемую высоту. Стах, не спеша, двинул во двор, отстраняя хватавшую его на рукава Минду и приговаривая, – чего ты в тревоге-то? Если не отрава, так будет цел…
– Да куда ты его… – цепляясь за кафтан и скользя ногами, тащилась на Гназдом женщина, – что ты хочешь сделать-то, скажи ты… погоди…
Гназд молчком проломился в двери. Пёс встретил его радостным вилянием хвоста.
– Жалко тебя, конечно, псина, – виновато пробормотал тот, потрепав собаку по спине, – но будем надеяться, что хозяйка честна…
– Ааа! – завопила та, когда Гназд вылил кувшин в собачью миску.
– Да не ори ты, собаки выносливые… – утешил её, – может, и не сдохнет… Мож, и я бы не сдох… чего туда намешала-то?
– Ты что натворил, ирод! – голосила Минда, в то время как пёс заинтересовался миской – и давай лакать, и с большой охотой. – Я за этот кувшин дойную козу отдала! – она всё старалась подобраться к миске и тянула ногу перевернуть её, да Гназд не пускал.
– Серьёзные затраты, – посочувствовал он. – Не печалься, возмещу тебе ущерб. Если не пришибу, – добавил с угрозой.
– Да что ты мне возместишь! – зарыдала Минда, всё ещё пытаясь прорваться к миске. – Ведь щас пёс нажрётся – во двор не высунешься: он же мне проходу не даст!
– Ты так за собаку боишься? – заговорила наблюдавшая с крыльца Лала, хотя последние слова были ей непонятны. – Значит, снадобье опасное? Значит, ты моего мужа убить хотела?
– Да нужно мне убивать его, дура! – вскричала Минда, обернув к той заплаканное лицо. – На что он мне, мёртвый-то?!
Пёс, и правда, не проявлял страданий, а смотрел на хозяйку беспокойно, но преданно. Пару раз тявкнул.
– Вон, вон… – в страхе попятилась Минда, – уже смотрит… уже лает…
Гназды озадачено переглянулись и спросили Минду почти одновременно:
– И чего?
– Чего-чего?! – передразнила она сквозь слёзы, – теперь не подойдёшь к нему!
Стах, уже миролюбиво и даже виновато, попытался её утешить:
– Да славная псина! Всё в порядке! – и добавил, – прости, что кувшин потратил. Но зачем было тайком в баклагу подливать? Я думал, яд.
– Какой яд?! – в отчаянье возопила Минодора и яростно сжала кулаки. – Приворотное зелье! Для тебя, скотины! Проваливай теперь! И на глаза не попадайся!
И Гназды скромно провалили. Стах даже денег на столе оставил. Может, и поверил бы он в Миндину любовь, но уж больно сверкали полы в горнице.
Следующий ночлег был спокойным и непритязательным, на постоялом дворе. А потом…
А потом, по отсутствии без малого двух лет, прибыли они к воротам Гназдовой крепости. И даже Покрова ждать не стали.
Ну, а чего ждать, когда привёз молодец невесту, народ спрашивает, кто да какая, то ли из чужих краёв, то ли вовсе заморская, и прячь её с глаз, вот ещё забота! Зар с женой подумали – и скорей с рук сбыли.
То есть, невесту жених поначалу-то, конечно, в отчий дом отпустил. Со вздохом, ну, а к себе сразу не заберёшь: непорядок. Всю, закутанную в плат, скрывающий лицо, снял в седла перед родными воротами и в калитку забарабанил. А соседи уж в окна глядят.
На сей раз не встретил он никаких отворот-поворотов, и даже во двор впустили. Ненароком глянул под окна – торчат кусты-то! Вроде, живы. Ну, вот и посмотрим, что будет на них грядущим летом. Зацветут ли, нет ли – им с Лалой на них уже не любоваться: у них другие окна. Разве что в гости заглянут.
А дальше откланяться пришлось. Повернулся, а кругом уже девки, уже шепчутся, в щёлки заглядывают, на Стаха косятся…
Невесту крепость увидала лишь убранной к венцу. С закрытым кисеёй лицом. Тётка Яздундокта тут вложила всё своё накопленное усердие.
– Уж теперь-то, Стаху, я тебя не подведу. Уж я невесту в целости-сохранности в храм доставлю, и по пути пригляжу, чтоб не подменили ненароком. А то опять из под трёхслойной фаты сбежит… Кто у тебя невеста-то? – осведомилась она перво-наперво, едва узнала от племянника о грядущей свадьбе. – Где она, ну-к, покажи… Куда идти-то?
– Да вон туда, тётушка, – указал Стах на Заровы ворота. Тётка удивилась:
– Туда? Это какая ж там невеста?
– Евлалия, сестра Азарьева, – развёл руками Стах. Тётка пошатнулась:
– Как? Когда ж она…
– Да вчера, на ночь глядя. Вот ты и не знаешь. Поторопись, тётушка. Отец с попом уж договорился.
Заторопилась тётка:
– Ишь как… Решился-таки… Не пошутил… – бормотала она, влезая на крыльцо и приотворяя дверь, – Лала, значит… где она там, красавица наша? Здравствуйте, соседи, радости дому сему! – приветствовала она, входя в горницу. – Меня, вот, племяш прислал, невесту убирать… Чего ж подружек-то не позвали?
– Да уж какие подружки… – глухо откликнулась Тодосья, возившаяся возле Лалы. Лала обернулась к тётке, и та схватилась за косяк:
– Господи!
Наряжали Лалу только Тодосья с Яздундоктой. И прощальных песен ей не пели. То есть – тётка затянула, было, но Тодосья перебила:
– Ну-к, сватья, вон с той стороны подколи… да там подтяни…
Так и не допела. Вывел братец телегу, на которую кое-как нашедшиеся рушники нацепили, усадили бабы закутанную невесту, сами следом попрыгали – и помчался возок навстречу судьбе. Там уж – какая выпадет…
Следом загремела женихова тройка: где им разойтись-то, когда ворота в ворота? Пока жених торопливо кафтан напяливал, Иван с Николой лошадей впрягали: чубарого коренным, а в пристяжных каурку с буланкой.
Что за буланка? Кобылка Стахова. С чубарым боками соприкоснулись. Издалека друг другу заржали. Но уже не так надрывно, как при вчерашней встрече. Теперь оба весёлые и довольные были. До утра в конюшне рядом простояли. И бежали до церкви легко и резво. Будто сами – жених с невестой.
– Ты, моя солнечная янтарная лошадка, с чёрной, как эта прошедшая ночь, поволокой по хребту и развевающейся гривой! Бег твой стремительней птицы, копыта сухие и твёрдые, будто кремень, бока упруги, гладки и теплы, а запах слаще лугового клевера, и ты мне дороже всех на свете!
– Ты, мой облако-конь из табунов небесных, ветра порыв и мощь земли, и я люблю тебя так, как ещё не любили лошади… а, может, и люди… Мы будем с тобой вместе, пока живы… Мы будем бродить в ночном среди сочных трав и из одной струи пить речную воду…
И, окутанные золотистым свечением, они неслись к храму, где снизошла на них благодать, ибо Господь и зверю являет милость.
А следом летел нарядный возок в полотенцах, где Стах с Иваном, с Николой, да батюшка с матушкой. А позади и второй, куда уселась вся остальная семья. Там правил Фрол – и то и дело крестился: шалят волки по лесам, никто не видит – а он-то видит… А за телегами бежали озадаченные соседи: уж больно странной выглядела эта свадьба… Да, видим – женится овдовевший Стах. Но вот на ком – тут ходили толки и недоуменно пожимались плечи. Невеста и впрямь невесть кто. И при венчании лица не открыла. И только когда провозгласил иерей: «Венчается раба Божия Евлалия…» – только тогда осознал народ, что происходит. Ну, да! Евлалия, сестрица Азарьева, которую два года никто не видал, и про которую забыли давно. И не жалели. Девицам красота её в тягость, ребятам в досаду. Никто и не спрашивал: то ли в монашки ушла, то ли на чужой стороне пристроена.
– Она, она… Лала… – хмурясь, отмахивалась от соседей тётка Яздундокта. Сама была в заботах, как никто. Несколько раз подбегала к невесте и заглядывала под фату. И, всякий раз успокоившись, отходила:
– Она… она… Кто ж тебя так, девонька? – спрашивала мысленно. – У кого ж рука-то поднялась!
– Да ведьма моя успела, – ещё до венчания объяснил ей Стах, и, поправляя невесте потревоженные узорные складки, она приговаривала:
– Ничего. Ты всё одно красивая. Аж светишься! Да и кисея в три слоя, – добавляла про себя. – Вот уж судьба у молодца: жениться в три слоя…
Лицо невеста открыла уже за свадебным столом. Когда лужёные Гназдовы глотки грянули: «Горько!» И сперва запнулась. Нерешительно прихватила кисейный край, так что Яздундокта, вспомнив прошлую свадьбу, с испугу на лавке подскочила. Полная горница гостей смотрела на Лалу, и ещё в окна заглядывали. Она подалась назад, прижав к лицу все три полотнища фаты, но потом перевела глаза на тянувшего губы Стаха и тут же все три прочь откинула. Для него! В этом тоже что-то есть – целоваться при всех, не таясь. И пусть глядят – больше, и целовать – дольше… А потому гости в раж вошли: «Горько! Горько!» – молодым и присесть-то не давали, и куска проглотить…
– Успеете! – обломала их тётка Яздундокта, – чай, свадьба вам не для еды!
«Горько!»
– А что? – всякий раз подталкивал Зара Василь. – Сестра-то – опять красавица! Поглядеть приятно. Вылечила Нунёха Никаноровна, а уж как остерегала: не будет прежней, де… Вот, не хуже прежней! Даже лучше.
Зар не возражал, но мысленно поправлял: «Да нет, не лучше, конечно… Но – счастливей».
От счастливого того сияния щедрей заглядывало в окна солнце, рьяней надрывались гуделки и гармоники, веселей плясали парни с девками, по гладким полам, по метёным дворам, по ближним улицам. Василь – и тот не удержался, ловко ли, неловко – а затопал, как сумел. Не беда, ещё распляшется: плясать надо почаще! А там и ранний вечер сошёл, сами свечи зажглись, и костры запалились… Три дня вся крепость гуляла, хотя толк-то не взяла, чего ей нынче так славно гуляется…
От счастья.
– А у невесты как будто веточка через лицо, – щебетала одна подружка другой, – совсем её не портит, правда? Как будто нарочно украсили. Я слыхала, в заморских землях узор на лице пишут, чтобы на тонкую веточку походило… Знатные барыни, говорят, иногда рисуют себе… Может, попробовать?
– Ага… с такими изящными листьями, – соглашалась подружка, – какие пробиваются по весне… Залюбуешься! До чего Господь славно землю устроил, и как всё красиво на ней. И глаза даровал людям. Чтобы видеть красоту…
Стах – видел.
И чудо случилось в Гназдовых землях. О том чуде и десять, и двадцать лет спустя твердили люди. Когда уж у Стаха с Лалой дети подросли, и дочки заневестились. И личиком пошли в мать. Как красоту не ломай, а подлинную – не искалечишь. Возьмёт своё. Любить только надо. Цветенье трав медвяных – не оскудеет. Потому слух нёсся по свету: краса несказанная обитает у Гназдов. Заколдовала её ведьма, но Бог милостив, и есть в той стороне Нунёха Никаноровна, к которой народ валом валит, ибо над ней благодать… В силе старушка, хотя уж сколько годков-то – и награди её Господь ещё столькими!
– И пора бы помирать, – сама про себя говорила Нунёха, – да как тут помрёшь? Некогда!
Стах с Лалой не раз её навещали, уже с детьми. И опять к себе звали. Лишь руками махала бабушка: и в самом деле, куда ей ехать, от трав-закатниц? Да и усадьба стала дворцом и полна страждущих. Да и соседи с поклоном. Да и Харитон наезжает. С семейством.
– Осторожней в пути, – всякий раз озабоченно предупреждает он Стаха, как случается им столкнуться, – возишь детей, смотри в оба. Слыхал, чего с Дормедонтом-то? – поведал он раз по такому случаю, – как пошли дела у него вкривь и вкось, и с зятем поссорился, пришлось ему самому вёрсты отмерять, а заодно свой час: лошадь одна вернулась… а по весне между Похом и Вежней пряжку нашли поясную приметную… Вот и думай! Фрол у вас чуткий мужик, не зря упреждает.
Что ж, Стах и сам знал: не зря. Как раз нынче младшенький, высунувшись из-за тележного края, потянул его за рукав:
– Тять… а что это там? – и детским своим пальчиком указал на обступившие дорогу глухие ели.
Стах быстро глянул. Успел увидеть мелькнувшую в лапах тёмную спину. Он замечал и раньше. Нет-нет, а возникала – то среди стволов, то по кустарнику, то далеко по кромке леса… И нет в этом ничего удивительного. Волк вечно ищет поживы. Зло так же неизменно в мире, как и живительные земные соки, и юные травы, и облака, навеки захватившие любящие сердца. Зло подстерегает везде и каждого – бди и стой на страже. Да кому ж неведомо? Только дай маху, только расслабься! Только попробуй – забудь о чести, долге, дружбе! Только отвратись от креста!
– Ничего, – потрепал он по макушке сынишку, – Бог милостив! Лошади у нас добрые, и ружьё наготове. И ты молодцом расти. Гназдом. Вот ожеребится наша кобылка – будешь за жеребёнком ходить. Как братья. Коня себе вырастишь. От неё кони славные. Буланые да чубарые.
– А ведь немолода кобылка, – заметила сидевшая рядом Лала, обнимая младшую дочку, – а будто сносу ей нет. Как была гладкая да стройная – так и по сей день…
– Бывает, – откликнулся Стах и повернулся к жене, – ты, вон, тоже… глаз не оторвать… и по сей день…
А серая тень меж тем трусила вровень с возком, прячась за кустами, и голодные зелёные глаза с тоской вглядывались в лица людей. Она то приближалась почти к дороге, то уходила вглубь леса, а когда проезжали полем, отбегала вдаль, хоронясь в траве. С тех пор, как Стах построил дом на вольном просторе от крепости, она порой наведывалась на задворки, и с подветренной стороны, чтобы собаки не чуяли, прижимаясь к стене сарая, принюхивалась к запаху жилья, скотины, хлеба, уюта. И пурпурных китайских роз, что цвели под окнами и перед крыльцом. Но кобылка, где бы в тот час ни была, вскидывала голову, и истошное ржание сотрясало мир:
– Иииааа!
И зло пятилось, уползало во мрак…
Не позабыл ли Стах
Знакомые места?
Далёко залетел,
Носясь по белу свету.
А ты не плачь, не сетуй –
И никаких сетей…
Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.
В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.
В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.
Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.
– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!
Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.
– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?
– Нет, – уронила Лала с каменных уст.
– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?
– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.
– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.
И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:
– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.
– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.
– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.
И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…
Стах же погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительской ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.
К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.
– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.
«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.
– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.
– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?
– В лес, небось, – лениво прикинул мужик. – Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась…
Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно расперевший его гнев и, тревожно глянув, шатнулся назад:
– Да я чего… я ничего…
– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.
– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.
«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать?!»
Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.
– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…
Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…
– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…
Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.
– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…
– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…
Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»
Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».
«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»
«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»
«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»
Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.
«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».
Старушка посмотрела на неё через плечо:
– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.
По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:
– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:
– Договаривай уж.
Лала договорила:
– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…
– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…
– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…
Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:
– Лалу!
В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:
– Ты что!
– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:
– Скорей ты, увалень, пока держу!
Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:
– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?
Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:
– Ты меня ещё не видел.
– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?
– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.
– Ну, и чего было бегать? – удивился Стах. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.
Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:
– Ты по-прежнему красивая.
Удивилась и Лала:
– Где же красивая? Порез через всё лицо!
– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.
– А бровь перечёркнута!
– Эка беда!
– А губы попорчены!
– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.
Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…
– Помнишь грозу? Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.
– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.
– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.
– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…
Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:
– Тебя так долго не было. Думала, забыл.
– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:
– Да ещё когда столько раз спасал!
Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.
Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.
– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…
У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…
– Ну, дай Бог счастья, - покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.
Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!
– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:
– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.
– А день? – весело поинтересовались молодые.
– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.
Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:
– А что же ночь?
И старушка не замедлила с ответом:
– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.
– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.
Нунёха согласилась:
– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?
Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:
– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.
Старушка даже испугалась:
– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…
– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?
– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…
Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:
– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?
Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.
– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.
Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…
Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:
– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.
Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.
– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.
Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.
– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…
И наутро бабушке откланялись.
– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.
– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.
Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…
Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?
К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.
– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?
Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»
Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:
– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!
«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.
– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…
Минодора живо выбежала из-за плетня:
– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.
И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!
– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.
– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.
Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.
– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, - ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?
В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…
– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.
– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…
– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?
– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…
– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.
– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…
И она подхватила:
– Вот-вот! Сворачивай ко мне.
Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.
Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:
– Может, примем приглашение? А, Стаху?
Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:
– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.
– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!
Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.
«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:
– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.
Лала сразу смутилась и залепетала:
– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.
Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:
– Ничего. Я и одна не замёрзну.
Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:
– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!
– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?
– Евлалией.
Это имя бывшей крале ничего не сказало.
– А меня Минодорой, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:
– Пожалуйте к столу…
Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.
Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.
– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?
И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.
Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.
Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.
Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»
Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»
Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:
– Ты чего, Минду?
Та сразу спохватилась.
– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.
Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…
Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.
Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.
– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…
Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:
– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!
– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.
Он быстро повернулся к ней:
– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.
Минодора легко засмеялась:
– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!
– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!
– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?
Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:
– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?
– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…
И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:
– Я столько ждала тебя!
Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…
– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».
Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:
– Иииааа!!!
И этого хватило.
От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:
– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.
– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?
Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.
Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?
Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!
Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.
Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.
Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть успокоится, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.
Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:
– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.
Лала с криком сорвалась с лежанки:
– Стаху! Ты не пил из баклаги?
При этих словах раздался грохот. Лала ясно увидела, как округлились у хлопотавшей возле стола Минодоры её зелёные глаза, а пальцы дёрнулись, выпустив чашку.
Стах опешил. Несколько секунд он моргал глазами.
– Да нет, – ответил растеряно, оглядываясь на хозяйку, – на что мне при чае?
Перепуганной Лале отступать было поздно, и она храбро повернулась к ней.
– Спасибо, дорогая, за хлеб, за соль, – провозгласила торжественно, – и за чай, в который ты так и не сумела вчера подлить снадобья вон из того кувшина, – указала она пальцем. И продолжала:
– Однако ночью ты всё-таки ухитрилась заправить им нашу баклагу, а вот зачем – Бог тебе судия. А нам в путь надо, и чем скорей, тем лучше, пока целы. Ни хлеба, ни соли не примем, и чай сама пей!
Тихого прощания не вышло…
Пока звучала речь, Минодора оправилась.
– Да приснилось тебе, дура! – воскликнула возмущённо. – Как язык-то повернулся за добро так отблагодарить!
– Я не дитя, чтоб сон от яви не отличить, – отбила выпад взъерошенная гостья. – Я видела, что ты делала ночью у стола. И пока ты нас не угробила, нам поторопиться бы…
Тут Минодора неожиданно смутилась. И даже назад шатнулась. Переспросила:
– Нас? А ты, что? Тоже из баклаги пьёшь? Вроде, мужской обычай…
– Так ты на жизнь моего мужа покушаешься! – даже задохнулась от гнева Лала, шагнув к хозяйке. – Ты для того к себе заманила? А мы думали, ты добрая!
– Тише-тише, бабы, – вмешался молчавший сперва Стах. – Зачем друг на друга кидаться? В чём дело-то? В кувшине? Ну, так чего проще – проверим, всё и выясним… – недолго думая, он сцапал кувшин с поставца.
– Стой! – ахнула хозяйка, кинувшись за кувшином, но тот уже взлетел на недосягаемую высоту. Стах, не спеша, двинул во двор, отстраняя хватавшую его на рукава Минду и приговаривая, – чего ты в тревоге-то? Если не отрава, так будет цел…
– Да куда ты его… – цепляясь за кафтан и скользя ногами, тащилась на Гназдом женщина, – что ты хочешь сделать-то, скажи ты… погоди…
Гназд молчком проломился в двери. Пёс встретил его радостным вилянием хвоста.
– Жалко тебя, конечно, псина, – виновато пробормотал тот, потрепав собаку по спине, – но будем надеяться, что хозяйка честна…
– Ааа! – завопила та, когда Гназд вылил кувшин в собачью миску.
– Да не ори ты, собаки выносливые… – утешил её, – может, и не сдохнет… Мож, и я бы не сдох… чего туда намешала-то?
– Ты что натворил, ирод! – голосила Минда, в то время как пёс заинтересовался миской – и давай лакать, и с большой охотой. – Я за этот кувшин дойную козу отдала! – она всё старалась подобраться к миске и тянула ногу перевернуть её, да Гназд не пускал.
– Серьёзные затраты, – посочувствовал он. – Не печалься, возмещу тебе ущерб. Если не пришибу, – добавил с угрозой.
– Да что ты мне возместишь! – зарыдала Минда, всё ещё пытаясь прорваться к миске. – Ведь щас пёс нажрётся – во двор не высунешься: он же мне проходу не даст!
– Ты так за собаку боишься? – заговорила наблюдавшая с крыльца Лала, хотя последние слова были ей непонятны. – Значит, снадобье опасное? Значит, ты моего мужа убить хотела?
– Да нужно мне убивать его, дура! – вскричала Минда, обернув к той заплаканное лицо. – На что он мне, мёртвый-то?!
Пёс, и правда, не проявлял страданий, а смотрел на хозяйку беспокойно, но преданно. Пару раз тявкнул.
– Вон, вон… – в страхе попятилась Минда, – уже смотрит… уже лает…
Гназды озадачено переглянулись и спросили Минду почти одновременно:
– И чего?
– Чего-чего?! – передразнила она сквозь слёзы, – теперь не подойдёшь к нему!
Стах, уже миролюбиво и даже виновато, попытался её утешить:
– Да славная псина! Всё в порядке! – и добавил, – прости, что кувшин потратил. Но зачем было тайком в баклагу подливать? Я думал, яд.
– Какой яд?! – в отчаянье возопила Минодора и яростно сжала кулаки. – Приворотное зелье! Для тебя, скотины! Проваливай теперь! И на глаза не попадайся!
И Гназды скромно провалили. Стах даже денег на столе оставил. Может, и поверил бы он в Миндину любовь, но уж больно сверкали полы в горнице.
Следующий ночлег был спокойным и непритязательным, на постоялом дворе. А потом…
А потом, по отсутствии без малого двух лет, прибыли они к воротам Гназдовой крепости. И даже Покрова ждать не стали.
Ну, а чего ждать, когда привёз молодец невесту, народ спрашивает, кто да какая, то ли из чужих краёв, то ли вовсе заморская, и прячь её с глаз, вот ещё забота! Зар с женой подумали – и скорей с рук сбыли.
То есть, невесту жених поначалу-то, конечно, в отчий дом отпустил. Со вздохом, ну, а к себе сразу не заберёшь: непорядок. Всю, закутанную в плат, скрывающий лицо, снял в седла перед родными воротами и в калитку забарабанил. А соседи уж в окна глядят.
На сей раз не встретил он никаких отворот-поворотов, и даже во двор впустили. Ненароком глянул под окна – торчат кусты-то! Вроде, живы. Ну, вот и посмотрим, что будет на них грядущим летом. Зацветут ли, нет ли – им с Лалой на них уже не любоваться: у них другие окна. Разве что в гости заглянут.
А дальше откланяться пришлось. Повернулся, а кругом уже девки, уже шепчутся, в щёлки заглядывают, на Стаха косятся…
Невесту крепость увидала лишь убранной к венцу. С закрытым кисеёй лицом. Тётка Яздундокта тут вложила всё своё накопленное усердие.
– Уж теперь-то, Стаху, я тебя не подведу. Уж я невесту в целости-сохранности в храм доставлю, и по пути пригляжу, чтоб не подменили ненароком. А то опять из под трёхслойной фаты сбежит… Кто у тебя невеста-то? – осведомилась она перво-наперво, едва узнала от племянника о грядущей свадьбе. – Где она, ну-к, покажи… Куда идти-то?
– Да вон туда, тётушка, – указал Стах на Заровы ворота. Тётка удивилась:
– Туда? Это какая ж там невеста?
– Евлалия, сестра Азарьева, – развёл руками Стах. Тётка пошатнулась:
– Как? Когда ж она…
– Да вчера, на ночь глядя. Вот ты и не знаешь. Поторопись, тётушка. Отец с попом уж договорился.
Заторопилась тётка:
– Ишь как… Решился-таки… Не пошутил… – бормотала она, влезая на крыльцо и приотворяя дверь, – Лала, значит… где она там, красавица наша? Здравствуйте, соседи, радости дому сему! – приветствовала она, входя в горницу. – Меня, вот, племяш прислал, невесту убирать… Чего ж подружек-то не позвали?
– Да уж какие подружки… – глухо откликнулась Тодосья, возившаяся возле Лалы. Лала обернулась к тётке, и та схватилась за косяк:
– Господи!
Наряжали Лалу только Тодосья с Яздундоктой. И прощальных песен ей не пели. То есть – тётка затянула, было, но Тодосья перебила:
– Ну-к, сватья, вон с той стороны подколи… да там подтяни…
Так и не допела. Вывел братец телегу, на которую кое-как нашедшиеся рушники нацепили, усадили бабы закутанную невесту, сами следом попрыгали – и помчался возок навстречу судьбе. Там уж – какая выпадет…
Следом загремела женихова тройка: где им разойтись-то, когда ворота в ворота? Пока жених торопливо кафтан напяливал, Иван с Николой лошадей впрягали: чубарого коренным, а в пристяжных каурку с буланкой.
Что за буланка? Кобылка Стахова. С чубарым боками соприкоснулись. Издалека друг другу заржали. Но уже не так надрывно, как при вчерашней встрече. Теперь оба весёлые и довольные были. До утра в конюшне рядом простояли. И бежали до церкви легко и резво. Будто сами – жених с невестой.
– Ты, моя солнечная янтарная лошадка, с чёрной, как эта прошедшая ночь, поволокой по хребту и развевающейся гривой! Бег твой стремительней птицы, копыта сухие и твёрдые, будто кремень, бока упруги, гладки и теплы, а запах слаще лугового клевера, и ты мне дороже всех на свете!
– Ты, мой облако-конь из табунов небесных, ветра порыв и мощь земли, и я люблю тебя так, как ещё не любили лошади… а, может, и люди… Мы будем с тобой вместе, пока живы… Мы будем бродить в ночном среди сочных трав и из одной струи пить речную воду…
И, окутанные золотистым свечением, они неслись к храму, где снизошла на них благодать, ибо Господь и зверю являет милость.
А следом летел нарядный возок в полотенцах, где Стах с Иваном, с Николой, да батюшка с матушкой. А позади и второй, куда уселась вся остальная семья. Там правил Фрол – и то и дело крестился: шалят волки по лесам, никто не видит – а он-то видит… А за телегами бежали озадаченные соседи: уж больно странной выглядела эта свадьба… Да, видим – женится овдовевший Стах. Но вот на ком – тут ходили толки и недоуменно пожимались плечи. Невеста и впрямь невесть кто. И при венчании лица не открыла. И только когда провозгласил иерей: «Венчается раба Божия Евлалия…» – только тогда осознал народ, что происходит. Ну, да! Евлалия, сестрица Азарьева, которую два года никто не видал, и про которую забыли давно. И не жалели. Девицам красота её в тягость, ребятам в досаду. Никто и не спрашивал: то ли в монашки ушла, то ли на чужой стороне пристроена.
– Она, она… Лала… – хмурясь, отмахивалась от соседей тётка Яздундокта. Сама была в заботах, как никто. Несколько раз подбегала к невесте и заглядывала под фату. И, всякий раз успокоившись, отходила:
– Она… она… Кто ж тебя так, девонька? – спрашивала мысленно. – У кого ж рука-то поднялась!
– Да ведьма моя успела, – ещё до венчания объяснил ей Стах, и, поправляя невесте потревоженные узорные складки, она приговаривала:
– Ничего. Ты всё одно красивая. Аж светишься! Да и кисея в три слоя, – добавляла про себя. – Вот уж судьба у молодца: жениться в три слоя…
Лицо невеста открыла уже за свадебным столом. Когда лужёные Гназдовы глотки грянули: «Горько!» И сперва запнулась. Нерешительно прихватила кисейный край, так что Яздундокта, вспомнив прошлую свадьбу, с испугу на лавке подскочила. Полная горница гостей смотрела на Лалу, и ещё в окна заглядывали. Она подалась назад, прижав к лицу все три полотнища фаты, но потом перевела глаза на тянувшего губы Стаха и тут же все три прочь откинула. Для него! В этом тоже что-то есть – целоваться при всех, не таясь. И пусть глядят – больше, и целовать – дольше… А потому гости в раж вошли: «Горько! Горько!» – молодым и присесть-то не давали, и куска проглотить…
– Успеете! – обломала их тётка Яздундокта, – чай, свадьба вам не для еды!
«Горько!»
– А что? – всякий раз подталкивал Зара Василь. – Сестра-то – опять красавица! Поглядеть приятно. Вылечила Нунёха Никаноровна, а уж как остерегала: не будет прежней, де… Вот, не хуже прежней! Даже лучше.
Зар не возражал, но мысленно поправлял: «Да нет, не лучше, конечно… Но – счастливей».
От счастливого того сияния щедрей заглядывало в окна солнце, рьяней надрывались гуделки и гармоники, веселей плясали парни с девками, по гладким полам, по метёным дворам, по ближним улицам. Василь – и тот не удержался, ловко ли, неловко – а затопал, как сумел. Не беда, ещё распляшется: плясать надо почаще! А там и ранний вечер сошёл, сами свечи зажглись, и костры запалились… Три дня вся крепость гуляла, хотя толк-то не взяла, чего ей нынче так славно гуляется…
От счастья.
– А у невесты как будто веточка через лицо, – щебетала одна подружка другой, – совсем её не портит, правда? Как будто нарочно украсили. Я слыхала, в заморских землях узор на лице пишут, чтобы на тонкую веточку походило… Знатные барыни, говорят, иногда рисуют себе… Может, попробовать?
– Ага… с такими изящными листьями, – соглашалась подружка, – какие пробиваются по весне… Залюбуешься! До чего Господь славно землю устроил, и как всё красиво на ней. И глаза даровал людям. Чтобы видеть красоту…
Стах – видел.
И чудо случилось в Гназдовых землях. О том чуде и десять, и двадцать лет спустя твердили люди. Когда уж у Стаха с Лалой дети подросли, и дочки заневестились. И личиком пошли в мать. Как красоту не ломай, а подлинную – не искалечишь. Возьмёт своё. Любить только надо. Цветенье трав медвяных – не оскудеет. Потому слух нёсся по свету: краса несказанная обитает у Гназдов. Заколдовала её ведьма, но Бог милостив, и есть в той стороне Нунёха Никаноровна, к которой народ валом валит, ибо над ней благодать… В силе старушка, хотя уж сколько годков-то – и награди её Господь ещё столькими!
– И пора бы помирать, – сама про себя говорила Нунёха, – да как тут помрёшь? Некогда!
Стах с Лалой не раз её навещали, уже с детьми. И опять к себе звали. Лишь руками махала бабушка: и в самом деле, куда ей ехать, от трав-закатниц? Да и усадьба стала дворцом и полна страждущих. Да и соседи с поклоном. Да и Харитон наезжает. С семейством.
– Осторожней в пути, – всякий раз озабоченно предупреждает он Стаха, как случается им столкнуться, – возишь детей, смотри в оба. Слыхал, чего с Дормедонтом-то? – поведал он раз по такому случаю, – как пошли дела у него вкривь и вкось, и с зятем поссорился, пришлось ему самому вёрсты отмерять, а заодно свой час: лошадь одна вернулась… а по весне между Похом и Вежней пряжку нашли поясную приметную… Вот и думай! Фрол у вас чуткий мужик, не зря упреждает.
Что ж, Стах и сам знал: не зря. Как раз нынче младшенький, высунувшись из-за тележного края, потянул его за рукав:
– Тять… а что это там? – и детским своим пальчиком указал на обступившие дорогу глухие ели.
Стах быстро глянул. Успел увидеть мелькнувшую в лапах тёмную спину. Он замечал и раньше. Нет-нет, а возникала – то среди стволов, то по кустарнику, то далеко по кромке леса… И нет в этом ничего удивительного. Волк вечно ищет поживы. Зло так же неизменно в мире, как и живительные земные соки, и юные травы, и облака, навеки захватившие любящие сердца. Зло подстерегает везде и каждого – бди и стой на страже. Да кому ж неведомо? Только дай маху, только расслабься! Только попробуй – забудь о чести, долге, дружбе! Только отвратись от креста!
– Ничего, – потрепал он по макушке сынишку, – Бог милостив! Лошади у нас добрые, и ружьё наготове. И ты молодцом расти. Гназдом. Вот ожеребится наша кобылка – будешь за жеребёнком ходить. Как братья. Коня себе вырастишь. От неё кони славные. Буланые да чубарые.
– А ведь немолода кобылка, – заметила сидевшая рядом Лала, обнимая младшую дочку, – а будто сносу ей нет. Как была гладкая да стройная – так и по сей день…
– Бывает, – откликнулся Стах и повернулся к жене, – ты, вон, тоже… глаз не оторвать… и по сей день…
А серая тень меж тем трусила вровень с возком, прячась за кустами, и голодные зелёные глаза с тоской вглядывались в лица людей. Она то приближалась почти к дороге, то уходила вглубь леса, а когда проезжали полем, отбегала вдаль, хоронясь в траве. С тех пор, как Стах построил дом на вольном просторе от крепости, она порой наведывалась на задворки, и с подветренной стороны, чтобы собаки не чуяли, прижимаясь к стене сарая, принюхивалась к запаху жилья, скотины, хлеба, уюта. И пурпурных китайских роз, что цвели под окнами и перед крыльцом. Но кобылка, где бы в тот час ни была, вскидывала голову, и истошное ржание сотрясало мир:
– Иииааа!
И зло пятилось, уползало во мрак…
Рейтинг: 0
402 просмотра
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!
Новые произведения