Глава 14 «Законная супруга»
18 февраля 2017 -
Татьяна Стрекалова
Вороном Гаафа кружит,
Рыщет, словно волк в лесу:
«Если не вернёте мужа,
Заклюю и загрызу!»
Зачем он, нелюбящий, Гаафе Дормедонтовне понадобился, она бы толком не ответила. Ну, вероятно, самолюбие тут первой причиной. Очень хотелось не хуже других статься. Шипенья да хихиканья за спиной порядком злили. Потом – не привыкла дочка Дормедонтова своё добро упускать. Не столько добра-то не жаль, сколько – другим бы не досталось.
И ещё тут кое-что было…
Когда-то, под свадебные ликованья, из-под тройной фаты, украдкой любовалась она сидевшим рядом парнем. И тот взгляд, какой он обращал на неё, тогда ещё якобы-Агафью, полный восторга и восхищения, и тот поцелуй, даже сквозь три слоя кисеи, она потом часто вспоминала наяву и во сне. И чем больше вспоминала, тем больше ненавидела. А чем больше ненавидела, тем больней да ярче вспоминала. Сестрице-капризнице только и дивись: как та сдала его без сожаленья? И, презирая за это сестру, порой ощущала к ней расположение: всё ж, та – ей, Гаафе, молодца в мужья определила. В то же время, печалясь о влюблённом взгляде, на сестру ж и гневалась: из-за той сны да муки… Ещё и подбоченивается, гадюка! А главное – единственный мужчина, который наградил Гаафу столь обожающим взглядом – той, стерве, посылал его. Вот за что задушила бы!
Задушить мечталось и единственного мужчину. Порой. А порой – залучить его в горницу о ста запорах. Да не выпускать. Ну, не любит. А – возьмёт да привыкнет. Всем известно: жена не пряник – хлеба ломоть.
И теперь вот настал срок, когда такое возможно. Мешалась только бесстыжая китайская роза, вроде тех, что у Агафьи в саду росли… В прошлом году Гаафа со сладким чувством растоптала такую… И ныне будто заново ощутила, как со слабым хрустом ломаются лепестки, лопается тугая серёдка, в кисель размазываются тончайшие прожилки… Вот так надо с лютым врагом!
Всё это старшая Дормедонтовна обдумывала, пока за столом судили-рядили о Гназдах, да о Жоле Вакре, да крале на заимке. Вдруг поверилось в возможное счастье – и как поверилось! Родные-то – слегка да на глазок прикидывали: выгорит ли ещё… может, так, а может, иначе… Но для отвергнутой страдалицы «иначе» – даже не возникло. Сам собой бесследно таял в воздухе и заглушался громовыми раскатами звук голоса, который дерзал помянуть это слово... Что делать: завлекают порой странников золотые дворцы в лазурных маревах…
– Расскажи мне поподробней, братец, – подсела она после обеда к Дормедонтычу-среднему, тому самому, с попорченной рукой, – как ехали вы от зимовья лесного, что там за путь, что за вехи?
Брат сестрице не отказал, с важностью порассказывал, где-что-как-куда. Сестрица ещё вопросов позадавала, туда-сюда-вкривь-вкось. И – всё выпытав, всё разузнав – низко братцу родному кланялась и благодарила многословно.
Отблагодарив, надолго задумалась. А в конце недели к батюшке подобралась:
– А? Батюшка! Ты вот перстень с печатью разве что в баню с пальчика сымаешь, да и тогда в заветный ларчик прячешь – глянь, как потускнел без уходов да стараний. Ты бы дал мне на денёк до завтра – я б тебе начистила, за версту будет сверкать, а, батюшка!
И умильно голову так и этак наклоняла: просить-то Гаафа умела. Умела и уговаривать. И уговорила: дочка ж единокровная, дитятко небалованное. Подумал-подумал Дормедонт Пафнутьич – да и снял кольцо с толстого заскорузлого пальца:
– Держи, дочка! Только смотри – никому чтоб... Вернёшь поутру.
– Не сомневайся, батюшка, – ещё ниже, чем брату, поклонилась Гаафа – и ручку отцу чмокнула. Ни слова более не проронила.
Отец был не помощник. Никогда тревожного сердца бы не понял и с тех пор, как от зятька пострадал, против Гназдов открыто лезть остерегался. Как и оба братца. Была мысль к Агафьиному супругу с тихим предложением обратиться, тот не пуган и на девок падок, вот его можно было бы прельстить китайской розой, лишний раз с гадкой Гаткой поквитаться, но поди, знай, как он дальше себя поведёт. А вдруг заступаться начнёт за сучку? Так что поддержки кующей своё счастье соломенной вдове ни от кого не было. Приходилось изворачиваться самой. А девкой уродилась она сообразительной и неробкой, потому и лошадку с санями выхлопотала, и денежками разжилась и умело приладила: ни одна душа не обнаружит. Да и грамотку выправила…
Понимала законная половина, чем муженька встряхнуть, аж подбросить. Сердце подсказывало, а разум уверял, что китайская роза тут же заняла бы её место, случись тому освободиться. Расклад этот представлялся жутким, пугал и приводил в ярость: не ей, верной честной супруге, такая участь! Но войну разожгло слишком всерьёз, в такой войне снарядов не жалеют. И в главную цель посылается мощнейший. Выбирать не приходится.
Однако произносить ужасные слова, а тем более писарю вслух, да ещё в суеверном страхе – всё это столь болезненно, что воительница несколько дней оттягивала роковой миг. Пока не пришло в голову: а почему страдает именно она? Пусть и заодно бы сестрица, заносчивая вредина. Вполовину меньше придётся бояться: мало ль, о ком из них речь? И сразу внутри пламешек сверкнул: вот оно, верное решение! Вот снаряд, что разнесёт покой муженька в столь мелкое крошево, чтобы ровнёхонько да чисто устелить ему путь от зимовья. Только поманить вестью, а в руки не дать!
«Ну, вот как муженёк отзовётся на смерть законной супруги? – рассуждала супруга сама с собой наедине, отвратясь от всего мира. – Кралю подхватит - да под венец. А вот когда это ещё вопрос, когда выяснить необходимо – тут один узнавать бросится. А девку свою на всякий случай в убежище оставит: а ну как от родственничков удирать придётся».
Так, сяк повертела Гаафа эту мысль – и понравилось ей. А пуще всего понравилось, когда писарю наказывала: просто «дщерь», а какая – неважно. Писарь соседнего села денежку получил, да и дщерей не знал. Зато Дормедонтовна при словах «почила в бозе, отойдя в мир иной» не себя в гробу воображала, а любимую сестрицу.
Замужнее положение давало старшенькой некоторую самостоятельность. Потому, заранее никому о своём отъезде не сообщая, оставила она возле подушки другую грамотку, в коей признавалась, куда поехала. На всякий случай. Навещу, мол, муженька на заимке. А то что-то совсем забыл меня.
И рано утром, ещё до света, запрягла она лошадь, свалила в небольшие санки собранный накануне мешок и в ворота выехала. Вернулась, слегу в пазы вставила, посмотрела на родные окна – а прощаться-обниматься в Лавановом семействе было не принято.
Два дня смелая девка от рассвета до заката в пути провела. Два дня плыли по обе стороны то пустые снежные равнины, то занесённые метелями леса. Курить трубки в пути Гаафа не привыкла, потому заранее в санях устроила глиняную печурку, куда по мере необходимости совала запасённые накануне полешки, порой поновляя потраченное. На ночь остановилась на постоялом дворе, о каком заранее братца порасспросила. А чего не порасспросить за праздным разговором? Путешествуют люди, чужие места любопытны, а Дормедонтычу лестно бывалым да знающим покрасоваться – он сестру не заподозрил. Может, про отъезд узнав, ещё сообразит, а пока – нет.
Рано или поздно – добралась Гаафа до села Прочи. Это последний рубеж был. За ним – деревеньки там-сям, а дальше пустынная дорога. Страшновато. Помнила девица, как, по братнину рассказу, завыли волки… в может, и не волки… Но так же помнила Стахов взгляд на свадьбе и жадный поцелуй, молодость свою погубленную, смешки соседские – и решила: чего терять? Её будет муженёк. При второй-то встрече, когда сильными руками, легко, сколь она ни упиралась да ногами ни брыкалась, молодец её к коновязи приторачивал, и она в этих самых руках бесправным кулём себя почувствовала – почувствовала и нечто такое, что залучить к себе эти руки показалось важнейшим делом. Таскает, небось, кралю свою, не ленится, на руках на этих: ах, роза-незабудка, лебедь-цапля-гусь! На вертел бы того гуся, да косточки обглодать!
И до самой Проченской артели мысленно глодала Гаафа эти косточки…
Едва прибыв в гиблое захолустье, быка за рога она ухватила сразу. Так получилось. А к получению ещё на подъезде Гаафа приготовилась. Бороду она смастерила дома, частью из хвоста гнедой кобылы, частью – сивого мерина: братец Жолу Вакру видывал и обличье описал. Близ артели оставалось только разрезанным чесноком щёки намазать да заготовку прилепить. Задышала Гаафа сквозь бороду и подумала: хорошо мужикам по свету ездить: и щёки не мёрзнут, и воздух в глотку не прямым потоком прёт, а в волосе задерживается, согреваясь. От дыхания тут же иней осел на усах, так что когда возле самых изб мимо деловито протопал подросток в явно великоватом тулупе, с любопытством глянув на заснеженную фигуру в санях, накладка выглядела, будто приезжий родился с бородой.
Голос у Гаафы был низкий и глухой. Да ещё охрипла с морозу. Так что ничего получилось.
– Слышь, парень, – окликнула она паренька. Тот обернулся. «Глаза честные, – безошибочно определила Дормедонтовна. – То, что надо».
– Где тут Гназда, Стахия Трофимыча найти? – спросила негромко. – Письмо ему важное. Тесть пишет, дочка померла».
При последних словах уже второй раз внутри ёкнуло, а душа будто руками закрылась. Но приходилось стискивать зубы. Отчего голос заколебался и стал ещё глуше. И вполне уместно: дело нешуточное: померла вот…
Мальчик проникся.
– Это к Харитону Спиридонычу надо, – проговорил озадачено. – Вон в той избе. Он всё знает.
– Отнеси письмо, – со внезапной властностью потребовал гость. – И пусть поторопится.
Парнишка растеряно взял в руки протянутую грамоту в вощёном холсте.
– Скажи, привёз Жола Вакра, – пояснил незнакомец, подавая монету.
Далее, убедившись, что мальчишка направился в названную избу, Гаафа загнала лошадь за угол сарая, и оттуда посматривала. Время было около полудня, и в предположениях она не ошиблась: из избы вскоре вышел мужик. Помедлив на крыльце, он оглядел широкий двор, задумчиво повертел в руках заветный вощёный свёрток – и сунул за пазуху. Потом стал запрягать коня.
Вскоре полозья широких саней отметили направление. Впрочем, Гаафа его и без мужика знала.
С трудом и болью отклеив бороду, она попросилась на постой к местной стряпухе. Та несколько раз показывалась из крайней избы, и девка из укрытия приглядела старушку. Пришлось попрепираться на пороге.
– Чего тебя сюда принесло? – хмуро зыркнула бабка. – Чего тебе здесь делать? Езжай своей дорогой, в Проче заночуешь.
– Да уж пусти до завтра, – умильно уговаривала гостья: уговаривать-то умела. – А вдруг с пути собьюсь? Вдруг ночь метельная?
Окончательно решила вопрос солидная мзда.
Метель и правда выла всю ночь. В тёплой избе переночевав, и духом, и телом собравшись, на следующий день Дормедонтовна неспешно вознамерилась в дорогу. Старуха торопила:
– Ты, милая, что-то завозилась. С рассвета до заката время – золото. Тебе золота, гляжу, не жаль.
– Отстань, бабка, – лениво отмахнулась та. – Сама знаю, когда мне и куда.
И куда поехала – бабка только глаза вытаращила. В лес глухой! Чего ей там понадобилось? Вот волки-то заедят… Заедят!
Волков Гаафа боялась. Но днём волки не так страшны, а до ночи ещё далеко. К тому же в печке раздула она потухшие угли, а в санках смольё запасла. И пока ехала известными просеками под громадными снеговыми елями, у печки грелась. Правда, с половины пути подбрасывать хворост перестала. Меркнущие угли ещё долго дымили и утихли только к самому зимовью. И к сумеркам. Путешественница с трепетом вообразила, как неисчислимые волчьи стаи подбираются к тыну, к лошади, к саням. А ну, как не выгорит намеченное? Не пустит девка на порог? Всё могло случиться. Законная супруга рисковала крепко. Но и отгоняла пугающие мысли от себя весьма решительно. Волков бояться – в лес не ходить.
Лошадь оставила подальше от зимовья, за деревьями, что б от ворот не видать. От ворот же с удовлетворением отметила свежий след полозьев, который уводил в противоположную сторону. Немного помедлила у ещё не остывшей печки. И только когда совсем стемнело, вздохнула, крестясь – и потащилась к чужому жилью.
Щенок залаял, когда она ещё на подходе была. Шагов она не смирила, и тот выскочил из-под калитки, возмущённо прыгая и заходясь на все собачьи лады. Но был он дитя дитём, кусаться толком не умел, и Гаафа, в шубе, крепких валенках и с палкой, успешно противостояла ему. Зато щен дал повод ей заголосить слёзно:
– Люди добрые! Спасите! Заел совсем!
Сквозь лай услышала она, как стукнула дверь, раздался женский оклик:
– Нельзя! На место!
Страж подчинился, было, хозяйскому голосу, но преданное сердце неудержимо влекло на подвиг, и он выскочил снова.
– Нельзя! – разгневалась хозяйка. Псина снова подчинилась – и снова рванулась.
– Ах, ты не слушаешься?! – не на шутку возмутилась та. – Запру.
Вслед за чем грохнула дверь сарая, и лес огласил собачий скулёж.
Гаафа почти прилипла к забору – слушала, но не слышала ничего, кроме скулений. Уже стояла непроглядная темень, и только над воротами слабо светился морозный воздух – вероятно, сюда достигал свет окна. Ни шагов, ни шороха. Будто и нет за тыном никого. Скиталица озадачено ждала: не могло ж хозяйку не растревожить, кто там у ворот. Выйдет.
Без печки стало зябко. Гаафа потопала, похлопала, похныкала.
– Люди добрые! – крикнула снова. – Помогите! Пропадаю!
– Что тебе, – сразу отозвалась стоявшая за калиткой Евлалия: в надвратное оконце смотреть не имело смысла.
– Заблудилась я! – надрывно возопила путница. – Думала, засветло дойду, а что теперь делать? Ночь. Мороз. Не зги не видать. Зверь бродит. Пропаду! – она горько заплакала: умела.
Кто не знает: бес, дабы погубить, жалобным да беззащитным прикидывается. И не всякому распознать удаётся дьявольскую искру в залитых слезами глазах, адский запах среди хвойных лесных ароматов и смолистых дров в жаркой печке. Ну, как можно оставить измученную женщину замерзать под забором, когда на много вёрст вокруг снег да снег!
– Как ты попала-то сюда? – осторожно спросила Лала.
– Как попала?! – придала отчаянья голосу измученная женщина. – Да в Прочу шла, от Веви. Тропку мне указали, чтоб скорей. И надо ж было сбиться! Где ошиблась, не поймёшь…
Измученная женщина недурно в названиях местности поднаторела. Пред путей не ведавшей Евлалией у неё оказалось преимущество. Хотя такие названия, как Вевь и Проча, мельком от Стаха та слышала. И содрогнулась, представив себе, как шла бы одна через лес из неведомой Веви в незнаемую Прочу. И как её застигла бы ночь… Жутко.
– Мне отпирать не велено, – всё ещё колебалась она. Хотела предложить бедолаге собрать сушняк, и кинуть ей горящую головню: пусть разведёт костёр, но вспомнила, что давным-давно сушняк вокруг весь подобран, а мороз таков, что и костёр не спасёт.
Страдалица всё плакала за тыном. Не кричала, нет. Бормотала, покорно и скорбно, но так, что б хозяйка слышала:
– Где ж видано, чтоб человека на смерть обрекать! Как можно путника не приютить? Креста, что ль, на людях нет? – и вновь добавляла надрыву в голос:
– Ну, кто тебе отпирать не велит? Зверь он, что ль? Ну, умоли ты его! Я в ножки упаду! Послужу-отработаю! Всю жизнь буду Бога за вас молить. Какая от меня беда? Лишь до утра бы перемочь, уйду со светом. Ведь ты завтра мёрзлое тело под воротами найдёшь, подумай!
Лала не устояла. Да и кто б устоял? Конечно, одолевали мысли, что уж больно совпали события: не успел Стах уехать, тут же гостья на порог. Притом вопрос-то решался о жене. Женщине. Смекай! Часто ль женщины бродят по лесам? У Лалы уже был пример, упреждающий доверчивость. Однако совпадения случаются, по себе знала. Нельзя всё и всех подозревать…
«Бог поможет! – решила она. – Случись чего, мы на равных. Буду настороже. До утра не посплю. Ведь если погибнет из-за меня – по гроб и за гробом покоя не будет!»
Перекрестилась – и отперла калитку:
– Что ж, заходи…
И привалившаяся к калитке Гаафа, порядком замёрзшая, мешком бухнулась ей под ноги. Евлалия (с колом в руках: для нежданных оборотов) убедилась, что та одна одинёшенька. Без коварной подмоги. Пронзила жалость к бессильно упавшей бабе, которая совсем закоченела и чуть жива. Потому, отмахнувшись от опасений, Лала подхватила её под руку и помогла подняться.
– Ну, пошли, пошли в избу, – заботливо потащила за собой. И впрямь ощущая потребность в заботе, Гаафа с трудом переставляла застылые ноги. Щенок скрёбся в сарае и тоскливо взлаивал.
«Выпущу его, когда эта заснёт», – решила Лала. Она иначе не называла про себя свалившуюся ей на голову проблему. Хотя в сенях имя спросила:
– Кто ты, как тебя звать-то?
Уже протекая через едва приоткрытую, дабы сберечь тепло, дверь в избу и чуя блаженные потоки, Гаафа даже не запнулась:
– Настасьей…
Ещё дома она сочинила легенду. Слыхала от братца, что недавно помер в Проче мужик, небогатый на злато, но богатый на дочек – вот одна из дочек и пригодилась. Как и ожидалось, хозяйка про таких и вовсе не слыхала. Да и что она может слыхать на своей заимке… Лишь раз законная жена взглянула в упор на незаконную. Та отвлеклась зажечь свечку от углей, и гостья подгадала миг. Рассматривала страстно и свирепо: вот, значит, какова ты, китайская роза… Что за лепестки у тебя, что за листья… Глазки, губки, щёчки… Краше Агафьи будет. Ну-ну…
Далее сидела в опущенной головой, прижавшись к жаркой стенке печи, с видом сонным и мученическим. И то сказать – натерпелась девка… Лала борща ей налила, сала отрезала: ешь, горемычная. Та и хлебала, дрожащей рукой поднося ложку ко рту и постанывая при каждом глотке. Платок закрывал голову и часть лица, особенно щёку, где глубже и уродливей проходил шрам: по шраму могла хозяйка догадаться… но не догадалась: никогда Стах не описывал ей лицо супруги. Да и не помнил-то его толком. Осталось только смутное ощущение страшного.
Что гостья собой дурна, Лала видела. Это тоже добавляло каплю не в добрую чашу весов «друг или враг». Хорошие лица душе приятнее, но главное другое: она знала, что жене Стаха далеко до красавицы. «Но мало ль на свете некрасавиц? – потянуло вниз чашу добра. – Да и безумие: бабе, одной, заехать невесть куда и чуть не замёрзнуть! Кто на это решится?»
В конце концов, добро пересилило. Лала уже спокойно хлопотала у печки, а потом, накинув короткую шубейку, села прясть: накануне Харитон привёз давно обещанной волны от осенней стрижки. Ленивый разговор, однако, не клеился. Только поначалу, когда Лала сняла шерстяной платок и повязала тонкую косынку, гостья кивнула на две её косы:
– Замужем?
– Да, - легко и беспечно обронила та. В Настасье почудилось глубинное движение. Но слова пошли вполне обиходные:
– А что мужа-то не видать?
– Уехал, – пришлось признаться Лале. – Но скоро приедет, – добавила она поспешно.
– Ну, конечно, приедет, – где-то далеко и почти незаметно в голосе скользнула едкая насмешка, которую, впрочем, разом смыл горячий словесный наплыв:
– Как тебя зовут-то? За кого мне Бога молить?
– Евлалия… – молвила Евлалия.
– А мужа? – живо поинтересовалась Настасья.
– Стахий…– улыбнулась та.
– А по батюшке?
– Трофимыч.
Ну, что ж? Ты на верном пути, верная законная супруга Стахия Трофимыча! Вот как надо счастье ковать!
Далее беседа сошла на нет. Устала гостья. Да и проболтаться опасалась. Потому неопределённо мычала на неназойливые хозяйские расспросы, притулившись на лавке за столбом, на который опирался угол печи, и клевала носом. Лала посмотрела на полусонную – и притащила из сеней ветхую шубу, какая ещё от старого охотника осталась. И мешок сена под голову.
– Настасья, – позвала, – ложись-ка, я тебя укрою…
Гаафа отвела глаза, чтобы скрыть злорадство: давай-ка, дурочка, давай! Попрыгай вокруг, да послужи… пока ещё можешь… Пробормотав положенные слова благодарности, она с удовольствием уткнулась в сенной мешок и смежила глаза: почему бы чуток и не отдохнуть? Лишь время от времени незаметно поглядывала из-за гладкого тёсаного столба, нащупывая за пазухой приготовленную верёвку.
Вскоре Лала потеряла бдительность. Гостья ровно дышала и явно спала. Да и сколько ж можно подозревать её? Хоть и стреляным воробьём Гназдушка была, но о людях по своей природе судила. Природа же перепала добрая да доверчивая. Решив не спать при посторонней, она ещё тянула кудель, но потом вспомнила про щенка: надо бы выпустить.
Свеча оплыла, Лала сняла нагар и подошла к печке пошевелить угли. Именно тут она допустила ошибку. Поставив кочергу в угол, она в задумчивости загляделась на вспыхнувшее пламя, отчего задержалась возле самого столба, за которым посапывала мнимая Настасья. И невзначай к нему спиной повернулась…
В первый миг она просто не поняла, что случилось. Её с силой дёрнуло назад, она стукнулась затылком. Потом сообразила, что притянута за косы. Их продолжали яростно закручивать, и голову пронзила боль. Злодейке очень кстати сучки пригодились. Те самые, на которые Стах, придя из лесу, тулуп вешал… Теперь за них зацеплены оказались туго заплетённые и перевитые лентами длинные волосы. Крепче волос каната нет. Гаафа связала их надёжным узлом и заготовленной верёвкой захлестнула шею.
– Ну, что? – пришипела со сладострастным всхлипом, – замужняя ты наша… вот и пригодилось твоё замужество!
Конечно, Лала пыталась дотянуться до девки руками и ногами, но поди, ущеми врага, который за спиной, да ещё защищён столбом. Очень быстро Гаафа подловила её и скрутила запястья да щиколотки:
– Не рвись зря, – посоветовала снисходительно. И выбралась из-за столба. Подошла не таясь, встала перед облапошенной женщиной. Подбоченилась, что твоя Агафья: теперь могла себе позволить.
– Ну? – усмехнулась пока ещё сдержанно, – отлюбила, роза китайская?
Лала в ужасе смотрела на неё.
– Настасе… зачем? – пролепетала, всё ещё не веря.
– Да какая я тебе Настасья! – воскликнула та, наконец-то отдаваясь воле чувств. – Неужто не поняла, кто я!
Лала поняла. Сразу поняла и что понапрасну Стах, окрылённый с надеждой, уехал, и кому это нужно было, чьих рук дело. И ужаснулась: решиться на такое!
Но Гаафу уже несло по кочкам:
– Значит, муж, говоришь, твой? Чужого мужа залучила, красотка? Думала, помру, тебе уступлю? Да я, тварь, знаешь, что с тобой сделаю?
– Ну, зачем он тебе? – попыталась вразумить её Лала: надежда, пусть и зыбкая, не оставляла. – Ведь он не из-за меня тебя покинул…
– Может, и не из-за тебя, – продолжала усмехаться законная жена, и, вдруг сообразив, вспылила, – да твоё какое дело! Тоже ещё судить взялась!
И рявкнула:
– Из-за таких, как ты, бросил! Из-за красивеньких! Кабы вас, красоток, не было, знать не знал бы про вас, никуда бы не делся! Всё было бы, как у людей… – хлюпнула она носом, но тут же на перепуганную Лалу оскалилась, – а ты чего улыбишься-то, розочка? Вот за то, что розочка – за то и получай! И пусть он полюбуется…
В последние мгновение она всё же задержала взор на ненавистном лице, черты которого природе угодно было довести до совершенства, придав ему прелести и свежести всех цветов, листов и юных побегов, когда-либо радующих добрых людей.
Кабы не взглянула – может, и не с таким бы жаром охватило душу яростное пламя. Но теперь не нашлось ему ни пределу, ни удержу.
Благоверная супруга схватила кочергу. Отчаянный крик Лалы сотряс дом: та с размаху несколько раз ударила её по лицу – и удовлетворённо услышала, как хрустнула кость. Нет, убивать она не собиралась. То есть убила бы, и с наслаждением, но это нарушало замыслы. Не стань крали – Гназды вполне могут на мужика рукой махнуть: кому он помеха тогда? Тогда не видать его поклона Лаванову семейству. А вот когда пред своими виноватый, да ещё сам увидит, что́ у него теперь вместо красавицы, и за какие яхонты гонения терпит – разом отвратится да спохватится. Она, Гаафа, постарается сучку разрисовать! Ярче себя! Только б не убить невзначай… Но язык ей надо припечь, чтоб не болтала…
Девка пошарила глазами, заметила под лавкой тесак – и, загребя его, наотмашь полоснула по прекрасному лицу. Как её саму косой когда-то…
– Ори-ори! – подбодрила истекающую кровью жертву, деловито вытаскивая из огня раскалённую кочергу и прикидывая: сперва поперёк тонкого носа, а после в кричащий рот. – Тут на сто вёрст ни души.
И ошиблась.
Вопли смолкли: на время Бог избавил Лалу от боли и потрясений, она потеряла сознание. Но тишины не последовало: затрещала подсаженная снаружи дверь. Чего карательница меньше всего ожидала… Увлеклась очень.
И очень испугалась. Пыточные железа выпали из рук. Не до розы. Кто бы ни ломился снаружи - надо было спасаться. Изба сразу показалась невероятно враждебной. Огонь шевельнул языки уже в сторону законной супруги. И кочерга злорадно примерилась к её, пусть не тонкому, но вполне чувствительному носу… Гаафа заметалась. Окна и без прикидки явно малы, к тому ж, снаружи на каждое для тепла накрепко приморожено по куску льда. Нечего и думать пролезть. Но есть ещё вторая дверь. И без замка. В какую клеть ведёт?
Куда б ни вела – не до капризов: сейчас и в выгребную яму забьёшься. Вон орут. Сто глоток: «Лалу!» Того гляди, створки слетят. Гаафа понимала, что бывает за Лал…
Летели мгновения. Летели створки.
Пока не упали, она успела откинуть войлок, распахнула дверь и бросилась в обледенелый лаз.
Мужики ворвались в избу. С ними не ворвался холод: он уже разгуливал по горнице, струясь из распахнутых крылец для подъёма воды. Со столба возле печки свесилось недвижное тело. То, откуда быстрые кровавые ручейки бежали по груди на подол и закапывали доски пола, нельзя было назвать человеческим лицом.
– Лалу! – вскричали разом – и смолкли. Так хотелось не верить глазам.
Ещё возле чужой лошади, когда ошарашено замерли они, пытаясь связать события и Жолу Вакру, а Стах уже стегнул коней - мягкую тишь леса пронзил истошный крик. Не мог так кричать человек, тем более женщина – но кричала. И снега, и громады дерев точно взорвались этим воплем. Пока товарищи донеслись до зимовья, перемахнули через тын и высадили дверь – жуткий вопль с короткими перехватами, то и дело доходящий до визга, не прекращался.
Дальше действовали быстро и слажено… Конечно, в первый миг все к Лале рванулись, но сразу же разделились. Стах да Зар с Иваном отвязывали и укладывали раненую, трое других кинулись из избы, под крутой берег: супостат не мог уйти далеко.
Верно. Далеко – не понадобилось. Едва спустились на лёд, тут же увидели. Харту с Николой – ничего, а Фрол глянул – и поспешно в сторону дёрнулся. Хорошо, голодным был – лишь едкая слизь выплеснулась из гортани. А из головы – наваристый борщ, про какой весь волчий путь мечталось: вот доберёмся до печки, а в печке… Добрались.
Кол, который в прежние времена хозяин от медведя вбить догадался, и на котором уже давно не качалось привязанное бревно, со временем покосился. Правда, бадья, то и дело грохавшая сверху, до него не доставала: в сторону не отклонялась. А вот законная супруга, при падении цеплявшаяся за всё подряд, отклонилась…
– Ладно, – потоптались мужики, отводя глаза. – Царствие небесное… После приберём… Не до этого.
Ибо мертвым погребать своих мертвецов. А надо было о живых думать. Двое раненых нуждались в спешной заботе. Тут потерявшего много крови Василя скорей бы в тепле устроить, да питья ему горячего дать, да ногу осмотреть: что там с пулей: засела, поди, и рваное обожжённое мясо вокруг… Тут Лале бы кровь остановить да стянуть повязкой с живицей края плоти, резаные зазубренным тесаком, что Стах не спрятал куда подалее – бросил под лавку по лени да глупости, для вражьего торжества… «Прячь ножи-топоры, не клади на виду!» – всю жизнь отец да братья учили – да били мало.
– Что ж не били-то?! – уже погодя, по прошествии дней, без конца бормотал Стах, то и дело стукаясь башкой о печку да косяк. Хотя всяк понимал – не в тесаке дело. Другим ударом Стах другое горе вышибал: ну, почему Лалу с собой не увёз? Оно, конечно, не женское дело – лесами кататься, да лучше Лале бы ехать, чем той… А думал – шутя скатаю, да вернусь… И много ещё причин было головой прикладываться. Зачем в зимовье привёз, зачем год назад письмо написал, зачем в дом к Зару зашёл! Да копай уж и глубже: зачем родился!
Только это всё потом было. Здесь, в избушке, не до прикладываний. Когда Лала в крови, каждый вздох – стон, и страшно коснуться – мук бы не добавить. Когда личико всё под просмоленной ветошью, и даже брат Иван руками разводит: что делать-то с ней… А делать надо. Потому как там, под ветошью – личико… ЕЁ – личико! Вот уж никогда не мог предположить Стах, до чего его ведьма додумается. Как она узнала?
И ненароком всплыл в памяти чужой возок, и ездок случайный… и кто-то в возке… Не вывернулся Стах. Настигло племя Лаваново.
Что зло со стороны Лавана пришло – Стах ещё при виде лошади смутно догадался. Наверняка же узнал от вернувшейся погони.
– Твоя… – глухо пояснил ему Никола, кивнув на водяное крыльцо. Стах обернулся от изголовья Лалы, и тот добавил:
– Значит, не про неё письмо.
– Теперь уж про неё, – обронил Фрол и, горько поглядев на Лалу, подсел к Василю. Горячий борщ в печи нашёлся. Возбуждающий аромат, от которого Фрола замутило, плыл по избе. Зар цедил его другу в рот по капле, а Иван всё более мрачнел над разбинтованной ногой.
– Пухнет, – бросил со злостью, и бессильно свесил руки. – Сведущего бы надо…
Вошедший Харитон обвёл Гназдов задумчивым взглядом. Он благоразумно задержался во дворе, выпустил щенка, и лошадей ввёл в ворота. И, конечно, Лаванову лошадь не забыл: волкам, что ль, оставлять? Он и распряг, и в конюшню завёл, и овса подсыпал. Отдохнуть должны кони. Завтра долгий переход.
– Валитесь-ка спать, Гназды, кто сумеет, – посоветовал сокрушённо. – Рассветёт, дальше тронемся.
– Дальше? – растерялись гости.
– К бабке моей. К Нунёхе, – сообщил спокойно. – К ночи поспеем. А здесь только пропадать да горевать.
И уточнил:
– Сведущая бабка-то...
– Верно, – загорелся Стах. Птица снова присела ему на плечо. – Вот старушка – так старушка! Раз уже Лалу вылечила.
– Когда же? – изумился Зар. Он уступил ложку с плошкой Николе, подобрался к сестре и держал её за руку.
– Когда я Хлоча порешил, – хрипло выдохнул Стах. И опять не стал ничего пояснять. И Гназды не спрашивали. Не до того.
Так никогда и не спросили. А Стах – так никогда и не сказал…
Кое-как, урывками проваливаясь в краткий сон, они дождались розовеющего востока. Едва возможно стало что-то рассмотреть вокруг – собрали снасть, запрягли лошадей.
– А с девкой что делать? – озабочено пробормотал Никола. – Так, что ль, бросить? Не дело: всё ж, венчаны… Слышно, с венчанной женой на Страшном Суде придётся рука об руку стоять.
– Приберём, – страдальчески кивнул Фрол, и ужаснулся, – ещё и стоять с ней! Неужто смерть не освободила?!
Три Гназда топоры взяли – да покосившийся, вмороженный в реку, замёрзшей кровью покрытый кол – срубили. Снимать с него законную супругу не стали, обтяпали покороче. Бог миловал: ничего не чмокало, не хлюпало: за ночь схватило насмерть. И смерть – вот ещё Бог миловал – мгновенно приключилась. Рядом бадья валялась. Видать, вдогонку по шее шарахнуло – и упокоило. Гназды перекрестились.
– Чего с ней теперь-то? – почесали затылки молодцы.
Иван помедлил – и произнёс твёрдо:
– Отвезти в ближний храм. Пожертвуем разбойничьи денежки. Пусть похоронят. И родне сообщат.
– С собой это счастье везти? – ахнул Фрол. – И кто повезёт?
– Ты и повезёшь, – припечатал брат.
Со старшим не спорят.
Тело завернули в рогожу и положили в Лавановы сани. Только Фролову лошадь ещё пристегнули. Сам он, совсем загоревавший, взялся за вожжи. В большие сани Василя уложили. Рядом устроили Лалу, и печку между ними поставили. К лошадям сел Стах. Рвался Зар, и даже спорить пытался, но всё решила кобылка. Она накануне на постромке хорошо шла – вот пусть и дальше идёт.
Избу закрыли, ворота заперли. В последний миг из подкопа выскочил щенок – и его забрали. Всю дорогу он бежал рядом, иногда вскакивая в розвальни – и разваливался в них совсем по-глупому: одно слово, дитя… А дорога была долгая, хоть и ехали на пределе возможностей. Миновали Проченскую артель, где старуха-стряпуха невзначай попалась. Замерла у самой колеи, крестясь:
– Харитон Спиридоныч! Ох, батюшка! Никак, увечные у вас? Никак, покойные?
– Всё так, – глухо отозвался Харитон. – Молись, бабка, за Василя да Евлалию, здравия бы им. Да и, чего уж там, за упокой души Божьей рабы Гаафы.
– Ох, сердешные, – завздыхала стряпуха, и глянула в последние сани, на которых Фрол сидел. И по бабьему любопытству, осторожно да за уголок, не поленилась рогожу приподнять:
– Кого ж Господь прибрал-то, молодого аль старого?
И узнала. Лицо Гаафы не особо изменилось. Да и куда меняться: краше некуда.
– Ой! – заголосила бабка, хватаясь за щёку. – Да она ж у меня нонеча ночевала! Заночевала да в лес поехала. Говорю ж, волки заедят! Вот и заели.
– Волкам тут раздолье, – угрюмо буркнул Фрол и лошадей подбодрил. Оттого, что ехал он позади всех, ему было неуютно и всё казалось, что отстаёт. А когда передние сани и всадники порой скрывались в вихре взмётанного снега – так и вовсе теряется. Потому как после событий прошедшей ночи очень уж в сон тянуло. Смежало глаза, и сами собой захлопывались веки – а когда спохватывался и дёргался пробудиться – охватывал страх, что проспал, и невесть куда занесло. Вдобавок пошёл снег, который к полудню сделался гуще, занося и коней, и седоков, и сани. И неприятный груз за спиной Фрола. Фрол отряхивался и порой косился назад. А спать хотелось – хоть пальцами веки разжимай. Однако покойница покоя не давала. «Не отпетая ещё, – думал мужик угрюмо, – и смерть плохая… Три дня душа рядом с телом бродит. Первый день, значит… Псалтирь бы ей читать, да где ж тут…»
Кое-что он помнил и, то и дело выныривая из дремоты, бормотал: «Наипаче омый мя от беззаконiя моего и от греха моего очисти мя…» И опять проваливался в сонное бесчувствие. И опять спохватывался… Удивительно мягок и гладок стлался заснеженный путь. Хоть бы подкинуло где. Нет, шёлк-виссон. От которого баба его умильно в глаза заглядывала. Вспомнив жену, Фрол усмехнулся. Ох, бабы! То ли птица, то ли рыба, то ли зверь. Одно слово – чудо. Сотворил же Господь! Но всему есть предел. Чудище за спиной и бабой не назовёшь. «…яко беззаконiе мое аз знаю, и грех мой предо мною eсть выну…» – забубнил. И в который раз оглянулся. Снег валил и валил. Налипший рыхлый гребень в середине тела покойницы не выдержал собственной тяжести и обвалился. Комки скатились под полозья. А следом новые поползли. Фрол сонно наблюдал, как пошла трещина, и вся груда разломилась и съехала на обе стороны. Потом пригляделся – и с ужасом понял: тело шевельнулось. «Вот почему трещина, – отметил отупело. – Она приподнялась». Он потряс головой: что за морок? Потряс – всё на место улеглось. И впрямь морок. Лежит себе, горемычная, как лежала. Тело – и тело. Бревно в рогоже, и сверху снег. А впереди сквозь зыбкую пелену едва разглядишь хвост Азарова коня. Фрол подстегнул лошадей и в надвигавшихся зимних сумерках некоторое время высматривал этот хвост, чтоб не отставать. Потом опять назад покосился. И отстал. Потому что усопшая откинула рогожу и резко села у него на санях, в своей окровавленной одежде, прямая, как палка, и пристально уставилась в глаза ему своими, мёртвыми и так и оставшимися широко разверстыми, ибо веки столь заледенели за ночь, что прикрыть их – нечего было и думать. И Фрол не мог отвести взгляда, забыв про коней. И те остановились. Всё так же в упор глядя на него, покойница медленно спустила ноги с саней. Фрол опомнился. Он вспомнил про трубку и яростно затянулся, так что искры полетели. Потом, выхватив трубку изо рта, заорал что было мочи: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его…» – и тогда сумел оторвать взор. Быстро обернулся к своим – и страх сотряс его с новой силой: впереди ни души, вокруг чистое поле. Обвёл глазами поле – и нутро вконец заледенело. С дальних концов подкрадывались сизые сумерки. В сизых сумерках среди плавных и частых сугробов скользили, то и дело прячась меж них, а меж делом приближаясь, проворные снежные гребешки да кочки. У каждой кочки – две точки. Светятся точки холодно и тускло, как обманные болотные огни, а за каждым гребешком несётся тень. И уже различает Фрол в пёстрой шевелящейся путанице неутомимые ноги и раззявленные пасти, и слышит хрип тысяч тысячей глоток.
Волчья лава шла неотвратимо и стремительно – и заполняла собой мир на все четыре стороны. И когда первых стало возможно разглядеть, Гназд узнал их в лицо. Пусть даже волчье. Да и как тут не узнаешь? Впереди всех летел Коштика, высунув язык и прицеливаясь в Гназда мёртвым взглядом. С острых зубов и сваленных клоков шерсти кропили красные капли – как тогда, в лесу. Следом нёсся куряка, что огоньку просил да по-дружески с Азаром трубку раскуривал. А дальше – остальные, и были они точь-в-точь такие, как на снегу вчера лежали. И среди них – Хлоч. Его Фрол узнал сразу – хоть ни разу не видал: огромен был: всем волкам волк.
Ближе и ближе нависало Хлочево воинство. Но ещё ближе, прямо с саней, прыгнула на Гназда волчица, норовя вцепиться в горло. И Фрол понял, что за волчица. И яростно кнутом огрел, так что на миг швырнуло её в сторону. А там – плеснул углей на просмоленную щепу, и от вспыхнувшего пламени отшатнулось воинство. А может, от жаркой, как пламя, молитвы: «Господи Иисусе христе, помилуй мя, грешного!» И от псалма заветного: «..речет Господеви; заступник мой eси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него»
Пустые сани легко заскакали по волнам сугробов, обезумевшие кони взметнули копытами снежные вихри. Только от воинства разве умчишь? Вон рвётся, хрипя и зубами лязгая, Коштика и уж у самых саней, ан, Хлоч обогнал, сбоку лошади заходит, а в санях, откуда ни возьмись – вновь невестка-покойница Гаафа, орёт-свистит-воет ветром в уши: «Куда, деверь любезный? Жену-детей увидеть ещё надеешься?»
«Как же так? – мелькнуло у Фрола, – в ней же кол осиновый!» Ружьишко дёрнул из-за плеча, за рожок схватился – и обмер: пуст рожок, будто языком слизали. «Было же чуток, – задёргалось в голове. – Оставалось!» А волчье воинство накатывает. А стрельнуть-то нечем. «Ну, – разъялась душа наотмашь да с плеча, – коль пропадать, так не даром!» И пошёл Гназд кнутом крушить, огнём палить – во славу Божую да на попрание супостата: «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящiя во дни, от вещи во тме преходящiя…» – и загорелась кудлатая шерсть на Хлочевых боках, а следом на Коштике, а там и на дальних перекинулось, с хвоста на хвост, со спины на спину, и визжали, кувыркались волки в рыхлых снегах, и вновь неслись, и вновь летело пламя в звериные морды, и поднимался пожар великий от края земли - и до края… пока не услышал Фрол весёлое ржание Стаховой кобылки. Беспечное ржание, которые всегда различал он среди всех лошадиных голосов. Чисто – дитя! Обернулся мужик – хвост Азаровова скакуна увидал. А там и всего всадника, спокойного да неспешного. Зар изо рта трубку вынул, оглянулся на Фрола:
– Приехали, - говорит.
А впереди него розвальни остановились, и братец Стах с них спрыгнул… Замер поезд – едва Фрол успел коней унять. Глядь – церковь впереди, Проченская, деревянная. Гназды спешились, коней оглаживают, неспешно в поводу ведут. Крутанулся назад Фрол – чистое поле, от свежего снега гладкое – прямо шёлк-виссон. Ни следа. А в санях у него лежит недвижная покойница. Бревно в рогоже. И снег поверху налип. «Ну и ну!» – обессилено ткнулся в сани Фрол.
– Засиделся, братку! – подошёл к нему, похлопывая рукавицами, Иван. – Давай, оторвись от своей почившей, потопай: застыл, поди. С клиром щас уговариваться пойду… авось, не откажут…
– От своей… – подавлено пробормотал Фрол, покачав головой. И взглянул на старшого. – А скажи мне, братку, не видал ли чего по пути?
Иван пыхнул трубкой и задумчиво глянул в пройдённую даль:
– А чего там видать? Снег и снег. Ну, домишки попадались… Может, и было чего, да, если честно, задрёмывал я, Фролику… Уж больно в сон тянуло.
– А волков не было? – осторожно спросил тот. Брат даже рассердился:
– Дались тебе эти волки!
– Ишь как… – озадачено проводил его глазами Фрол – и только шапку на макушке сдвинул. А потом надолго задумался. Пока Иван в храм ходил – и поклониться, и свечи возжечь, и потолковать. И пока от батюшки присланные к саням приступили и рогожу приподняли, головами покрутили, языками поцокали:
– Ну, что ж делать, раз вам спешно… Справим всё по-христиански…
– И к родне кого с оказией пошлите, – напомнил Иван. – Вот лошадь с санями оставляем вам.
– Не сомневайтесь, – перекрестились честные Проченские мужики.
Фрол принял своего коня, а от саней отошёл с поспешностью. Но, пока местные мужики увозили тело, провожал взглядом.
– Нет, – наконец вымолвил, то ли себе, то ли лошади, то ли наступавшей темени, – столь явственное не может сном оказаться…
И видать, на беду сказал. Конечно, Гаафу отпели, и похоронили, и посыльный отправился в путь. А только, возвратившись назад, не нашёл он родной церкви, и вся Проча плакала и голову ломала, как дальше жить. Ибо предыдущей ночью упала в приделе непогашенная лампада… И как она могла упасть? Сколько помнили прихожане – всегда хоть один пламешек да оставляли: ну, а как не оставить? От чего поутру возжигать? Да и что от крохотной огненной точки случится? Ведь еле зиждется, от нечаянного вздоха готова погаснуть. Подсвечник надёжен, сумрак недвижен, покой крепок… Вечером заперли храм, а к утру от него – одни угли. Горе горькое! Было село Проча, стало захолустье…
Но это позже случилось, когда Гназды были далеко. И нескоро узнали про Проченскую беду: у них своя была. Василь в бреду. И Лала безликая. «Жизнь девке, пожалуй, спасёшь, – думал каждый, – а лицо вряд ли… И какое лицо! Как же тленна и преходяща красота земная! Вот и цветы вянут…» Тем же мучился и Стах. Ещё как! Но глупая птица-надежда пригрелась у него за пазухой. И порой шевелилась там, прилаживая перья и тычась в сердце клювом. И всё жила. Жила, вопреки разуму. Даже со свёрнутой шеей.
Гназды гнали коней и летели ночными путями глухими лесами в неведомую Нунёхину деревеньку, которая толком и названия не имела, и только потом, спустя годы как-то сама собой так и стала зваться – Нунёхино. Гназды – они ж по белу свету проворные, всюду летают, гнёзда ладят, вести разносят, и славные быстрые у них кони, покрывающие многовёрстые просторы без устали, без жалобы, предано и рьяно, и всё им нипочём. Всё нипочём под седлом. Это ночью, в конюшнях, они хрупают овёс и тычутся мордами в мягкое сено. И спят. Не спят чубарый с кобылкой: сплетаются шеями и шепчут нежные лошадиные слова.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0376870 выдан для произведения:
Вороном Гаафа кружит,
Рыщет, словно волк в лесу:
«Если не вернёте мужа,
Заклюю и загрызу!»
Зачем он, нелюбящий, Гаафе Дормедонтовне понадобился, она бы толком не ответила. Ну, вероятно, самолюбие тут первой причиной. Очень хотелось не хуже других статься. Шипенья да хихиканья за спиной порядком злили. Потом – не привыкла дочка Дормедонтова своё добро упускать. Не столько добра-то не жаль, сколько – другим бы не досталось.
И ещё тут кое-что было…
Когда-то, под свадебные ликованья, из-под тройной фаты, украдкой любовалась она сидевшим рядом парнем. И тот взгляд, какой он обращал на неё, тогда ещё якобы-Агафью, полный восторга и восхищения, и тот поцелуй, даже сквозь три слоя кисеи, она потом часто вспоминала наяву и во сне. И чем больше вспоминала, тем больше ненавидела. А чем больше ненавидела, тем больней да ярче вспоминала. Сестрице-капризнице только и дивись: как та сдала его без сожаленья? И, презирая за это сестру, порой ощущала к ней расположение: всё ж, та – ей, Гаафе, молодца в мужья определила. В то же время, печалясь о влюблённом взгляде, на сестру ж и гневалась: из-за той сны да муки… Ещё и подбоченивается, гадюка! А главное – единственный мужчина, который наградил Гаафу столь обожающим взглядом – той, стерве, посылал его. Вот за что задушила бы!
Задушить мечталось и единственного мужчину. Порой. А порой – залучить его в горницу о ста запорах. Да не выпускать. Ну, не любит. А – возьмёт да привыкнет. Всем известно: жена не пряник – хлеба ломоть.
И теперь вот настал срок, когда такое возможно. Мешалась только бесстыжая китайская роза, вроде тех, что у Агафьи в саду росли… В прошлом году Гаафа со сладким чувством растоптала такую… И ныне будто заново ощутила, как со слабым хрустом ломаются лепестки, лопается тугая серёдка, в кисель размазываются тончайшие прожилки… Вот так надо с лютым врагом!
Всё это старшая Дормедонтовна обдумывала, пока за столом судили-рядили о Гназдах, да о Жоле Вакре, да крале на заимке. Вдруг поверилось в возможное счастье – и как поверилось! Родные-то – слегка да на глазок прикидывали: выгорит ли ещё… может, так, а может, иначе… Но для отвергнутой страдалицы «иначе» – даже не возникло. Сам собой бесследно таял в воздухе и заглушался громовыми раскатами звук голоса, который дерзал помянуть это слово... Что делать: завлекают порой странников золотые дворцы в лазурных маревах…
– Расскажи мне поподробней, братец, – подсела она после обеда к Дормедонтычу-среднему, тому самому, с попорченной рукой, – как ехали вы от зимовья лесного, что там за путь, что за вехи?
Брат сестрице не отказал, с важностью порассказывал, где-что-как-куда. Сестрица ещё вопросов позадавала, туда-сюда-вкривь-вкось. И – всё выпытав, всё разузнав – низко братцу родному кланялась и благодарила многословно.
Отблагодарив, надолго задумалась. А в конце недели к батюшке подобралась:
– А? Батюшка! Ты вот перстень с печатью разве что в баню с пальчика сымаешь, да и тогда в заветный ларчик прячешь – глянь, как потускнел без уходов да стараний. Ты бы дал мне на денёк до завтра – я б тебе начистила, за версту будет сверкать, а, батюшка!
И умильно голову так и этак наклоняла: просить-то Гаафа умела. Умела и уговаривать. И уговорила: дочка ж единокровная, дитятко небалованное. Подумал-подумал Дормедонт Пафнутьич – да и снял кольцо с толстого заскорузлого пальца:
– Держи, дочка! Только смотри – никому чтоб... Вернёшь поутру.
– Не сомневайся, батюшка, – ещё ниже, чем брату, поклонилась Гаафа – и ручку отцу чмокнула. Ни слова более не проронила.
Отец был не помощник. Никогда тревожного сердца бы не понял и с тех пор, как от зятька пострадал, против Гназдов открыто лезть остерегался. Как и оба братца. Была мысль к Агафьиному супругу с тихим предложением обратиться, тот не пуган и на девок падок, вот его можно было бы прельстить китайской розой, лишний раз с гадкой Гаткой поквитаться, но поди, знай, как он дальше себя поведёт. А вдруг заступаться начнёт за сучку? Так что поддержки кующей своё счастье соломенной вдове ни от кого не было. Приходилось изворачиваться самой. А девкой уродилась она сообразительной и неробкой, потому и лошадку с санями выхлопотала, и денежками разжилась и умело приладила: ни одна душа не обнаружит. Да и грамотку выправила…
Понимала законная половина, чем муженька встряхнуть, аж подбросить. Сердце подсказывало, а разум уверял, что китайская роза тут же заняла бы её место, случись тому освободиться. Расклад этот представлялся жутким, пугал и приводил в ярость: не ей, верной честной супруге, такая участь! Но войну разожгло слишком всерьёз, в такой войне снарядов не жалеют. И в главную цель посылается мощнейший. Выбирать не приходится.
Однако произносить ужасные слова, а тем более писарю вслух, да ещё в суеверном страхе – всё это столь болезненно, что воительница несколько дней оттягивала роковой миг. Пока не пришло в голову: а почему страдает именно она? Пусть и заодно бы сестрица, заносчивая вредина. Вполовину меньше придётся бояться: мало ль, о ком из них речь? И сразу внутри пламешек сверкнул: вот оно, верное решение! Вот снаряд, что разнесёт покой муженька в столь мелкое крошево, чтобы ровнёхонько да чисто устелить ему путь от зимовья. Только поманить вестью, а в руки не дать!
«Ну, вот как муженёк отзовётся на смерть законной супруги? – рассуждала супруга сама с собой наедине, отвратясь от всего мира. – Кралю подхватит - да под венец. А вот когда это ещё вопрос, когда выяснить необходимо – тут один узнавать бросится. А девку свою на всякий случай в убежище оставит: а ну как от родственничков удирать придётся».
Так, сяк повертела Гаафа эту мысль – и понравилось ей. А пуще всего понравилось, когда писарю наказывала: просто «дщерь», а какая – неважно. Писарь соседнего села денежку получил, да и дщерей не знал. Зато Дормедонтовна при словах «почила в бозе, отойдя в мир иной» не себя в гробу воображала, а любимую сестрицу.
Замужнее положение давало старшенькой некоторую самостоятельность. Потому, заранее никому о своём отъезде не сообщая, оставила она возле подушки другую грамотку, в коей признавалась, куда поехала. На всякий случай. Навещу, мол, муженька на заимке. А то что-то совсем забыл меня.
И рано утром, ещё до света, запрягла она лошадь, свалила в небольшие санки собранный накануне мешок и в ворота выехала. Вернулась, слегу в пазы вставила, посмотрела на родные окна – а прощаться-обниматься в Лавановом семействе было не принято.
Два дня смелая девка от рассвета до заката в пути провела. Два дня плыли по обе стороны то пустые снежные равнины, то занесённые метелями леса. Курить трубки в пути Гаафа не привыкла, потому заранее в санях устроила глиняную печурку, куда по мере необходимости совала запасённые накануне полешки, порой поновляя потраченное. На ночь остановилась на постоялом дворе, о каком заранее братца порасспросила. А чего не порасспросить за праздным разговором? Путешествуют люди, чужие места любопытны, а Дормедонтычу лестно бывалым да знающим покрасоваться – он сестру не заподозрил. Может, про отъезд узнав, ещё сообразит, а пока – нет.
Рано или поздно – добралась Гаафа до села Прочи. Это последний рубеж был. За ним – деревеньки там-сям, а дальше пустынная дорога. Страшновато. Помнила девица, как, по братнину рассказу, завыли волки… в может, и не волки… Но так же помнила Стахов взгляд на свадьбе и жадный поцелуй, молодость свою погубленную, смешки соседские – и решила: чего терять? Её будет муженёк. При второй-то встрече, когда сильными руками, легко, сколь она ни упиралась да ногами ни брыкалась, молодец её к коновязи приторачивал, и она в этих самых руках бесправным кулём себя почувствовала – почувствовала и нечто такое, что залучить к себе эти руки показалось важнейшим делом. Таскает, небось, кралю свою, не ленится, на руках на этих: ах, роза-незабудка, лебедь-цапля-гусь! На вертел бы того гуся, да косточки обглодать!
И до самой Проченской артели мысленно глодала Гаафа эти косточки…
Едва прибыв в гиблое захолустье, быка за рога она ухватила сразу. Так получилось. А к получению ещё на подъезде Гаафа приготовилась. Бороду она смастерила дома, частью из хвоста гнедой кобылы, частью – сивого мерина: братец Жолу Вакру видывал и обличье описал. Близ артели оставалось только разрезанным чесноком щёки намазать да заготовку прилепить. Задышала Гаафа сквозь бороду и подумала: хорошо мужикам по свету ездить: и щёки не мёрзнут, и воздух в глотку не прямым потоком прёт, а в волосе задерживается, согреваясь. От дыхания тут же иней осел на усах, так что когда возле самых изб мимо деловито протопал подросток в явно великоватом тулупе, с любопытством глянув на заснеженную фигуру в санях, накладка выглядела, будто приезжий родился с бородой.
Голос у Гаафы был низкий и глухой. Да ещё охрипла с морозу. Так что ничего получилось.
– Слышь, парень, – окликнула она паренька. Тот обернулся. «Глаза честные, – безошибочно определила Дормедонтовна. – То, что надо».
– Где тут Гназда, Стахия Трофимыча найти? – спросила негромко. – Письмо ему важное. Тесть пишет, дочка померла».
При последних словах уже второй раз внутри ёкнуло, а душа будто руками закрылась. Но приходилось стискивать зубы. Отчего голос заколебался и стал ещё глуше. И вполне уместно: дело нешуточное: померла вот…
Мальчик проникся.
– Это к Харитону Спиридонычу надо, – проговорил озадачено. – Вон в той избе. Он всё знает.
– Отнеси письмо, – со внезапной властностью потребовал гость. – И пусть поторопится.
Парнишка растеряно взял в руки протянутую грамоту в вощёном холсте.
– Скажи, привёз Жола Вакра, – пояснил незнакомец, подавая монету.
Далее, убедившись, что мальчишка направился в названную избу, Гаафа загнала лошадь за угол сарая, и оттуда посматривала. Время было около полудня, и в предположениях она не ошиблась: из избы вскоре вышел мужик. Помедлив на крыльце, он оглядел широкий двор, задумчиво повертел в руках заветный вощёный свёрток – и сунул за пазуху. Потом стал запрягать коня.
Вскоре полозья широких саней отметили направление. Впрочем, Гаафа его и без мужика знала.
С трудом и болью отклеив бороду, она попросилась на постой к местной стряпухе. Та несколько раз показывалась из крайней избы, и девка из укрытия приглядела старушку. Пришлось попрепираться на пороге.
– Чего тебя сюда принесло? – хмуро зыркнула бабка. – Чего тебе здесь делать? Езжай своей дорогой, в Проче заночуешь.
– Да уж пусти до завтра, – умильно уговаривала гостья: уговаривать-то умела. – А вдруг с пути собьюсь? Вдруг ночь метельная?
Окончательно решила вопрос солидная мзда.
Метель и правда выла всю ночь. В тёплой избе переночевав, и духом, и телом собравшись, на следующий день Дормедонтовна неспешно вознамерилась в дорогу. Старуха торопила:
– Ты, милая, что-то завозилась. С рассвета до заката время – золото. Тебе золота, гляжу, не жаль.
– Отстань, бабка, – лениво отмахнулась та. – Сама знаю, когда мне и куда.
И куда поехала – бабка только глаза вытаращила. В лес глухой! Чего ей там понадобилось? Вот волки-то заедят… Заедят!
Волков Гаафа боялась. Но днём волки не так страшны, а до ночи ещё далеко. К тому же в печке раздула она потухшие угли, а в санках смольё запасла. И пока ехала известными просеками под громадными снеговыми елями, у печки грелась. Правда, с половины пути подбрасывать хворост перестала. Меркнущие угли ещё долго дымили и утихли только к самому зимовью. И к сумеркам. Путешественница с трепетом вообразила, как неисчислимые волчьи стаи подбираются к тыну, к лошади, к саням. А ну, как не выгорит намеченное? Не пустит девка на порог? Всё могло случиться. Законная супруга рисковала крепко. Но и отгоняла пугающие мысли от себя весьма решительно. Волков бояться – в лес не ходить.
Лошадь оставила подальше от зимовья, за деревьями, что б от ворот не видать. От ворот же с удовлетворением отметила свежий след полозьев, который уводил в противоположную сторону. Немного помедлила у ещё не остывшей печки. И только когда совсем стемнело, вздохнула, крестясь – и потащилась к чужому жилью.
Щенок залаял, когда она ещё на подходе была. Шагов она не смирила, и тот выскочил из-под калитки, возмущённо прыгая и заходясь на все собачьи лады. Но был он дитя дитём, кусаться толком не умел, и Гаафа, в шубе, крепких валенках и с палкой, успешно противостояла ему. Зато щен дал повод ей заголосить слёзно:
– Люди добрые! Спасите! Заел совсем!
Сквозь лай услышала она, как стукнула дверь, раздался женский оклик:
– Нельзя! На место!
Страж подчинился, было, хозяйскому голосу, но преданное сердце неудержимо влекло на подвиг, и он выскочил снова.
– Нельзя! – разгневалась хозяйка. Псина снова подчинилась – и снова рванулась.
– Ах, ты не слушаешься?! – не на шутку возмутилась та. – Запру.
Вслед за чем грохнула дверь сарая, и лес огласил собачий скулёж.
Гаафа почти прилипла к забору – слушала, но не слышала ничего, кроме скулений. Уже стояла непроглядная темень, и только над воротами слабо светился морозный воздух – вероятно, сюда достигал свет окна. Ни шагов, ни шороха. Будто и нет за тыном никого. Скиталица озадачено ждала: не могло ж хозяйку не растревожить, кто там у ворот. Выйдет.
Без печки стало зябко. Гаафа потопала, похлопала, похныкала.
– Люди добрые! – крикнула снова. – Помогите! Пропадаю!
– Что тебе, – сразу отозвалась стоявшая за калиткой Евлалия: в надвратное оконце смотреть не имело смысла.
– Заблудилась я! – надрывно возопила путница. – Думала, засветло дойду, а что теперь делать? Ночь. Мороз. Не зги не видать. Зверь бродит. Пропаду! – она горько заплакала: умела.
Кто не знает: бес, дабы погубить, жалобным да беззащитным прикидывается. И не всякому распознать удаётся дьявольскую искру в залитых слезами глазах, адский запах среди хвойных лесных ароматов и смолистых дров в жаркой печке. Ну, как можно оставить измученную женщину замерзать под забором, когда на много вёрст вокруг снег да снег!
– Как ты попала-то сюда? – осторожно спросила Лала.
– Как попала?! – придала отчаянья голосу измученная женщина. – Да в Прочу шла, от Веви. Тропку мне указали, чтоб скорей. И надо ж было сбиться! Где ошиблась, не поймёшь…
Измученная женщина недурно в названиях местности поднаторела. Пред путей не ведавшей Евлалией у неё оказалось преимущество. Хотя такие названия, как Вевь и Проча, мельком от Стаха та слышала. И содрогнулась, представив себе, как шла бы одна через лес из неведомой Веви в незнаемую Прочу. И как её застигла бы ночь… Жутко.
– Мне отпирать не велено, – всё ещё колебалась она. Хотела предложить бедолаге собрать сушняк, и кинуть ей горящую головню: пусть разведёт костёр, но вспомнила, что давным-давно сушняк вокруг весь подобран, а мороз таков, что и костёр не спасёт.
Страдалица всё плакала за тыном. Не кричала, нет. Бормотала, покорно и скорбно, но так, что б хозяйка слышала:
– Где ж видано, чтоб человека на смерть обрекать! Как можно путника не приютить? Креста, что ль, на людях нет? – и вновь добавляла надрыву в голос:
– Ну, кто тебе отпирать не велит? Зверь он, что ль? Ну, умоли ты его! Я в ножки упаду! Послужу-отработаю! Всю жизнь буду Бога за вас молить. Какая от меня беда? Лишь до утра бы перемочь, уйду со светом. Ведь ты завтра мёрзлое тело под воротами найдёшь, подумай!
Лала не устояла. Да и кто б устоял? Конечно, одолевали мысли, что уж больно совпали события: не успел Стах уехать, тут же гостья на порог. Притом вопрос-то решался о жене. Женщине. Смекай! Часто ль женщины бродят по лесам? У Лалы уже был пример, упреждающий доверчивость. Однако совпадения случаются, по себе знала. Нельзя всё и всех подозревать…
«Бог поможет! – решила она. – Случись чего, мы на равных. Буду настороже. До утра не посплю. Ведь если погибнет из-за меня – по гроб и за гробом покоя не будет!»
Перекрестилась – и отперла калитку:
– Что ж, заходи…
И привалившаяся к калитке Гаафа, порядком замёрзшая, мешком бухнулась ей под ноги. Евлалия (с колом в руках: для нежданных оборотов) убедилась, что та одна одинёшенька. Без коварной подмоги. Пронзила жалость к бессильно упавшей бабе, которая совсем закоченела и чуть жива. Потому, отмахнувшись от опасений, Лала подхватила её под руку и помогла подняться.
– Ну, пошли, пошли в избу, – заботливо потащила за собой. И впрямь ощущая потребность в заботе, Гаафа с трудом переставляла застылые ноги. Щенок скрёбся в сарае и тоскливо взлаивал.
«Выпущу его, когда эта заснёт», – решила Лала. Она иначе не называла про себя свалившуюся ей на голову проблему. Хотя в сенях имя спросила:
– Кто ты, как тебя звать-то?
Уже протекая через едва приоткрытую, дабы сберечь тепло, дверь в избу и чуя блаженные потоки, Гаафа даже не запнулась:
– Настасьей…
Ещё дома она сочинила легенду. Слыхала от братца, что недавно помер в Проче мужик, небогатый на злато, но богатый на дочек – вот одна из дочек и пригодилась. Как и ожидалось, хозяйка про таких и вовсе не слыхала. Да и что она может слыхать на своей заимке… Лишь раз законная жена взглянула в упор на незаконную. Та отвлеклась зажечь свечку от углей, и гостья подгадала миг. Рассматривала страстно и свирепо: вот, значит, какова ты, китайская роза… Что за лепестки у тебя, что за листья… Глазки, губки, щёчки… Краше Агафьи будет. Ну-ну…
Далее сидела в опущенной головой, прижавшись к жаркой стенке печи, с видом сонным и мученическим. И то сказать – натерпелась девка… Лала борща ей налила, сала отрезала: ешь, горемычная. Та и хлебала, дрожащей рукой поднося ложку ко рту и постанывая при каждом глотке. Платок закрывал голову и часть лица, особенно щёку, где глубже и уродливей проходил шрам: по шраму могла хозяйка догадаться… но не догадалась: никогда Стах не описывал ей лицо супруги. Да и не помнил-то его толком. Осталось только смутное ощущение страшного.
Что гостья собой дурна, Лала видела. Это тоже добавляло каплю не в добрую чашу весов «друг или враг». Хорошие лица душе приятнее, но главное другое: она знала, что жене Стаха далеко до красавицы. «Но мало ль на свете некрасавиц? – потянуло вниз чашу добра. – Да и безумие: бабе, одной, заехать невесть куда и чуть не замёрзнуть! Кто на это решится?»
В конце концов, добро пересилило. Лала уже спокойно хлопотала у печки, а потом, накинув короткую шубейку, села прясть: накануне Харитон привёз давно обещанной волны от осенней стрижки. Ленивый разговор, однако, не клеился. Только поначалу, когда Лала сняла шерстяной платок и повязала тонкую косынку, гостья кивнула на две её косы:
– Замужем?
– Да, - легко и беспечно обронила та. В Настасье почудилось глубинное движение. Но слова пошли вполне обиходные:
– А что мужа-то не видать?
– Уехал, – пришлось признаться Лале. – Но скоро приедет, – добавила она поспешно.
– Ну, конечно, приедет, – где-то далеко и почти незаметно в голосе скользнула едкая насмешка, которую, впрочем, разом смыл горячий словесный наплыв:
– Как тебя зовут-то? За кого мне Бога молить?
– Евлалия… – молвила Евлалия.
– А мужа? – живо поинтересовалась Настасья.
– Стахий…– улыбнулась та.
– А по батюшке?
– Трофимыч.
Ну, что ж? Ты на верном пути, верная законная супруга Стахия Трофимыча! Вот как надо счастье ковать!
Далее беседа сошла на нет. Устала гостья. Да и проболтаться опасалась. Потому неопределённо мычала на неназойливые хозяйские расспросы, притулившись на лавке за столбом, на который опирался угол печи, и клевала носом. Лала посмотрела на полусонную – и притащила из сеней ветхую шубу, какая ещё от старого охотника осталась. И мешок сена под голову.
– Настасья, – позвала, – ложись-ка, я тебя укрою…
Гаафа отвела глаза, чтобы скрыть злорадство: давай-ка, дурочка, давай! Попрыгай вокруг, да послужи… пока ещё можешь… Пробормотав положенные слова благодарности, она с удовольствием уткнулась в сенной мешок и смежила глаза: почему бы чуток и не отдохнуть? Лишь время от времени незаметно поглядывала из-за гладкого тёсаного столба, нащупывая за пазухой приготовленную верёвку.
Вскоре Лала потеряла бдительность. Гостья ровно дышала и явно спала. Да и сколько ж можно подозревать её? Хоть и стреляным воробьём Гназдушка была, но о людях по своей природе судила. Природа же перепала добрая да доверчивая. Решив не спать при посторонней, она ещё тянула кудель, но потом вспомнила про щенка: надо бы выпустить.
Свеча оплыла, Лала сняла нагар и подошла к печке пошевелить угли. Именно тут она допустила ошибку. Поставив кочергу в угол, она в задумчивости загляделась на вспыхнувшее пламя, отчего задержалась возле самого столба, за которым посапывала мнимая Настасья. И невзначай к нему спиной повернулась…
В первый миг она просто не поняла, что случилось. Её с силой дёрнуло назад, она стукнулась затылком. Потом сообразила, что притянута за косы. Их продолжали яростно закручивать, и голову пронзила боль. Злодейке очень кстати сучки пригодились. Те самые, на которые Стах, придя из лесу, тулуп вешал… Теперь за них зацеплены оказались туго заплетённые и перевитые лентами длинные волосы. Крепче волос каната нет. Гаафа связала их надёжным узлом и заготовленной верёвкой захлестнула шею.
– Ну, что? – пришипела со сладострастным всхлипом, – замужняя ты наша… вот и пригодилось твоё замужество!
Конечно, Лала пыталась дотянуться до девки руками и ногами, но поди, ущеми врага, который за спиной, да ещё защищён столбом. Очень быстро Гаафа подловила её и скрутила запястья да щиколотки:
– Не рвись зря, – посоветовала снисходительно. И выбралась из-за столба. Подошла не таясь, встала перед облапошенной женщиной. Подбоченилась, что твоя Агафья: теперь могла себе позволить.
– Ну? – усмехнулась пока ещё сдержанно, – отлюбила, роза китайская?
Лала в ужасе смотрела на неё.
– Настасе… зачем? – пролепетала, всё ещё не веря.
– Да какая я тебе Настасья! – воскликнула та, наконец-то отдаваясь воле чувств. – Неужто не поняла, кто я!
Лала поняла. Сразу поняла и что понапрасну Стах, окрылённый с надеждой, уехал, и кому это нужно было, чьих рук дело. И ужаснулась: решиться на такое!
Но Гаафу уже несло по кочкам:
– Значит, муж, говоришь, твой? Чужого мужа залучила, красотка? Думала, помру, тебе уступлю? Да я, тварь, знаешь, что с тобой сделаю?
– Ну, зачем он тебе? – попыталась вразумить её Лала: надежда, пусть и зыбкая, не оставляла. – Ведь он не из-за меня тебя покинул…
– Может, и не из-за тебя, – продолжала усмехаться законная жена, и, вдруг сообразив, вспылила, – да твоё какое дело! Тоже ещё судить взялась!
И рявкнула:
– Из-за таких, как ты, бросил! Из-за красивеньких! Кабы вас, красоток, не было, знать не знал бы про вас, никуда бы не делся! Всё было бы, как у людей… – хлюпнула она носом, но тут же на перепуганную Лалу оскалилась, – а ты чего улыбишься-то, розочка? Вот за то, что розочка – за то и получай! И пусть он полюбуется…
В последние мгновение она всё же задержала взор на ненавистном лице, черты которого природе угодно было довести до совершенства, придав ему прелести и свежести всех цветов, листов и юных побегов, когда-либо радующих добрых людей.
Кабы не взглянула – может, и не с таким бы жаром охватило душу яростное пламя. Но теперь не нашлось ему ни пределу, ни удержу.
Благоверная супруга схватила кочергу. Отчаянный крик Лалы сотряс дом: та с размаху несколько раз ударила её по лицу – и удовлетворённо услышала, как хрустнула кость. Нет, убивать она не собиралась. То есть убила бы, и с наслаждением, но это нарушало замыслы. Не стань крали – Гназды вполне могут на мужика рукой махнуть: кому он помеха тогда? Тогда не видать его поклона Лаванову семейству. А вот когда пред своими виноватый, да ещё сам увидит, что́ у него теперь вместо красавицы, и за какие яхонты гонения терпит – разом отвратится да спохватится. Она, Гаафа, постарается сучку разрисовать! Ярче себя! Только б не убить невзначай… Но язык ей надо припечь, чтоб не болтала…
Девка пошарила глазами, заметила под лавкой тесак – и, загребя его, наотмашь полоснула по прекрасному лицу. Как её саму косой когда-то…
– Ори-ори! – подбодрила истекающую кровью жертву, деловито вытаскивая из огня раскалённую кочергу и прикидывая: сперва поперёк тонкого носа, а после в кричащий рот. – Тут на сто вёрст ни души.
И ошиблась.
Вопли смолкли: на время Бог избавил Лалу от боли и потрясений, она потеряла сознание. Но тишины не последовало: затрещала подсаженная снаружи дверь. Чего карательница меньше всего ожидала… Увлеклась очень.
И очень испугалась. Пыточные железа выпали из рук. Не до розы. Кто бы ни ломился снаружи - надо было спасаться. Изба сразу показалась невероятно враждебной. Огонь шевельнул языки уже в сторону законной супруги. И кочерга злорадно примерилась к её, пусть не тонкому, но вполне чувствительному носу… Гаафа заметалась. Окна и без прикидки явно малы, к тому ж, снаружи на каждое для тепла накрепко приморожено по куску льда. Нечего и думать пролезть. Но есть ещё вторая дверь. И без замка. В какую клеть ведёт?
Куда б ни вела – не до капризов: сейчас и в выгребную яму забьёшься. Вон орут. Сто глоток: «Лалу!» Того гляди, створки слетят. Гаафа понимала, что бывает за Лал…
Летели мгновения. Летели створки.
Пока не упали, она успела откинуть войлок, распахнула дверь и бросилась в обледенелый лаз.
Мужики ворвались в избу. С ними не ворвался холод: он уже разгуливал по горнице, струясь из распахнутых крылец для подъёма воды. Со столба возле печки свесилось недвижное тело. То, откуда быстрые кровавые ручейки бежали по груди на подол и закапывали доски пола, нельзя было назвать человеческим лицом.
– Лалу! – вскричали разом – и смолкли. Так хотелось не верить глазам.
Ещё возле чужой лошади, когда ошарашено замерли они, пытаясь связать события и Жолу Вакру, а Стах уже стегнул коней - мягкую тишь леса пронзил истошный крик. Не мог так кричать человек, тем более женщина – но кричала. И снега, и громады дерев точно взорвались этим воплем. Пока товарищи донеслись до зимовья, перемахнули через тын и высадили дверь – жуткий вопль с короткими перехватами, то и дело доходящий до визга, не прекращался.
Дальше действовали быстро и слажено… Конечно, в первый миг все к Лале рванулись, но сразу же разделились. Стах да Зар с Иваном отвязывали и укладывали раненую, трое других кинулись из избы, под крутой берег: супостат не мог уйти далеко.
Верно. Далеко – не понадобилось. Едва спустились на лёд, тут же увидели. Харту с Николой – ничего, а Фрол глянул – и поспешно в сторону дёрнулся. Хорошо, голодным был – лишь едкая слизь выплеснулась из гортани. А из головы – наваристый борщ, про какой весь волчий путь мечталось: вот доберёмся до печки, а в печке… Добрались.
Кол, который в прежние времена хозяин от медведя вбить догадался, и на котором уже давно не качалось привязанное бревно, со временем покосился. Правда, бадья, то и дело грохавшая сверху, до него не доставала: в сторону не отклонялась. А вот законная супруга, при падении цеплявшаяся за всё подряд, отклонилась…
– Ладно, – потоптались мужики, отводя глаза. – Царствие небесное… После приберём… Не до этого.
Ибо мертвым погребать своих мертвецов. А надо было о живых думать. Двое раненых нуждались в спешной заботе. Тут потерявшего много крови Василя скорей бы в тепле устроить, да питья ему горячего дать, да ногу осмотреть: что там с пулей: засела, поди, и рваное обожжённое мясо вокруг… Тут Лале бы кровь остановить да стянуть повязкой с живицей края плоти, резаные зазубренным тесаком, что Стах не спрятал куда подалее – бросил под лавку по лени да глупости, для вражьего торжества… «Прячь ножи-топоры, не клади на виду!» – всю жизнь отец да братья учили – да били мало.
– Что ж не били-то?! – уже погодя, по прошествии дней, без конца бормотал Стах, то и дело стукаясь башкой о печку да косяк. Хотя всяк понимал – не в тесаке дело. Другим ударом Стах другое горе вышибал: ну, почему Лалу с собой не увёз? Оно, конечно, не женское дело – лесами кататься, да лучше Лале бы ехать, чем той… А думал – шутя скатаю, да вернусь… И много ещё причин было головой прикладываться. Зачем в зимовье привёз, зачем год назад письмо написал, зачем в дом к Зару зашёл! Да копай уж и глубже: зачем родился!
Только это всё потом было. Здесь, в избушке, не до прикладываний. Когда Лала в крови, каждый вздох – стон, и страшно коснуться – мук бы не добавить. Когда личико всё под просмоленной ветошью, и даже брат Иван руками разводит: что делать-то с ней… А делать надо. Потому как там, под ветошью – личико… ЕЁ – личико! Вот уж никогда не мог предположить Стах, до чего его ведьма додумается. Как она узнала?
И ненароком всплыл в памяти чужой возок, и ездок случайный… и кто-то в возке… Не вывернулся Стах. Настигло племя Лаваново.
Что зло со стороны Лавана пришло – Стах ещё при виде лошади смутно догадался. Наверняка же узнал от вернувшейся погони.
– Твоя… – глухо пояснил ему Никола, кивнув на водяное крыльцо. Стах обернулся от изголовья Лалы, и тот добавил:
– Значит, не про неё письмо.
– Теперь уж про неё, – обронил Фрол и, горько поглядев на Лалу, подсел к Василю. Горячий борщ в печи нашёлся. Возбуждающий аромат, от которого Фрола замутило, плыл по избе. Зар цедил его другу в рот по капле, а Иван всё более мрачнел над разбинтованной ногой.
– Пухнет, – бросил со злостью, и бессильно свесил руки. – Сведущего бы надо…
Вошедший Харитон обвёл Гназдов задумчивым взглядом. Он благоразумно задержался во дворе, выпустил щенка, и лошадей ввёл в ворота. И, конечно, Лаванову лошадь не забыл: волкам, что ль, оставлять? Он и распряг, и в конюшню завёл, и овса подсыпал. Отдохнуть должны кони. Завтра долгий переход.
– Валитесь-ка спать, Гназды, кто сумеет, – посоветовал сокрушённо. – Рассветёт, дальше тронемся.
– Дальше? – растерялись гости.
– К бабке моей. К Нунёхе, – сообщил спокойно. – К ночи поспеем. А здесь только пропадать да горевать.
И уточнил:
– Сведущая бабка-то...
– Верно, – загорелся Стах. Птица снова присела ему на плечо. – Вот старушка – так старушка! Раз уже Лалу вылечила.
– Когда же? – изумился Зар. Он уступил ложку с плошкой Николе, подобрался к сестре и держал её за руку.
– Когда я Хлоча порешил, – хрипло выдохнул Стах. И опять не стал ничего пояснять. И Гназды не спрашивали. Не до того.
Так никогда и не спросили. А Стах – так никогда и не сказал…
Кое-как, урывками проваливаясь в краткий сон, они дождались розовеющего востока. Едва возможно стало что-то рассмотреть вокруг – собрали снасть, запрягли лошадей.
– А с девкой что делать? – озабочено пробормотал Никола. – Так, что ль, бросить? Не дело: всё ж, венчаны… Слышно, с венчанной женой на Страшном Суде придётся рука об руку стоять.
– Приберём, – страдальчески кивнул Фрол, и ужаснулся, – ещё и стоять с ней! Неужто смерть не освободила?!
Три Гназда топоры взяли – да покосившийся, вмороженный в реку, замёрзшей кровью покрытый кол – срубили. Снимать с него законную супругу не стали, обтяпали покороче. Бог миловал: ничего не чмокало, не хлюпало: за ночь схватило насмерть. И смерть – вот ещё Бог миловал – мгновенно приключилась. Рядом бадья валялась. Видать, вдогонку по шее шарахнуло – и упокоило. Гназды перекрестились.
– Чего с ней теперь-то? – почесали затылки молодцы.
Иван помедлил – и произнёс твёрдо:
– Отвезти в ближний храм. Пожертвуем разбойничьи денежки. Пусть похоронят. И родне сообщат.
– С собой это счастье везти? – ахнул Фрол. – И кто повезёт?
– Ты и повезёшь, – припечатал брат.
Со старшим не спорят.
Тело завернули в рогожу и положили в Лавановы сани. Только Фролову лошадь ещё пристегнули. Сам он, совсем загоревавший, взялся за вожжи. В большие сани Василя уложили. Рядом устроили Лалу, и печку между ними поставили. К лошадям сел Стах. Рвался Зар, и даже спорить пытался, но всё решила кобылка. Она накануне на постромке хорошо шла – вот пусть и дальше идёт.
Избу закрыли, ворота заперли. В последний миг из подкопа выскочил щенок – и его забрали. Всю дорогу он бежал рядом, иногда вскакивая в розвальни – и разваливался в них совсем по-глупому: одно слово, дитя… А дорога была долгая, хоть и ехали на пределе возможностей. Миновали Проченскую артель, где старуха-стряпуха невзначай попалась. Замерла у самой колеи, крестясь:
– Харитон Спиридоныч! Ох, батюшка! Никак, увечные у вас? Никак, покойные?
– Всё так, – глухо отозвался Харитон. – Молись, бабка, за Василя да Евлалию, здравия бы им. Да и, чего уж там, за упокой души Божьей рабы Гаафы.
– Ох, сердешные, – завздыхала стряпуха, и глянула в последние сани, на которых Фрол сидел. И по бабьему любопытству, осторожно да за уголок, не поленилась рогожу приподнять:
– Кого ж Господь прибрал-то, молодого аль старого?
И узнала. Лицо Гаафы не особо изменилось. Да и куда меняться: краше некуда.
– Ой! – заголосила бабка, хватаясь за щёку. – Да она ж у меня нонеча ночевала! Заночевала да в лес поехала. Говорю ж, волки заедят! Вот и заели.
– Волкам тут раздолье, – угрюмо буркнул Фрол и лошадей подбодрил. Оттого, что ехал он позади всех, ему было неуютно и всё казалось, что отстаёт. А когда передние сани и всадники порой скрывались в вихре взмётанного снега – так и вовсе теряется. Потому как после событий прошедшей ночи очень уж в сон тянуло. Смежало глаза, и сами собой захлопывались веки – а когда спохватывался и дёргался пробудиться – охватывал страх, что проспал, и невесть куда занесло. Вдобавок пошёл снег, который к полудню сделался гуще, занося и коней, и седоков, и сани. И неприятный груз за спиной Фрола. Фрол отряхивался и порой косился назад. А спать хотелось – хоть пальцами веки разжимай. Однако покойница покоя не давала. «Не отпетая ещё, – думал мужик угрюмо, – и смерть плохая… Три дня душа рядом с телом бродит. Первый день, значит… Псалтирь бы ей читать, да где ж тут…»
Кое-что он помнил и, то и дело выныривая из дремоты, бормотал: «Наипаче омый мя от беззаконiя моего и от греха моего очисти мя…» И опять проваливался в сонное бесчувствие. И опять спохватывался… Удивительно мягок и гладок стлался заснеженный путь. Хоть бы подкинуло где. Нет, шёлк-виссон. От которого баба его умильно в глаза заглядывала. Вспомнив жену, Фрол усмехнулся. Ох, бабы! То ли птица, то ли рыба, то ли зверь. Одно слово – чудо. Сотворил же Господь! Но всему есть предел. Чудище за спиной и бабой не назовёшь. «…яко беззаконiе мое аз знаю, и грех мой предо мною eсть выну…» – забубнил. И в который раз оглянулся. Снег валил и валил. Налипший рыхлый гребень в середине тела покойницы не выдержал собственной тяжести и обвалился. Комки скатились под полозья. А следом новые поползли. Фрол сонно наблюдал, как пошла трещина, и вся груда разломилась и съехала на обе стороны. Потом пригляделся – и с ужасом понял: тело шевельнулось. «Вот почему трещина, – отметил отупело. – Она приподнялась». Он потряс головой: что за морок? Потряс – всё на место улеглось. И впрямь морок. Лежит себе, горемычная, как лежала. Тело – и тело. Бревно в рогоже, и сверху снег. А впереди сквозь зыбкую пелену едва разглядишь хвост Азарова коня. Фрол подстегнул лошадей и в надвигавшихся зимних сумерках некоторое время высматривал этот хвост, чтоб не отставать. Потом опять назад покосился. И отстал. Потому что усопшая откинула рогожу и резко села у него на санях, в своей окровавленной одежде, прямая, как палка, и пристально уставилась в глаза ему своими, мёртвыми и так и оставшимися широко разверстыми, ибо веки столь заледенели за ночь, что прикрыть их – нечего было и думать. И Фрол не мог отвести взгляда, забыв про коней. И те остановились. Всё так же в упор глядя на него, покойница медленно спустила ноги с саней. Фрол опомнился. Он вспомнил про трубку и яростно затянулся, так что искры полетели. Потом, выхватив трубку изо рта, заорал что было мочи: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его…» – и тогда сумел оторвать взор. Быстро обернулся к своим – и страх сотряс его с новой силой: впереди ни души, вокруг чистое поле. Обвёл глазами поле – и нутро вконец заледенело. С дальних концов подкрадывались сизые сумерки. В сизых сумерках среди плавных и частых сугробов скользили, то и дело прячась меж них, а меж делом приближаясь, проворные снежные гребешки да кочки. У каждой кочки – две точки. Светятся точки холодно и тускло, как обманные болотные огни, а за каждым гребешком несётся тень. И уже различает Фрол в пёстрой шевелящейся путанице неутомимые ноги и раззявленные пасти, и слышит хрип тысяч тысячей глоток.
Волчья лава шла неотвратимо и стремительно – и заполняла собой мир на все четыре стороны. И когда первых стало возможно разглядеть, Гназд узнал их в лицо. Пусть даже волчье. Да и как тут не узнаешь? Впереди всех летел Коштика, высунув язык и прицеливаясь в Гназда мёртвым взглядом. С острых зубов и сваленных клоков шерсти кропили красные капли – как тогда, в лесу. Следом нёсся куряка, что огоньку просил да по-дружески с Азаром трубку раскуривал. А дальше – остальные, и были они точь-в-точь такие, как на снегу вчера лежали. И среди них – Хлоч. Его Фрол узнал сразу – хоть ни разу не видал: огромен был: всем волкам волк.
Ближе и ближе нависало Хлочево воинство. Но ещё ближе, прямо с саней, прыгнула на Гназда волчица, норовя вцепиться в горло. И Фрол понял, что за волчица. И яростно кнутом огрел, так что на миг швырнуло её в сторону. А там – плеснул углей на просмоленную щепу, и от вспыхнувшего пламени отшатнулось воинство. А может, от жаркой, как пламя, молитвы: «Господи Иисусе христе, помилуй мя, грешного!» И от псалма заветного: «..речет Господеви; заступник мой eси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него»
Пустые сани легко заскакали по волнам сугробов, обезумевшие кони взметнули копытами снежные вихри. Только от воинства разве умчишь? Вон рвётся, хрипя и зубами лязгая, Коштика и уж у самых саней, ан, Хлоч обогнал, сбоку лошади заходит, а в санях, откуда ни возьмись – вновь невестка-покойница Гаафа, орёт-свистит-воет ветром в уши: «Куда, деверь любезный? Жену-детей увидеть ещё надеешься?»
«Как же так? – мелькнуло у Фрола, – в ней же кол осиновый!» Ружьишко дёрнул из-за плеча, за рожок схватился – и обмер: пуст рожок, будто языком слизали. «Было же чуток, – задёргалось в голове. – Оставалось!» А волчье воинство накатывает. А стрельнуть-то нечем. «Ну, – разъялась душа наотмашь да с плеча, – коль пропадать, так не даром!» И пошёл Гназд кнутом крушить, огнём палить – во славу Божую да на попрание супостата: «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящiя во дни, от вещи во тме преходящiя…» – и загорелась кудлатая шерсть на Хлочевых боках, а следом на Коштике, а там и на дальних перекинулось, с хвоста на хвост, со спины на спину, и визжали, кувыркались волки в рыхлых снегах, и вновь неслись, и вновь летело пламя в звериные морды, и поднимался пожар великий от края земли - и до края… пока не услышал Фрол весёлое ржание Стаховой кобылки. Беспечное ржание, которые всегда различал он среди всех лошадиных голосов. Чисто – дитя! Обернулся мужик – хвост Азаровова скакуна увидал. А там и всего всадника, спокойного да неспешного. Зар изо рта трубку вынул, оглянулся на Фрола:
– Приехали, - говорит.
А впереди него розвальни остановились, и братец Стах с них спрыгнул… Замер поезд – едва Фрол успел коней унять. Глядь – церковь впереди, Проченская, деревянная. Гназды спешились, коней оглаживают, неспешно в поводу ведут. Крутанулся назад Фрол – чистое поле, от свежего снега гладкое – прямо шёлк-виссон. Ни следа. А в санях у него лежит недвижная покойница. Бревно в рогоже. И снег поверху налип. «Ну и ну!» – обессилено ткнулся в сани Фрол.
– Засиделся, братку! – подошёл к нему, похлопывая рукавицами, Иван. – Давай, оторвись от своей почившей, потопай: застыл, поди. С клиром щас уговариваться пойду… авось, не откажут…
– От своей… – подавлено пробормотал Фрол, покачав головой. И взглянул на старшого. – А скажи мне, братку, не видал ли чего по пути?
Иван пыхнул трубкой и задумчиво глянул в пройдённую даль:
– А чего там видать? Снег и снег. Ну, домишки попадались… Может, и было чего, да, если честно, задрёмывал я, Фролику… Уж больно в сон тянуло.
– А волков не было? – осторожно спросил тот. Брат даже рассердился:
– Дались тебе эти волки!
– Ишь как… – озадачено проводил его глазами Фрол – и только шапку на макушке сдвинул. А потом надолго задумался. Пока Иван в храм ходил – и поклониться, и свечи возжечь, и потолковать. И пока от батюшки присланные к саням приступили и рогожу приподняли, головами покрутили, языками поцокали:
– Ну, что ж делать, раз вам спешно… Справим всё по-христиански…
– И к родне кого с оказией пошлите, – напомнил Иван. – Вот лошадь с санями оставляем вам.
– Не сомневайтесь, – перекрестились честные Проченские мужики.
Фрол принял своего коня, а от саней отошёл с поспешностью. Но, пока местные мужики увозили тело, провожал взглядом.
– Нет, – наконец вымолвил, то ли себе, то ли лошади, то ли наступавшей темени, – столь явственное не может сном оказаться…
И видать, на беду сказал. Конечно, Гаафу отпели, и похоронили, и посыльный отправился в путь. А только, возвратившись назад, не нашёл он родной церкви, и вся Проча плакала и голову ломала, как дальше жить. Ибо предыдущей ночью упала в приделе непогашенная лампада… И как она могла упасть? Сколько помнили прихожане – всегда хоть один пламешек да оставляли: ну, а как не оставить? От чего поутру возжигать? Да и что от крохотной огненной точки случится? Ведь еле зиждется, от нечаянного вздоха готова погаснуть. Подсвечник надёжен, сумрак недвижен, покой крепок… Вечером заперли храм, а к утру от него – одни угли. Горе горькое! Было село Проча, стало захолустье…
Но это позже случилось, когда Гназды были далеко. И нескоро узнали про Проченскую беду: у них своя была. Василь в бреду. И Лала безликая. «Жизнь девке, пожалуй, спасёшь, – думал каждый, – а лицо вряд ли… И какое лицо! Как же тленна и преходяща красота земная! Вот и цветы вянут…» Тем же мучился и Стах. Ещё как! Но глупая птица-надежда пригрелась у него за пазухой. И порой шевелилась там, прилаживая перья и тычась в сердце клювом. И всё жила. Жила, вопреки разуму. Даже со свёрнутой шеей.
Гназды гнали коней и летели ночными путями глухими лесами в неведомую Нунёхину деревеньку, которая толком и названия не имела, и только потом, спустя годы как-то сама собой так и стала зваться – Нунёхино. Гназды – они ж по белу свету проворные, всюду летают, гнёзда ладят, вести разносят, и славные быстрые у них кони, покрывающие многовёрстые просторы без устали, без жалобы, предано и рьяно, и всё им нипочём. Всё нипочём под седлом. Это ночью, в конюшнях, они хрупают овёс и тычутся мордами в мягкое сено. И спят. Не спят чубарый с кобылкой: сплетаются шеями и шепчут нежные лошадиные слова.
Вороном Гаафа кружит,
Рыщет, словно волк в лесу:
«Если не вернёте мужа,
Заклюю и загрызу!»
Зачем он, нелюбящий, Гаафе Дормедонтовне понадобился, она бы толком не ответила. Ну, вероятно, самолюбие тут первой причиной. Очень хотелось не хуже других статься. Шипенья да хихиканья за спиной порядком злили. Потом – не привыкла дочка Дормедонтова своё добро упускать. Не столько добра-то не жаль, сколько – другим бы не досталось.
И ещё тут кое-что было…
Когда-то, под свадебные ликованья, из-под тройной фаты, украдкой любовалась она сидевшим рядом парнем. И тот взгляд, какой он обращал на неё, тогда ещё якобы-Агафью, полный восторга и восхищения, и тот поцелуй, даже сквозь три слоя кисеи, она потом часто вспоминала наяву и во сне. И чем больше вспоминала, тем больше ненавидела. А чем больше ненавидела, тем больней да ярче вспоминала. Сестрице-капризнице только и дивись: как та сдала его без сожаленья? И, презирая за это сестру, порой ощущала к ней расположение: всё ж, та – ей, Гаафе, молодца в мужья определила. В то же время, печалясь о влюблённом взгляде, на сестру ж и гневалась: из-за той сны да муки… Ещё и подбоченивается, гадюка! А главное – единственный мужчина, который наградил Гаафу столь обожающим взглядом – той, стерве, посылал его. Вот за что задушила бы!
Задушить мечталось и единственного мужчину. Порой. А порой – залучить его в горницу о ста запорах. Да не выпускать. Ну, не любит. А – возьмёт да привыкнет. Всем известно: жена не пряник – хлеба ломоть.
И теперь вот настал срок, когда такое возможно. Мешалась только бесстыжая китайская роза, вроде тех, что у Агафьи в саду росли… В прошлом году Гаафа со сладким чувством растоптала такую… И ныне будто заново ощутила, как со слабым хрустом ломаются лепестки, лопается тугая серёдка, в кисель размазываются тончайшие прожилки… Вот так надо с лютым врагом!
Всё это старшая Дормедонтовна обдумывала, пока за столом судили-рядили о Гназдах, да о Жоле Вакре, да крале на заимке. Вдруг поверилось в возможное счастье – и как поверилось! Родные-то – слегка да на глазок прикидывали: выгорит ли ещё… может, так, а может, иначе… Но для отвергнутой страдалицы «иначе» – даже не возникло. Сам собой бесследно таял в воздухе и заглушался громовыми раскатами звук голоса, который дерзал помянуть это слово... Что делать: завлекают порой странников золотые дворцы в лазурных маревах…
– Расскажи мне поподробней, братец, – подсела она после обеда к Дормедонтычу-среднему, тому самому, с попорченной рукой, – как ехали вы от зимовья лесного, что там за путь, что за вехи?
Брат сестрице не отказал, с важностью порассказывал, где-что-как-куда. Сестрица ещё вопросов позадавала, туда-сюда-вкривь-вкось. И – всё выпытав, всё разузнав – низко братцу родному кланялась и благодарила многословно.
Отблагодарив, надолго задумалась. А в конце недели к батюшке подобралась:
– А? Батюшка! Ты вот перстень с печатью разве что в баню с пальчика сымаешь, да и тогда в заветный ларчик прячешь – глянь, как потускнел без уходов да стараний. Ты бы дал мне на денёк до завтра – я б тебе начистила, за версту будет сверкать, а, батюшка!
И умильно голову так и этак наклоняла: просить-то Гаафа умела. Умела и уговаривать. И уговорила: дочка ж единокровная, дитятко небалованное. Подумал-подумал Дормедонт Пафнутьич – да и снял кольцо с толстого заскорузлого пальца:
– Держи, дочка! Только смотри – никому чтоб... Вернёшь поутру.
– Не сомневайся, батюшка, – ещё ниже, чем брату, поклонилась Гаафа – и ручку отцу чмокнула. Ни слова более не проронила.
Отец был не помощник. Никогда тревожного сердца бы не понял и с тех пор, как от зятька пострадал, против Гназдов открыто лезть остерегался. Как и оба братца. Была мысль к Агафьиному супругу с тихим предложением обратиться, тот не пуган и на девок падок, вот его можно было бы прельстить китайской розой, лишний раз с гадкой Гаткой поквитаться, но поди, знай, как он дальше себя поведёт. А вдруг заступаться начнёт за сучку? Так что поддержки кующей своё счастье соломенной вдове ни от кого не было. Приходилось изворачиваться самой. А девкой уродилась она сообразительной и неробкой, потому и лошадку с санями выхлопотала, и денежками разжилась и умело приладила: ни одна душа не обнаружит. Да и грамотку выправила…
Понимала законная половина, чем муженька встряхнуть, аж подбросить. Сердце подсказывало, а разум уверял, что китайская роза тут же заняла бы её место, случись тому освободиться. Расклад этот представлялся жутким, пугал и приводил в ярость: не ей, верной честной супруге, такая участь! Но войну разожгло слишком всерьёз, в такой войне снарядов не жалеют. И в главную цель посылается мощнейший. Выбирать не приходится.
Однако произносить ужасные слова, а тем более писарю вслух, да ещё в суеверном страхе – всё это столь болезненно, что воительница несколько дней оттягивала роковой миг. Пока не пришло в голову: а почему страдает именно она? Пусть и заодно бы сестрица, заносчивая вредина. Вполовину меньше придётся бояться: мало ль, о ком из них речь? И сразу внутри пламешек сверкнул: вот оно, верное решение! Вот снаряд, что разнесёт покой муженька в столь мелкое крошево, чтобы ровнёхонько да чисто устелить ему путь от зимовья. Только поманить вестью, а в руки не дать!
«Ну, вот как муженёк отзовётся на смерть законной супруги? – рассуждала супруга сама с собой наедине, отвратясь от всего мира. – Кралю подхватит - да под венец. А вот когда это ещё вопрос, когда выяснить необходимо – тут один узнавать бросится. А девку свою на всякий случай в убежище оставит: а ну как от родственничков удирать придётся».
Так, сяк повертела Гаафа эту мысль – и понравилось ей. А пуще всего понравилось, когда писарю наказывала: просто «дщерь», а какая – неважно. Писарь соседнего села денежку получил, да и дщерей не знал. Зато Дормедонтовна при словах «почила в бозе, отойдя в мир иной» не себя в гробу воображала, а любимую сестрицу.
Замужнее положение давало старшенькой некоторую самостоятельность. Потому, заранее никому о своём отъезде не сообщая, оставила она возле подушки другую грамотку, в коей признавалась, куда поехала. На всякий случай. Навещу, мол, муженька на заимке. А то что-то совсем забыл меня.
И рано утром, ещё до света, запрягла она лошадь, свалила в небольшие санки собранный накануне мешок и в ворота выехала. Вернулась, слегу в пазы вставила, посмотрела на родные окна – а прощаться-обниматься в Лавановом семействе было не принято.
Два дня смелая девка от рассвета до заката в пути провела. Два дня плыли по обе стороны то пустые снежные равнины, то занесённые метелями леса. Курить трубки в пути Гаафа не привыкла, потому заранее в санях устроила глиняную печурку, куда по мере необходимости совала запасённые накануне полешки, порой поновляя потраченное. На ночь остановилась на постоялом дворе, о каком заранее братца порасспросила. А чего не порасспросить за праздным разговором? Путешествуют люди, чужие места любопытны, а Дормедонтычу лестно бывалым да знающим покрасоваться – он сестру не заподозрил. Может, про отъезд узнав, ещё сообразит, а пока – нет.
Рано или поздно – добралась Гаафа до села Прочи. Это последний рубеж был. За ним – деревеньки там-сям, а дальше пустынная дорога. Страшновато. Помнила девица, как, по братнину рассказу, завыли волки… в может, и не волки… Но так же помнила Стахов взгляд на свадьбе и жадный поцелуй, молодость свою погубленную, смешки соседские – и решила: чего терять? Её будет муженёк. При второй-то встрече, когда сильными руками, легко, сколь она ни упиралась да ногами ни брыкалась, молодец её к коновязи приторачивал, и она в этих самых руках бесправным кулём себя почувствовала – почувствовала и нечто такое, что залучить к себе эти руки показалось важнейшим делом. Таскает, небось, кралю свою, не ленится, на руках на этих: ах, роза-незабудка, лебедь-цапля-гусь! На вертел бы того гуся, да косточки обглодать!
И до самой Проченской артели мысленно глодала Гаафа эти косточки…
Едва прибыв в гиблое захолустье, быка за рога она ухватила сразу. Так получилось. А к получению ещё на подъезде Гаафа приготовилась. Бороду она смастерила дома, частью из хвоста гнедой кобылы, частью – сивого мерина: братец Жолу Вакру видывал и обличье описал. Близ артели оставалось только разрезанным чесноком щёки намазать да заготовку прилепить. Задышала Гаафа сквозь бороду и подумала: хорошо мужикам по свету ездить: и щёки не мёрзнут, и воздух в глотку не прямым потоком прёт, а в волосе задерживается, согреваясь. От дыхания тут же иней осел на усах, так что когда возле самых изб мимо деловито протопал подросток в явно великоватом тулупе, с любопытством глянув на заснеженную фигуру в санях, накладка выглядела, будто приезжий родился с бородой.
Голос у Гаафы был низкий и глухой. Да ещё охрипла с морозу. Так что ничего получилось.
– Слышь, парень, – окликнула она паренька. Тот обернулся. «Глаза честные, – безошибочно определила Дормедонтовна. – То, что надо».
– Где тут Гназда, Стахия Трофимыча найти? – спросила негромко. – Письмо ему важное. Тесть пишет, дочка померла».
При последних словах уже второй раз внутри ёкнуло, а душа будто руками закрылась. Но приходилось стискивать зубы. Отчего голос заколебался и стал ещё глуше. И вполне уместно: дело нешуточное: померла вот…
Мальчик проникся.
– Это к Харитону Спиридонычу надо, – проговорил озадачено. – Вон в той избе. Он всё знает.
– Отнеси письмо, – со внезапной властностью потребовал гость. – И пусть поторопится.
Парнишка растеряно взял в руки протянутую грамоту в вощёном холсте.
– Скажи, привёз Жола Вакра, – пояснил незнакомец, подавая монету.
Далее, убедившись, что мальчишка направился в названную избу, Гаафа загнала лошадь за угол сарая, и оттуда посматривала. Время было около полудня, и в предположениях она не ошиблась: из избы вскоре вышел мужик. Помедлив на крыльце, он оглядел широкий двор, задумчиво повертел в руках заветный вощёный свёрток – и сунул за пазуху. Потом стал запрягать коня.
Вскоре полозья широких саней отметили направление. Впрочем, Гаафа его и без мужика знала.
С трудом и болью отклеив бороду, она попросилась на постой к местной стряпухе. Та несколько раз показывалась из крайней избы, и девка из укрытия приглядела старушку. Пришлось попрепираться на пороге.
– Чего тебя сюда принесло? – хмуро зыркнула бабка. – Чего тебе здесь делать? Езжай своей дорогой, в Проче заночуешь.
– Да уж пусти до завтра, – умильно уговаривала гостья: уговаривать-то умела. – А вдруг с пути собьюсь? Вдруг ночь метельная?
Окончательно решила вопрос солидная мзда.
Метель и правда выла всю ночь. В тёплой избе переночевав, и духом, и телом собравшись, на следующий день Дормедонтовна неспешно вознамерилась в дорогу. Старуха торопила:
– Ты, милая, что-то завозилась. С рассвета до заката время – золото. Тебе золота, гляжу, не жаль.
– Отстань, бабка, – лениво отмахнулась та. – Сама знаю, когда мне и куда.
И куда поехала – бабка только глаза вытаращила. В лес глухой! Чего ей там понадобилось? Вот волки-то заедят… Заедят!
Волков Гаафа боялась. Но днём волки не так страшны, а до ночи ещё далеко. К тому же в печке раздула она потухшие угли, а в санках смольё запасла. И пока ехала известными просеками под громадными снеговыми елями, у печки грелась. Правда, с половины пути подбрасывать хворост перестала. Меркнущие угли ещё долго дымили и утихли только к самому зимовью. И к сумеркам. Путешественница с трепетом вообразила, как неисчислимые волчьи стаи подбираются к тыну, к лошади, к саням. А ну, как не выгорит намеченное? Не пустит девка на порог? Всё могло случиться. Законная супруга рисковала крепко. Но и отгоняла пугающие мысли от себя весьма решительно. Волков бояться – в лес не ходить.
Лошадь оставила подальше от зимовья, за деревьями, что б от ворот не видать. От ворот же с удовлетворением отметила свежий след полозьев, который уводил в противоположную сторону. Немного помедлила у ещё не остывшей печки. И только когда совсем стемнело, вздохнула, крестясь – и потащилась к чужому жилью.
Щенок залаял, когда она ещё на подходе была. Шагов она не смирила, и тот выскочил из-под калитки, возмущённо прыгая и заходясь на все собачьи лады. Но был он дитя дитём, кусаться толком не умел, и Гаафа, в шубе, крепких валенках и с палкой, успешно противостояла ему. Зато щен дал повод ей заголосить слёзно:
– Люди добрые! Спасите! Заел совсем!
Сквозь лай услышала она, как стукнула дверь, раздался женский оклик:
– Нельзя! На место!
Страж подчинился, было, хозяйскому голосу, но преданное сердце неудержимо влекло на подвиг, и он выскочил снова.
– Нельзя! – разгневалась хозяйка. Псина снова подчинилась – и снова рванулась.
– Ах, ты не слушаешься?! – не на шутку возмутилась та. – Запру.
Вслед за чем грохнула дверь сарая, и лес огласил собачий скулёж.
Гаафа почти прилипла к забору – слушала, но не слышала ничего, кроме скулений. Уже стояла непроглядная темень, и только над воротами слабо светился морозный воздух – вероятно, сюда достигал свет окна. Ни шагов, ни шороха. Будто и нет за тыном никого. Скиталица озадачено ждала: не могло ж хозяйку не растревожить, кто там у ворот. Выйдет.
Без печки стало зябко. Гаафа потопала, похлопала, похныкала.
– Люди добрые! – крикнула снова. – Помогите! Пропадаю!
– Что тебе, – сразу отозвалась стоявшая за калиткой Евлалия: в надвратное оконце смотреть не имело смысла.
– Заблудилась я! – надрывно возопила путница. – Думала, засветло дойду, а что теперь делать? Ночь. Мороз. Не зги не видать. Зверь бродит. Пропаду! – она горько заплакала: умела.
Кто не знает: бес, дабы погубить, жалобным да беззащитным прикидывается. И не всякому распознать удаётся дьявольскую искру в залитых слезами глазах, адский запах среди хвойных лесных ароматов и смолистых дров в жаркой печке. Ну, как можно оставить измученную женщину замерзать под забором, когда на много вёрст вокруг снег да снег!
– Как ты попала-то сюда? – осторожно спросила Лала.
– Как попала?! – придала отчаянья голосу измученная женщина. – Да в Прочу шла, от Веви. Тропку мне указали, чтоб скорей. И надо ж было сбиться! Где ошиблась, не поймёшь…
Измученная женщина недурно в названиях местности поднаторела. Пред путей не ведавшей Евлалией у неё оказалось преимущество. Хотя такие названия, как Вевь и Проча, мельком от Стаха та слышала. И содрогнулась, представив себе, как шла бы одна через лес из неведомой Веви в незнаемую Прочу. И как её застигла бы ночь… Жутко.
– Мне отпирать не велено, – всё ещё колебалась она. Хотела предложить бедолаге собрать сушняк, и кинуть ей горящую головню: пусть разведёт костёр, но вспомнила, что давным-давно сушняк вокруг весь подобран, а мороз таков, что и костёр не спасёт.
Страдалица всё плакала за тыном. Не кричала, нет. Бормотала, покорно и скорбно, но так, что б хозяйка слышала:
– Где ж видано, чтоб человека на смерть обрекать! Как можно путника не приютить? Креста, что ль, на людях нет? – и вновь добавляла надрыву в голос:
– Ну, кто тебе отпирать не велит? Зверь он, что ль? Ну, умоли ты его! Я в ножки упаду! Послужу-отработаю! Всю жизнь буду Бога за вас молить. Какая от меня беда? Лишь до утра бы перемочь, уйду со светом. Ведь ты завтра мёрзлое тело под воротами найдёшь, подумай!
Лала не устояла. Да и кто б устоял? Конечно, одолевали мысли, что уж больно совпали события: не успел Стах уехать, тут же гостья на порог. Притом вопрос-то решался о жене. Женщине. Смекай! Часто ль женщины бродят по лесам? У Лалы уже был пример, упреждающий доверчивость. Однако совпадения случаются, по себе знала. Нельзя всё и всех подозревать…
«Бог поможет! – решила она. – Случись чего, мы на равных. Буду настороже. До утра не посплю. Ведь если погибнет из-за меня – по гроб и за гробом покоя не будет!»
Перекрестилась – и отперла калитку:
– Что ж, заходи…
И привалившаяся к калитке Гаафа, порядком замёрзшая, мешком бухнулась ей под ноги. Евлалия (с колом в руках: для нежданных оборотов) убедилась, что та одна одинёшенька. Без коварной подмоги. Пронзила жалость к бессильно упавшей бабе, которая совсем закоченела и чуть жива. Потому, отмахнувшись от опасений, Лала подхватила её под руку и помогла подняться.
– Ну, пошли, пошли в избу, – заботливо потащила за собой. И впрямь ощущая потребность в заботе, Гаафа с трудом переставляла застылые ноги. Щенок скрёбся в сарае и тоскливо взлаивал.
«Выпущу его, когда эта заснёт», – решила Лала. Она иначе не называла про себя свалившуюся ей на голову проблему. Хотя в сенях имя спросила:
– Кто ты, как тебя звать-то?
Уже протекая через едва приоткрытую, дабы сберечь тепло, дверь в избу и чуя блаженные потоки, Гаафа даже не запнулась:
– Настасьей…
Ещё дома она сочинила легенду. Слыхала от братца, что недавно помер в Проче мужик, небогатый на злато, но богатый на дочек – вот одна из дочек и пригодилась. Как и ожидалось, хозяйка про таких и вовсе не слыхала. Да и что она может слыхать на своей заимке… Лишь раз законная жена взглянула в упор на незаконную. Та отвлеклась зажечь свечку от углей, и гостья подгадала миг. Рассматривала страстно и свирепо: вот, значит, какова ты, китайская роза… Что за лепестки у тебя, что за листья… Глазки, губки, щёчки… Краше Агафьи будет. Ну-ну…
Далее сидела в опущенной головой, прижавшись к жаркой стенке печи, с видом сонным и мученическим. И то сказать – натерпелась девка… Лала борща ей налила, сала отрезала: ешь, горемычная. Та и хлебала, дрожащей рукой поднося ложку ко рту и постанывая при каждом глотке. Платок закрывал голову и часть лица, особенно щёку, где глубже и уродливей проходил шрам: по шраму могла хозяйка догадаться… но не догадалась: никогда Стах не описывал ей лицо супруги. Да и не помнил-то его толком. Осталось только смутное ощущение страшного.
Что гостья собой дурна, Лала видела. Это тоже добавляло каплю не в добрую чашу весов «друг или враг». Хорошие лица душе приятнее, но главное другое: она знала, что жене Стаха далеко до красавицы. «Но мало ль на свете некрасавиц? – потянуло вниз чашу добра. – Да и безумие: бабе, одной, заехать невесть куда и чуть не замёрзнуть! Кто на это решится?»
В конце концов, добро пересилило. Лала уже спокойно хлопотала у печки, а потом, накинув короткую шубейку, села прясть: накануне Харитон привёз давно обещанной волны от осенней стрижки. Ленивый разговор, однако, не клеился. Только поначалу, когда Лала сняла шерстяной платок и повязала тонкую косынку, гостья кивнула на две её косы:
– Замужем?
– Да, - легко и беспечно обронила та. В Настасье почудилось глубинное движение. Но слова пошли вполне обиходные:
– А что мужа-то не видать?
– Уехал, – пришлось признаться Лале. – Но скоро приедет, – добавила она поспешно.
– Ну, конечно, приедет, – где-то далеко и почти незаметно в голосе скользнула едкая насмешка, которую, впрочем, разом смыл горячий словесный наплыв:
– Как тебя зовут-то? За кого мне Бога молить?
– Евлалия… – молвила Евлалия.
– А мужа? – живо поинтересовалась Настасья.
– Стахий…– улыбнулась та.
– А по батюшке?
– Трофимыч.
Ну, что ж? Ты на верном пути, верная законная супруга Стахия Трофимыча! Вот как надо счастье ковать!
Далее беседа сошла на нет. Устала гостья. Да и проболтаться опасалась. Потому неопределённо мычала на неназойливые хозяйские расспросы, притулившись на лавке за столбом, на который опирался угол печи, и клевала носом. Лала посмотрела на полусонную – и притащила из сеней ветхую шубу, какая ещё от старого охотника осталась. И мешок сена под голову.
– Настасья, – позвала, – ложись-ка, я тебя укрою…
Гаафа отвела глаза, чтобы скрыть злорадство: давай-ка, дурочка, давай! Попрыгай вокруг, да послужи… пока ещё можешь… Пробормотав положенные слова благодарности, она с удовольствием уткнулась в сенной мешок и смежила глаза: почему бы чуток и не отдохнуть? Лишь время от времени незаметно поглядывала из-за гладкого тёсаного столба, нащупывая за пазухой приготовленную верёвку.
Вскоре Лала потеряла бдительность. Гостья ровно дышала и явно спала. Да и сколько ж можно подозревать её? Хоть и стреляным воробьём Гназдушка была, но о людях по своей природе судила. Природа же перепала добрая да доверчивая. Решив не спать при посторонней, она ещё тянула кудель, но потом вспомнила про щенка: надо бы выпустить.
Свеча оплыла, Лала сняла нагар и подошла к печке пошевелить угли. Именно тут она допустила ошибку. Поставив кочергу в угол, она в задумчивости загляделась на вспыхнувшее пламя, отчего задержалась возле самого столба, за которым посапывала мнимая Настасья. И невзначай к нему спиной повернулась…
В первый миг она просто не поняла, что случилось. Её с силой дёрнуло назад, она стукнулась затылком. Потом сообразила, что притянута за косы. Их продолжали яростно закручивать, и голову пронзила боль. Злодейке очень кстати сучки пригодились. Те самые, на которые Стах, придя из лесу, тулуп вешал… Теперь за них зацеплены оказались туго заплетённые и перевитые лентами длинные волосы. Крепче волос каната нет. Гаафа связала их надёжным узлом и заготовленной верёвкой захлестнула шею.
– Ну, что? – пришипела со сладострастным всхлипом, – замужняя ты наша… вот и пригодилось твоё замужество!
Конечно, Лала пыталась дотянуться до девки руками и ногами, но поди, ущеми врага, который за спиной, да ещё защищён столбом. Очень быстро Гаафа подловила её и скрутила запястья да щиколотки:
– Не рвись зря, – посоветовала снисходительно. И выбралась из-за столба. Подошла не таясь, встала перед облапошенной женщиной. Подбоченилась, что твоя Агафья: теперь могла себе позволить.
– Ну? – усмехнулась пока ещё сдержанно, – отлюбила, роза китайская?
Лала в ужасе смотрела на неё.
– Настасе… зачем? – пролепетала, всё ещё не веря.
– Да какая я тебе Настасья! – воскликнула та, наконец-то отдаваясь воле чувств. – Неужто не поняла, кто я!
Лала поняла. Сразу поняла и что понапрасну Стах, окрылённый с надеждой, уехал, и кому это нужно было, чьих рук дело. И ужаснулась: решиться на такое!
Но Гаафу уже несло по кочкам:
– Значит, муж, говоришь, твой? Чужого мужа залучила, красотка? Думала, помру, тебе уступлю? Да я, тварь, знаешь, что с тобой сделаю?
– Ну, зачем он тебе? – попыталась вразумить её Лала: надежда, пусть и зыбкая, не оставляла. – Ведь он не из-за меня тебя покинул…
– Может, и не из-за тебя, – продолжала усмехаться законная жена, и, вдруг сообразив, вспылила, – да твоё какое дело! Тоже ещё судить взялась!
И рявкнула:
– Из-за таких, как ты, бросил! Из-за красивеньких! Кабы вас, красоток, не было, знать не знал бы про вас, никуда бы не делся! Всё было бы, как у людей… – хлюпнула она носом, но тут же на перепуганную Лалу оскалилась, – а ты чего улыбишься-то, розочка? Вот за то, что розочка – за то и получай! И пусть он полюбуется…
В последние мгновение она всё же задержала взор на ненавистном лице, черты которого природе угодно было довести до совершенства, придав ему прелести и свежести всех цветов, листов и юных побегов, когда-либо радующих добрых людей.
Кабы не взглянула – может, и не с таким бы жаром охватило душу яростное пламя. Но теперь не нашлось ему ни пределу, ни удержу.
Благоверная супруга схватила кочергу. Отчаянный крик Лалы сотряс дом: та с размаху несколько раз ударила её по лицу – и удовлетворённо услышала, как хрустнула кость. Нет, убивать она не собиралась. То есть убила бы, и с наслаждением, но это нарушало замыслы. Не стань крали – Гназды вполне могут на мужика рукой махнуть: кому он помеха тогда? Тогда не видать его поклона Лаванову семейству. А вот когда пред своими виноватый, да ещё сам увидит, что́ у него теперь вместо красавицы, и за какие яхонты гонения терпит – разом отвратится да спохватится. Она, Гаафа, постарается сучку разрисовать! Ярче себя! Только б не убить невзначай… Но язык ей надо припечь, чтоб не болтала…
Девка пошарила глазами, заметила под лавкой тесак – и, загребя его, наотмашь полоснула по прекрасному лицу. Как её саму косой когда-то…
– Ори-ори! – подбодрила истекающую кровью жертву, деловито вытаскивая из огня раскалённую кочергу и прикидывая: сперва поперёк тонкого носа, а после в кричащий рот. – Тут на сто вёрст ни души.
И ошиблась.
Вопли смолкли: на время Бог избавил Лалу от боли и потрясений, она потеряла сознание. Но тишины не последовало: затрещала подсаженная снаружи дверь. Чего карательница меньше всего ожидала… Увлеклась очень.
И очень испугалась. Пыточные железа выпали из рук. Не до розы. Кто бы ни ломился снаружи - надо было спасаться. Изба сразу показалась невероятно враждебной. Огонь шевельнул языки уже в сторону законной супруги. И кочерга злорадно примерилась к её, пусть не тонкому, но вполне чувствительному носу… Гаафа заметалась. Окна и без прикидки явно малы, к тому ж, снаружи на каждое для тепла накрепко приморожено по куску льда. Нечего и думать пролезть. Но есть ещё вторая дверь. И без замка. В какую клеть ведёт?
Куда б ни вела – не до капризов: сейчас и в выгребную яму забьёшься. Вон орут. Сто глоток: «Лалу!» Того гляди, створки слетят. Гаафа понимала, что бывает за Лал…
Летели мгновения. Летели створки.
Пока не упали, она успела откинуть войлок, распахнула дверь и бросилась в обледенелый лаз.
Мужики ворвались в избу. С ними не ворвался холод: он уже разгуливал по горнице, струясь из распахнутых крылец для подъёма воды. Со столба возле печки свесилось недвижное тело. То, откуда быстрые кровавые ручейки бежали по груди на подол и закапывали доски пола, нельзя было назвать человеческим лицом.
– Лалу! – вскричали разом – и смолкли. Так хотелось не верить глазам.
Ещё возле чужой лошади, когда ошарашено замерли они, пытаясь связать события и Жолу Вакру, а Стах уже стегнул коней - мягкую тишь леса пронзил истошный крик. Не мог так кричать человек, тем более женщина – но кричала. И снега, и громады дерев точно взорвались этим воплем. Пока товарищи донеслись до зимовья, перемахнули через тын и высадили дверь – жуткий вопль с короткими перехватами, то и дело доходящий до визга, не прекращался.
Дальше действовали быстро и слажено… Конечно, в первый миг все к Лале рванулись, но сразу же разделились. Стах да Зар с Иваном отвязывали и укладывали раненую, трое других кинулись из избы, под крутой берег: супостат не мог уйти далеко.
Верно. Далеко – не понадобилось. Едва спустились на лёд, тут же увидели. Харту с Николой – ничего, а Фрол глянул – и поспешно в сторону дёрнулся. Хорошо, голодным был – лишь едкая слизь выплеснулась из гортани. А из головы – наваристый борщ, про какой весь волчий путь мечталось: вот доберёмся до печки, а в печке… Добрались.
Кол, который в прежние времена хозяин от медведя вбить догадался, и на котором уже давно не качалось привязанное бревно, со временем покосился. Правда, бадья, то и дело грохавшая сверху, до него не доставала: в сторону не отклонялась. А вот законная супруга, при падении цеплявшаяся за всё подряд, отклонилась…
– Ладно, – потоптались мужики, отводя глаза. – Царствие небесное… После приберём… Не до этого.
Ибо мертвым погребать своих мертвецов. А надо было о живых думать. Двое раненых нуждались в спешной заботе. Тут потерявшего много крови Василя скорей бы в тепле устроить, да питья ему горячего дать, да ногу осмотреть: что там с пулей: засела, поди, и рваное обожжённое мясо вокруг… Тут Лале бы кровь остановить да стянуть повязкой с живицей края плоти, резаные зазубренным тесаком, что Стах не спрятал куда подалее – бросил под лавку по лени да глупости, для вражьего торжества… «Прячь ножи-топоры, не клади на виду!» – всю жизнь отец да братья учили – да били мало.
– Что ж не били-то?! – уже погодя, по прошествии дней, без конца бормотал Стах, то и дело стукаясь башкой о печку да косяк. Хотя всяк понимал – не в тесаке дело. Другим ударом Стах другое горе вышибал: ну, почему Лалу с собой не увёз? Оно, конечно, не женское дело – лесами кататься, да лучше Лале бы ехать, чем той… А думал – шутя скатаю, да вернусь… И много ещё причин было головой прикладываться. Зачем в зимовье привёз, зачем год назад письмо написал, зачем в дом к Зару зашёл! Да копай уж и глубже: зачем родился!
Только это всё потом было. Здесь, в избушке, не до прикладываний. Когда Лала в крови, каждый вздох – стон, и страшно коснуться – мук бы не добавить. Когда личико всё под просмоленной ветошью, и даже брат Иван руками разводит: что делать-то с ней… А делать надо. Потому как там, под ветошью – личико… ЕЁ – личико! Вот уж никогда не мог предположить Стах, до чего его ведьма додумается. Как она узнала?
И ненароком всплыл в памяти чужой возок, и ездок случайный… и кто-то в возке… Не вывернулся Стах. Настигло племя Лаваново.
Что зло со стороны Лавана пришло – Стах ещё при виде лошади смутно догадался. Наверняка же узнал от вернувшейся погони.
– Твоя… – глухо пояснил ему Никола, кивнув на водяное крыльцо. Стах обернулся от изголовья Лалы, и тот добавил:
– Значит, не про неё письмо.
– Теперь уж про неё, – обронил Фрол и, горько поглядев на Лалу, подсел к Василю. Горячий борщ в печи нашёлся. Возбуждающий аромат, от которого Фрола замутило, плыл по избе. Зар цедил его другу в рот по капле, а Иван всё более мрачнел над разбинтованной ногой.
– Пухнет, – бросил со злостью, и бессильно свесил руки. – Сведущего бы надо…
Вошедший Харитон обвёл Гназдов задумчивым взглядом. Он благоразумно задержался во дворе, выпустил щенка, и лошадей ввёл в ворота. И, конечно, Лаванову лошадь не забыл: волкам, что ль, оставлять? Он и распряг, и в конюшню завёл, и овса подсыпал. Отдохнуть должны кони. Завтра долгий переход.
– Валитесь-ка спать, Гназды, кто сумеет, – посоветовал сокрушённо. – Рассветёт, дальше тронемся.
– Дальше? – растерялись гости.
– К бабке моей. К Нунёхе, – сообщил спокойно. – К ночи поспеем. А здесь только пропадать да горевать.
И уточнил:
– Сведущая бабка-то...
– Верно, – загорелся Стах. Птица снова присела ему на плечо. – Вот старушка – так старушка! Раз уже Лалу вылечила.
– Когда же? – изумился Зар. Он уступил ложку с плошкой Николе, подобрался к сестре и держал её за руку.
– Когда я Хлоча порешил, – хрипло выдохнул Стах. И опять не стал ничего пояснять. И Гназды не спрашивали. Не до того.
Так никогда и не спросили. А Стах – так никогда и не сказал…
Кое-как, урывками проваливаясь в краткий сон, они дождались розовеющего востока. Едва возможно стало что-то рассмотреть вокруг – собрали снасть, запрягли лошадей.
– А с девкой что делать? – озабочено пробормотал Никола. – Так, что ль, бросить? Не дело: всё ж, венчаны… Слышно, с венчанной женой на Страшном Суде придётся рука об руку стоять.
– Приберём, – страдальчески кивнул Фрол, и ужаснулся, – ещё и стоять с ней! Неужто смерть не освободила?!
Три Гназда топоры взяли – да покосившийся, вмороженный в реку, замёрзшей кровью покрытый кол – срубили. Снимать с него законную супругу не стали, обтяпали покороче. Бог миловал: ничего не чмокало, не хлюпало: за ночь схватило насмерть. И смерть – вот ещё Бог миловал – мгновенно приключилась. Рядом бадья валялась. Видать, вдогонку по шее шарахнуло – и упокоило. Гназды перекрестились.
– Чего с ней теперь-то? – почесали затылки молодцы.
Иван помедлил – и произнёс твёрдо:
– Отвезти в ближний храм. Пожертвуем разбойничьи денежки. Пусть похоронят. И родне сообщат.
– С собой это счастье везти? – ахнул Фрол. – И кто повезёт?
– Ты и повезёшь, – припечатал брат.
Со старшим не спорят.
Тело завернули в рогожу и положили в Лавановы сани. Только Фролову лошадь ещё пристегнули. Сам он, совсем загоревавший, взялся за вожжи. В большие сани Василя уложили. Рядом устроили Лалу, и печку между ними поставили. К лошадям сел Стах. Рвался Зар, и даже спорить пытался, но всё решила кобылка. Она накануне на постромке хорошо шла – вот пусть и дальше идёт.
Избу закрыли, ворота заперли. В последний миг из подкопа выскочил щенок – и его забрали. Всю дорогу он бежал рядом, иногда вскакивая в розвальни – и разваливался в них совсем по-глупому: одно слово, дитя… А дорога была долгая, хоть и ехали на пределе возможностей. Миновали Проченскую артель, где старуха-стряпуха невзначай попалась. Замерла у самой колеи, крестясь:
– Харитон Спиридоныч! Ох, батюшка! Никак, увечные у вас? Никак, покойные?
– Всё так, – глухо отозвался Харитон. – Молись, бабка, за Василя да Евлалию, здравия бы им. Да и, чего уж там, за упокой души Божьей рабы Гаафы.
– Ох, сердешные, – завздыхала стряпуха, и глянула в последние сани, на которых Фрол сидел. И по бабьему любопытству, осторожно да за уголок, не поленилась рогожу приподнять:
– Кого ж Господь прибрал-то, молодого аль старого?
И узнала. Лицо Гаафы не особо изменилось. Да и куда меняться: краше некуда.
– Ой! – заголосила бабка, хватаясь за щёку. – Да она ж у меня нонеча ночевала! Заночевала да в лес поехала. Говорю ж, волки заедят! Вот и заели.
– Волкам тут раздолье, – угрюмо буркнул Фрол и лошадей подбодрил. Оттого, что ехал он позади всех, ему было неуютно и всё казалось, что отстаёт. А когда передние сани и всадники порой скрывались в вихре взмётанного снега – так и вовсе теряется. Потому как после событий прошедшей ночи очень уж в сон тянуло. Смежало глаза, и сами собой захлопывались веки – а когда спохватывался и дёргался пробудиться – охватывал страх, что проспал, и невесть куда занесло. Вдобавок пошёл снег, который к полудню сделался гуще, занося и коней, и седоков, и сани. И неприятный груз за спиной Фрола. Фрол отряхивался и порой косился назад. А спать хотелось – хоть пальцами веки разжимай. Однако покойница покоя не давала. «Не отпетая ещё, – думал мужик угрюмо, – и смерть плохая… Три дня душа рядом с телом бродит. Первый день, значит… Псалтирь бы ей читать, да где ж тут…»
Кое-что он помнил и, то и дело выныривая из дремоты, бормотал: «Наипаче омый мя от беззаконiя моего и от греха моего очисти мя…» И опять проваливался в сонное бесчувствие. И опять спохватывался… Удивительно мягок и гладок стлался заснеженный путь. Хоть бы подкинуло где. Нет, шёлк-виссон. От которого баба его умильно в глаза заглядывала. Вспомнив жену, Фрол усмехнулся. Ох, бабы! То ли птица, то ли рыба, то ли зверь. Одно слово – чудо. Сотворил же Господь! Но всему есть предел. Чудище за спиной и бабой не назовёшь. «…яко беззаконiе мое аз знаю, и грех мой предо мною eсть выну…» – забубнил. И в который раз оглянулся. Снег валил и валил. Налипший рыхлый гребень в середине тела покойницы не выдержал собственной тяжести и обвалился. Комки скатились под полозья. А следом новые поползли. Фрол сонно наблюдал, как пошла трещина, и вся груда разломилась и съехала на обе стороны. Потом пригляделся – и с ужасом понял: тело шевельнулось. «Вот почему трещина, – отметил отупело. – Она приподнялась». Он потряс головой: что за морок? Потряс – всё на место улеглось. И впрямь морок. Лежит себе, горемычная, как лежала. Тело – и тело. Бревно в рогоже, и сверху снег. А впереди сквозь зыбкую пелену едва разглядишь хвост Азарова коня. Фрол подстегнул лошадей и в надвигавшихся зимних сумерках некоторое время высматривал этот хвост, чтоб не отставать. Потом опять назад покосился. И отстал. Потому что усопшая откинула рогожу и резко села у него на санях, в своей окровавленной одежде, прямая, как палка, и пристально уставилась в глаза ему своими, мёртвыми и так и оставшимися широко разверстыми, ибо веки столь заледенели за ночь, что прикрыть их – нечего было и думать. И Фрол не мог отвести взгляда, забыв про коней. И те остановились. Всё так же в упор глядя на него, покойница медленно спустила ноги с саней. Фрол опомнился. Он вспомнил про трубку и яростно затянулся, так что искры полетели. Потом, выхватив трубку изо рта, заорал что было мочи: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его…» – и тогда сумел оторвать взор. Быстро обернулся к своим – и страх сотряс его с новой силой: впереди ни души, вокруг чистое поле. Обвёл глазами поле – и нутро вконец заледенело. С дальних концов подкрадывались сизые сумерки. В сизых сумерках среди плавных и частых сугробов скользили, то и дело прячась меж них, а меж делом приближаясь, проворные снежные гребешки да кочки. У каждой кочки – две точки. Светятся точки холодно и тускло, как обманные болотные огни, а за каждым гребешком несётся тень. И уже различает Фрол в пёстрой шевелящейся путанице неутомимые ноги и раззявленные пасти, и слышит хрип тысяч тысячей глоток.
Волчья лава шла неотвратимо и стремительно – и заполняла собой мир на все четыре стороны. И когда первых стало возможно разглядеть, Гназд узнал их в лицо. Пусть даже волчье. Да и как тут не узнаешь? Впереди всех летел Коштика, высунув язык и прицеливаясь в Гназда мёртвым взглядом. С острых зубов и сваленных клоков шерсти кропили красные капли – как тогда, в лесу. Следом нёсся куряка, что огоньку просил да по-дружески с Азаром трубку раскуривал. А дальше – остальные, и были они точь-в-точь такие, как на снегу вчера лежали. И среди них – Хлоч. Его Фрол узнал сразу – хоть ни разу не видал: огромен был: всем волкам волк.
Ближе и ближе нависало Хлочево воинство. Но ещё ближе, прямо с саней, прыгнула на Гназда волчица, норовя вцепиться в горло. И Фрол понял, что за волчица. И яростно кнутом огрел, так что на миг швырнуло её в сторону. А там – плеснул углей на просмоленную щепу, и от вспыхнувшего пламени отшатнулось воинство. А может, от жаркой, как пламя, молитвы: «Господи Иисусе христе, помилуй мя, грешного!» И от псалма заветного: «..речет Господеви; заступник мой eси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него»
Пустые сани легко заскакали по волнам сугробов, обезумевшие кони взметнули копытами снежные вихри. Только от воинства разве умчишь? Вон рвётся, хрипя и зубами лязгая, Коштика и уж у самых саней, ан, Хлоч обогнал, сбоку лошади заходит, а в санях, откуда ни возьмись – вновь невестка-покойница Гаафа, орёт-свистит-воет ветром в уши: «Куда, деверь любезный? Жену-детей увидеть ещё надеешься?»
«Как же так? – мелькнуло у Фрола, – в ней же кол осиновый!» Ружьишко дёрнул из-за плеча, за рожок схватился – и обмер: пуст рожок, будто языком слизали. «Было же чуток, – задёргалось в голове. – Оставалось!» А волчье воинство накатывает. А стрельнуть-то нечем. «Ну, – разъялась душа наотмашь да с плеча, – коль пропадать, так не даром!» И пошёл Гназд кнутом крушить, огнём палить – во славу Божую да на попрание супостата: «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящiя во дни, от вещи во тме преходящiя…» – и загорелась кудлатая шерсть на Хлочевых боках, а следом на Коштике, а там и на дальних перекинулось, с хвоста на хвост, со спины на спину, и визжали, кувыркались волки в рыхлых снегах, и вновь неслись, и вновь летело пламя в звериные морды, и поднимался пожар великий от края земли - и до края… пока не услышал Фрол весёлое ржание Стаховой кобылки. Беспечное ржание, которые всегда различал он среди всех лошадиных голосов. Чисто – дитя! Обернулся мужик – хвост Азаровова скакуна увидал. А там и всего всадника, спокойного да неспешного. Зар изо рта трубку вынул, оглянулся на Фрола:
– Приехали, - говорит.
А впереди него розвальни остановились, и братец Стах с них спрыгнул… Замер поезд – едва Фрол успел коней унять. Глядь – церковь впереди, Проченская, деревянная. Гназды спешились, коней оглаживают, неспешно в поводу ведут. Крутанулся назад Фрол – чистое поле, от свежего снега гладкое – прямо шёлк-виссон. Ни следа. А в санях у него лежит недвижная покойница. Бревно в рогоже. И снег поверху налип. «Ну и ну!» – обессилено ткнулся в сани Фрол.
– Засиделся, братку! – подошёл к нему, похлопывая рукавицами, Иван. – Давай, оторвись от своей почившей, потопай: застыл, поди. С клиром щас уговариваться пойду… авось, не откажут…
– От своей… – подавлено пробормотал Фрол, покачав головой. И взглянул на старшого. – А скажи мне, братку, не видал ли чего по пути?
Иван пыхнул трубкой и задумчиво глянул в пройдённую даль:
– А чего там видать? Снег и снег. Ну, домишки попадались… Может, и было чего, да, если честно, задрёмывал я, Фролику… Уж больно в сон тянуло.
– А волков не было? – осторожно спросил тот. Брат даже рассердился:
– Дались тебе эти волки!
– Ишь как… – озадачено проводил его глазами Фрол – и только шапку на макушке сдвинул. А потом надолго задумался. Пока Иван в храм ходил – и поклониться, и свечи возжечь, и потолковать. И пока от батюшки присланные к саням приступили и рогожу приподняли, головами покрутили, языками поцокали:
– Ну, что ж делать, раз вам спешно… Справим всё по-христиански…
– И к родне кого с оказией пошлите, – напомнил Иван. – Вот лошадь с санями оставляем вам.
– Не сомневайтесь, – перекрестились честные Проченские мужики.
Фрол принял своего коня, а от саней отошёл с поспешностью. Но, пока местные мужики увозили тело, провожал взглядом.
– Нет, – наконец вымолвил, то ли себе, то ли лошади, то ли наступавшей темени, – столь явственное не может сном оказаться…
И видать, на беду сказал. Конечно, Гаафу отпели, и похоронили, и посыльный отправился в путь. А только, возвратившись назад, не нашёл он родной церкви, и вся Проча плакала и голову ломала, как дальше жить. Ибо предыдущей ночью упала в приделе непогашенная лампада… И как она могла упасть? Сколько помнили прихожане – всегда хоть один пламешек да оставляли: ну, а как не оставить? От чего поутру возжигать? Да и что от крохотной огненной точки случится? Ведь еле зиждется, от нечаянного вздоха готова погаснуть. Подсвечник надёжен, сумрак недвижен, покой крепок… Вечером заперли храм, а к утру от него – одни угли. Горе горькое! Было село Проча, стало захолустье…
Но это позже случилось, когда Гназды были далеко. И нескоро узнали про Проченскую беду: у них своя была. Василь в бреду. И Лала безликая. «Жизнь девке, пожалуй, спасёшь, – думал каждый, – а лицо вряд ли… И какое лицо! Как же тленна и преходяща красота земная! Вот и цветы вянут…» Тем же мучился и Стах. Ещё как! Но глупая птица-надежда пригрелась у него за пазухой. И порой шевелилась там, прилаживая перья и тычась в сердце клювом. И всё жила. Жила, вопреки разуму. Даже со свёрнутой шеей.
Гназды гнали коней и летели ночными путями глухими лесами в неведомую Нунёхину деревеньку, которая толком и названия не имела, и только потом, спустя годы как-то сама собой так и стала зваться – Нунёхино. Гназды – они ж по белу свету проворные, всюду летают, гнёзда ладят, вести разносят, и славные быстрые у них кони, покрывающие многовёрстые просторы без устали, без жалобы, предано и рьяно, и всё им нипочём. Всё нипочём под седлом. Это ночью, в конюшнях, они хрупают овёс и тычутся мордами в мягкое сено. И спят. Не спят чубарый с кобылкой: сплетаются шеями и шепчут нежные лошадиные слова.
Рейтинг: 0
425 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!