ГлавнаяПрозаКрупные формыРоманы → Многоточие отсчёта. Книга первая. Глава двадцатая

Многоточие отсчёта. Книга первая. Глава двадцатая

7 апреля 2012 - Марина Беглова

Глава 20



Семён ещё в аэропорту обратил внимание на то, что Лада сегодня была не в меру задумчива, на все его попытки заговорить или угрюмо отмалчивалась, или, наоборот, отвечала пространно и невпопад, а её кроткие и мягкие зелёные глаза молили оставить её в покое.

Даже в той бестолковой теснотище при посадке с её лица не сходило столь знакомое ему отстранённое выражение – именно такой взгляд был у неё, когда он неожиданно столкнулся с ней на пляже. Этот взгляд тогда тоже умолял пощадить и не трогать её.

А едва они водворились на своих местах в самолёте, как она схватилась за подлокотники кресла и вовсе замкнулась в себе.

Он попробовал было от нечего делать почитать журнал, но вместо строчек у него перед глазами стояла Лада – Лада в своём лёгком белоснежном костюме, с белой лентой в рыжих, струящихся по спине и плечам волосах и крохотным золотым крестиком в низком вырезе блузки; его локоть слегка касался тыльной стороны её ладони, а исходящий от её кожи тонкий, соблазнительный запах духов будто дразнил его.

Лада сидела, уставившись в одну точку на шершавой обшивке самолёта впереди себя, и слегка покусывала уголок рта. Исподтишка взглянув на её строгий профиль, озарённый шедшим от иллюминатора сиянием, Семён подумал, что щёки у неё сейчас точь-в-точь как кожица у обласканного солнцем золотистого абрикоса, спеющего на ветке, когда непоседливые солнечные зайчики скачут на его тугих, румяных бочках.

Потом неожиданно Ладино внимание привлекла их попутчица-англичанка – она даже со странной бравадой в голосе сказала Семёну пару слов насчёт не вполне презентабельного прикида этой странноватой гражданки, но потом опять замолчала – замолчала надолго, и он вновь не знал, куда себя девать.

Один раз он не выдержал и нагнулся к ней, чтобы что-то сказать, но от неожиданности отпрянул – она смотрела перед собой невидящими глазами, и непролитые слёзы застилали её взор. Со стороны это выглядело так, будто её тело – её стройное, гибкое, загорелое тело, облачённое в элегантный костюм, - оставалось в кресле рядом с ним – Семёном, а её душа – её беспокойная, мятущаяся душа, снедаемая неведомыми ему силами, - покинула свою прекрасную оболочку и устремилась неизвестно куда. Где она? С кем? И ведь ни за что не скажет, лишь напустит на себя ещё более отчуждённый вид и на все его расспросы со свойственным ей достоинством ответит: "Ничего подобного! Так, пустяки!” А ведь с неё станется – если её не отвлечь, она так и будет думать и молчать до второго пришествия!

Он ещё раза два заговаривал с ней, но она, слегка наклонив к нему голову, или отвечала кратко с сонным, рассеянным видом, или не реагировала вовсе…

- Лада, посмотри: Каспийское море! – Семён позвал Ладу к иллюминатору машинально, уже не надеясь её ничем растормошить.

Далеко внизу под ними солнечные блики задорно играли на зеркальной глади моря; а оставшийся позади тёмно-зелёный берег, полого спускающийся к воде, мягко обволакивала призрачная белёсая дымка.

Но Лада лишь пожала плечами и слабым голосом ответила:

- Неужели? Сам смотри, а мне не хочется.

Он не стал ни прекословить ей, ни уговаривать и отвернулся в подавленном настроении, но Лада будто вдруг очнулась от спячки, посмотрела в его сторону, смутилась – до чего же она его, бедненького, довела! – и, прилагая большие усилия, чтобы ненароком не глянуть в иллюминатор, сказала:

- Семён, а знаешь, мой родимый журнал "Альфа и Омега” как-то опубликовал занимательную статью об Амударье. Представь себе, она, как Урал и Волга, когда-то несла свои воды в Каспийское море, и лишь относительно недавно по какой-то причине повернула к Аралу. Ты это знал? Так вот. Ты присмотрись. Говорят, если повезёт, то среди песков можно разглядеть её бывшее русло. Если увидишь, то позови меня…

Ничего он, конечно, не увидит, и Ладе не придётся, изо всех сил вцепившись в его локоть, выглядывать в иллюминатор. Уж слишком это невероятная вещь – отыскать среди песков и такыров Каракумов тоненькую как волосок наточку Узбоя…

Ладе тогда пришлось редактировать эту статью, и сейчас она отчётливо вспомнила всё её содержание, вплоть до отдельных деталей. Амударья… Окс… Джейхун… Великая и могучая азиатская река, рождённая от слияния трёх бурных горных потоков – Пянджа, Вахша и Кундуза, - она, в отличие от своей более степенной и покладистой сестрицы Сырдарьи, всегда славилась горячим и необузданным нравом, недаром по-арабски она зовётся "безумной”. Человек селился на илистых, плодородных почвах её поймы с доисторических времён, но она, коварная плутовка, уходила от него по новым руслам. Человек строил плотины и дамбы, но она как дикая кобылица, не желающая вставать под уздцы, рассвирепев от такой бесцеремонности, убегала от него; ни хлыст, ни сбруя – такой всё нипочём. Даже изменив Каспию и окончательно уйдя от него к Аралу – совсем как неверная жена, - она не переставала дразнить их обоих дерзкими выходками и трепать им нервы, причём, в изобретательстве всяческих проказ и шалостей ей нет равных. Не раз она меняла месторасположение своей дельты, простирая свои щупальца – рукава на всё новые и новые земли. Надеясь улестить свою строптивую и непокорную реку, древние хорезмийцы создали культ Анахиты – богини плодородия и водной стихии, ибо они очень хорошо знали, что такое гнев и ярость Амударьи – земного воплощения Анахиты. Это – чудовищный по своей мощи паводок – дегиш, смывающий всё на своём пути: посевы и селения, крепости и города… Так были стёрты с лица земли и древняя столица хорезмшахов – город Кят, и первая столица Каракалпакии – город Турткуль. Недолго была верна Амударья и Аралу; человек, беспечный и недалёкий по своей природе, прорубил каналы, и она, не стерпев горькой обиды, убежала в пески – убежала, очевидно, навсегда. Рождённая свободной, она предпочла и умирать свободной! И сейчас ни один литр её взбаламученной, шоколадного цвета воды не доходит до горемычного Арала…

Статья содержала и другие, весьма веские сведения по экологии. Лада вспомнила, как её тогда озадачили цифры: всего лишь 2% поверхности земного шара пригодны для жизни, а остальные 98% - это моря, океаны, пески и вечные льды. Всего 2% - сейчас Ладе показалось это чересчур мало. "Допустим, 70% - это вода, а где же ещё 28%? Ну, уж это они хватили через край!” – подумала Лада и забрала у Семёна глянцевый бортовой журнал, на одной из страниц которого она ещё раньше заметила красочную иллюстрацию: на зелёной лужайке, подстелив под себя полосатый половичок, в весьма забавной позе лежит стилизованный под человечка земной шар, - и за неимением другой карты принялась изучать его.

Лада уткнулась в журнал, с головой уйдя в свои замысловатые подсчёты, а Семён, тесно прижавшись плечом к её плечу и тоже склонившись над журналом, как бы невзначай вдыхал аромат её кожи. Он чувствовал исходившее от неё приятное тепло, слушал, что она ему втолковывала о какой-то давнишней статье из её родимого журнала "Альфа и Омега”, а сам не переставал всю её внимательно разглядывать – от огненно-рыжей чёлки и горящих возбуждённым огнём зелёных глаз до белых босоножек с узкими мысками, в изящных вырезах которых перламутрово поблескивали ярко-розовые ноготки. Положив журнал себе на колени, она сидела очень прямо, едва касаясь спинки кресла и закинув ногу на ногу – он всегда поражался, какая горделивая у неё осанка. Говорила она как всегда тихим и мягким, слегка гортанным голосом, а её губы, густо накрашенные золотистой, очевидно, специально подобранной в тон волосам, помадой, двигались как заведённые. Она говорила и говорила, словно потоком слов надеялась перечеркнуть нечто, засевшее в её сердце…

- …Семён, посмотри-ка! Как здорово и прямо в точку! Пуп Земли – в Вашингтоне!

Лада правым указательным пальчиком ткнула человечка в круглое пузико.

Семён через Ладино плечо заглянул в журнал.

- А мозг – в Японии! – подхватил он её остроумную находку.

- А тогда сердце – в Ташкенте! Хотела бы я занять в этом сердце хотя бы маленькое местечко… Семён, знаешь, мой дед вывел, как ему кажется, свою формулу счастья, а, может где-то вычитал – я точно не знаю… Так вот, он говорит, что счастье человека в том, чтобы его "могу”, "хочу” и "должен” совпадали. Если всё так просто, то, кажется, я знаю, как мне стать счастливой! У меня есть кое-какие задумки, только я никак не могла себя заставить плотно этим заняться… Я уже давно хочу написать что-нибудь эдакое о нашем Ташкенте. Я могу написать – я это чувствую… Я должна написать. И я напишу! Я обязательно напишу! Вот прямо сейчас, глядя тебе в глаза, торжественно клянусь! Честное пионерское!

Щёки её запылали; Лада прямо-таки исходила дрожью от переполнявшего её какого-то неведомого ей доселе чувства. И было оно, это новое чувство, до того сильное, пронизывающее до мозга костей, живое и нежное, что непременно хотелось поделиться им со всеми. Она сделает это! Она напишет! Смутное желание, тлевшее в ней много месяцев кряду, вдруг вспыхнуло ярким пламенем. И чтобы почувствовать это, оказывается, надо было всего лишь уехать за тридевять земель!

- Семён, послушай, я уже знаю, о чём я напишу…

Ладой охватило неукротимое желание открыться ему прямо сейчас, хотя это было не в её правилах – говорить о задуманном. Только она пока не знает, что это будет: эссе или очерк, или повесть, или что-то ещё…

- … я напишу о старых ташкентских дворах – просторных и огромных, на несколько семей… Мои бабуля с дедом живут в таком общем дворе на Паровозной. Я сама выросла в этом дворе…

Лада снова замолчала, по привычке прикусив левый уголок нижней губы – так ей всегда лучше думалось. Никогда ещё она с таким пылом не рвалась к работе; обычно случалось так, что сначала она вроде бы загоралась новой идеей, но потом что-нибудь расхолаживало её. А сейчас в голове у неё уже созрел план: она напишет о своём Ташкенте – о том Ташкенте, каким его знает и чувствует она, Лада Коломенцева: о необъятных, пыльных и поросших бурьяном дворах с ворохом мёртвых листьев у некрашеного забора; об одноэтажных домах – старых и потому немного обветшалых, но добротных, с толстыми стенами, высокими потолками и старомодными кисейными занавесками на окнах, и домиках поскромнее, выстроенных из сырцового кирпича, осенённых вековыми чинарами и окружённых прохладными фруктовыми садами, где вездесущее солнце с тайным любопытством заглядывает сквозь щели в деревянных ставнях. И она с этим отлично справится, ведь она всегда это умела – найти самые точные и самые нужные слова, чтобы создать у читателей правильное настроение.

И ещё она напишет о их жителях: русских, украинцах, армянах, немцах, евреях, татарах… Ведь откуда пошло это бездушное слово, столь популярное ныне у них в Ташкенте, - "русскоязычные”? – с этих самых общих дворов!

Была когда-то в истории человечества эпоха великого переселения народов; нечто подобное столетие назад коснулось и её Ташкента: со всех краёв сюда начали стекаться переселенцы. Одни приезжали в надежде на лучшую долю, гонимые нуждой и голодом, навсегда вычеркнув из своей памяти своё скорбное прошлое; другие, разочаровавшись в жизни и утирая горькие слёзы по утраченному, забрели сюда в погоне за счастьем; третьи – что греха таить! – ехали сюда за длинным рублём, купившись на обещания местных чиновников, посуливших им златые горы… У каждого своя причина, своя судьба, своя история, своё прошлое… юда за длинным рублём, купившись на обещания местных чиновников, посуливших им златые горы... жизни, забрели сюда в погоне за с

А Гершевичи, Саркисяны, Булочкины? – её ближайшие соседи по дому на Паровозной…

А её лучший друг Марик Варшавский? Ведь он родился в таком же старом большом доме на Кашгарке…

А старики Варшавские – Мирра Ароновна и Михаил Ефимович? Прожив чуть более четверти века в типовой многоэтажке на Чиланзаре, они так и не смогли до конца привыкнуть к новому для них укладу жизни – слишком уж большая часть их души навеки осталась на Кашгарке…

Старая, милая сердцу Кашгарка… Сначала этот околоток у канала Чаули облюбовали беженцы из Кашгара, построив себе на чужбине, по сути, свой город мастеров – город горшечников и жестянщиков, медников и кожевенников, оружейников и ткачей, менял и, конечно же, торговцев – на востоке без торговли никуда! Какое-то время на Кашгарке жил и творил свои шедевры русский художник Верещагин. Чуть позже, в начале века, когда построили железную дорогу, сюда начал съезжаться люд едва ли не со всего света. Всех приютила, всех собрала под своей крышей по-восточному щедрая и гостеприимная Кашгарка! И хотя никто бы не назвал их жизнь лёгкой и беззаботной, но, хлебнув горя у себя на родине, они были рады найти приют в этом тихом, мирном и сытном краю…

Ничего не осталось от той Кашгарки – не пощадило её землетрясение. На месте бывших тенистых улочек и глинобитных домиков, которые были неотъемлемой частью общей картины старого Ташкента, - новенькие кварталы многоэтажек. Но осталась вековая пыль Кашгарки, её воздух, её дух, биение её сердца – словно это случилось только вчера: разбуженные в предрассветный час ударом стихии, жители этих глинобитных домиков, нашедшие здесь вторую родину, навеки покинули свой кров.

Ничего не осталось от Кашгарки, только память о ней, унаследованная от отцов, в сердцах тысяч и тысяч ташкентцев!

Лада подумала, что все они, в сущности, и есть потомки тех самых мальчишек и девчонок послевоенной поры, что населяли тогда Кашгарку и Тезиковку, Болгарку и Первушку, Госпиталку и Сарыкульку – с их особым, ни на что не похожим устройством мира, со своим бытом, традициями и привычками, со своей особой кухней и непременным крепко заваренным чаем, с совместными танцульками под грампластинки и более солидными гулянками, даже со своей эмблемой. У Лады была наготове и эмблема. С безошибочной находчивостью журналистки она решила, что эмблемой могла бы послужить та самая Чаулюшка – канал Чаули, - по сути своей клоака или сточная канава; хотя с равным успехом это мог бы быть Анхор или Салар. Но Лада выбрала Чаулюшку. Когда-то она протекала через весь тогдашний Новый город и служила мальчишкам мерилом смелости и отваги. Редко кто добровольно отваживался окунуться в её мутные как мыльный раствор, тягучие и жирные воды. Рассказывали, что, чего там только не плавало – и зловонные отбросы скотобойни, и метровые откормленные змеи, при виде которых сердце наполнялось ужасом, и даже распухшие трупы бродяг. А на её грязных, осклизлых и смрадных, изобилующих всяческим отребьем и водяными крысами берегах проходила вся их разухабистая мальчишеская жизнь с мелкими драками до первой крови и побоищами не на жизнь, а на смерть; здесь они пижонили перед детками благополучных семейств своими «блатными» повадками; здесь они вскладчину устраивали свои незамысловатые пирушки с грошовыми сладостями и бутылкой портвейна на всех; здесь они строили свои грандиозные планы, сызмальства теша свои души величием будущего. Милая, родная Чаулюшка… Такая же бесхитростная в понятиях и добродушная, с грубыми, но незлобивыми повадками, как и всё их немудрёное детство. Сейчас её уже нет – её заковали в бетон и опустили в преисподнюю, подальше от придирчивых глаз. Но они, те самые мальчишки - фезеушники суровой послевоенной поры, знают, что она где-то рядом, потому что она и есть то последнее звено, что связывает их с ушедшим детством. И это такая бесспорная, азбучная и очевидная истина, которую никто не посмеет оспаривать.

А корейцы, турки – месхетинцы, крымские татары, греки, цыгане? "Хотя нет, - подумала Лада, - эти, кажется, приехали уже позже – во время или сразу после войны, оттого не ассимилировали, а держались особняком…”

А поразительное ночное южное небо? – такое же чёрное, как крышка концертного рояля, а звёзды и острый месяц кажутся на нём рассыпавшимся жемчужным ожерельем с драгоценным фермуаром.

А безмятежная, величавая красота ташкентских садов?

А неожиданно тёплый денёк посреди бесснежной, оттого такой томительно скучной зимы, когда вдруг подует лёгкий ветерок и принесёт с собой шальное ощущение весны, а в лицо пахнёт долгожданной свежестью?

А южные ночи, по-летнему короткие и жаркие, когда даже из распахнутых настежь окон тянет духотой; а едва спустится тьма, и не успеешь заснуть, как на востоке сквозь листву уже пробивается розовая денница, и майны заводят свою бесконечную трескотню?

Всё было здесь, в этих старых ташкентских дворах, вся правда жизни, с её счастьем и несчастьем, победами и поражениями, любовью и ненавистью, чаяниями и потерями…

Лада посмотрела на Семёна, и в её глазах можно было прочесть все её мысли.

- Семён, а ведь мы, жители современных многоэтажек, тоже любим эти старые дворы, совсем как…

Она запнулась, ища подходящее сравнение. Её бабуля Леля очень любит повторять – а она в их семье вообще слывёт большой мастерицей порассуждать, - что человека от нелюдя отличает стремление помнить добро.

- …совсем как дерево, которое состарилось и не плодоносит, но его всё равно холят и нежат, и заботятся о нём – поливают и стригут сухие ветки…

Вот её дед в своём саду никогда не срубает старые деревья, считая это возмутительным во всех отношениях.

- Семён, а ты помнишь: Рема и Ромула вскормила волчица, а Зевса – коза Амалфея? Мы это в школе проходили…

- Помню, а что?

- Нет, ничего. Пустяки… Я просто так спросила…

Лада вдруг подумала, а помнили ли они о своих кормилицах после того, как стали тем, кем стали? Куда уж им – они же небожители, им недосуг! А вот люди помнят – на то они и люди! – и даже соорудили этой милосердной волчице памятник. Ну, где сейчас эти Ромул и Рем? – канули в Лету, а памятник волчице, их кормилице, стоит до сих пор!

Всё! Решение принято окончательно и бесповоротно, ибо желание её твёрдо и непоколебимо! И обратного пути у неё нет! Она напишет – она сможет! - так, чтобы это её непревзойдённое по дерзости творение стало памятником её Ташкенту, такому, каким она, Лада Коломенцева, его знает и любит, и тем самым воскресит в памяти тысяч и тысяч ташкентцев сгинувшие в небытие времена – сладкие и горькие одновременно. Она должна сделать это, даже если этим она нечаянно взбудоражит чьи-то притаившиеся далеко-далеко на дне сознания неприятные воспоминания. А её Ташкент – это и есть те самые дворы: огромные, щедрые, шумные и тихие одновременно, где жили, живут и будут жить от души, с размахом те самые русскоязычные люди, по сути – отдельная формация. Эта формация дала миру и писателей, и учёных, и спортсменов, и целую плеяду всеми любимых артистов и артисток, и знаменитых режиссёров, и много кого ещё… "А вот хотела бы я знать, - подумала Лада, - помнят ли они, разбредясь по миру, откуда они родом и кто их всех вскормил?”

- Семён, а ты знаешь, что после смерти Баха один из его сыновей партитуры отца использовал в качестве обёрточной бумаги? Вот сволочь, правда? Это общеизвестный факт; мой родимый журнал "Альфа и Омега” тоже как-то написал об этом. Ведь сущее же святотатство!

Ладе вообще претила всякая профанация; она это воспринимала как личное оскорбление.

Семён хоть и кивнул Ладе в знак согласия, но всё же никак не мог взять в толк, причём здесь Бах и его сыновья; а на его лице было написано такое искреннее недоумение, что Ладе ничего не оставалось, как только терпеливо, хотя и сбивчиво объяснить ему что к чему.

- Понимаешь, Семён, вот матери… - говорила она, - …ведь они всю жизнь помнят своих разъехавшихся по белу свету детей, помнят и ждут их назад, и даже держат наготове комнату. У моей соседки тёти Тоси Булочкиной сын Гриша живёт в Канаде; так она в его комнате буквально каждый день и пыль вытирает, и пол моет, и всё остальное… А когда получает от него письмо, то на радостях печёт пирог и носится с ним по округе, угощает всех соседей подряд – это чтобы все вместе с ней порадовались за её сыночка! Вот так и Ташкент помнит всех своих детей, когда они далеко и даруют свои шедевры миру. А ведь правда же, как у нас радуются за них и гордятся ими! Я сама недавно слышала на базаре, как одна бабулька другой бабульке пересказывала содержание сериала и стократно повторила: "А наша-то, наша что учудила!” Вот я и хочу, чтобы какой-нибудь наш "ильхомовец”, как Родион Нахапетов или, к примеру, Александр Невский, удачно подвизавшись в Голливуде и лет эдак через десять получая своего "Оскара” – а вдруг, чем чёрт не шутит! - не забыл бы передать "отдельное спасибо” Ташкенту. А больше, кроме этого "спасибо”, Ташкенту ничего и не надо. Господи! Как же я хочу домой! Вот приеду и первым же делом сяду за свою писанину… - как заговорённая твердила Лада; и какое-то странное, первобытное нетерпение, отодвинув на задний план все остальные мысли, заставляло её снова и снова повторять одно и то же.

- …У меня уже столько материала накопилось. Ведь я давно это задумала… Грех будет, если всё пропадёт зря!

Обычно такая несловоохотливая, если дело касалось её незавершённой работы, сейчас Лада была вся как идущий по лисьему следу трепещущий фокстерьер.

- А я думал, что ты напишешь об Англии… - немного вызывающим тоном, будто оспаривая её право на свободу творчества, сказал Семён.

- А что Англия? О ней и так столько написано… Я не такая нахалка, чтобы ещё что-то писать.

В самом деле, если слава Диккенса и Голсуорси ей точно не грозит, то она и пробовать не станет!

- …Семён, ты лучше послушай, как звучит: Таш-кент! – отчеканила Лада по слогам, а потом ещё для пущего эффекта помусолила это слово на языке.

- …Будто на морозе от булки свежеиспечённого белого хлеба отломили краюшку – знаешь, такую ноздреватую, как губка, и она, обжигающе горячая, исходит в руке паром… А ты, голодная, берёшь её варежкой, чтобы не обжечься, подносишь к лицу, прижимаешь к губам, и она обдаёт тебя ароматным жаром… Чудо! В детстве, когда меня посылали за хлебом, я всегда так делала…

У Лады от нахлынувшей тоски даже защемило сердце и противно закололо в носу.

А об Англии она тоже напишет – мамаша Кураж заставит, а чувство такта не позволит Ладе отказаться.

Мамаша Кураж - Майя Борисовна Мамочкина была главным редактором Ладиного родимого журнала "Альфа и Омега”; причём, считая саму себя той ещё пройдохой и потому нисколько не обижаясь, авторство сего звучного прозвища она приписывала именно Ладе за её неподражаемую склонность ко всякого рода эпитетам и сравнениям. Вовсе напрасно, потому что, когда семь лет назад Лада впервые появилась в редакции, прозвище это уже вовсю гуляло среди её сотрудников.

- Лада, а я по твоей Паровозной в детстве на велике гонял…

Лада уныло вздохнула.

- Вот как? А у меня в детстве велосипеда не было…

Велосипед был у её старшего брата Саши, но он – жадина-говядина! – никогда Ладе его не давал. А если и давал, то взамен требовал, чтобы она, Лада, вынесла за него мусорное ведро. Да чтобы она, Лада Коломенцева, которая с четырнадцати лет не появляется на публике не при полном параде, на глазах всего двора как какая-нибудь «сто восьмая» бродяжка прошествовала с вонючим ведром до помойки и там опорожнила его? Не бывать такому никогда!!! Нет, нет и нет!!! И не нужен ей этот его дебильный велосипед!

- …И бабуля тоже всё время вдалбливала мне в голову, что негоже, мол, приличной барышне, как какой-нибудь чувырле, болтаться без дела по улице…

- Строгая, видно, у тебя бабушка! А вот моей бабушкой была Нина Заречная!

Семён судорожно сглотнул, подавляя вдруг охватившее его желание поведать Ладе о своих сородичах.

- Да, именно так: Нина Заречная… Она родилась на селе… было на Волге такое село – Троицкое, между Угличем и Калязиным… - Семён вновь замолчал в сомнении, а интересно ли Ладе это; но она подняла на него такие изумлённые и вопрошающие глаза, что он, отбросив всякие стеснения, продолжил дальше, - …село размером как две твои Паровозные: на одной улице жили все Троицкие, на другой – Заречные. Вот бабушка и получилась Ниной Заречной. А когда вышла замуж за деда, то стала Ниной Троицкой. Потом их село попало под раскулачивание. А у деда был друг – участковый; приходит он к ним посреди ночи в избу и говорит: "Немедленно уезжайте! Ваша семья в списках третья по счёту!” А дед не понимает, переспрашивает: "В каких таких списках?” Друг от такой наивности даже рассердился: "В каких списках?! На раскулачивание! Вот в каких!” Но дед всё равно не верил: "За что? Да какие же мы кулаки?” А дед был учителем математики в троицкой школе. "А у кого на селе самая большая изба?” А дед ему говорит: "Эту избу ещё мой отец срубил, а он был врачом. В войну три года на фронте отслужил…” Но участковый, видно, своё дело тоже туго знал и не отступился: "В какую войну? В империалистическую! Я тебя предупредил? Предупредил. Бери жену, детей и уезжайте отсель подобру-поздорову!” Тут уже бабушка проснулась и всё поняла быстрее деда. Собрали они одежду, еду, какая в избе нашлась, посадили на телегу детей – мою матушку Сталину и её сестру Милену и махнули на станцию; там лошадь с телегой бросили, а сами на поезде подались в Москву. А уже из Москвы поехали в Усть-Каменогорск. Жили в бараке; дед устроился бухгалтером на лесоповале, а бабушка сидела дома. И ни о чём они не жалели; только бабушке было жалко свою швейную машинку, что в Троицком осталась. Была, мол, у неё знатная машинка "Зингер”, кому же она теперь досталась? Небось, этой председательской дочке Акульке Троицкой! Дед в Усть-Каменогорске купил ей новую; она вышивала салфетки, скатерти и продавала по соседям. Моя матушка мне рассказывала, что зимой там морозы были жуткие! Захочет она пить, выйдет в сени, наберёт кружку воды, поднесёт к губам, а кружка к губам прилипает – с кровью приходилось отрывать… Они думали, что поживут так какое-то время, всё утрясётся, и они вернутся домой. А потом вдруг они узнали, что их Троицкое затопили. Это когда коммунизм начали строить… Лада, помнишь, мы в школе проходили: коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны? Советскую власть построили, принялись за электрификацию. А у них рядом с селом был громадный монастырь – весь под воду ушёл, одна колокольня торчать осталась! А ещё старухи потом говорили, что перед затоплением иконы по деревням плакали. Когда я был маленьким, бабушка мне рассказывала сказку о невидимом граде Китиже; рассказывала, а у самой слёзы из глаз в три ручья лились… Я тогда не понимал – чего это она всё плачет? А потом – я тогда уже в школе учился – мы с ней поехали на её родину и видели водохранилище это и колокольню… А в Усть-Каменогорске погибла мамина сестра Милена – утонула в Иртыше. Они там что удумали: когда по реке лес сплавляли, то они наперегонки бегали по брёвнам до островов и обратно. У Милены нога соскочила и застряла между брёвен… После этого они и переехали в Ташкент. А жить где? Дед построил дом – самовольно, без разрешения властей. А потом приходит к нему чиновник-крючкотвор и говорит: "Ты бы ещё на Сквере построил рядом со статуей на пьедестале!” А дед ему отвечает: "На Сквере вот ты и строй, а мне и здесь, в сторонке, неплохо!” Короче говоря, сунул дед ему бакшиш в зубы, он их в покое и оставил. Только дом всё равно потом снесли, когда аэропорт надумали строить. А взамен им дали эту квартиру на Шота Руставели…

На протяжении этого печального рассказа Лада молча, не отрываясь, смотрела на Семёна; и ему казалось, что никогда ещё у ней не было таких выразительных глаз: сначала просто чуткие и внимательные, в какой-то миг они вдруг сделались влажными, прозрачными и бескрайними, растворив в своей глубине всю великую женскую суть – подлинные любовь и ласку, нежность и сострадание. Вопиющая преданность этих глаз сладко щемила Семёну грудь, и ему хотелось говорить и говорить без умолку – пусть его рассказ нескладен и неуклюж, лишь бы Лада вот так же жадно и неустанно смотрела на него…

Но тут Лада робко его перебила:

- Семён, как же я тебе завидую: прямо под тобой – книжный магазин! Ты, наверное, в детстве там каждый день пропадал?

- В детстве – нет, а вот сейчас захожу, если должна выйти какая-нибудь моя брошюрка. Захожу вечерами, справляюсь у продавщиц… Они меня там держат за местную знаменитость – как-никак печатаюсь!

- А когда я училась в универе, один мой рассказ опубликовали в журнале "Юность”! Семён, согласись, что "Юность” – это круто! Ведь, правда?

Тогда, одиннадцать лет назад, – а Ладе только-только исполнилось девятнадцать – она не помнила себя от радости, да и сейчас она тоже не прочь была позадирать перед кем-нибудь свой нос, простодушно бахвалясь столь значительным фактом своей биографии. Семён тоже согласился с ней, что напечататься в "Юности” – это круто!

- А у меня в детстве под боком был магазин "Радость”. Семён, ты помнишь "Радость”?

- Конечно, помню. Кто ж его не знал?

- А потом его ликвидировали, и детство закончилось…

Семёну показалось, что Лада сейчас заплачет. Она просунула руку ему под локоть и лбом прильнула к его плечу.

- …А помнишь, в магазине был настоящий бассейн, а в нём плавали надувные крокодилы и белые гуси с красными клювами? Ты помнишь гусей?

- Помню.

- Я всё просила родителей, чтобы мне купили одного… Но, оказывается, гуси не продавались! – Лада сердечно вздохнула.

Ей ужасно захотелось прямо сейчас сказать Семёну что-нибудь трогательное – что-нибудь, касающееся только их двоих; но тут самолёт решительно пошёл на посадку, стюардессы пригласили всех занять свои места и пристегнуться, и Лада, побледнев, отпустила Семёна и вцепилась в подлокотники своего кресла.

А Семён наконец отважился:

- Лада, так как же мы решим – ты ко мне или я к тебе?

"Мы решим” – как же он деликатно и ненавязчиво выражается. На самом деле он уже давно всё для себя решил, а вот она, Лада, никак не может… Это было ещё одной причиной её подавленного настроения. Да, она любит его – любит бесстрашно и безоговорочно, она обожает его, она жить без него не может, она просто не понимает, как она умудрилась целых тридцать лет прожить без него, ведь она без него даже уснуть не может, она готова босиком идти за ним на край света!.. Всё это, безусловно, так. И всё это он уже знает. Вчера, в их последнюю ночь в отеле, отбросив свои страхи и позабыв о должной девичьей застенчивости, она без обиняков всё это ему выложила. И, кроме всего прочего, он такой красивый, каким мужчина просто не имеет право быть! Но одно дело не расставаться ни днём ни ночью в отеле, и совсем другое – заявиться с ним домой: "Здравствуйте! Это Семён! Он будет здесь жить…” Нет, её родные вовсе не святоши какие-нибудь, но всё же… Больше всего её смущала Лолита Четвёртая. С другими уж она как-нибудь сумеет договориться, а вот соблаговолит ли её спесивая гордячка принять в их мирное женское общество сразу двух мужиков – Семёна и этого строптивого Ермака? В самом деле, кроме шуток, Лада совершенно не представляла себе Семёна в домашней обстановке – в своей спокойной, размеренной, "утрамбовавшейся”, как говорит её лучший друг Марик Варшавский, жизни. А её семья с их раз и навсегда заведённым порядком вещей, где каждый предмет имеет положенное ему и только ему место; её семья со своими условностями и формальностями, привычками и церемониями – как примет Семёна её семья? Подумать только, её бабуля до сих пор протирает свою мебель старенькой бархоткой, накапав на неё репейное масло пополам с пчелиным воском! Она говорит, что так всегда делала её мама. А ещё она буквально трясётся над каждой из своих бесчисленных фарфоровых дам и кавалеров, собачек и кошечек. И в том, как её бабуля привязана к своим вещам и привержена ритуалам, она вся! Не такой она человек, её бабуля Леля, чтобы вот так запросто изменить своим принципам, тем более, что здравость их подтверждена опытом!

Лада долго и мучительно молчала. Время от времени она обречённо ёрзала в своём кресле, боясь даже краешком глаза взглянуть на Семёна. Она чувствовала себя неуютно под этим сковывающим движения ремнём; почему-то у неё вдруг затекли руки, а в животе противно засосало, как от нестерпимого голода.

Наконец она тихо отозвалась:

- Это предложение?

- Ну, какое же это предложение? Разве в самолёте делают предложения?

Лада навострила уши.

- А где делают? – совершенно невинным тоном пробормотала она, придумывая на ходу, что бы ей ещё такое сказать – подходящее и достаточно резонное, избегая шпилек, чтобы не обидеть Семёна.

- Скоро узнаешь…

Он смотрел на неё в упор и ждал. Она, смутившись от глупости, которую только что нечаянно сморозила, опустила веки, но его пронзительный взгляд, сквозивший даже через её густые ресницы, был настойчив и неумолим.

Семён недоумевал. Никогда ещё у него не было женщины, которая бы так влекла его к себе. Лада была как голубая мечта, как ускользающий в дымке мираж, как родник с чистой и прозрачной водой, бьющий сквозь расселину в скале, до которой ему не добраться, как навеянная ностальгией неуловимая мелодия начисто забытой песни… Никогда ещё он так не заискивал перед самим собой – он, который всегда был с собой неподкупен и честен! Весь день он использовал всевозможные уловки, чтобы только разговорить её; и весь день он откладывал этот важный для него разговор на потом. Но она упорно молчит. Почему она молчит? Это оставалось для него загадкой и служило поводом его неуверенности в себе, а это как ничто другое деморализовало его, а то и вовсе выводило из себя. Да если бы она позволила, он бы не заходя к себе домой поехал бы за ней! Но она сказала решительное "нет!”, хотя и в мягкой форме; на неё, видите ли, давит груз условностей и он должен это понять. И ещё она сказала, что прежде чем что-либо предпринимать, вначале он должен справиться у Ермака, с мнением которого он обязан считаться. Весьма умная затея, ничего не скажешь! "Наверное, - с безотчётным чувством ревности думал он, - существует и другая, скрытая от него подоплека её нерешительности…” Как быть? Время истекает – самолёт уже выпустил шасси и вот-вот коснётся земли, а она сидит, как ни в чём не бывало: белый брючный костюм из тонкой эластичной ткани беззастенчиво обрисовывает линии её стройного тела; ручки она как прилежная ученица сложила у себя на коленках; а волосы, дабы они не мешали, собрала в небрежный узел и повязала лентой, и они тускло мерцают словно старинное червонное золото… Была у его матушки такая фамильная брошь – замысловато переплетённый клубок змей с синими эмалевыми глазками; сейчас она перешла к его сестрице Наталье. Матушка эту брошь никогда не чистила – говорила, что налёт времени не вредит, а наоборот только придаёт старой вещи благородство и изысканность…

- …Лада, так ты не ответила – пустишь нас с Ермаком к себе? Обещаем не хулиганить и не безобразничать. Местечко найдётся? Нам много не надо… - как можно более непринуждённо вновь начал Семён.

- Всем места хватит и ещё останется. Я ведь "богатенький Буратино”, а не бесприданница какая-нибудь… - ответила Лада, как всегда, вплетая в свою речь меткое словечко из лексикона своего лучшего друга языкастого Марика Варшавского, - …квартира, дача, машина, все дела! Дача, правда, давно и безнадёжно заброшена, потому что мне лень там копаться, и машина – вообще-то, отцовская, а я езжу на ней по доверенности. Ах, да, ещё забыла про своё самое ценное достояние! У меня ведь есть две девочки-красавицы – одна краше другой! Причём, учти, Семён: в экстраординарных случаях я всегда рассчитываю на их заступничество…

"Своими девочками-красавицами” Лада звала Веронику и Лолиту Четвёртую.

- …Договорились? Заеду домой, заброшу вещи, потом заберу у сестрицы Натальи Ермака и к тебе!

- Только не очень спеши. Надо же мне подготовить к твоему появлению своих девочек-красавиц! – с вызовом швырнула она Семёну в лицо напоследок.

На то, какое действие возымели эти её слова, Лада посмотреть не осмелилась.

Она могла бы ещё добавить пару ласковых слов, в миг остудивших бы его горячий пыл, вот только почему ей так горько и противно от себя самой и так саднит горло, будто у неё начальная стадия ангины?

А внизу под ними уже раскинулись зелёные предместья Ташкента; и вот, наконец, шурша и легко подпрыгивая, совсем как резиновый мячик, их самолёт резво покатился по посадочной полосе…

Родной город встретил их неистовым июльским солнцем. Чувствовалось, что невыносимая жара продержится в Ташкенте ещё какое-то время. Над раскалёнными бетонными дорожками тихо трепетал зной; сухая, выжженная солнцем трава устилала необъятное поле и была пронизана едва уловимой вибрацией. Мимо них, упоённая солнцем, простором и бездельем, пролетела ватага воробьёв; где-то вдали от безысходности лаяла собака; тёплый, мягкий ветерок шелестел высокими кронами тополей, а от потрескавшейся от зноя земли шёл сильный, пряный запах полыни… Лада жадно, как выпущенная из заточения на волю птица, вдохнула родной воздух. Вот он: её город, её радость и гордость, её родина, её семья, наконец, её Вероника! И отныне, здесь же её Семён – её любовь и судьба! И что-то новое вновь горячо и безудержно поднималось в её груди…

Вслед за другими пассажирами, уже успевшими подзабыть о ташкентском пекле и потому от неожиданности несколько оторопевшими, Лада с Семёном пересекли лётное поле и торопливо вошли в здание аэровокзала. И снова эта толкучка! Паспортный контроль, багаж, таможня… Впереди них мельтешила знакомая клоунообразная попутчица в шиньоне и накладных ресницах. Свой несессер из коричневой кожи она куда-то задевала; зато вместо него волочила за собой огромную картонную коробку с характерными значками и перевязанную крест-накрест бечёвкой. "Судя по всему – телевизор”, - подумала Лада. Ей хотелось расколошматить его вдребезги, потому что она, ступая за англичанкой по пятам, раз десять чуть не споткнулась и уже сомневалась в целости своего торта, который она вынуждена была, оберегая от посягательств толпы, нести впереди себя в вытянутой руке.

Сзади них, то и дело сквернословя по-русски, пыхтел весь пропахший потом и винными парами толстяк с лицом цвета отполированного временем дубового бочонка. Живот его то напряжённо вибрировал, то мелко трясся от смеха, а его смрадное дыхание неприятно щекотало Семёну затылок. От его поганого запаха всем вокруг уже стало тошно. С трудом подавляя навернувшиеся позывы на рвоту, Семён посмотрел на плетущуюся рядом Ладу. Она, не выдержав, отвернулась, кое-как изловчившись, достала из своей сумки маленький флакончик с золотистой пробочкой и украдкой его понюхала. Заметив, что её засекли, Лада скромно пожаловалась:

- Дышать нечем…

Наконец их, изнурённых долгим ожиданием, волной вынесло к толпе встречающих. Сквозь стеклянную перегородку им виден был копошащийся как муравейник зал. Валом повалили пассажиры; их громкими, ликующими возгласами приветствовали встречающие; находящиеся в непримиримой вражде таксисты и частники выискивали в толпе заинтересованные лица. Рейс из Лондона – это вам не шутки шутить! Сегодня у всех выдастся славный денёк! Носильщики, дюжие молодые ребята в униформе, все как на подбор снедаемые манией величия, взращённой на чувстве осознания собственной значимости, увозили на своих скрипучих тележках бесконечные чемоданы, коробки и сумки…

У Лады потемнело в глазах; Семён же сразу заметил две одинокие фигуры – маленькую и большую, забившиеся подальше от сутолоки в какую-то стеклянную каморку почти у самого входа: тоненькая как былинка, хорошенькая девочка в донельзя короткой джинсовой юбчонке и ярко-розовом топике цеплялась ручкой за огромную ладонь высокого, статного и костистого старика в очках лет восьмидесяти с гаком. Зал наполнялся людьми; от нетерпения девочке не стоялось на месте, и она с неприкаянным видом крутилась как егоза. Видимо, разглядев сквозь стекло Ладу, она вдруг расплылась в улыбке; у неё была вылитая улыбка её мамы.

Но Лада уже тоже заметила дочку.

- Мои! – сказала она Семёну. – Вероника с дедом.

- Красивая у тебя девочка!

- В самом деле?

Лада почувствовала себя польщённой. От смущения она даже слегка зарделась, хотя и подумала о Веронике: "Вот круть-верть! Никогда ведь спокойно даже минуты не простоит!”

Девочка действительно была симпатичным и грациозным созданием с ясными и непосредственными зелёными глазами и шелковистыми каштановыми вихрами до плеч. "Впрочем, - подумал Семён, - у девочки с таким красивым именем Вероника, вряд ли могла бы быть иная внешность”. Он продолжал её всё ещё разглядывать сквозь распахнутые настежь широкие стеклянные двери зала, инстинктивно выискивая в её облике то, что изобличало бы её нрав и привычки.

Лада, явно завидуя, как наиболее нетерпеливые пассажиры гуськом просачиваются сквозь узкий дополнительный проход в зал, отнюдь не весело подумала: "И весёлою гурьбой звери ринулися в бой…” Тут Вероника, не сумев обуздать детские порывы, рывком выпростала свою ладошку из-под кряжистой руки деда и вприпрыжку побежала к этому проходу. Там она с кошачьим проворством перелезла через турникет и встала в раздумье – как ей пробраться сквозь толпу. Это зрелище совершенно доконало Ладу, ибо она, не чуя под собой ног, рванулась навстречу дочери. Другие пассажиры расступились, и Вероника вихрем подскочила к ним; на Семёна пахнуло изумительным запахом свежести и детства. На секунду в её облике он ощутил то, что так поразило его в Ладе. Захлёбываясь звонким смехом, она прыгала и скакала вокруг них с неподражаемой непосредственностью.

- Ролики привезла?

- Привезла!

- А часы с калькулятором?

Она произнесла: "с куркулятором”, насмешив этим едва ли не весь зал.

- Да!

- Yes!!!

И только вдоволь наскакавшись, она в притворной скромности опустила глазки и позволила-таки Ладе себя поцеловать и потискать. 

© Copyright: Марина Беглова, 2012

Регистрационный номер №0040569

от 7 апреля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0040569 выдан для произведения:

Глава 20



Семён ещё в аэропорту обратил внимание на то, что Лада сегодня была не в меру задумчива, на все его попытки заговорить или угрюмо отмалчивалась, или, наоборот, отвечала пространно и невпопад, а её кроткие и мягкие зелёные глаза молили оставить её в покое.

Даже в той бестолковой теснотище при посадке с её лица не сходило столь знакомое ему отстранённое выражение – именно такой взгляд был у неё, когда он неожиданно столкнулся с ней на пляже. Этот взгляд тогда тоже умолял пощадить и не трогать её.

А едва они водворились на своих местах в самолёте, как она схватилась за подлокотники кресла и вовсе замкнулась в себе.

Он попробовал было от нечего делать почитать журнал, но вместо строчек у него перед глазами стояла Лада – Лада в своём лёгком белоснежном костюме, с белой лентой в рыжих, струящихся по спине и плечам волосах и крохотным золотым крестиком в низком вырезе блузки; его локоть слегка касался тыльной стороны её ладони, а исходящий от её кожи тонкий, соблазнительный запах духов будто дразнил его.

Лада сидела, уставившись в одну точку на шершавой обшивке самолёта впереди себя, и слегка покусывала уголок рта. Исподтишка взглянув на её строгий профиль, озарённый шедшим от иллюминатора сиянием, Семён подумал, что щёки у неё сейчас точь-в-точь как кожица у обласканного солнцем золотистого абрикоса, спеющего на ветке, когда непоседливые солнечные зайчики скачут на его тугих, румяных бочках.

Потом неожиданно Ладино внимание привлекла их попутчица-англичанка – она даже со странной бравадой в голосе сказала Семёну пару слов насчёт не вполне презентабельного прикида этой странноватой гражданки, но потом опять замолчала – замолчала надолго, и он вновь не знал, куда себя девать.

Один раз он не выдержал и нагнулся к ней, чтобы что-то сказать, но от неожиданности отпрянул – она смотрела перед собой невидящими глазами, и непролитые слёзы застилали её взор. Со стороны это выглядело так, будто её тело – её стройное, гибкое, загорелое тело, облачённое в элегантный костюм, - оставалось в кресле рядом с ним – Семёном, а её душа – её беспокойная, мятущаяся душа, снедаемая неведомыми ему силами, - покинула свою прекрасную оболочку и устремилась неизвестно куда. Где она? С кем? И ведь ни за что не скажет, лишь напустит на себя ещё более отчуждённый вид и на все его расспросы со свойственным ей достоинством ответит: “Ничего подобного! Так, пустяки!” А ведь с неё станется – если её не отвлечь, она так и будет думать и молчать до второго пришествия!

Он ещё раза два заговаривал с ней, но она, слегка наклонив к нему голову, или отвечала кратко с сонным, рассеянным видом, или не реагировала вовсе…

- Лада, посмотри: Каспийское море! – Семён позвал Ладу к иллюминатору машинально, уже не надеясь её ничем растормошить.

Далеко внизу под ними солнечные блики задорно играли на зеркальной глади моря; а оставшийся позади тёмно-зелёный берег, полого спускающийся к воде, мягко обволакивала призрачная белёсая дымка.

Но Лада лишь пожала плечами и слабым голосом ответила:

- Неужели? Сам смотри, а мне не хочется.

Он не стал ни прекословить ей, ни уговаривать и отвернулся в подавленном настроении, но Лада будто вдруг очнулась от спячки, посмотрела в его сторону, смутилась – до чего же она его, бедненького, довела! – и, прилагая большие усилия, чтобы ненароком не глянуть в иллюминатор, сказала:

- Семён, а знаешь, мой родимый журнал “Альфа и Омега” как-то опубликовал занимательную статью об Амударье. Представь себе, она, как Урал и Волга, когда-то несла свои воды в Каспийское море, и лишь относительно недавно по какой-то причине повернула к Аралу. Ты это знал? Так вот. Ты присмотрись. Говорят, если повезёт, то среди песков можно разглядеть её бывшее русло. Если увидишь, то позови меня…

Ничего он, конечно, не увидит, и Ладе не придётся, изо всех сил вцепившись в его локоть, выглядывать в иллюминатор. Уж слишком это невероятная вещь – отыскать среди песков и такыров Каракумов тоненькую как волосок наточку Узбоя…

Ладе тогда пришлось редактировать эту статью, и сейчас она отчётливо вспомнила всё её содержание, вплоть до отдельных деталей. Амударья… Окс… Джейхун… Великая и могучая азиатская река, рождённая от слияния трёх бурных горных потоков – Пянджа, Вахша и Кундуза, - она, в отличие от своей более степенной и покладистой сестрицы Сырдарьи, всегда славилась горячим и необузданным нравом, недаром по-арабски она зовётся “безумной”. Человек селился на илистых, плодородных почвах её поймы с доисторических времён, но она, коварная плутовка, уходила от него по новым руслам. Человек строил плотины и дамбы, но она как дикая кобылица, не желающая вставать под уздцы, рассвирепев от такой бесцеремонности, убегала от него; ни хлыст, ни сбруя – такой всё нипочём. Даже изменив Каспию и окончательно уйдя от него к Аралу – совсем как неверная жена, - она не переставала дразнить их обоих дерзкими выходками и трепать им нервы, причём, в изобретательстве всяческих проказ и шалостей ей нет равных. Не раз она меняла месторасположение своей дельты, простирая свои щупальца – рукава на всё новые и новые земли. Надеясь улестить свою строптивую и непокорную реку, древние хорезмийцы создали культ Анахиты – богини плодородия и водной стихии, ибо они очень хорошо знали, что такое гнев и ярость Амударьи – земного воплощения Анахиты. Это – чудовищный по своей мощи паводок – дегиш, смывающий всё на своём пути: посевы и селения, крепости и города… Так были стёрты с лица земли и древняя столица хорезмшахов – город Кят, и первая столица Каракалпакии – город Турткуль. Недолго была верна Амударья и Аралу; человек, беспечный и недалёкий по своей природе, прорубил каналы, и она, не стерпев горькой обиды, убежала в пески – убежала, очевидно, навсегда. Рождённая свободной, она предпочла и умирать свободной! И сейчас ни один литр её взбаламученной, шоколадного цвета воды не доходит до горемычного Арала…

Статья содержала и другие, весьма веские сведения по экологии. Лада вспомнила, как её тогда озадачили цифры: всего лишь 2% поверхности земного шара пригодны для жизни, а остальные 98% - это моря, океаны, пески и вечные льды. Всего 2% - сейчас Ладе показалось это чересчур мало. “Допустим, 70% - это вода, а где же ещё 28%? Ну, уж это они хватили через край!” – подумала Лада и забрала у Семёна глянцевый бортовой журнал, на одной из страниц которого она ещё раньше заметила красочную иллюстрацию: на зелёной лужайке, подстелив под себя полосатый половичок, в весьма забавной позе лежит стилизованный под человечка земной шар, - и за неимением другой карты принялась изучать его.

Лада уткнулась в журнал, с головой уйдя в свои замысловатые подсчёты, а Семён, тесно прижавшись плечом к её плечу и тоже склонившись над журналом, как бы невзначай вдыхал аромат её кожи. Он чувствовал исходившее от неё приятное тепло, слушал, что она ему втолковывала о какой-то давнишней статье из её родимого журнала “Альфа и Омега”, а сам не переставал всю её внимательно разглядывать – от огненно-рыжей чёлки и горящих возбуждённым огнём зелёных глаз до белых босоножек с узкими мысками, в изящных вырезах которых перламутрово поблескивали ярко-розовые ноготки. Положив журнал себе на колени, она сидела очень прямо, едва касаясь спинки кресла и закинув ногу на ногу – он всегда поражался, какая горделивая у неё осанка. Говорила она как всегда тихим и мягким, слегка гортанным голосом, а её губы, густо накрашенные золотистой, очевидно, специально подобранной в тон волосам, помадой, двигались как заведённые. Она говорила и говорила, словно потоком слов надеялась перечеркнуть нечто, засевшее в её сердце…

- …Семён, посмотри-ка! Как здорово и прямо в точку! Пуп Земли – в Вашингтоне!

Лада правым указательным пальчиком ткнула человечка в круглое пузико.

Семён через Ладино плечо заглянул в журнал.

- А мозг – в Японии! – подхватил он её остроумную находку.

- А тогда сердце – в Ташкенте! Хотела бы я занять в этом сердце хотя бы маленькое местечко… Семён, знаешь, мой дед вывел, как ему кажется, свою формулу счастья, а, может где-то вычитал – я точно не знаю… Так вот, он говорит, что счастье человека в том, чтобы его “могу”, “хочу” и “должен” совпадали. Если всё так просто, то, кажется, я знаю, как мне стать счастливой! У меня есть кое-какие задумки, только я никак не могла себя заставить плотно этим заняться… Я уже давно хочу написать что-нибудь эдакое о нашем Ташкенте. Я могу написать – я это чувствую… Я должна написать. И я напишу! Я обязательно напишу! Вот прямо сейчас, глядя тебе в глаза, торжественно клянусь! Честное пионерское!

Щёки её запылали; Лада прямо-таки исходила дрожью от переполнявшего её какого-то неведомого ей доселе чувства. И было оно, это новое чувство, до того сильное, пронизывающее до мозга костей, живое и нежное, что непременно хотелось поделиться им со всеми. Она сделает это! Она напишет! Смутное желание, тлевшее в ней много месяцев кряду, вдруг вспыхнуло ярким пламенем. И чтобы почувствовать это, оказывается, надо было всего лишь уехать за тридевять земель!

- Семён, послушай, я уже знаю, о чём я напишу…

Ладой охватило неукротимое желание открыться ему прямо сейчас, хотя это было не в её правилах – говорить о задуманном. Только она пока не знает, что это будет: эссе или очерк, или повесть, или что-то ещё…

- … я напишу о старых ташкентских дворах – просторных и огромных, на несколько семей… Мои бабуля с дедом живут в таком общем дворе на Паровозной. Я сама выросла в этом дворе…

Лада снова замолчала, по привычке прикусив левый уголок нижней губы – так ей всегда лучше думалось. Никогда ещё она с таким пылом не рвалась к работе; обычно случалось так, что сначала она вроде бы загоралась новой идеей, но потом что-нибудь расхолаживало её. А сейчас в голове у неё уже созрел план: она напишет о своём Ташкенте – о том Ташкенте, каким его знает и чувствует она, Лада Коломенцева: о необъятных, пыльных и поросших бурьяном дворах с ворохом мёртвых листьев у некрашеного забора; об одноэтажных домах – старых и потому немного обветшалых, но добротных, с толстыми стенами, высокими потолками и старомодными кисейными занавесками на окнах, и домиках поскромнее, выстроенных из сырцового кирпича, осенённых вековыми чинарами и окружённых прохладными фруктовыми садами, где вездесущее солнце с тайным любопытством заглядывает сквозь щели в деревянных ставнях. И она с этим отлично справится, ведь она всегда это умела – найти самые точные и самые нужные слова, чтобы создать у читателей правильное настроение.

И ещё она напишет о их жителях: русских, украинцах, армянах, немцах, евреях, татарах… Ведь откуда пошло это бездушное слово, столь популярное ныне у них в Ташкенте, - “русскоязычные”? – с этих самых общих дворов!

Была когда-то в истории человечества эпоха великого переселения народов; нечто подобное столетие назад коснулось и её Ташкента: со всех краёв сюда начали стекаться переселенцы. Одни приезжали в надежде на лучшую долю, гонимые нуждой и голодом, навсегда вычеркнув из своей памяти своё скорбное прошлое; другие, разочаровавшись в жизни и утирая горькие слёзы по утраченному, забрели сюда в погоне за счастьем; третьи – что греха таить! – ехали сюда за длинным рублём, купившись на обещания местных чиновников, посуливших им златые горы… У каждого своя причина, своя судьба, своя история, своё прошлое… юда за длинным рублём, купившись на обещания местных чиновников, посуливших им златые горы... жизни, забрели сюда в погоне за с

А Гершевичи, Саркисяны, Булочкины? – её ближайшие соседи по дому на Паровозной…

А её лучший друг Марик Варшавский? Ведь он родился в таком же старом большом доме на Кашгарке…

А старики Варшавские – Мирра Ароновна и Михаил Ефимович? Прожив чуть более четверти века в типовой многоэтажке на Чиланзаре, они так и не смогли до конца привыкнуть к новому для них укладу жизни – слишком уж большая часть их души навеки осталась на Кашгарке…

Старая, милая сердцу Кашгарка… Сначала этот околоток у канала Чаули облюбовали беженцы из Кашгара, построив себе на чужбине, по сути, свой город мастеров – город горшечников и жестянщиков, медников и кожевенников, оружейников и ткачей, менял и, конечно же, торговцев – на востоке без торговли никуда! Какое-то время на Кашгарке жил и творил свои шедевры русский художник Верещагин. Чуть позже, в начале века, когда построили железную дорогу, сюда начал съезжаться люд едва ли не со всего света. Всех приютила, всех собрала под своей крышей по-восточному щедрая и гостеприимная Кашгарка! И хотя никто бы не назвал их жизнь лёгкой и беззаботной, но, хлебнув горя у себя на родине, они были рады найти приют в этом тихом, мирном и сытном краю…

Ничего не осталось от той Кашгарки – не пощадило её землетрясение. На месте бывших тенистых улочек и глинобитных домиков, которые были неотъемлемой частью общей картины старого Ташкента, - новенькие кварталы многоэтажек. Но осталась вековая пыль Кашгарки, её воздух, её дух, биение её сердца – словно это случилось только вчера: разбуженные в предрассветный час ударом стихии, жители этих глинобитных домиков, нашедшие здесь вторую родину, навеки покинули свой кров.

Ничего не осталось от Кашгарки, только память о ней, унаследованная от отцов, в сердцах тысяч и тысяч ташкентцев!

Лада подумала, что все они, в сущности, и есть потомки тех самых мальчишек и девчонок послевоенной поры, что населяли тогда Кашгарку и Тезиковку, Болгарку и Первушку, Госпиталку и Сарыкульку – с их особым, ни на что не похожим устройством мира, со своим бытом, традициями и привычками, со своей особой кухней и непременным крепко заваренным чаем, с совместными танцульками под грампластинки и более солидными гулянками, даже со своей эмблемой. У Лады была наготове и эмблема. С безошибочной находчивостью журналистки она решила, что эмблемой могла бы послужить та самая Чаулюшка – канал Чаули, - по сути своей клоака или сточная канава; хотя с равным успехом это мог бы быть Анхор или Салар. Но Лада выбрала Чаулюшку. Когда-то она протекала через весь тогдашний Новый город и служила мальчишкам мерилом смелости и отваги. Редко кто добровольно отваживался окунуться в её мутные как мыльный раствор, тягучие и жирные воды. Рассказывали, что, чего там только не плавало – и зловонные отбросы скотобойни, и метровые откормленные змеи, при виде которых сердце наполнялось ужасом, и даже распухшие трупы бродяг. А на её грязных, осклизлых и смрадных, изобилующих всяческим отребьем и водяными крысами берегах проходила вся их разухабистая мальчишеская жизнь с мелкими драками до первой крови и побоищами не на жизнь, а на смерть; здесь они пижонили перед детками благополучных семейств своими «блатными» повадками; здесь они вскладчину устраивали свои незамысловатые пирушки с грошовыми сладостями и бутылкой портвейна на всех; здесь они строили свои грандиозные планы, сызмальства теша свои души величием будущего. Милая, родная Чаулюшка… Такая же бесхитростная в понятиях и добродушная, с грубыми, но незлобивыми повадками, как и всё их немудрёное детство. Сейчас её уже нет – её заковали в бетон и опустили в преисподнюю, подальше от придирчивых глаз. Но они, те самые мальчишки - фезеушники суровой послевоенной поры, знают, что она где-то рядом, потому что она и есть то последнее звено, что связывает их с ушедшим детством. И это такая бесспорная, азбучная и очевидная истина, которую никто не посмеет оспаривать.

А корейцы, турки – месхетинцы, крымские татары, греки, цыгане? “Хотя нет, - подумала Лада, - эти, кажется, приехали уже позже – во время или сразу после войны, оттого не ассимилировали, а держались особняком…”

А поразительное ночное южное небо? – такое же чёрное, как крышка концертного рояля, а звёзды и острый месяц кажутся на нём рассыпавшимся жемчужным ожерельем с драгоценным фермуаром.

А безмятежная, величавая красота ташкентских садов?

А неожиданно тёплый денёк посреди бесснежной, оттого такой томительно скучной зимы, когда вдруг подует лёгкий ветерок и принесёт с собой шальное ощущение весны, а в лицо пахнёт долгожданной свежестью?

А южные ночи, по-летнему короткие и жаркие, когда даже из распахнутых настежь окон тянет духотой; а едва спустится тьма, и не успеешь заснуть, как на востоке сквозь листву уже пробивается розовая денница, и майны заводят свою бесконечную трескотню?

Всё было здесь, в этих старых ташкентских дворах, вся правда жизни, с её счастьем и несчастьем, победами и поражениями, любовью и ненавистью, чаяниями и потерями…

Лада посмотрела на Семёна, и в её глазах можно было прочесть все её мысли.

- Семён, а ведь мы, жители современных многоэтажек, тоже любим эти старые дворы, совсем как…

Она запнулась, ища подходящее сравнение. Её бабуля Леля очень любит повторять – а она в их семье вообще слывёт большой мастерицей порассуждать, - что человека от нелюдя отличает стремление помнить добро.

- …совсем как дерево, которое состарилось и не плодоносит, но его всё равно холят и нежат, и заботятся о нём – поливают и стригут сухие ветки…

Вот её дед в своём саду никогда не срубает старые деревья, считая это возмутительным во всех отношениях.

- Семён, а ты помнишь: Рема и Ромула вскормила волчица, а Зевса – коза Амалфея? Мы это в школе проходили…

- Помню, а что?

- Нет, ничего. Пустяки… Я просто так спросила…

Лада вдруг подумала, а помнили ли они о своих кормилицах после того, как стали тем, кем стали? Куда уж им – они же небожители, им недосуг! А вот люди помнят – на то они и люди! – и даже соорудили этой милосердной волчице памятник. Ну, где сейчас эти Ромул и Рем? – канули в Лету, а памятник волчице, их кормилице, стоит до сих пор!

Всё! Решение принято окончательно и бесповоротно, ибо желание её твёрдо и непоколебимо! И обратного пути у неё нет! Она напишет – она сможет! - так, чтобы это её непревзойдённое по дерзости творение стало памятником её Ташкенту, такому, каким она, Лада Коломенцева, его знает и любит, и тем самым воскресит в памяти тысяч и тысяч ташкентцев сгинувшие в небытие времена – сладкие и горькие одновременно. Она должна сделать это, даже если этим она нечаянно взбудоражит чьи-то притаившиеся далеко-далеко на дне сознания неприятные воспоминания. А её Ташкент – это и есть те самые дворы: огромные, щедрые, шумные и тихие одновременно, где жили, живут и будут жить от души, с размахом те самые русскоязычные люди, по сути – отдельная формация. Эта формация дала миру и писателей, и учёных, и спортсменов, и целую плеяду всеми любимых артистов и артисток, и знаменитых режиссёров, и много кого ещё… “А вот хотела бы я знать, - подумала Лада, - помнят ли они, разбредясь по миру, откуда они родом и кто их всех вскормил?”

- Семён, а ты знаешь, что после смерти Баха один из его сыновей партитуры отца использовал в качестве обёрточной бумаги? Вот сволочь, правда? Это общеизвестный факт; мой родимый журнал “Альфа и Омега” тоже как-то написал об этом. Ведь сущее же святотатство!

Ладе вообще претила всякая профанация; она это воспринимала как личное оскорбление.

Семён хоть и кивнул Ладе в знак согласия, но всё же никак не мог взять в толк, причём здесь Бах и его сыновья; а на его лице было написано такое искреннее недоумение, что Ладе ничего не оставалось, как только терпеливо, хотя и сбивчиво объяснить ему что к чему.

- Понимаешь, Семён, вот матери… - говорила она, - …ведь они всю жизнь помнят своих разъехавшихся по белу свету детей, помнят и ждут их назад, и даже держат наготове комнату. У моей соседки тёти Тоси Булочкиной сын Гриша живёт в Канаде; так она в его комнате буквально каждый день и пыль вытирает, и пол моет, и всё остальное… А когда получает от него письмо, то на радостях печёт пирог и носится с ним по округе, угощает всех соседей подряд – это чтобы все вместе с ней порадовались за её сыночка! Вот так и Ташкент помнит всех своих детей, когда они далеко и даруют свои шедевры миру. А ведь правда же, как у нас радуются за них и гордятся ими! Я сама недавно слышала на базаре, как одна бабулька другой бабульке пересказывала содержание сериала и стократно повторила: “А наша-то, наша что учудила!” Вот я и хочу, чтобы какой-нибудь наш “ильхомовец”, как Родион Нахапетов или, к примеру, Александр Невский, удачно подвизавшись в Голливуде и лет эдак через десять получая своего “Оскара” – а вдруг, чем чёрт не шутит! - не забыл бы передать “отдельное спасибо” Ташкенту. А больше, кроме этого “спасибо”, Ташкенту ничего и не надо. Господи! Как же я хочу домой! Вот приеду и первым же делом сяду за свою писанину… - как заговорённая твердила Лада; и какое-то странное, первобытное нетерпение, отодвинув на задний план все остальные мысли, заставляло её снова и снова повторять одно и то же.

- …У меня уже столько материала накопилось. Ведь я давно это задумала… Грех будет, если всё пропадёт зря!

Обычно такая несловоохотливая, если дело касалось её незавершённой работы, сейчас Лада была вся как идущий по лисьему следу трепещущий фокстерьер.

- А я думал, что ты напишешь об Англии… - немного вызывающим тоном, будто оспаривая её право на свободу творчества, сказал Семён.

- А что Англия? О ней и так столько написано… Я не такая нахалка, чтобы ещё что-то писать.

В самом деле, если слава Диккенса и Голсуорси ей точно не грозит, то она и пробовать не станет!

- …Семён, ты лучше послушай, как звучит: Таш-кент! – отчеканила Лада по слогам, а потом ещё для пущего эффекта помусолила это слово на языке.

- …Будто на морозе от булки свежеиспечённого белого хлеба отломили краюшку – знаешь, такую ноздреватую, как губка, и она, обжигающе горячая, исходит в руке паром… А ты, голодная, берёшь её варежкой, чтобы не обжечься, подносишь к лицу, прижимаешь к губам, и она обдаёт тебя ароматным жаром… Чудо! В детстве, когда меня посылали за хлебом, я всегда так делала…

У Лады от нахлынувшей тоски даже защемило сердце и противно закололо в носу.

А об Англии она тоже напишет – мамаша Кураж заставит, а чувство такта не позволит Ладе отказаться.

Мамаша Кураж - Майя Борисовна Мамочкина была главным редактором Ладиного родимого журнала “Альфа и Омега”; причём, считая саму себя той ещё пройдохой и потому нисколько не обижаясь, авторство сего звучного прозвища она приписывала именно Ладе за её неподражаемую склонность ко всякого рода эпитетам и сравнениям. Вовсе напрасно, потому что, когда семь лет назад Лада впервые появилась в редакции, прозвище это уже вовсю гуляло среди её сотрудников.

- Лада, а я по твоей Паровозной в детстве на велике гонял…

Лада уныло вздохнула.

- Вот как? А у меня в детстве велосипеда не было…

Велосипед был у её старшего брата Саши, но он – жадина-говядина! – никогда Ладе его не давал. А если и давал, то взамен требовал, чтобы она, Лада, вынесла за него мусорное ведро. Да чтобы она, Лада Коломенцева, которая с четырнадцати лет не появляется на публике не при полном параде, на глазах всего двора как какая-нибудь «сто восьмая» бродяжка прошествовала с вонючим ведром до помойки и там опорожнила его? Не бывать такому никогда!!! Нет, нет и нет!!! И не нужен ей этот его дебильный велосипед!

- …И бабуля тоже всё время вдалбливала мне в голову, что негоже, мол, приличной барышне, как какой-нибудь чувырле, болтаться без дела по улице…

- Строгая, видно, у тебя бабушка! А вот моей бабушкой была Нина Заречная!

Семён судорожно сглотнул, подавляя вдруг охватившее его желание поведать Ладе о своих сородичах.

- Да, именно так: Нина Заречная… Она родилась на селе… было на Волге такое село – Троицкое, между Угличем и Калязиным… - Семён вновь замолчал в сомнении, а интересно ли Ладе это; но она подняла на него такие изумлённые и вопрошающие глаза, что он, отбросив всякие стеснения, продолжил дальше, - …село размером как две твои Паровозные: на одной улице жили все Троицкие, на другой – Заречные. Вот бабушка и получилась Ниной Заречной. А когда вышла замуж за деда, то стала Ниной Троицкой. Потом их село попало под раскулачивание. А у деда был друг – участковый; приходит он к ним посреди ночи в избу и говорит: “Немедленно уезжайте! Ваша семья в списках третья по счёту!” А дед не понимает, переспрашивает: “В каких таких списках?” Друг от такой наивности даже рассердился: “В каких списках?! На раскулачивание! Вот в каких!” Но дед всё равно не верил: “За что? Да какие же мы кулаки?” А дед был учителем математики в троицкой школе. “А у кого на селе самая большая изба?” А дед ему говорит: “Эту избу ещё мой отец срубил, а он был врачом. В войну три года на фронте отслужил…” Но участковый, видно, своё дело тоже туго знал и не отступился: “В какую войну? В империалистическую! Я тебя предупредил? Предупредил. Бери жену, детей и уезжайте отсель подобру-поздорову!” Тут уже бабушка проснулась и всё поняла быстрее деда. Собрали они одежду, еду, какая в избе нашлась, посадили на телегу детей – мою матушку Сталину и её сестру Милену и махнули на станцию; там лошадь с телегой бросили, а сами на поезде подались в Москву. А уже из Москвы поехали в Усть-Каменогорск. Жили в бараке; дед устроился бухгалтером на лесоповале, а бабушка сидела дома. И ни о чём они не жалели; только бабушке было жалко свою швейную машинку, что в Троицком осталась. Была, мол, у неё знатная машинка “Зингер”, кому же она теперь досталась? Небось, этой председательской дочке Акульке Троицкой! Дед в Усть-Каменогорске купил ей новую; она вышивала салфетки, скатерти и продавала по соседям. Моя матушка мне рассказывала, что зимой там морозы были жуткие! Захочет она пить, выйдет в сени, наберёт кружку воды, поднесёт к губам, а кружка к губам прилипает – с кровью приходилось отрывать… Они думали, что поживут так какое-то время, всё утрясётся, и они вернутся домой. А потом вдруг они узнали, что их Троицкое затопили. Это когда коммунизм начали строить… Лада, помнишь, мы в школе проходили: коммунизм – это советская власть плюс электрификация всей страны? Советскую власть построили, принялись за электрификацию. А у них рядом с селом был громадный монастырь – весь под воду ушёл, одна колокольня торчать осталась! А ещё старухи потом говорили, что перед затоплением иконы по деревням плакали. Когда я был маленьким, бабушка мне рассказывала сказку о невидимом граде Китиже; рассказывала, а у самой слёзы из глаз в три ручья лились… Я тогда не понимал – чего это она всё плачет? А потом – я тогда уже в школе учился – мы с ней поехали на её родину и видели водохранилище это и колокольню… А в Усть-Каменогорске погибла мамина сестра Милена – утонула в Иртыше. Они там что удумали: когда по реке лес сплавляли, то они наперегонки бегали по брёвнам до островов и обратно. У Милены нога соскочила и застряла между брёвен… После этого они и переехали в Ташкент. А жить где? Дед построил дом – самовольно, без разрешения властей. А потом приходит к нему чиновник-крючкотвор и говорит: “Ты бы ещё на Сквере построил рядом со статуей на пьедестале!” А дед ему отвечает: “На Сквере вот ты и строй, а мне и здесь, в сторонке, неплохо!” Короче говоря, сунул дед ему бакшиш в зубы, он их в покое и оставил. Только дом всё равно потом снесли, когда аэропорт надумали строить. А взамен им дали эту квартиру на Шота Руставели…

На протяжении этого печального рассказа Лада молча, не отрываясь, смотрела на Семёна; и ему казалось, что никогда ещё у ней не было таких выразительных глаз: сначала просто чуткие и внимательные, в какой-то миг они вдруг сделались влажными, прозрачными и бескрайними, растворив в своей глубине всю великую женскую суть – подлинные любовь и ласку, нежность и сострадание. Вопиющая преданность этих глаз сладко щемила Семёну грудь, и ему хотелось говорить и говорить без умолку – пусть его рассказ нескладен и неуклюж, лишь бы Лада вот так же жадно и неустанно смотрела на него…

Но тут Лада робко его перебила:

- Семён, как же я тебе завидую: прямо под тобой – книжный магазин! Ты, наверное, в детстве там каждый день пропадал?

- В детстве – нет, а вот сейчас захожу, если должна выйти какая-нибудь моя брошюрка. Захожу вечерами, справляюсь у продавщиц… Они меня там держат за местную знаменитость – как-никак печатаюсь!

- А когда я училась в универе, один мой рассказ опубликовали в журнале “Юность”! Семён, согласись, что “Юность” – это круто! Ведь, правда?

Тогда, одиннадцать лет назад, – а Ладе только-только исполнилось девятнадцать – она не помнила себя от радости, да и сейчас она тоже не прочь была позадирать перед кем-нибудь свой нос, простодушно бахвалясь столь значительным фактом своей биографии. Семён тоже согласился с ней, что напечататься в “Юности” – это круто!

- А у меня в детстве под боком был магазин “Радость”. Семён, ты помнишь “Радость”?

- Конечно, помню. Кто ж его не знал?

- А потом его ликвидировали, и детство закончилось…

Семёну показалось, что Лада сейчас заплачет. Она просунула руку ему под локоть и лбом прильнула к его плечу.

- …А помнишь, в магазине был настоящий бассейн, а в нём плавали надувные крокодилы и белые гуси с красными клювами? Ты помнишь гусей?

- Помню.

- Я всё просила родителей, чтобы мне купили одного… Но, оказывается, гуси не продавались! – Лада сердечно вздохнула.

Ей ужасно захотелось прямо сейчас сказать Семёну что-нибудь трогательное – что-нибудь, касающееся только их двоих; но тут самолёт решительно пошёл на посадку, стюардессы пригласили всех занять свои места и пристегнуться, и Лада, побледнев, отпустила Семёна и вцепилась в подлокотники своего кресла.

А Семён наконец отважился:

- Лада, так как же мы решим – ты ко мне или я к тебе?

“Мы решим” – как же он деликатно и ненавязчиво выражается. На самом деле он уже давно всё для себя решил, а вот она, Лада, никак не может… Это было ещё одной причиной её подавленного настроения. Да, она любит его – любит бесстрашно и безоговорочно, она обожает его, она жить без него не может, она просто не понимает, как она умудрилась целых тридцать лет прожить без него, ведь она без него даже уснуть не может, она готова босиком идти за ним на край света!.. Всё это, безусловно, так. И всё это он уже знает. Вчера, в их последнюю ночь в отеле, отбросив свои страхи и позабыв о должной девичьей застенчивости, она без обиняков всё это ему выложила. И, кроме всего прочего, он такой красивый, каким мужчина просто не имеет право быть! Но одно дело не расставаться ни днём ни ночью в отеле, и совсем другое – заявиться с ним домой: “Здравствуйте! Это Семён! Он будет здесь жить…” Нет, её родные вовсе не святоши какие-нибудь, но всё же… Больше всего её смущала Лолита Четвёртая. С другими уж она как-нибудь сумеет договориться, а вот соблаговолит ли её спесивая гордячка принять в их мирное женское общество сразу двух мужиков – Семёна и этого строптивого Ермака? В самом деле, кроме шуток, Лада совершенно не представляла себе Семёна в домашней обстановке – в своей спокойной, размеренной, “утрамбовавшейся”, как говорит её лучший друг Марик Варшавский, жизни. А её семья с их раз и навсегда заведённым порядком вещей, где каждый предмет имеет положенное ему и только ему место; её семья со своими условностями и формальностями, привычками и церемониями – как примет Семёна её семья? Подумать только, её бабуля до сих пор протирает свою мебель старенькой бархоткой, накапав на неё репейное масло пополам с пчелиным воском! Она говорит, что так всегда делала её мама. А ещё она буквально трясётся над каждой из своих бесчисленных фарфоровых дам и кавалеров, собачек и кошечек. И в том, как её бабуля привязана к своим вещам и привержена ритуалам, она вся! Не такой она человек, её бабуля Леля, чтобы вот так запросто изменить своим принципам, тем более, что здравость их подтверждена опытом!

Лада долго и мучительно молчала. Время от времени она обречённо ёрзала в своём кресле, боясь даже краешком глаза взглянуть на Семёна. Она чувствовала себя неуютно под этим сковывающим движения ремнём; почему-то у неё вдруг затекли руки, а в животе противно засосало, как от нестерпимого голода.

Наконец она тихо отозвалась:

- Это предложение?

- Ну, какое же это предложение? Разве в самолёте делают предложения?

Лада навострила уши.

- А где делают? – совершенно невинным тоном пробормотала она, придумывая на ходу, что бы ей ещё такое сказать – подходящее и достаточно резонное, избегая шпилек, чтобы не обидеть Семёна.

- Скоро узнаешь…

Он смотрел на неё в упор и ждал. Она, смутившись от глупости, которую только что нечаянно сморозила, опустила веки, но его пронзительный взгляд, сквозивший даже через её густые ресницы, был настойчив и неумолим.

Семён недоумевал. Никогда ещё у него не было женщины, которая бы так влекла его к себе. Лада была как голубая мечта, как ускользающий в дымке мираж, как родник с чистой и прозрачной водой, бьющий сквозь расселину в скале, до которой ему не добраться, как навеянная ностальгией неуловимая мелодия начисто забытой песни… Никогда ещё он так не заискивал перед самим собой – он, который всегда был с собой неподкупен и честен! Весь день он использовал всевозможные уловки, чтобы только разговорить её; и весь день он откладывал этот важный для него разговор на потом. Но она упорно молчит. Почему она молчит? Это оставалось для него загадкой и служило поводом его неуверенности в себе, а это как ничто другое деморализовало его, а то и вовсе выводило из себя. Да если бы она позволила, он бы не заходя к себе домой поехал бы за ней! Но она сказала решительное “нет!”, хотя и в мягкой форме; на неё, видите ли, давит груз условностей и он должен это понять. И ещё она сказала, что прежде чем что-либо предпринимать, вначале он должен справиться у Ермака, с мнением которого он обязан считаться. Весьма умная затея, ничего не скажешь! “Наверное, - с безотчётным чувством ревности думал он, - существует и другая, скрытая от него подоплека её нерешительности…” Как быть? Время истекает – самолёт уже выпустил шасси и вот-вот коснётся земли, а она сидит, как ни в чём не бывало: белый брючный костюм из тонкой эластичной ткани беззастенчиво обрисовывает линии её стройного тела; ручки она как прилежная ученица сложила у себя на коленках; а волосы, дабы они не мешали, собрала в небрежный узел и повязала лентой, и они тускло мерцают словно старинное червонное золото… Была у его матушки такая фамильная брошь – замысловато переплетённый клубок змей с синими эмалевыми глазками; сейчас она перешла к его сестрице Наталье. Матушка эту брошь никогда не чистила – говорила, что налёт времени не вредит, а наоборот только придаёт старой вещи благородство и изысканность…

- …Лада, так ты не ответила – пустишь нас с Ермаком к себе? Обещаем не хулиганить и не безобразничать. Местечко найдётся? Нам много не надо… - как можно более непринуждённо вновь начал Семён.

- Всем места хватит и ещё останется. Я ведь “богатенький Буратино”, а не бесприданница какая-нибудь… - ответила Лада, как всегда, вплетая в свою речь меткое словечко из лексикона своего лучшего друга языкастого Марика Варшавского, - …квартира, дача, машина, все дела! Дача, правда, давно и безнадёжно заброшена, потому что мне лень там копаться, и машина – вообще-то, отцовская, а я езжу на ней по доверенности. Ах, да, ещё забыла про своё самое ценное достояние! У меня ведь есть две девочки-красавицы – одна краше другой! Причём, учти, Семён: в экстраординарных случаях я всегда рассчитываю на их заступничество…

“Своими девочками-красавицами” Лада звала Веронику и Лолиту Четвёртую.

- …Договорились? Заеду домой, заброшу вещи, потом заберу у сестрицы Натальи Ермака и к тебе!

- Только не очень спеши. Надо же мне подготовить к твоему появлению своих девочек-красавиц! – с вызовом швырнула она Семёну в лицо напоследок.

На то, какое действие возымели эти её слова, Лада посмотреть не осмелилась.

Она могла бы ещё добавить пару ласковых слов, в миг остудивших бы его горячий пыл, вот только почему ей так горько и противно от себя самой и так саднит горло, будто у неё начальная стадия ангины?

А внизу под ними уже раскинулись зелёные предместья Ташкента; и вот, наконец, шурша и легко подпрыгивая, совсем как резиновый мячик, их самолёт резво покатился по посадочной полосе…

Родной город встретил их неистовым июльским солнцем. Чувствовалось, что невыносимая жара продержится в Ташкенте ещё какое-то время. Над раскалёнными бетонными дорожками тихо трепетал зной; сухая, выжженная солнцем трава устилала необъятное поле и была пронизана едва уловимой вибрацией. Мимо них, упоённая солнцем, простором и бездельем, пролетела ватага воробьёв; где-то вдали от безысходности лаяла собака; тёплый, мягкий ветерок шелестел высокими кронами тополей, а от потрескавшейся от зноя земли шёл сильный, пряный запах полыни… Лада жадно, как выпущенная из заточения на волю птица, вдохнула родной воздух. Вот он: её город, её радость и гордость, её родина, её семья, наконец, её Вероника! И отныне, здесь же её Семён – её любовь и судьба! И что-то новое вновь горячо и безудержно поднималось в её груди…

Вслед за другими пассажирами, уже успевшими подзабыть о ташкентском пекле и потому от неожиданности несколько оторопевшими, Лада с Семёном пересекли лётное поле и торопливо вошли в здание аэровокзала. И снова эта толкучка! Паспортный контроль, багаж, таможня… Впереди них мельтешила знакомая клоунообразная попутчица в шиньоне и накладных ресницах. Свой несессер из коричневой кожи она куда-то задевала; зато вместо него волочила за собой огромную картонную коробку с характерными значками и перевязанную крест-накрест бечёвкой. “Судя по всему – телевизор”, - подумала Лада. Ей хотелось расколошматить его вдребезги, потому что она, ступая за англичанкой по пятам, раз десять чуть не споткнулась и уже сомневалась в целости своего торта, который она вынуждена была, оберегая от посягательств толпы, нести впереди себя в вытянутой руке.

Сзади них, то и дело сквернословя по-русски, пыхтел весь пропахший потом и винными парами толстяк с лицом цвета отполированного временем дубового бочонка. Живот его то напряжённо вибрировал, то мелко трясся от смеха, а его смрадное дыхание неприятно щекотало Семёну затылок. От его поганого запаха всем вокруг уже стало тошно. С трудом подавляя навернувшиеся позывы на рвоту, Семён посмотрел на плетущуюся рядом Ладу. Она, не выдержав, отвернулась, кое-как изловчившись, достала из своей сумки маленький флакончик с золотистой пробочкой и украдкой его понюхала. Заметив, что её засекли, Лада скромно пожаловалась:

- Дышать нечем…

Наконец их, изнурённых долгим ожиданием, волной вынесло к толпе встречающих. Сквозь стеклянную перегородку им виден был копошащийся как муравейник зал. Валом повалили пассажиры; их громкими, ликующими возгласами приветствовали встречающие; находящиеся в непримиримой вражде таксисты и частники выискивали в толпе заинтересованные лица. Рейс из Лондона – это вам не шутки шутить! Сегодня у всех выдастся славный денёк! Носильщики, дюжие молодые ребята в униформе, все как на подбор снедаемые манией величия, взращённой на чувстве осознания собственной значимости, увозили на своих скрипучих тележках бесконечные чемоданы, коробки и сумки…

У Лады потемнело в глазах; Семён же сразу заметил две одинокие фигуры – маленькую и большую, забившиеся подальше от сутолоки в какую-то стеклянную каморку почти у самого входа: тоненькая как былинка, хорошенькая девочка в донельзя короткой джинсовой юбчонке и ярко-розовом топике цеплялась ручкой за огромную ладонь высокого, статного и костистого старика в очках лет восьмидесяти с гаком. Зал наполнялся людьми; от нетерпения девочке не стоялось на месте, и она с неприкаянным видом крутилась как егоза. Видимо, разглядев сквозь стекло Ладу, она вдруг расплылась в улыбке; у неё была вылитая улыбка её мамы.

Но Лада уже тоже заметила дочку.

- Мои! – сказала она Семёну. – Вероника с дедом.

- Красивая у тебя девочка!

- В самом деле?

Лада почувствовала себя польщённой. От смущения она даже слегка зарделась, хотя и подумала о Веронике: “Вот круть-верть! Никогда ведь спокойно даже минуты не простоит!”

Девочка действительно была симпатичным и грациозным созданием с ясными и непосредственными зелёными глазами и шелковистыми каштановыми вихрами до плеч. “Впрочем, - подумал Семён, - у девочки с таким красивым именем Вероника, вряд ли могла бы быть иная внешность”. Он продолжал её всё ещё разглядывать сквозь распахнутые настежь широкие стеклянные двери зала, инстинктивно выискивая в её облике то, что изобличало бы её нрав и привычки.

Лада, явно завидуя, как наиболее нетерпеливые пассажиры гуськом просачиваются сквозь узкий дополнительный проход в зал, отнюдь не весело подумала: “И весёлою гурьбой звери ринулися в бой…” Тут Вероника, не сумев обуздать детские порывы, рывком выпростала свою ладошку из-под кряжистой руки деда и вприпрыжку побежала к этому проходу. Там она с кошачьим проворством перелезла через турникет и встала в раздумье – как ей пробраться сквозь толпу. Это зрелище совершенно доконало Ладу, ибо она, не чуя под собой ног, рванулась навстречу дочери. Другие пассажиры расступились, и Вероника вихрем подскочила к ним; на Семёна пахнуло изумительным запахом свежести и детства. На секунду в её облике он ощутил то, что так поразило его в Ладе. Захлёбываясь звонким смехом, она прыгала и скакала вокруг них с неподражаемой непосредственностью.

- Ролики привезла?

- Привезла!

- А часы с калькулятором?

Она произнесла: “с куркулятором”, насмешив этим едва ли не весь зал.

- Да!

- Yes!!!

И только вдоволь наскакавшись, она в притворной скромности опустила глазки и позволила-таки Ладе себя поцеловать и потискать. 

 
Рейтинг: 0 516 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!