Многоточие отсчёта. Книга первая. Глава десятая
Глава 10
Семён Абрикосов видел, как Лада, отойдя от группы пассажиров того злополучного пейнтоновского рейса, села в неизвестный автобус и укатила в противоположном от побережья направлении. В Лондоне она едва ли проронила пару слов и вообще вела себя как-то чересчур отчуждённо. В то ослепительное утро он наблюдал за ней, исподтишка любуясь тем, как солнечные блики задорно играют в пятнашки на её милом личике, как пульсирует на её виске бледно-голубая жилка, и как, запрокинув голову, она, сама простота и непосредственность, немного с опаской стреляет по сторонам своими лучистыми зелёными глазами, а в её пшеничного оттенка волосах, залитых солнцем, сверкают золотые искорки. Но мало ли какие дела могут найтись в Англии у известной журналистки? В самом деле, не догонять же её со своими идиотскими расспросами! Её, журналистку своего любимого журнала "Альфа и Омега”, он узнал ещё в ташкентском аэропорту - читал её публикации, видел её фотографии в журнале: округлый подбородок, красивый изгиб губ, умные, исполненные достоинства глаза, безжалостно прячущие трогательное выражение лукавства за личиной напускной меланхоличности. Чтобы больше не сомневаться – она это или не она, он даже бесцеремонно заглянул в её таможенную декларацию; так и есть, это она – Лада Коломенцева! Живьём она была во сто крат краше, чем на официальном журнальном фото: изумительная грация и походка уверенной в своей правоте женщины, длинные блестящие волосы (в аэропорт она явилась простоволосой, а на фото всегда была со скучным деловым пучком на макушке), нежное личико, открытое всему новому и непознанному, а в любопытных, ненасытных глазах читался щенячий восторг, совсем как у его пса Ермака, когда они после зимней спячки впервые выбираются "на природу”.
Недоразумения начались, когда в Пейнтоне обнаружился её беспризорный багаж, что вызвало небольшой переполох у тамошней администрации. Пришлось Семёну взять всё на себя и выдумать, что он лично знаком с Ладой Коломенцевой, и что она сама вот-вот явится за своим чемоданом. Для себя же он решил, что пока панику поднимать рано; он отсчитает неделю, и если за этот срок она не обнаружит себя, то тогда он заявит властям.
Пока прошло лишь четыре дня, и он по мере сил наслаждался бездельем, что на его долю выпадало не часто, солнцем, а этого добра и в Ташкенте было навалом, водой и неописуемой кухней; даже архитектурный выпендрёж отеля он воспринял как должное – он на своём веку и не такое повидал.
Семён Абрикосов был тридцатилетним биологом, точнее – ботаником, а ещё точнее – палеоботаником, руководителем им же созданной экспериментальной лаборатории при Институте ботаники. Кандидат наук, ещё недавно - член Всесоюзного палеонтологического общества, а после его роспуска – просто желанный гость многих международных научных конференций и конгрессов, со своими лекциями и докладами объездивший едва ли не полмира, он, благодаря блестящему знанию английского языка, а не только своей специальности, не раз бывал в Англии. Но целых три недели безделья – такого в его насыщенной жизни давно не бывало. Утро он начинал с непременного звонка Ермаку, потом шёл завтракать, потом - на пляж, а после обеда предавался обычным курортным развлечениям. Такая беззаботная и бестолковая жизнь римского патриция тяготила его и выматывала все силы, но он решил насытиться ею вдосталь, так, чтобы через пошло и хватило на добрый десяток лет.
Он всегда был первым: и по алфавиту, и по росту, и девочки в школе всегда находили его первым красавчиком, но вряд ли он отдавал себе в этом отчёт, если – такой уж у него был невозмутимый характер – отнюдь не считал, что его могучее телосложение и смазливая мордашка должны выделять его среди сверстников. Учился он как все, то есть хорошо, а иногда посредственно; как все в начальной школе занялся спортом и как все забросил его в старших классах; как все урокам и книгам предпочитал гонять во дворе мяч или, врубив классный музон, валяться с наушниками на диване. И как все он в пятнадцать лет впервые по уши влюбился, став очередной жертвой чар всеми признанной школьной красавицы. Девочка Оля Токарева училась в параллельном классе, была натуральной блондинкой и носила высокие чёрные замшевые сапоги на «шпильках», являя взору волнующее зрелище своих безукоризненных ног. Эти умопомрачительные сапоги, как по большому секрету поведала Семёну его одноклассница Лиля, были не какие-нибудь чехословацкие «Цебо» и даже не югославские, а самые настоящие бельгийские и стоили аж 250 рэ. 250 рублей – деньжища по тем временам немаленькие, примерно столько составлял их месячный семейный бюджет, складывающийся из матушкиной зарплаты в купе со стипендией сестрицы Натальи и алиментами, присылаемыми их отцом. На школьных субботниках девочка Оля Токарева красовалась в джинсах-вельветках цвета соли с перцем, по слухам, приобретённым не где-нибудь на толкучке, а в московской "Берёзке”, от вида которых кипятком писал весь женский состав школы. Злопыхательницы судачили, что её папа был начальником базы, а мама – товаровед в ЦУМе, и что все её прелести отнюдь не дары природы, а результат нежнейшей заботы мамочки о своей единственной доченьке, как то: нежный матовый тон французской пудры, сочный блеск на губах, дорогая водоотталкивающая махровая тушь на ресницах, духи «Мисс Диор», лифчик «Анжелика» и многое, многое другое; но как бы то ни было, попав в её сети, Семен, тем не менее, из-за свое застенчивости, не попал в её свиту, и дело ограничилось лишь тем, что в десятом классе девочка Оля Токарева застряла «шпилькой» своего умопомрачительного чёрного замшевого сапога в щели школьного коридора, а он волею случая оказался рядом. Порозовев от смущения, на глазах у всей школы, Семен расстегнул "молнию”, дождался, пока Оля выпростала свою безукоризненную ножку, облачённую в капроновые колготки, и осторожно спас положение. Это был памятный в его жизни день, так как он возвысил Семёна в его собственных глазах. Он отрастил хипповую чёлочку и начал вести счёт Олиным улыбкам, взглядам, невзначай брошенным фразам. Окрылённый своими неожиданными успехами, он даже пару раз протанцевал с девочкой Олей Токаревой на школьной дискотеке, но она напустила на себя такую леденящую душу холодность и была столь невыносима, что, танцуя с ней, он испытывал тягостную неловкость и был рад в конце концов сплавить её другим кавалерам. Окончив школу, она уехала в Москву, и больше он её не видел. Говорили, она закончила Бауманку, а работает рядовым бухгалтером.
Как все, он был ни тихоня, ни выскочка, а так – протоплазма, и как все он не задумывался о смысле и содержании своей жизни; он просто жил. Но одна особенность всё же отличала Семёна Абрикосова от всех его сверстников: ещё в школе его серьёзно увлекла биология, и он твёрдо решил биологию сделать своей специальностью. И можно было не сомневаться, что он сдержит слово, ибо никто в классе больше не внимал с таким благоговейным трепетом тому, что бормотал себе под нос старенький Борис Борисыч, никто в классе столь скрупулёзно не рассматривал через бинокуляр все эти вакуоли, цитоплазмы и жгутики, никто в классе не слушал нудные разглагольствования Бориса Борисыча на тему возникновения жизни, да и никто в классе, кроме Семёна, не стремился к этому.
Всё ему давалось легко, но и это обстоятельство он воспринимал как должное – он просто жил. Однако, ни могучее телосложение, ни смазливая мордашка, ни пытливый ум – ничто, если нет амбиций, а на пути к цели неожиданно возникают препятствия. Сунувшись в общем порядке, безо всякого блата и денег, в ТашМИ, он, естественно, загремел под фанфары, засыпавшись на первом же экзамене, а ни матушка, ни старшая, а потому более умудрённая опытом, сестрица Наталья даже не подумали как-то обуздать его фантазии и умерить его прыть, во всём ему потакая. Своего же отца Семён просто-напросто не знал. По всей видимости, он где-то существовал – не то в Тюмени, не то в Перми, не то где-то ещё, - но мало интересовался Семёном и Натальей, а те в свою очередь мало интересовались им.
Семён смутно представлял себе своё будущее, а пока его целеустремлённость томилась на маленьком огне, его забрали в армию. В военкомате на обычный, заданный для проформы вопрос: в каких войсках он бы хотел служить? он ответил тривиальной шуткой новобранцев: в народном ополчении. Когда затея с мединститутом с треском провалилась, и даже когда сбривали его хипповую чёлочку, он и это рассматривал как забавную хохму, если бы не одно обстоятельство: шла война и к тому времени уже каждому дураку было ясно, что страна увязла в ней по уши и, видимо, никогда не выберется.
Его послали а Афганистан. Но и эту оказанную ему честь он принял хладнокровно и с достоинством – такой уж он был человек.
Сначала была застава в окрестностях Термеза: полгода строевой подготовки и муштры под палящим солнцем пустыни. Потом – учебка на полигоне, стремительное форсирование Амударьи и бомбёжка откуда не ждали. В общем, жизнь била ключом!
Когда шум боя внезапно стих, то укутанная тишиной пустыня разразилась новой напастью: его и ещё нескольких безоружных и необстрелянных ребят как грязных скотов схватили, связали и вдобавок нацепили на шеи колодки – по паре душ на каждую, - и ещё тёпленькими, не дав опомниться, сбросили в зиндан.
Он всегда был первым: и по алфавиту, и по росту, и девочки в школе находили его первым красавчиком, и даже на войне приоритеты были соблюдены. Когда неприятельской стороне понадобилось выкупить из плена какого-то своего матёрого «духа», и было решено заплатить за него шестью советскими солдатами, а чтобы операция прошла успешней, также было решено каждый день отрезать по одному советскому уху, то и здесь Семён оказался первым и не успел очухаться, как остался корноухим.
Сначала, правда, изощрённая фантазия «духов» подсказала им отрезать кое-что другое, более существенное для солдата, но эта их идея встретила такое ярое сопротивление, что пришлось им ограничиться ухом. До сих пор у Семёна ёкает сердце и к горлу подкатывает отвратительная тошнота, стоит ему невзначай пощупать свои жуткие рубцы, а перед глазами всплывает картина: багровая живая плоть клочьями свисает с внутренней стороны его бедра, а в нос снова и снова ударяет приторно сладковатый дух собственной свежатины. Видно, ему до конца дней своих не избавиться от этого наваждения!
Акция устрашения имела успех, «духа» обменяли, моджахеды вскоре дали дёру, театр военных действий переместился к югу, а их, шестерых советских солдат, опять не дав опомниться, вернули в Термез. В Термезе Семёна кое-как заштопали, комиссовали и отправили в Ташкент, ибо, по заключению медиков, полученные им в результате ранения телесные повреждения, хоть и не представляли явную угрозу его жизни, всё же с дальнейшим прохождением службы не были совместимы. Короче говоря, гуляй, Вася, ешь опилки!
В тот год он много чему научился. Вот тогда-то, чтобы скрыть своё увечье и не пугать своим видом добропорядочных людей, он и отрастил шевелюру.
В Термезе, в части, где он валял дурака перед отправкой в Ташкент, местная немецкая овчарка Грета нагуляла от своего же пограничного пса Валдая семерых щенков. Шестерых, когда они подросли, забрали в собачью школу, а седьмого забраковали; и остался он, некондиционный, шататься по территории, пока не явился с проверкой очередной командир и не приказал уничтожить это безобразие. Как поступали в древней Спарте с ущербными ребятишками? Сбрасывали со скалы в пропасть. Командир – сатрап проявил гуманность: он приказал замочить цуцика в сортире. Шесть секунд и никаких хлопот! Именно в это время и именно в этот сортир с непристойной голой бабой на дощатой дверце (других в части попросту не имелось) «на дорожку» заглянул отбывающий восвояси Семён; у ворот части уже бибикала машина. Приставленный к Грете солдатик - узбек волоком волочил упирающегося щенка, а за ними следом с понуренной головой плелась покорная судьбе Грета; хвост её дружелюбно повиливал, а вот глаза … глаза излучали ужас.
У Семёна бешено заколотилось сердце – от ошеломляющей очевидности происходящего и от жуткого предчувствия непоправимого; в один миг он всё понял, и в этот же самый миг в нём вспыхнуло нечто иное.
- Куда ты его?
- Полковник приказал утопить.
- За что бедолагу?
- Запросто так.
- Что, в самом деле?
- Ага, прикинь.
Действуя по обстановке, Семён выхватил у солдатика несчастное животное, сунул его себе за пазуху, раскрыл свой солдатский чемоданчик, пошарил в нём глазами: фотоаппарат "Зенит” – сойдёт.
- На, возьми взамен, пригодится.
Затем вскочил на подножку машины и был таков.
Влажное тёплое дыхание щенка всю дорогу щекотало ему грудь, сладко и упоительно в унисон стучали их сердца. На другое утро они с Ермаком уже были дома.
Теперь, имея за плечами какой-никакой военный стаж и даже медаль за доблесть, Семён мог поступать, куда только его душа пожелает; он поехал прямиком в МГУ, куда и был зачислен без лишних вопросов. Как случилось, что предметом своих исследований он выбрал флору, а не фауну, он и сам толком не знал. Возможно, не последнее место тут имело то обстоятельство, что он не мог допустить себя до роли вивисектора, глумящегося над невинными зверушками; но, как бы то ни было, через семь лет его матушка, сгорая от гордости, всем и вся в Ташкенте демонстрировала полученный ею в дар от своего учёного сыночка автореферат его диссертации на тему: «Типы и состав флоры в верхнем туроне Русской платформы».
Как раз в это время Москву заполонили лимитчики.
Закрывайте ворота –
Прёт с деревни «лимита»…
И хотя впереди у Семёна маячила интересная и перспективная работа в столичном НИИ, где ему светила блестящая карьера, а в дальнейшем можно было подыскать себе тёпленькое местечко, чтобы поднакопить деньжат и податься в Америку, Москва не пришлась ему по вкусу; или это он ей оказался не по зубам. Кто теперь разберёт; да и какая разница? Не сошлись характерами – идеальный повод для развода.
А ещё через некоторое время он получил от матери письмо, написанное на вырванном из его старых прописей листке, как всегда целиком и полностью посвященное Ермаку, но с припиской от сестрицы Натальи: "Приезжай как можно быстрей; маме плохо!” Он едва успел с ней проститься, а, похоронив, больше о Москве даже и не вспоминал. Его сестрица Наталья, только что родив ему племянника, наотрез отказалась взять себе Ермака, а о том, чтобы заявиться с псом в московскую общагу, не могло быть и речи. Так что, прощай, Москва златоглавая; пожил и хватит.
Где родился – там и пригодился!
Ермак вырос в громадного пса себе на уме. День-деньской он лежал на пороге огромной опустевшей квартиры, охраняя покой их с Семёном домашнего очага, а вечером, едва заслышав знакомый поворот ключа, хватал что ни попадя в зубы и, вихляя задом, носился из комнаты в комнату – так он обычно выражал свой неописуемый восторг.
- Ты бы мне лучше тапочки принёс, чем таскать по полу мой парадный пиджак. И признавайся, кто спёр мои носки?
Семён на Ермака никогда не обижался, лишь ласково журил. На то были свои причины.
Когда Семёна приглашали на какую-нибудь конференцию, что случалось пару раз за год, его сестрица Наталья, сжалившись, брала Ермака к себе – у них с мужем и сыном была квартира в новостройках на «Сорок лет Победы», - но на неделю, не больше; таков был их уговор. Она, окончив иняз с Красным дипломом, стала заурядным преподавателем английского языка, но была одержима своей работой в школе; кроме того, брак деструктивно повлиял на её красоту. Умница и красавица, выйдя замуж за хмурого, сутулого очкарика, она сама приобрела свойственную её избраннику нелепую внешность и небрежную манеру одеваться, так что Семёну было очень нелегко угодить ей подарками: что бы он ей ни привозил, во всём она имела задрипанный вид, но обновки любила; а ещё больше шмоток любила всякие заморские штучки.
Летом Семён с Ермаком вдвоём колесили по Узбекистану и окрестностям на их скромной и непритязательной в плане бездорожья трудяге "Ниве”; ревнивый пёс считал её своей бесспорной собственностью, принадлежащей ему со всем нутром, и никого, кроме Семёна, к машине близко не подпускал. Почётным эскортом за ними на стареньком институтском УАЗике ехали остальные ребята из лаборатории.
Как-то в отрогах Гиссара Семён на не совсем трезвую голову задумал искупаться в одном из бурных горных потоков, но коварная азиатская река не потерпела такого святотатства. И понеслось! Ермак, видя, что Семён с невероятной скоростью норовит от него скрыться, не долго думая бросился вдогонку. Тут уж стало непонятно, кто кого должен спасать. Изловчившись, Семён схватился за собачий хвост и намотал его себе на кулак. Вдвоём, отчаянно барахтаясь, они кое-как выбрались на берег и долго ещё лежали, приходя в сознание.
Теперь они были квиты, теперь они оба были друг за друга в ответе.
Несколько раз половой инстинкт брал своё, и Семён было женился, хотя до официального брака и тем более до освящения церковью дело не доходило никогда, так как, не ужившись с этим чудовищем – псом, разобиженные жёны вскоре уходили. Ермак возле Семёна никого не признавал и не терпел, раз и навсегда установив строгую иерархию и ревниво блюдя закон стаи: Семёна он выбрал вожаком, себя – омегой, и больше никого в их стаю не принимал.
Едва с Семёном случался очередной заскок, и на их жилплощадь вселялась какая-нибудь свежая Семёнова пассия, как обычно покладистый пёс становился домашним тираном: дни и ночи напролёт он все свои собачьи силы и мозги направлял на то, чтобы отравлять ей жизнь. Он валялся на супружеской постели, хотя в мирное время ничего такого себе не позволял; он целиком, без остатка, сгрызал её новенькие модельные туфельки, так что от них и следа не оставалось; он, морщась от отвращения, обгрызал вершки мерзких комнатных цветочков, выставленных новоявленной супругой на подоконнике; он, напустив на себя страху, начинал вонять псиной как раз тогда, когда молодые садились за стол; он научился линять не два раза в год, как приличные собаки, а по мере необходимости или по наитию, всюду распихивая свои клочья шерсти. Какая женщина может вынести такое с собой обращение? Пока что – никакая. Так, что Семён и пробовать перестал, махнув на личную жизнь рукой.
Брак для Семёна означал гораздо больше, нежели любовь и плотские отношения. Этого добра обычно много бывает и до брака. А брак – это прежде всего безграничное доверие друг к другу и всепоглощающее терпение, например, как это было у него с Ермаком.
Напрасно эти девушки лелеяли радужные надежды, как они дружно заживут втроём в такой расчудесной квартирке. Наивные, они не знали Ермака! Обычно ему хватало недели, чтобы довести очередную Семенову пассию до белого каления и превратить её жизнь в кромешный ад.
Однажды апофеозом недолгой семейной жизни послужил следующий инцидент: по случаю 14 февраля очередная пассия Семёна собственноручно испекла тортик в форме сердечка, а потом украсила его ломтиками киви и даже залила зелёным желе – ну чистое болото! Всё было готово для романтического ужина: был сервирован не большой обеденный стол, а низенький журнальный столик, потушен верхний свет и зажжены свечи, уже было разлито по фужерам искрящееся шампанское, и молодые напоследок слились в страстном поцелуе. В этот ответственный момент Ермак, не выдержав такого к себе неуважения, одним вздохом всосал в свою необъятную пасть всё это бисквитно-кремовое великолепие, после чего с выражением отвращения и гадливости на своей чересчур выразительной морде выплюнул в угол.
Или девушка оказалась на редкость стойкой, или зов плоти оказался сильнее женских обид, но так или иначе, не моргнув глазом и не удостоив Ермака и взглядом, эта сладкая кулинарная кудесница в порыве страсти сбросила с себя пикантный пеньюарчик и невзначай оставила его на пуфике. Несчастная, она не знала, с кем связалась! Пока пара на кровати предавалась любви, с не меньшим ожесточением Ермак на полу предавался фетишизму: стянув с пуфика легкомысленный пеньюарчик, он до смерти зализал нежный искромётный шёлк и пенящееся изящество кружавчиков, за полчаса превратив былую роскошь в слюнявые и сопливые лохмотья.
- Ну что, свинтус ты этакий, инсургент-одиночка, чем она тебе не угодила? – обычно этими дружелюбными попрёками наказание и ограничивалось, потому что, страдая гипертрофированным чувством собственного достоинства, Ермак более суровых нагоняев не терпел. Чуть что, он впадал в предынфарктное состояние, корёжился в собачьей истерике, дышал дыханием Чейна-Стокса, и Семён всерьёз опасался, как бы его, упаси Боже, не хватил собачий кондрашка. В конце концов, его возлюбленные были лишь мимолётным увлечением, Ермак – целой эпохой.
Выиграв главный приз "Sweet’s Mary”, Семён скрепя сердце на три недели (чего не было с тех пор, как они поселились вместе) оставил Ермака сестрице Наталье и теперь каждый день звонил в Ташкент – узнавал о его настроении. Пока всё было терпимо. Сестрица Наталья должным образом его кормила, поила, выгуливала, обихаживала, а дабы брошенный хозяином пёсик не заскучал, даже развлекала по мере сил. Последнее было как раз ни к чему и только отвлекало его, ибо у Ермака было в жизни занятие, которому он предавался с таким неистовством и пылом, поучиться коим могла бы любая из современных пенелоп: он денно и нощно ждал Семёна.
Сегодня, добросовестно поплавав и позагорав, Семён с чувством выполненного долга намеревался идти обедать, как вдруг увидел Ладу: она шла по пляжу, устремив свой напряжённый взор в никуда и осторожно ступая босыми ногами по раскалённому песку сквозь похотливые взгляды мужчин, змейкой огибая шезлонги, стараясь никого не задеть бедром и грациозно изворачиваясь на крутых поворотах. На ней был только купальник самого бесстыжего фасона, выставлявший напоказ широкой публике наиболее соблазнительные части её тела, - крохотные лоскутки совершенно агрессивной расцветки и уйма завязочек; волосы свои она высоко подняла и заколола на манер "конского хвоста”, оголив и подставив нежные плечи навстречу солнечным лучам. Явившись из страны щедрого и жаркого солнца, она вовсе не пряталась от его тлетворного влияния, вопреки здравому смыслу и этим беспочвенным рассуждениям о, якобы, чарующей прелести белоснежной, нетронутой загаром кожи, а, наоборот, целиком и полностью отдалась его власти. Всё добро она держала в парусиновой пляжной сумке через плечо; и даже на пляже, где всё насквозь пропахло не совсем приятными человеческими испарениями, источала тонкий аромат духов. Этот аромат окончательно доконал его: Семён понял, что попался со всеми потрохами, причём, всерьёз и надолго; как раз сейчас его сердце было свободно, чему несказанно радовался Ермак.
Последняя возлюбленная Семёна долго не давала о себе знать, а когда-таки явилась, то не одна, а с довеском – наглым, бесцеремонным, никчёмным и нахальным существом под названием "йоркширский терьер” и с кличкой Бедный Йорик.
Эти подлые йоркширцы, выведенные на чистую воду самим Диккенсом, издавна славятся непревзойдённым умением калечить ребячьи тела и души; но этого им показалось мало: они взялись за бедных, несчастных собачек, произведя на свет породу, явно предназначенную для потехи другим честным собакам.
У Ермака язык не поворачивался назвать эту мерзкую прожорливую тварь собакой, потому что это была не собака, это была пародия на собаку, чудо-юдо, издевательство над добрым и порядочным собачьим родом. Дав Семёну честное слово не мешать его личной жизни, Ермак мужественно терпел целых две недели: терпел он этот отвратительный шампуневый запах, исходивший от Бедного Йорика, – им провоняла вся их с Семёном квартира; терпел он, когда этот шибзик, весь укутанный в папильотки, да ещё нацепивший себе на лоб дурацкую девчачью заколку, валялся на его, Ермака, подстилке; терпел, когда эта английская шваль всеми четырьмя лапами залезла в его, Ермака, миску, решив, по всей видимости, что это тазик для купания; терпел он, когда хозяйка Бедного Йорика, вознамерившись сделать из своего чада музыканта, заводила с ним одну и ту же осточертевшую песню – терпел, несмотря на то, что этот их вой дуэтом выворачивал наизнанку его, Ермака, кишки и сводил оскоминой зубы. С истинным христианским смирением выслушивал он ежедневные Семёновы сентенции и напутствия о том, что, если он, Ермак, будет снова изощряться, то Семён не посмотрит на то, что он сын уважаемых родителей, доблестно несущих трудную пограничную службу на рубежах их необъятной Родины (явная ложь: собачий век недолог; Грета и Валдай уже давно покоятся на собачьей площадке заброшенного полигона возле Термеза), сведёт его на Тезиковку и продаст "на мясо”. Но даже и его, Ермака, ангельскому терпению пришёл конец.
Случилось это в день собачьей выставки, завсегдатаем которых Бедный Йорик был чуть ли не с пелёнок, постоянно пополняя свой иконостас всё новыми и новыми цацками, коими его хозяйка неимоверно гордилась и навешивала на Бедного Йорика по любому поводу.
А, надо сказать, у Семёна с Ермаком ещё с детства был уговор, что настоящие мужчины подобными пустяками, вроде выставок, дипломов и медалей, не интересуются, не солидно это как-то: хвастать своими заслугами, и что их крепкая мужская дружба не требует проверок титулами и званиями. Сам Семён, получив медаль (что за подвиг – не дать себя оскопить; в порядочном обществе об этом не говорят, а раз так, то и медаль ни к чему!), запрятал её куда подальше. Сначала валялась она у матушки Семёна в лаковой шкатулке с перламутровой японкой на крышке вместе с другими её реликвиями: клеенчатыми ярлыками, повязанными её отпрыскам в роддоме, их первыми срезанными локонами и тому подобной чепухой; а после её смерти вся эта дребедень заняла своё постоянное место в самом глубоком углу самой верхней антресоли.
В тот злополучный день хозяйка Бедного Йорика, прицепив к иконостасу своего ненаглядного ещё одну цацку и вволю ею налюбовавшись, навесила сам иконостас на шею несчастной скотинки. Но этого её показалось мало, и она потребовала, чтобы Семён тоже повосхищался успехами Бедного Йорика и поцеловал его в его сопливый нос, что Семён и не замедлил сделать, а Бедный Йорик, моментально войдя в собачий экстаз, цапнул Семёна за его – святая святых! – единственное ухо. Такого явного поругания святыни Ермак стерпеть уже никак не мог. Он сделал всего одно, еле заметное движение своей могучей мордой – таким движением он ловил назойливых мух, - но этого было достаточно, чтобы эта продувная бестия забилась в истерике на руках у своей хозяйки, а та, в свою очередь, собрала манатки и удалилась восвояси, проклиная на чём свет стоит и эту ужасную, грубую скотину – Ермака, и его хозяина впридачу за то, что тот науськивает своего кошмарного пса на её бедненького мальчика. Но Ермак не нуждался в науськивании; он сам прекрасно знал, как поставить на место всяких разных сявок, и этот супостат получил за всё чистоганом сполна. Он в очередной раз одержал победу – убедительную и несомненную. Только тогда, когда их след простыл, Ермак вздохнул полной грудью и с чувством исполненного долга выдохнул: две недели неустанной бдительности – это уж слишком даже для такого выдержанного и невозмутимого пса, коим мнил себя Ермак.
- Ермак, ты же обещал… Ты же слово давал… Учти, повстанец, я с тобой шутки шутить не буду. Я не посмотрю, из какой ты титулованной семьи, сведу на Тезиковку и всё тут. Будешь знать, как невинную животину обижать.
Семён отчитал Ермака по полной программе.
На что Ермак клятвенно обещал, что больше ни-ни.
«Свежо предание, да верится с трудом».
После разрыва с последней возлюбленной времени прошло как раз достаточно, чтобы заглушить душевную боль, и в то же время – ровно столько, чтобы успеть соскучиться по женской ласке.
- Лада! – окликнул её Семён, и его ямочка на подбородке дрогнула, и сладко заныло сердце, алкая любви и нежности.
Лада не оборачивалась. Видимо, не расслышала или подумала, что зовут не её. В Ташкенте, напустив на себя холодной вежливости, Лада не удостоила его и взглядом, да ещё и надерзила. Сам напросился; нечего было лезть в область, совершенно его не касающуюся.
Неприступная и нежноголосая – её говор был с придыханием и лёгким оттенком лени, - она манила его.
Лада ступала по пляжу с совершенно безмятежной физиономией, теша себя приятными размышлениями на тему предстоящего обеда.
- Лада! – он, случившийся как раз сзади неё, смотрел ей в затылок, в то самое место, где её нежные завитки волос, выбившись из узла, ласкали шею.
Застигнутая врасплох Лада, наконец, оглянулась и посмотрела на него этаким испуганным лисёнком, но на этот раз вполне дружелюбно.
Глава 10
Семён Абрикосов видел, как Лада, отойдя от группы пассажиров того злополучного пейнтоновского рейса, села в неизвестный автобус и укатила в противоположном от побережья направлении. В Лондоне она едва ли проронила пару слов и вообще вела себя как-то чересчур отчуждённо. В то ослепительное утро он наблюдал за ней, исподтишка любуясь тем, как солнечные блики задорно играют в пятнашки на её милом личике, как пульсирует на её виске бледно-голубая жилка, и как, запрокинув голову, она, сама простота и непосредственность, немного с опаской стреляет по сторонам своими лучистыми зелёными глазами, а в её пшеничного оттенка волосах, залитых солнцем, сверкают золотые искорки. Но мало ли какие дела могут найтись в Англии у известной журналистки? В самом деле, не догонять же её со своими идиотскими расспросами! Её, журналистку своего любимого журнала “Альфа и Омега”, он узнал ещё в ташкентском аэропорту - читал её публикации, видел её фотографии в журнале: округлый подбородок, красивый изгиб губ, умные, исполненные достоинства глаза, безжалостно прячущие трогательное выражение лукавства за личиной напускной меланхоличности. Чтобы больше не сомневаться – она это или не она, он даже бесцеремонно заглянул в её таможенную декларацию; так и есть, это она – Лада Коломенцева! Живьём она была во сто крат краше, чем на официальном журнальном фото: изумительная грация и походка уверенной в своей правоте женщины, длинные блестящие волосы (в аэропорт она явилась простоволосой, а на фото всегда была со скучным деловым пучком на макушке), нежное личико, открытое всему новому и непознанному, а в любопытных, ненасытных глазах читался щенячий восторг, совсем как у его пса Ермака, когда они после зимней спячки впервые выбираются “на природу”.
Недоразумения начались, когда в Пейнтоне обнаружился её беспризорный багаж, что вызвало небольшой переполох у тамошней администрации. Пришлось Семёну взять всё на себя и выдумать, что он лично знаком с Ладой Коломенцевой, и что она сама вот-вот явится за своим чемоданом. Для себя же он решил, что пока панику поднимать рано; он отсчитает неделю, и если за этот срок она не обнаружит себя, то тогда он заявит властям.
Пока прошло лишь четыре дня, и он по мере сил наслаждался бездельем, что на его долю выпадало не часто, солнцем, а этого добра и в Ташкенте было навалом, водой и неописуемой кухней; даже архитектурный выпендрёж отеля он воспринял как должное – он на своём веку и не такое повидал.
Семён Абрикосов был тридцатилетним биологом, точнее – ботаником, а ещё точнее – палеоботаником, руководителем им же созданной экспериментальной лаборатории при Институте ботаники. Кандидат наук, ещё недавно - член Всесоюзного палеонтологического общества, а после его роспуска – просто желанный гость многих международных научных конференций и конгрессов, со своими лекциями и докладами объездивший едва ли не полмира, он, благодаря блестящему знанию английского языка, а не только своей специальности, не раз бывал в Англии. Но целых три недели безделья – такого в его насыщенной жизни давно не бывало. Утро он начинал с непременного звонка Ермаку, потом шёл завтракать, потом - на пляж, а после обеда предавался обычным курортным развлечениям. Такая беззаботная и бестолковая жизнь римского патриция тяготила его и выматывала все силы, но он решил насытиться ею вдосталь, так, чтобы через пошло и хватило на добрый десяток лет.
Он всегда был первым: и по алфавиту, и по росту, и девочки в школе всегда находили его первым красавчиком, но вряд ли он отдавал себе в этом отчёт, если – такой уж у него был невозмутимый характер – отнюдь не считал, что его могучее телосложение и смазливая мордашка должны выделять его среди сверстников. Учился он как все, то есть хорошо, а иногда посредственно; как все в начальной школе занялся спортом и как все забросил его в старших классах; как все урокам и книгам предпочитал гонять во дворе мяч или, врубив классный музон, валяться с наушниками на диване. И как все он в пятнадцать лет впервые по уши влюбился, став очередной жертвой чар всеми признанной школьной красавицы. Девочка Оля Токарева училась в параллельном классе, была натуральной блондинкой и носила высокие чёрные замшевые сапоги на «шпильках», являя взору волнующее зрелище своих безукоризненных ног. Эти умопомрачительные сапоги, как по большому секрету поведала Семёну его одноклассница Лиля, были не какие-нибудь чехословацкие «Цебо» и даже не югославские, а самые настоящие бельгийские и стоили аж 250 рэ. 250 рублей – деньжища по тем временам немаленькие, примерно столько составлял их месячный семейный бюджет, складывающийся из матушкиной зарплаты в купе со стипендией сестрицы Натальи и алиментами, присылаемыми их отцом. На школьных субботниках девочка Оля Токарева красовалась в джинсах-вельветках цвета соли с перцем, по слухам, приобретённым не где-нибудь на толкучке, а в московской “Берёзке”, от вида которых кипятком писал весь женский состав школы. Злопыхательницы судачили, что её папа был начальником базы, а мама – товаровед в ЦУМе, и что все её прелести отнюдь не дары природы, а результат нежнейшей заботы мамочки о своей единственной доченьке, как то: нежный матовый тон французской пудры, сочный блеск на губах, дорогая водоотталкивающая махровая тушь на ресницах, духи «Мисс Диор», лифчик «Анжелика» и многое, многое другое; но как бы то ни было, попав в её сети, Семен, тем не менее, из-за свое застенчивости, не попал в её свиту, и дело ограничилось лишь тем, что в десятом классе девочка Оля Токарева застряла «шпилькой» своего умопомрачительного чёрного замшевого сапога в щели школьного коридора, а он волею случая оказался рядом. Порозовев от смущения, на глазах у всей школы, Семен расстегнул “молнию”, дождался, пока Оля выпростала свою безукоризненную ножку, облачённую в капроновые колготки, и осторожно спас положение. Это был памятный в его жизни день, так как он возвысил Семёна в его собственных глазах. Он отрастил хипповую чёлочку и начал вести счёт Олиным улыбкам, взглядам, невзначай брошенным фразам. Окрылённый своими неожиданными успехами, он даже пару раз протанцевал с девочкой Олей Токаревой на школьной дискотеке, но она напустила на себя такую леденящую душу холодность и была столь невыносима, что, танцуя с ней, он испытывал тягостную неловкость и был рад в конце концов сплавить её другим кавалерам. Окончив школу, она уехала в Москву, и больше он её не видел. Говорили, она закончила Бауманку, а работает рядовым бухгалтером.
Как все, он был ни тихоня, ни выскочка, а так – протоплазма, и как все он не задумывался о смысле и содержании своей жизни; он просто жил. Но одна особенность всё же отличала Семёна Абрикосова от всех его сверстников: ещё в школе его серьёзно увлекла биология, и он твёрдо решил биологию сделать своей специальностью. И можно было не сомневаться, что он сдержит слово, ибо никто в классе больше не внимал с таким благоговейным трепетом тому, что бормотал себе под нос старенький Борис Борисыч, никто в классе столь скрупулёзно не рассматривал через бинокуляр все эти вакуоли, цитоплазмы и жгутики, никто в классе не слушал нудные разглагольствования Бориса Борисыча на тему возникновения жизни, да и никто в классе, кроме Семёна, не стремился к этому.
Всё ему давалось легко, но и это обстоятельство он воспринимал как должное – он просто жил. Однако, ни могучее телосложение, ни смазливая мордашка, ни пытливый ум – ничто, если нет амбиций, а на пути к цели неожиданно возникают препятствия. Сунувшись в общем порядке, безо всякого блата и денег, в ТашМИ, он, естественно, загремел под фанфары, засыпавшись на первом же экзамене, а ни матушка, ни старшая, а потому более умудрённая опытом, сестрица Наталья даже не подумали как-то обуздать его фантазии и умерить его прыть, во всём ему потакая. Своего же отца Семён просто-напросто не знал. По всей видимости, он где-то существовал – не то в Тюмени, не то в Перми, не то где-то ещё, - но мало интересовался Семёном и Натальей, а те в свою очередь мало интересовались им.
Семён смутно представлял себе своё будущее, а пока его целеустремлённость томилась на маленьком огне, его забрали в армию. В военкомате на обычный, заданный для проформы вопрос: в каких войсках он бы хотел служить? он ответил тривиальной шуткой новобранцев: в народном ополчении. Когда затея с мединститутом с треском провалилась, и даже когда сбривали его хипповую чёлочку, он и это рассматривал как забавную хохму, если бы не одно обстоятельство: шла война и к тому времени уже каждому дураку было ясно, что страна увязла в ней по уши и, видимо, никогда не выберется.
Его послали а Афганистан. Но и эту оказанную ему честь он принял хладнокровно и с достоинством – такой уж он был человек.
Сначала была застава в окрестностях Термеза: полгода строевой подготовки и муштры под палящим солнцем пустыни. Потом – учебка на полигоне, стремительное форсирование Амударьи и бомбёжка откуда не ждали. В общем, жизнь била ключом!
Когда шум боя внезапно стих, то укутанная тишиной пустыня разразилась новой напастью: его и ещё нескольких безоружных и необстрелянных ребят как грязных скотов схватили, связали и вдобавок нацепили на шеи колодки – по паре душ на каждую, - и ещё тёпленькими, не дав опомниться, сбросили в зиндан.
Он всегда был первым: и по алфавиту, и по росту, и девочки в школе находили его первым красавчиком, и даже на войне приоритеты были соблюдены. Когда неприятельской стороне понадобилось выкупить из плена какого-то своего матёрого «духа», и было решено заплатить за него шестью советскими солдатами, а чтобы операция прошла успешней, также было решено каждый день отрезать по одному советскому уху, то и здесь Семён оказался первым и не успел очухаться, как остался корноухим.
Сначала, правда, изощрённая фантазия «духов» подсказала им отрезать кое-что другое, более существенное для солдата, но эта их идея встретила такое ярое сопротивление, что пришлось им ограничиться ухом. До сих пор у Семёна ёкает сердце и к горлу подкатывает отвратительная тошнота, стоит ему невзначай пощупать свои жуткие рубцы, а перед глазами всплывает картина: багровая живая плоть клочьями свисает с внутренней стороны его бедра, а в нос снова и снова ударяет приторно сладковатый дух собственной свежатины. Видно, ему до конца дней своих не избавиться от этого наваждения!
Акция устрашения имела успех, «духа» обменяли, моджахеды вскоре дали дёру, театр военных действий переместился к югу, а их, шестерых советских солдат, опять не дав опомниться, вернули в Термез. В Термезе Семёна кое-как заштопали, комиссовали и отправили в Ташкент, ибо, по заключению медиков, полученные им в результате ранения телесные повреждения, хоть и не представляли явную угрозу его жизни, всё же с дальнейшим прохождением службы не были совместимы. Короче говоря, гуляй, Вася, ешь опилки!
В тот год он много чему научился. Вот тогда-то, чтобы скрыть своё увечье и не пугать своим видом добропорядочных людей, он и отрастил шевелюру.
В Термезе, в части, где он валял дурака перед отправкой в Ташкент, местная немецкая овчарка Грета нагуляла от своего же пограничного пса Валдая семерых щенков. Шестерых, когда они подросли, забрали в собачью школу, а седьмого забраковали; и остался он, некондиционный, шататься по территории, пока не явился с проверкой очередной командир и не приказал уничтожить это безобразие. Как поступали в древней Спарте с ущербными ребятишками? Сбрасывали со скалы в пропасть. Командир – сатрап проявил гуманность: он приказал замочить цуцика в сортире. Шесть секунд и никаких хлопот! Именно в это время и именно в этот сортир с непристойной голой бабой на дощатой дверце (других в части попросту не имелось) «на дорожку» заглянул отбывающий восвояси Семён; у ворот части уже бибикала машина. Приставленный к Грете солдатик - узбек волоком волочил упирающегося щенка, а за ними следом с понуренной головой плелась покорная судьбе Грета; хвост её дружелюбно повиливал, а вот глаза … глаза излучали ужас.
У Семёна бешено заколотилось сердце – от ошеломляющей очевидности происходящего и от жуткого предчувствия непоправимого; в один миг он всё понял, и в этот же самый миг в нём вспыхнуло нечто иное.
- Куда ты его?
- Полковник приказал утопить.
- За что бедолагу?
- Запросто так.
- Что, в самом деле?
- Ага, прикинь.
Действуя по обстановке, Семён выхватил у солдатика несчастное животное, сунул его себе за пазуху, раскрыл свой солдатский чемоданчик, пошарил в нём глазами: фотоаппарат “Зенит” – сойдёт.
- На, возьми взамен, пригодится.
Затем вскочил на подножку машины и был таков.
Влажное тёплое дыхание щенка всю дорогу щекотало ему грудь, сладко и упоительно в унисон стучали их сердца. На другое утро они с Ермаком уже были дома.
Теперь, имея за плечами какой-никакой военный стаж и даже медаль за доблесть, Семён мог поступать, куда только его душа пожелает; он поехал прямиком в МГУ, куда и был зачислен без лишних вопросов. Как случилось, что предметом своих исследований он выбрал флору, а не фауну, он и сам толком не знал. Возможно, не последнее место тут имело то обстоятельство, что он не мог допустить себя до роли вивисектора, глумящегося над невинными зверушками; но, как бы то ни было, через семь лет его матушка, сгорая от гордости, всем и вся в Ташкенте демонстрировала полученный ею в дар от своего учёного сыночка автореферат его диссертации на тему: «Типы и состав флоры в верхнем туроне Русской платформы».
Как раз в это время Москву заполонили лимитчики.
Закрывайте ворота –
Прёт с деревни «лимита»…
И хотя впереди у Семёна маячила интересная и перспективная работа в столичном НИИ, где ему светила блестящая карьера, а в дальнейшем можно было подыскать себе тёпленькое местечко, чтобы поднакопить деньжат и податься в Америку, Москва не пришлась ему по вкусу; или это он ей оказался не по зубам. Кто теперь разберёт; да и какая разница? Не сошлись характерами – идеальный повод для развода.
А ещё через некоторое время он получил от матери письмо, написанное на вырванном из его старых прописей листке, как всегда целиком и полностью посвященное Ермаку, но с припиской от сестрицы Натальи: “Приезжай как можно быстрей; маме плохо!” Он едва успел с ней проститься, а, похоронив, больше о Москве даже и не вспоминал. Его сестрица Наталья, только что родив ему племянника, наотрез отказалась взять себе Ермака, а о том, чтобы заявиться с псом в московскую общагу, не могло быть и речи. Так что, прощай, Москва златоглавая; пожил и хватит.
Где родился – там и пригодился!
Ермак вырос в громадного пса себе на уме. День-деньской он лежал на пороге огромной опустевшей квартиры, охраняя покой их с Семёном домашнего очага, а вечером, едва заслышав знакомый поворот ключа, хватал что ни попадя в зубы и, вихляя задом, носился из комнаты в комнату – так он обычно выражал свой неописуемый восторг.
- Ты бы мне лучше тапочки принёс, чем таскать по полу мой парадный пиджак. И признавайся, кто спёр мои носки?
Семён на Ермака никогда не обижался, лишь ласково журил. На то были свои причины.
Когда Семёна приглашали на какую-нибудь конференцию, что случалось пару раз за год, его сестрица Наталья, сжалившись, брала Ермака к себе – у них с мужем и сыном была квартира в новостройках на «Сорок лет Победы», - но на неделю, не больше; таков был их уговор. Она, окончив иняз с Красным дипломом, стала заурядным преподавателем английского языка, но была одержима своей работой в школе; кроме того, брак деструктивно повлиял на её красоту. Умница и красавица, выйдя замуж за хмурого, сутулого очкарика, она сама приобрела свойственную её избраннику нелепую внешность и небрежную манеру одеваться, так что Семёну было очень нелегко угодить ей подарками: что бы он ей ни привозил, во всём она имела задрипанный вид, но обновки любила; а ещё больше шмоток любила всякие заморские штучки.
Летом Семён с Ермаком вдвоём колесили по Узбекистану и окрестностям на их скромной и непритязательной в плане бездорожья трудяге “Ниве”; ревнивый пёс считал её своей бесспорной собственностью, принадлежащей ему со всем нутром, и никого, кроме Семёна, к машине близко не подпускал. Почётным эскортом за ними на стареньком институтском УАЗике ехали остальные ребята из лаборатории.
Как-то в отрогах Гиссара Семён на не совсем трезвую голову задумал искупаться в одном из бурных горных потоков, но коварная азиатская река не потерпела такого святотатства. И понеслось! Ермак, видя, что Семён с невероятной скоростью норовит от него скрыться, не долго думая бросился вдогонку. Тут уж стало непонятно, кто кого должен спасать. Изловчившись, Семён схватился за собачий хвост и намотал его себе на кулак. Вдвоём, отчаянно барахтаясь, они кое-как выбрались на берег и долго ещё лежали, приходя в сознание.
Теперь они были квиты, теперь они оба были друг за друга в ответе.
Несколько раз половой инстинкт брал своё, и Семён было женился, хотя до официального брака и тем более до освящения церковью дело не доходило никогда, так как, не ужившись с этим чудовищем – псом, разобиженные жёны вскоре уходили. Ермак возле Семёна никого не признавал и не терпел, раз и навсегда установив строгую иерархию и ревниво блюдя закон стаи: Семёна он выбрал вожаком, себя – омегой, и больше никого в их стаю не принимал.
Едва с Семёном случался очередной заскок, и на их жилплощадь вселялась какая-нибудь свежая Семёнова пассия, как обычно покладистый пёс становился домашним тираном: дни и ночи напролёт он все свои собачьи силы и мозги направлял на то, чтобы отравлять ей жизнь. Он валялся на супружеской постели, хотя в мирное время ничего такого себе не позволял; он целиком, без остатка, сгрызал её новенькие модельные туфельки, так что от них и следа не оставалось; он, морщась от отвращения, обгрызал вершки мерзких комнатных цветочков, выставленных новоявленной супругой на подоконнике; он, напустив на себя страху, начинал вонять псиной как раз тогда, когда молодые садились за стол; он научился линять не два раза в год, как приличные собаки, а по мере необходимости или по наитию, всюду распихивая свои клочья шерсти. Какая женщина может вынести такое с собой обращение? Пока что – никакая. Так, что Семён и пробовать перестал, махнув на личную жизнь рукой.
Брак для Семёна означал гораздо больше, нежели любовь и плотские отношения. Этого добра обычно много бывает и до брака. А брак – это прежде всего безграничное доверие друг к другу и всепоглощающее терпение, например, как это было у него с Ермаком.
Напрасно эти девушки лелеяли радужные надежды, как они дружно заживут втроём в такой расчудесной квартирке. Наивные, они не знали Ермака! Обычно ему хватало недели, чтобы довести очередную Семенову пассию до белого каления и превратить её жизнь в кромешный ад.
Однажды апофеозом недолгой семейной жизни послужил следующий инцидент: по случаю 14 февраля очередная пассия Семёна собственноручно испекла тортик в форме сердечка, а потом украсила его ломтиками киви и даже залила зелёным желе – ну чистое болото! Всё было готово для романтического ужина: был сервирован не большой обеденный стол, а низенький журнальный столик, потушен верхний свет и зажжены свечи, уже было разлито по фужерам искрящееся шампанское, и молодые напоследок слились в страстном поцелуе. В этот ответственный момент Ермак, не выдержав такого к себе неуважения, одним вздохом всосал в свою необъятную пасть всё это бисквитно-кремовое великолепие, после чего с выражением отвращения и гадливости на своей чересчур выразительной морде выплюнул в угол.
Или девушка оказалась на редкость стойкой, или зов плоти оказался сильнее женских обид, но так или иначе, не моргнув глазом и не удостоив Ермака и взглядом, эта сладкая кулинарная кудесница в порыве страсти сбросила с себя пикантный пеньюарчик и невзначай оставила его на пуфике. Несчастная, она не знала, с кем связалась! Пока пара на кровати предавалась любви, с не меньшим ожесточением Ермак на полу предавался фетишизму: стянув с пуфика легкомысленный пеньюарчик, он до смерти зализал нежный искромётный шёлк и пенящееся изящество кружавчиков, за полчаса превратив былую роскошь в слюнявые и сопливые лохмотья.
- Ну что, свинтус ты этакий, инсургент-одиночка, чем она тебе не угодила? – обычно этими дружелюбными попрёками наказание и ограничивалось, потому что, страдая гипертрофированным чувством собственного достоинства, Ермак более суровых нагоняев не терпел. Чуть что, он впадал в предынфарктное состояние, корёжился в собачьей истерике, дышал дыханием Чейна-Стокса, и Семён всерьёз опасался, как бы его, упаси Боже, не хватил собачий кондрашка. В конце концов, его возлюбленные были лишь мимолётным увлечением, Ермак – целой эпохой.
Выиграв главный приз “Sweet’s Mary”, Семён скрепя сердце на три недели (чего не было с тех пор, как они поселились вместе) оставил Ермака сестрице Наталье и теперь каждый день звонил в Ташкент – узнавал о его настроении. Пока всё было терпимо. Сестрица Наталья должным образом его кормила, поила, выгуливала, обихаживала, а дабы брошенный хозяином пёсик не заскучал, даже развлекала по мере сил. Последнее было как раз ни к чему и только отвлекало его, ибо у Ермака было в жизни занятие, которому он предавался с таким неистовством и пылом, поучиться коим могла бы любая из современных пенелоп: он денно и нощно ждал Семёна.
Сегодня, добросовестно поплавав и позагорав, Семён с чувством выполненного долга намеревался идти обедать, как вдруг увидел Ладу: она шла по пляжу, устремив свой напряжённый взор в никуда и осторожно ступая босыми ногами по раскалённому песку сквозь похотливые взгляды мужчин, змейкой огибая шезлонги, стараясь никого не задеть бедром и грациозно изворачиваясь на крутых поворотах. На ней был только купальник самого бесстыжего фасона, выставлявший напоказ широкой публике наиболее соблазнительные части её тела, - крохотные лоскутки совершенно агрессивной расцветки и уйма завязочек; волосы свои она высоко подняла и заколола на манер “конского хвоста”, оголив и подставив нежные плечи навстречу солнечным лучам. Явившись из страны щедрого и жаркого солнца, она вовсе не пряталась от его тлетворного влияния, вопреки здравому смыслу и этим беспочвенным рассуждениям о, якобы, чарующей прелести белоснежной, нетронутой загаром кожи, а, наоборот, целиком и полностью отдалась его власти. Всё добро она держала в парусиновой пляжной сумке через плечо; и даже на пляже, где всё насквозь пропахло не совсем приятными человеческими испарениями, источала тонкий аромат духов. Этот аромат окончательно доконал его: Семён понял, что попался со всеми потрохами, причём, всерьёз и надолго; как раз сейчас его сердце было свободно, чему несказанно радовался Ермак.
Последняя возлюбленная Семёна долго не давала о себе знать, а когда-таки явилась, то не одна, а с довеском – наглым, бесцеремонным, никчёмным и нахальным существом под названием “йоркширский терьер” и с кличкой Бедный Йорик.
Эти подлые йоркширцы, выведенные на чистую воду самим Диккенсом, издавна славятся непревзойдённым умением калечить ребячьи тела и души; но этого им показалось мало: они взялись за бедных, несчастных собачек, произведя на свет породу, явно предназначенную для потехи другим честным собакам.
У Ермака язык не поворачивался назвать эту мерзкую прожорливую тварь собакой, потому что это была не собака, это была пародия на собаку, чудо-юдо, издевательство над добрым и порядочным собачьим родом. Дав Семёну честное слово не мешать его личной жизни, Ермак мужественно терпел целых две недели: терпел он этот отвратительный шампуневый запах, исходивший от Бедного Йорика, – им провоняла вся их с Семёном квартира; терпел он, когда этот шибзик, весь укутанный в папильотки, да ещё нацепивший себе на лоб дурацкую девчачью заколку, валялся на его, Ермака, подстилке; терпел, когда эта английская шваль всеми четырьмя лапами залезла в его, Ермака, миску, решив, по всей видимости, что это тазик для купания; терпел он, когда хозяйка Бедного Йорика, вознамерившись сделать из своего чада музыканта, заводила с ним одну и ту же осточертевшую песню – терпел, несмотря на то, что этот их вой дуэтом выворачивал наизнанку его, Ермака, кишки и сводил оскоминой зубы. С истинным христианским смирением выслушивал он ежедневные Семёновы сентенции и напутствия о том, что, если он, Ермак, будет снова изощряться, то Семён не посмотрит на то, что он сын уважаемых родителей, доблестно несущих трудную пограничную службу на рубежах их необъятной Родины (явная ложь: собачий век недолог; Грета и Валдай уже давно покоятся на собачьей площадке заброшенного полигона возле Термеза), сведёт его на Тезиковку и продаст “на мясо”. Но даже и его, Ермака, ангельскому терпению пришёл конец.
Случилось это в день собачьей выставки, завсегдатаем которых Бедный Йорик был чуть ли не с пелёнок, постоянно пополняя свой иконостас всё новыми и новыми цацками, коими его хозяйка неимоверно гордилась и навешивала на Бедного Йорика по любому поводу.
А, надо сказать, у Семёна с Ермаком ещё с детства был уговор, что настоящие мужчины подобными пустяками, вроде выставок, дипломов и медалей, не интересуются, не солидно это как-то: хвастать своими заслугами, и что их крепкая мужская дружба не требует проверок титулами и званиями. Сам Семён, получив медаль (что за подвиг – не дать себя оскопить; в порядочном обществе об этом не говорят, а раз так, то и медаль ни к чему!), запрятал её куда подальше. Сначала валялась она у матушки Семёна в лаковой шкатулке с перламутровой японкой на крышке вместе с другими её реликвиями: клеенчатыми ярлыками, повязанными её отпрыскам в роддоме, их первыми срезанными локонами и тому подобной чепухой; а после её смерти вся эта дребедень заняла своё постоянное место в самом глубоком углу самой верхней антресоли.
В тот злополучный день хозяйка Бедного Йорика, прицепив к иконостасу своего ненаглядного ещё одну цацку и вволю ею налюбовавшись, навесила сам иконостас на шею несчастной скотинки. Но этого её показалось мало, и она потребовала, чтобы Семён тоже повосхищался успехами Бедного Йорика и поцеловал его в его сопливый нос, что Семён и не замедлил сделать, а Бедный Йорик, моментально войдя в собачий экстаз, цапнул Семёна за его – святая святых! – единственное ухо. Такого явного поругания святыни Ермак стерпеть уже никак не мог. Он сделал всего одно, еле заметное движение своей могучей мордой – таким движением он ловил назойливых мух, - но этого было достаточно, чтобы эта продувная бестия забилась в истерике на руках у своей хозяйки, а та, в свою очередь, собрала манатки и удалилась восвояси, проклиная на чём свет стоит и эту ужасную, грубую скотину – Ермака, и его хозяина впридачу за то, что тот науськивает своего кошмарного пса на её бедненького мальчика. Но Ермак не нуждался в науськивании; он сам прекрасно знал, как поставить на место всяких разных сявок, и этот супостат получил за всё чистоганом сполна. Он в очередной раз одержал победу – убедительную и несомненную. Только тогда, когда их след простыл, Ермак вздохнул полной грудью и с чувством исполненного долга выдохнул: две недели неустанной бдительности – это уж слишком даже для такого выдержанного и невозмутимого пса, коим мнил себя Ермак.
- Ермак, ты же обещал… Ты же слово давал… Учти, повстанец, я с тобой шутки шутить не буду. Я не посмотрю, из какой ты титулованной семьи, сведу на Тезиковку и всё тут. Будешь знать, как невинную животину обижать.
Семён отчитал Ермака по полной программе.
На что Ермак клятвенно обещал, что больше ни-ни.
«Свежо предание, да верится с трудом».
После разрыва с последней возлюбленной времени прошло как раз достаточно, чтобы заглушить душевную боль, и в то же время – ровно столько, чтобы успеть соскучиться по женской ласке.
- Лада! – окликнул её Семён, и его ямочка на подбородке дрогнула, и сладко заныло сердце, алкая любви и нежности.
Лада не оборачивалась. Видимо, не расслышала или подумала, что зовут не её. В Ташкенте, напустив на себя холодной вежливости, Лада не удостоила его и взглядом, да ещё и надерзила. Сам напросился; нечего было лезть в область, совершенно его не касающуюся.
Неприступная и нежноголосая – её говор был с придыханием и лёгким оттенком лени, - она манила его.
Лада ступала по пляжу с совершенно безмятежной физиономией, теша себя приятными размышлениями на тему предстоящего обеда.
- Лада! – он, случившийся как раз сзади неё, смотрел ей в затылок, в то самое место, где её нежные завитки волос, выбившись из узла, ласкали шею.
Застигнутая врасплох Лада, наконец, оглянулась и посмотрела на него этаким испуганным лисёнком, но на этот раз вполне дружелюбно.
Нет комментариев. Ваш будет первым!