Медовый плен. Глава десятая
21 июля 2015 -
Денис Маркелов
Глава десятая
Милая темноволосая девушка с укором смотрела на свою мать, которая вертелась перед зеркалом в небольшой прихожей, примеряя траурную нейлоновую косынку
- Мама, но ты ведь обещала, что мы пойдём купаться на пляж! – с упрёком говорила Нина Заречная.
Нине очень не нравилась её глупая фамилия. Все сразу же вспоминали об авторе «Чайки», вспоминали и как-то особенно смотрели на неё.
Она была последнею радостью матери, та родила её слишком поздно, уже не веря, что в силах выносить и родить ещё одного ребёнка, не собираясь дожидаться от слишком занятого сына долгожданных внуков.
Павел тогда был в Москве, оканчивал первый курс, и к беременности матери относился, как к очередной женской блажи. Она и так слишком многим жертвовала для своего первенца, желая видеть его человеком умным и красивым.
Павел не разочаровал её, он окончил институт с красным дипломом, и теперь каждый раз намекал, что поможет вывести в люди и младшую сестру.
Нина училась в лучшей школе Новороссийска, училась довольно сносно, не слишком ботанируя, но не и не ленясь. А её мать, она старалась помогать своей дочке во всём.
Единственно, она никогда не пускала её в одиночку на пляж. Ей мерещились то опасные водовороты и волны, или слоняющиеся без дела хулиганы. Нине было неловко играть роль пай-девочки, несмотря на свою успеваемость, она мечтала о яркой столичной жизни – и уже представляла всё в красках, словно бы затейливый фильм.
Её смущало только одно – наличие старшего брата. Она видела его раз в году, когда он сначала приезжал на каникулы, а затем в отпуск, сначала в купейном, а затем в спальном вагоне поезда «Москва-Новороссийск».
Самолётом он летать не любил – было всё равно приземляться ли в Пашковском или в Витязево. Всё равно было необходимо садиться в автобус или на электропоезд и тратить на проезд часа четыре.
Александра Трофимовна вместе с дочерью жила в доме на улице Малой Земли. До школы дочери было совсем немного ходу, да и район этот Александре Трофимовне нравился. Она понимала, что на пороге пенсии не следует слишком привередничать – и от того держалась на службе ровно.
Ей дышали в спину молодые коллеги, да и надеяться на помощь сына, а тем более дочери ей, в сущности, не приходилось.
Нина сама была хорошим денежным пылесосом. Ей требовалось то новое платье. То какая-то глупая игрушка, то новый учебник, то – о, ужас – планшет. Мать не представляла, как сможет достойно довести её до окончания школы, как сможет с легким сердцем отпустить в Москву.
Нине же не терпелось продемонстрировать миру свой новый купальник. Конечно, она знала, что некоторые смелые девушки купаются, в чем мать родила, но о нудизме мать посоветовала ей позабыть до совершеннолетия.
Ей было наплевать на то, что дочь уже обзавелась паспортом. Она всё равно казалась ей маленькой, как тогда в тревожном двухтысячном году, когда она решила всё-таки попробовать стать матерью ещё один раз.
Этот шаг пугал её чрезвычайно. Рожать год из года, как какая-нибудь баба – Александра Трофимовна не представляла себе этого, да и городские условия не располагали к многодетству.
В душе Нина была рада своему одиночеству. Она не собиралась идти к старой неопрятной и мерзкой старухе. Ей хотелось побыть одной и помечтать, подумать, чем она займётся в Москве, когда окажется там.
Брат всегда смотрел на неё свысока, а она его - за глаза, конечно – называла «офисным планктоном». Брат, как мог, стремился подняться над обычным простым миром, даже вступил в гольф-клуб и ездил играть в эту нелепую игру в Крылатское.
Ему хотелось объять необъятное – дотянуться разом для всех сфер деятельности – он то собирался стать начальником отдела, то задумывался о написании диссертации, собираясь со временем осесть в каком-нибудь спокойном институте.
В свои тридцать три он был ещё полон энергии. Нина представляла, как её брат Иван Андреевич Заречный делает какое-нибудь необычное открытие, или становится долларовым миллиардером.
Она устала только всегда быть на виду, словно бы дорогая сувенирная кукла. Мать не могла терпеть халатов и сарафанов – она говорила, что ходить по квартире в таком виде неприлично, и что лучше ходить голой, чем в этом текстильном убожище.
Однажды дочь решила последовать её советам и пару часов проскользила из комнаты в комнату, будучи нагишом, словно бы какая-нибудь парковая статуя. Ей скоро опротивели и собственные груди, и лобок, но особенно опротивела слишком говорливая попа, которая норовила произнести нечто невразумительное, но смешное.
Нина понимала, что выглядит глупо, словно бы глупая и капризная детсадовка, и скоро согласилась одеться в голубое платье и белые гольфы, но как бы случайно позабыв о нательном белье.
Ей понравилось приподнимать слегка подол и садиться на табурет голыми ягодицами. Попа взасос целовалась с пластиком сидения, а она только тихонько взвизгивала от этих жарких поцелуев, взвизгивала и ещё быстрее съедала свой суп или кашу.
Мать не замечала стремительного взросления дочери. Она даже удивилась, когда той предложили сыграть роль Джульетты в школьной постановке пьесы Уильяма Шекспира.
Играть приходилось на языке оригинала. Учительница английского старательно помогала освоить им сложный текст – быть настоящими веронцами, но говорить по-английски было конечно смешно. О Вероне Нина знала мало, знала только, что в этом городе производили какое-то особенное снотворное. Это лекарство было воспето Агатой Кристи в её знаменитых романах.
Теперь ей хотелось сделать нечто наперекор нудной и вечно всего боящейся матери. Она наверняка заразилась этим от своих подопечных – старухи были настоящими скрягами – они, словно дети фантик от конфет коллекционировали серо-зелёные бумажки с лицами серьёзных мужчин. Коллекционировали истово, пряча свои сокровища в самые невообразимые места.
Нине не нравилось, что от матери пахнет этим затхлым миром. Что она вынуждена зарабатывать на жизнь таким нелепым способом – пытаясь хоть свою девочку избавить от судьбы вечной прислуги.
Сейчас Нине хотелось, закусив губу от обиды, биться в обычной подростковой истерике, хотелось чем-то занять свои руки и отогнать злые, пугающие её саму мысли. Эти мысли были и смешны и нелепы, но Нине было не до них. Она вдруг решила, что вновь хочет слегка порозоветь среди знакомых вещей, словно бы готовясь отправиться к Скале Колдуна, дабы показать природе своё вполне уже взрослое и красивое тело.
Зато Клавдия хотела поскорее одеться.
Ей вдруг опротивело всё и стоящие в беспорядке берёзы, и пыльная трава, и сидящая рядом обнаженная Прасковья Григорьевна. За её спиной лежал расписной зонтик от солнца и смятая одежда.
Собираясь на пляж, эта дама как бы случайно позабыла о нательном белье. Ей казалось, что она всё ещё милая улыбчивая секретарша, что может радовать своим телом, а не пугать окружающих её людей. Что, по сути, не смущенная Клавдия, а она сама звезда этого непристойного и дикого пляжа.
Клавдии было немного стыдно за свой совсем недавно обритый лобок – она боялась показаться слишком глупой, она брила лобок Поликсене и теперь старалась подражать невидимой хозяйке во всём – наверняка та с лёгкостью фланировала по прогулочной палубе, стараясь не выделяться в толпе голых ферзей, которые стараются прикинуться пешками.
Эта вынужденная безымянность им была по душе. Было неважно ни твоё имя, ни твои заслуги перед обществом – на тебя смотрели, словно на голого примата, а ты всех остальных тоже считал своеобразными приматами в каком-нибудь затейливом питомнике.
Прасковья Григорьевна оглядывала своё полнеющее тело. Она была слегка тяжеловесна, словно бы богиня на картине раннего Возрождения. Зато её спутница блистала грацией – милая красивая и с лёгкой стыдливостью в зеленоватых глазах девушка.
Заняться прямо тут с ней сексом было заманчиво – Прасковья Григорьевна была уверенна, что ей пора переквалифицироваться в лесбиянки, что сейчас даже самый отважный альфонс не решится исследовать языком преддверия её влагалища, тем более опускать в него свой драгоценный член.
Клавдия сама не могла понять, отчего стала подчиняться этой женщине. Может долгая служба у родителей Поликсены приучила её к покорности, а может быть, он всегда была латентной рабой. Рабой, которой приятно унижаться и подчиняться?!
Прасковья Григорьевна в душе торжествовала. Она давно мечтала приручить эту гордячку, ещё тогда, когда та была школьницей. Но связываться с несовершеннолетней она тогда не решилась, но теперь отчаянно мстила этой задаваке и гордячке, ставя её на положенное той место.
- Я пойду, искупаюсь, пожалуй, - со вздохом произнесла она.
Поднимаясь, она выразительно посмотрела на смущенную Клаву. Та беззвучно подошла и оттряхнула ягодицы своей повелительницы.
- И не смей трогать мои апельсины, маленькая дрянь, – беззвучно послышалось смущенной Клаве
Клавдия вздохнула и присела на едва заметное полотенце. Ей хотелось то плакать, то чем-то занять свои такие слабые руки – она уже собиралась сыграть арпеджио на своей междуножной цитре, но отчего-то раздумала, опасаясь случайно занести инфекцию.
Секс всегда пугал её своей неопрятностью. Люди стесняются и боятся этого глупого занятия – иначе бы мужчины не прятали свои драгоценные пенисы в мешочки из латекса. Да и женщины не боялись случайно получить то, ради чего допускали мужские «тараны» в свои святые святых.
Стать матерью – к этому Клавдия была не готова. Она относилась к миру, словно бы к виду из окна, или к телевизионной картинке. Она слишком привыкла быть затворницей – Аркадий Иванович слишком оберегал её, да она сама понимала, что теперь не может стать ничем другим кроме служанки, стриптизёрши или – о! ужас!- проститутки.
Но страшнее всего было быть служанкой этой стареющей красотки. Она могла очаровать любого, Клавдия понимала. Что эта страшная и развратная женщина использует её.
Клава припоминала строгие советы родителей, когда она была девочки – держаться как можно дальше от развратной Парашки. Отец со вкусом произносил уменьшительно-ласкательное имя соседки – явно намекая на её случайную тёзку – отхожее место в камере.
Мать тоже часто называла стильную и вечно модно одетую соседку просто Парашкой. Клаве было всё равно, она послушно ела свою яичницу. Ела и старалась не вслушиваться в сплетни взрослых.
Тогда она попросту не думала, что когда-нибудь станет обычной домработницей и приживалкой. Родители жили в совсем другом мире – но Клава не могла понять, отчего они не берегли свой такой красивый и уютный мир?
Парашка легко приспособлялась к любой политической погоде – она была законченной шлюхой – милая улыбчивая очень приставучая. Мужчины высасывались ею до конца и ещё оставались должниками. Прасковья умела находить себе средства для прожитья – вот и теперь она добилась для себя каких-то льгот.
Прасковья предпочитала плавать на спине. Точнее лежать, широко раскинув руки, словно бы изображая своим всегда сытым телом пародию на распятие.
Она думала, как хорошо было бы попробовать вернуться в те года, когда она открыла для себя милую забаву – соитие с мужчинами. Эта запретная гимнастика была особенно притягательной. Она любила принимать на свой живот сперму своих мимолётных любовников, те старательно втирали своё семя в кожу девушки, втирали, заставляя её содрогаться от щекотки, боясь тоненько, почти фистулой, тихо и безвонно пукнуть.
Она научила свой зад стыдливо арпеджировать. Тот обычно предпочитал тонический аккорд любой тональности - от сакраментального до-мажора, до иных, более сложных тональностей, с множеством диезов или бемолей.
Мужчины не обращали внимания на робкие реплики её дивного ануса. Тот говорил пискляво и назойливо, словно бы скандалящий интеллигент – на эти реплики хотелось ответить только дерзкой ухмылкой.
С покорной и милой Клавой она вновь чувствовала себя молодой. Смотрела на неё, словно бы на так и не обретенную ею племянницу. Родители так и не решились облагодетельствовать дочь братом или сестрой, словно бы стеснялись её рождения, как страшного почти смертельно опасного проступка.
Именно их страх передался ей. Именно их сусличий ужас перед ночным стуком в дверь. Родителям вечно мерещилась далёкая суровая каторга, на которой сгинули их собственные милые и восторженные родители.
Сама она тянулась к высокопоставленным людям, ища защиты. Сначала в школе к учителям, а потом, повзрослев, уверенным в себе мужчинам. Как ей хотелось стать уверенной в себе дамой, иметь покорную и всегда исполнительную воспитанницу, с которой она могла вдоволь экспериментировать.
Клавдия с её счастливыми и уверенными в себе родителями была ей особенно ненавистна. Эта девчонка не скрывала своего полудетского презрения, она смотрела на неё, словно на подхватившую заразу сиамскую кошку – с жалостливым любопытством.
Прасковья Григорьевна часто вздрагивала, когда слышала себе в спину; «Параша!» Да для них она была именно парашей – внешне чистоплотная в их тайных мыслях она исходила гноем, словно бы какая-нибудь пропащая до конца бродяжка.
Волны лениво щекотали её промежность.
Прасковья Григорьевна перевернулась – и, словно бы тюлень в бассейне к бортику, поплыла к берегу.
Клавдия чувствовала, что становится совершенно иной. Что с каждым днём теряет свою свободу, что ей даже нравится быть подругой этой полной и отчаянно молодящейся женщины.
Соседка сумела подавить её волю, вероятно, она сама привыкла быть послушной и смотреть на людей снизу вверх, словно бы маленький бездомный щенок. Даже капризная Поликсена могла послать её матом, бросить в её сторону щётку для волос или чего-то более весомое. Она считала её своей игрушкой – милой игрушкой, вроде сводной сестры, которая была не просто родственницей, но желанной куклой.
Поликсена слишком быстро нащупала её ахилесовую пяту. Ей нравилось изображать из себя маленькую госпожу – играть роль в извращенном театре, где её амплуа было вечно и незыблемо, словно гора.
Но и горы порой колеблет Бог. Эта милая барышня слишком привыкла к кукольной безнаказанности. Аркадий Иванович позволял ей многое, точнее просто не замечал, как дочь постепенно становится взрослой и независимой.
Она уже ощущала свою силу юной прелестницы – юные интеллектуалы ходили за ней, как коты за потекшей кошкой. Ходили и откровенно смешили её своей юношеской настырностью.
Им, как оголодавшим шмелям желалось испить нектара. Одновременно оплодотворить очередной ещё нетронутый ими цветок, дабы превратить его из красивого и невинного цветка в желанный и часто такой недолговечный плод.
Поликсена была не готова так рисковать. Ей было стыдно признаться в том, что ей ужасно хочется попробовать, попробовать повозиться с каким-нибудь наиболее безобидным сокурсником, сделать всё то, что делали несчастные голые женщины в каком-нибудь порнофильме.
Так любой «аскет" мечтает об обжорстве. Но об обжорстве приятном без ненужных страданий поутру и расстроенного на неделю желудка. А какая-нибудь юная дева не думает обо всех подводных камнях своего распутства – ведь она никогда не заболеет ни сифилисом, ни СПИДом.
Для своих опытов она легко нашла подопытного кролика. Клавдия боялась мира за забором особняка Аркадия Ивановича. Она не могла поверить, что когда-то рвалась в Москву, словно ошалевшая от похоти кошка во двор.
Рублёвск также теперь казался пустынным миражом. Одна ночь пути на поезде, и она могла бы вновь жить под родительской крышей – но страх показаться всем неудачницей.
Теперь она понимала, что оказалась в мышеловке. Страх показаться слабой делал её ещё слабее – проклятая стареющая нимфоманка кружила над нею. Как коршун.
Вот и теперь она самодовольно уселась на полотенце и протянула своей спутнице тюбик с защитным кремом.
- Намажь-ка мне спину, Клавочка…
Клава вздохнула и принялась за работу. Она вдруг вспомнила, как старательно, будучи совершенно раздетой, пылесосила ковры в комнате своей молодой госпожи, как соглашалась на мимолётные женские игры, как, наконец, попросту играла роль на всё согласной латексной куклы.
Спина соседки была слишком горячей. Клава вдруг почувствовала желание дотронуться до её грудей, как она дотрагивалась до молочных желёз Поликсены, заставляя ту взвизгивать от щекотки.
Но Прасковья Григорьевна была совсем иной. Она испытала в жизни всё и смотрела на любовные потуги Клавочки с лёгким презрением. Смотрела, как смотрит каллиграф на робкие каракули первоклассника.
Клавочка понимала, что велёт себя глупо, но не могла, ни покинуть эту женщину, не пожаловаться на её власть кому-то ещё. «Околдовала она меня, что ли? Отчего я такая бессильная?!»
Наверняка эта ведьма и впрямь приворожила её. Не могла же она прельститься этой стареющей нимфоманкой без наличия чёрной магии!
Клавочка вдруг пожалела об уплывшем в небытиё детстве. Пожалела, что так мало дорожила им, слишком часто заглядываясь на более взрослых девчат и фантазируя, как став взрослой обзаведётся мужем и квартирой. Как будет ходить в дорогом костюме и получать много денег, за то, что станет учить студентов. Все эти фантазии она считала предсказанной явью. Но вместо дорогой одежды она сейчас носила наготу и обрабатывала кожу стареющей любовницы половины директоров Рублёвска.
Они ушли с дальнего пляжа в пять часов вечера. Оделись, дошли до моста и мерно зашагали по направлению к Рублёвску. От стыда Клавочка не ощущала на себе приятной тяжести платья, ей казалось, что все шофёры пялят на неё глаза, еще и пассажиры проезжающих автобусов.
Доехав до центра города, они решили возвращаться домой порознь. Как и уходили, не афишируя цели своей прогулки.
Родители Клавдии собирались ужинать. Они ничего не спрашивали у своей дочери. А та не спешила откровенничать. Просто зашла в ванную. Разделась и встала под душ, радостно метнув свои трусики в таз для грязного белья.
«Какая же я дура. Прогнулась, под эту старуху, как, как Василиса Прекрасная!»
Она вдруг представила Прасковью злобной и сморщенной Бабой Ягой. Такой же злобной, словно бы нянечка в детсаду, которая ставила её в угол с голой попкой во время тихого часа.
Тогда ни отец, ни мать ничего не узнали. Они говорили, что им надо работать, что им повезло, получить квартиру, что она уже почти взрослая, что через два года она станет первоклассницей и тогда.
Сейчас, шаря струёй между бёдер, она тихо застонала. Не столько от удовольствия, сколько, чтобы не зарыдать от стыда. Словно бы маленькая девочка, которую обидели дворовые хулиганы.
Ни мать, ни отец не слышали её плача. Их заглушал падающей воды и хрипловатый голос радиоточки. Взрослым было плевать на муки так быстро состарившейся девочки
Они жили своей жизнью, предвкушая мирный вечер в кругу семьи. Предвкушая, как включат телевизор и станут смотреть какой-нибудь из каналов, убивая мгновения жизни, приближая себя к смерти.
Им всерьёз надоело жить. Надоело видеть слишком быстро изменившийся мир, словно бы их сюда забросила хитроумная машина времени.
Даже возвращение повзрослевшей Клавы не изменило в их отношении к жизни. Дочь совсем не походила на дочь. Она чем-то походила на робкую и от того всерьёз задолжавшую квартирантку. Отец не понимал, чего он ждал от этой девочки – чего так обижается на её визит.
Даже тех денег, что она привезла, ему не хотелось брать в руки. Они были мёртвыми, такими, какими бывают опавшие с деревьев листья. Ему было противно даже смотреть на них. Словно бы на этих купюрах запеклась кровь невинных жертв.
Дочка приехала из Москвы, но уже не была привычной и послушной Клавой. Она словно бы переродилась, стала скорее милой улыбчивой актрисой, чем живой и привычной Клавочкой.
Андрей Иванович искренне недоумевал. Когда-то он гордился своим ребёнком – но теперь, теперь он чувствовал острые уколы разочарования – дочь казалась ему неудачной, так художнику кажется неудачной даже самая лучшая и талантливая картина.
Жена не могла понять его меланхолии. Она чувствовала радость – дочь вернулась, словно бы космонавт из далёкой экспедиции в космос. Она была такой желанной, как и тогда в роддоме, когда она, юная Аннушка смотрела на свою первинку.
Она сама не знала, отчего решила назвать дочь Клавдией. Кажется, она подумала о певице со странной, всеми известной певице со странной украинской фамилией –Шульженко.
Совсем недавно в интернете она увидела картины одного живописца с той же фамилией - этот живописец специально измывался своими героями, выставляя их очень смешными – ему явно не нравился привычный для них мир – мир коммунальных кухонь, загаженных прудов и парковых сортиров со стойким ароматом хлорки.
Она испытала тошнотворное отвращение – от изображений стойко, но неотвратимо тянуло запахом прежней жизни. Той жизни, которая казалась им раем. Ведь она помнила, как натягивала тесный купальник на анапском пляже, как шла купаться под звуки французской песни, как, наконец, спешила к кафе съесть люля-кебаб с лапшой и запить это блюдо почти дежурным безвкусным чаем.
Сейчас – в свои пятьдесят пять - она старательно подсчитывала свои дивиденды от такой прекрасной жизни – вспоминала, как сидела на лекциях старательно записывая за лектором каждое слово, как радовалась каждой пятёрке в зачетке, предвкушая быструю и стройную карьеру, как её муж также радовался тому, что не попал в ряды тех, кто за далёким городом Кушка, по ту сторону государственной границы отстаивает интересы их стареющего социалистического государства.
Они предвкушали бесконечный видовой фильм – такие фильмы доказывали им, что мир вокруг прекрасен и вечен. Что дети и дальше будут радоваться солнцу, катаясь на педальных машинках или сниматься возле фанерных героев из мультфильма «Ну погоди» - волк был одет в тельняшку и брюки клёщ, а заяц был похож на примерного детсадовца в шортиках и в красивой футболочке.
Однофамилец известной певицы видел мир в другом ракурсе. Он стебался над всеми их юношескими радостями, показывая всю гнилость мира. Словно бы в его глазу застрял осколок дьявольского зеркала.
Теперь и она начинала смотреть на мир глазами живописца Шульженко, смотреть презрительно – замечая грязь и неустройство. Замечая, как с годами ей хочется попросту заснуть, как она засыпала в детстве. Смерть уже не страшила – она не хотела торопить её искусственно, но и не бежала, как раньше, понимая, что смысл жизни в смерти.
Муж с его привычками стал слишком привычен. Он слишком сроднился с ней и стал, скучен, словно бы примелькавшийся портрет. С ним даже не хотелось разговаривать. Вот если бы он исчез – на время разумеется – а потом вернулся обратно тогда, когда она успеет по нему соскучиться.
Дочь вышла из ванной в купальном халате. Она могла выйти оттуда и совершенно раздетой – этот халат был надет только ради отца, которому вовсе не хотелось играть роль библейского Лота.
Анна Михайловна задумалась, а оглянулась бы она на такой привычный ей Рублёвск, стала бы жалеть его? Этот шумный город был слишком привычен – он опротивевал своей привычность, и от него хотелось бежать прочь.
Когда-то ей нравилось оставаться дома, поступить на работу на завод в пяти минутах ходьбы от дома, знать, что никакие бытовые трудности не помещают ей наслаждаться радостной жизнью молодого и перспективного специалиста.
Особенно возгордилась она, став матерью. Завод позволил ей пробыть в декрете до трёхлетия дочери. Затем Клава была благополучно определена в детский сад.
В школу она пошла в уже иной стране. Советский Союз раскололся на части, словно бы весенняя льдина – эти осколки постепенно уменьшались, растворяясь в воле вечности. Так намокший рафинад тает в горячем чае, даря тому свою сладость и жизнь.
Клава искренне жалела своих отставших от жизни родителей. Те отчаянно барахтались в омуте жизни, барахтались и отчаянно вспоминали, когда эта жуткая трясина была прекрасным и полноводным озером.
Она старалась не вспоминать своего детства, тогда в 1990-е всё было слишком жутко – ей не довелось носить красивую школьную форму, не довелось быть октябряткой, вообще она жила в совсем другом мире.
Она откровенно презирала этот изменчивый мир. Родители хватались за утопающий завод, они, как и пассажиры Титаника уповали на чудо. Но завод медленно, но неотвратимо тонул.
Матери удалось заняться сначала торговлей, она простаивала по целым дням на городском рынке, выкрикивая свой товар – но редкие покупатели не стремились к её прилавку.
Дочь была рада дешёвой каше и жидкому чаю, она боялась только одного оказаться в интернате – там её бедная одежонка и испуганное лицо сделали из неё первоклассную жертву
Сейчас на пороге когда-то ужасавшей её пенсии она была готова смеяться над своей исковерканной жизнью. Она обманула её надежды, она заставила плыть по неизведанным порогам, словно бы смелого, но, увы, не слишком опытного туриста. Когда-то она мечтала стать первоклассным инженером, возглавить какую-нибудь кафедру, наконец, попросту насладиться жизнью, поехав по студенческой путёвке на Золотые Пески в Болгарию.
Но это всё было лишь приятным ночным миражом – её собственным выдуманным сном.
Клава была рада тем деньгам, что заплатил ей Аркадий Иванович. И ей было нестерпимо скучно, хотелось вновь надеть униформу и уединиться вместе с Поликсеной. Но она понимала, что у хозяйской дочки наверняка изменились предпочтения в сексе.
Она наверняка уже преодолела свой страх перед мужчинами – Павлик Астахов своей фигурой чем-то походил на статую Давида. Клавдия никогда не видела его голым, но легко представляла таковым, мысленно снимая дорогой костюм, сорочку и нательное бельё, и являя миру то, что и было истинным Павлов Астаховым.
Этому мальчику не терпелось почувствовать себя королём. Он готовился царствовать – делить ответственность со своей женой за небольшую, но прибыльную фирму
Клавдия подумывала, как бы из ранга домработницы перебраться повыше рангом – стать например, личным секретарём, или вообще…
Она уж жалела, что так рано опустила руки, что ей вполне можно было попробовать поступить на заочное отделение – а не хныкать от ужаса и презрения к себе на целый год снятой для неё квартире.
Теперь ей нужно было бежать от слишком любвеобильной Прасковьи. Бежать, пока об их преступной связи не догадались родители. Они не перенесли бы такого удара. Видимо, на это и рассчитывала эта хитрая бестия, желая через Клаву поправить свои дела с жилплощадью
Прасковье было мало своей квартиры. Хотелось жить широко, возможно устроить на этой площади великолепный дом свиданий для уставших от жизни бизнесменов. Она смотрела на Клаву, как на свою будущую секс-рабыню. Смотрела, желая, хоть так уколоть презиравших её глупых советских романтиков.
И Андрей Иванович, и Анна Михайловна не пытались даже здороваться со своей соседкой. Они смотрели на неё, как на врага, отчаянно веруя в свою правоту.
Ненавистная Прасковья казалась им откровенной поблядушкой. Это слово Анна Михайловна переняла от своей матери, и теперь видела эту грязную женщину насквозь.
Им хотелось еще отобедать на похоронах Прасковьи. Наверняка, та скончается в одиночестве, словно бы разонравившаяся детям кукла, чей удел - умирать на помойке в зубах бродячего пса.
У дверей подъезда небольшого двухэтажного домика стояла карета Скорой помощи.
Мама Нины слегка оторопела. Она предполагала, что Анне Евгеньевне может быть плохо.
Она обратилась к выходящим из подъезда врачам.
- Вы от.. – она быстро отыскала в памяти фамилию Анны Евгеньевны. Та была очень известной и очень смешно. – Вы от гражданки Бурлюк, да.
- А вы кто, простите?
- Я, я её помощница по хозяйству, социальный работник.
- Бурлюк скончалась. Асфиксия. Захлебнулась рвотой во сне. А вас, как зовут?
- Инесса Михайловна Заречная. Простите, а как вы попали в дом, и кто Вас вызвал? Полиция?
- Нет…
Молодой красивый мужчина смотрел на Инессу Михайловну весьма серьёзно.
- Простите, кто Вы такой, и что Вы делаете в квартире Анны Евгеньевны?
- Анна Евгеньевна – это тётя моего свата. Он сейчас должен вернуться из Нефтеморска. Да вы не беспокойтесь, мы похороним Анну Евгеньевну по первому разряду.
- Похороните? Сначала убили – а затем похороните?
- Никто её не убивал, это просто несчастный случай…
- Все так говорят. Несчастный случай. Это убийство. Вы отравили Анну Евгеньевну. У неё не было никаких жалоб на сердце.
- Она умерла от асфиксии. Просто переела за ужином.
- А с кем она ужинала? С Вами?
Инесса Михайловна кипела от злости. Она сама не понимала причины своего гнева. Что её до смерти избалованной и мерзкой старухи! Но вид преуспевающего господина бесил, такой, если и убьёт, наверняка откупится.
Старуха много раз заговаривала о том, что она хочет завещать кому-то эту убогую квартиру. Инесса Михайловна выслушивала её тирады, молча. Дом, где располагалась квартира, сошёл бы за небольшой отельчик, если бы не слишком старый вид. Он явно просился под роковой, но спасительный удар шар-бабы.
Она даже представить не могла, что её дочь станет жить в такой квартире. Нина могла отлично устроиться в Москве возле своего брата.
Нине был противопоказан этот слишком знойный приморский город. Она вполне бы рада была, если бы та оказалась в Москве, или подле своей тёти Анны, та много раз звала племянницу посетить Рублёвск, но Инессе было страшно отпускать свою дочку одну на поезде.
Та сама отчаянно боялась плацкартных вагонов, боялась многолюдства. Мать так и не приучила её к мобильности. Напротив, радовалась дочкиному домоседству, словно бы вместо того, чтобы быть настоящей матерью, попросту играла в дочки матери, сидя в песочнице.
В квартире ещё пахло Анной Евгеньевной. Тёзка сестры была весьма крупной дамой, с годами из милой тёлочки она превратилась в полновесную корову с очень скверным характером.
Инесса Михайловна любила слушать её рассказы. Точнее любила чаёвничать за счёт старухи, чаёвничать и выслушивать её рассказы о прошлом. Анна Евгеньевна любила поговорить, даже посплетничать, охотно перемывая косточки всем – от соседей и до губернатора и Президента. Пол негромкое тиканье ходиков и робкое кукование кукушки проходили часы.
Инессе Михайловне нравилось изображать из себя добрую фею. Её второй муж пропадал в далёких командировках, старательно зарабатывая ей на сладкую жизнь, и на будущую учёбу дочери в МГУ.
Нина прямо-таки грезила Москвой. Она собиралась стать в будущем переводчиком с французского и английского. Поехать на стажировку в Оксфорд и в Сорбонну, и возможно, стать гражданкой Евросоюза.
Старуха ненавидела НКВДешников, СССР и вообще весь так подло обманувший её мир.
Ей хотелось лечь под бочок к любимому давно усопшему мужу, сладко погреться около его скелета, предвкушая сладостное пробуждение в Раю. Но все эти мысли напарывались, как белопарусное судно на риф на боязнь настоящей невыдуманной смерти, смерти, которая приходит всегда не вовремя, когда ты сам не желаешь её прихода.
Старуха безумолку рассказывала об успехах своего племянника Григория. Тот уже успел подняться очень высоко, и даже слыл олигархом средней руки. Старухе нравилось приходить за редкими, но весомыми переводами – ей приходил тысяч по пять-десять, эти деньги старуха обычно не тратила, а прятала в шкатулку.
«Это - мои смертные. Будет на что поисти и погуляти…» - говорила она вполголоса, подмаргивая, словно бы заправская ведьма.
Мысленно Инесса Михайловна избавлялась от ненужно рухляди. От старомодного дивана и пыльного гобелена с нелепым названием Бахчисарайский гарем. Ей хотелось избавиться от всего, что напоминало ей об этой темноволосой и хитрой кубанки, избавиться раз и навсегда – главное, чтобы эта мерзкая ведьма отписала ей жилплощадь.
Эти брезгливые мысли возникали у неё всё чаще и чаще. Видимо она заражалась ими от самой подозрительно долговечной старухи. Возвращаясь, домой на родную улицу Малой земли. Она подолгу стояла под струями душа, смывая с себя ненавистный аромат бабкиного жилища.
Сейчас она поднималась в квартиру с двояким чувством. Поднималась, словно бы на эшафот. Идущий впереди Аркадий, невозмутимо насвистывал какую-то печальную мелодию.
Нина разгуливала по комнатам нагишом. Ей казалось, что в таком виде она выглядит гораздо взрослее. Мать запрещала ей думать о чём-то кроме учёбы, но Нина думала – она ещё не решила, кем станет, переводчиком или самой красивой и желанной актрисой на свете.
Ей не терпелось хоть кому-нибудь показать своё ловкое и смелое тело. Показать его, как дети показывают самую любимую игрушку. Радостно улыбнувшись.
Мать с её предпенсионным крохоборством была просто невыносима, той всё время казалось, что она вот–вот разорится.
Нина отчаянно завидовала своему столичному брату. Как бы она хотела быть столь же независимой. Но изматывающая душу жадность матери всё увеличивалась, порождая в душе девушки злость и недовольство.
Она желала то красиво и модно одеваться, то отчаянно кокетничать, привлекая к себе взгляды взрослых мужчин. Те смотрели на неё, словно на опрятную и красивую куколку – смотрели с какой-то отцовской жалостью.
Она не могла выносить такого укоряющего взгляда. Взрослые подозревали её в тайных мыслях, и она поддавалась их влиянию, говорила и делала то, чего они от неё ожидали. Ей легко давались оба языка. Говорить на языках Шекспира и Расина было несложно. Она ещё не решила, где лучше жить в прекрасной милой Англии или же в такой же прекрасной Франции.
Она вдруг подумала, что далёкий Прованс не прекрасней Кубани. Что она именно там и собиралась провести свою жизнь, а не любоваться этим насквозь пропахшим цементом городом.
* * *
Андрей Иванович любил смотреть телеканал Культура.
Вот и теперь он с любовью смотрел на экран телевизора. Смотрел любимый с детства сериал о крахе одного авантюриста – инженера Гарина. Дочь его сейчас интересовала мало, она была слишком взрослой, чтобы тревожиться о ней.
Жена принесла в гостиную поднос с горячим чаем и с тарелкой с овсяным печеньем. Ей хотелось быть полезной мужу и дочери, которая была одета слишком по-домашнему – в одном только купальном халате,
Фильм о выдуманном Алексеем Николаевичем Толстым авантюристе её интересовал мало. В сущности, он был очередным миражным существом, она боялась верить в него, как в детстве боялась верить в чертей и ангелов.
Клаве хотелось спать, она устала от своего пляжного приключения. Перед глазами маячила красивая и похотливая соседка, с которой она погружалась в глубины Ада, как Данте со своим проводником – Виргилием. Обилие голых женщин её немного смущало, её словно бы вновь привели в ненавистную юаню в женский день – слушать сплетни этих обнаженных бесовок она попросту не могла. Казалось, что от одних только прикосновений их жёстких заскорузлых пальцев она тотчас же покроется бородавками и станет – нет, не Царевной Лягушкой, а мерзкой зловонной жабой.
Клава хорошо помнила, как однажды видела, как из глиняной крынки выпрыгнуло это мерзкое земноводное.
В детстве она терпеть не могла жаб, её тошнило только от одного взгляда на этих пупырчатых существ, словно бы она нечаянно объелась порченым тортом. Жабы бывали такими мерзкими, такими же мерзкими, словно и шныряющие по углам тараканы.
Родители прыскали на них вонючим и ядовитым средством. На время охоты за насекомыми Клаве разрешили поиграть с другими девочками в песочнице, но не уходить со двора, и не слушаться чужих взрослых – ни дяденек, ни тётенек.
Именно тогда она впервые увидела эту загадочную Прасковью. Та была равнодушна к детям, но отчего-то пристально смотрела на возящуюся со своими формочками Клаву. Вероятно, этой непутёвой было завидно, что эта милая девчушка – не её дочь.
Клава откровенно побаивалась эту красивую. Но отчего-то очень злую тётю. Она понимала, что темноволосая красивая женщина чем-то не нравится родителям, она походила на очень красивую, но такую же, дорогую куклу. Которую специально оставляют в витрине, чтобы привлечь охочих для кукол девчонок.
Клава вздыхала и старательно набивала свои формочки влажным песком. Она была немного обижена, мать наверняка не любила эту женщину за то, что та была красивее, а главное свободнее её, и часто ездила в Москву.
Что такое Москва, Клава тогда не знала. Она вообще ничего не знала, кроме своего двора и опостылевшего ей детского сада. В детском саду тоже была песочница, но там были и мальчишки, которые возились со своими машинками и смотрели на девчонок слегка свысока, словно бы на глупых говорящих кукол.
Из плена детства Клаву пробудил голос отца. Она сначала тряс её за плечо, а потом попытался поднять с дивана. Клава вздрогнула и открыла глаза.
- Папа, я уже большая. Я сама пойду к себе.
Ей было стыдно за то, что она так глупо заснула, словно бы примерная детсадовка в детском саду – после порции молочного супа с гречкой и стакана какао с ломтиком белом батона со слоем совершенно безвкусного масла.
От детсадовской еды всегда пахло чем-то очень противным. Она понимала, что так пахнет неизвестная ей дезинфекция, что повариха и нянечка передают запах своих рук продуктам.
Клаве никогда не нравился детский сад. Ей всё время казалось, что попросту оставляют здесь, словно бы надоевшую куклу в картонной коробке, оставляют и забирают только для того, чтобы не показаться Богу безжалостным.
О Боге она узнала от милых седовласых старух. Они с каким-то трепетом произносили это слово, словно бы бог был сродни Деду Морозу. Клава поняла только одно, что где-то там наверху есть огромный и добрый – Отец всех людей, и что попросту оставило их в большом детском саду, называемым планетой Земля. И когда человек умирает – он попросту уходит домой к своему большому Отцу, как она уходит домой из детского сада.
С годами она чувствовала верность слов этих женщин. Мир и впрямь походил то на двор, то на огромный детсад, где пользующиеся отсутствием родители дети забавлялись своими играми. А за ними наблюдала добрые и незаметные для них воспитатели – именуемые ангелами.
Клаве уже становилось скучно в детском саду. Она понимала, что устала играть, и что хорошо бы поскорее уйти к отцу, но ещё не было даже обеда и тихого часа.
Сейчас и впрямь хотелось уснуть. Уснуть и понять, отчего она так привязана к Прасковье Григорьевне? Может потому, что однажды она уже обворожила её, угостив сладким батончиком и завлеча в свою запретную квартиру.
Этой красивой и сладко пахнущей женщине не хватало одного собственных живых и говорливых кукол. Она всегда с какой-то завистью смотрела на чужое материнское счастье, смотрела и понимала, что никогда в жизни не выйдет на люди с детской коляской, никогда не позволит себе появиться на людях беременной.
Она ужасно завидовала этой счастливой паре, Андрей и Анна жили, словно бы герои какого-нибудь прекрасного фильма – сценарий их жизни казалось, был написан гениальным кинодраматургом и снят не менее талантливым режиссёром. Она вдруг подумала, что зря подобно басенной стрекозе совсем не дорожила своим летом. Что теперь старая и всё более морщинистая она никому не будет нужна.
Лёжа в теплой воде, Прасковья Григорьевна предавалась размышлениям. Да, хорошо было бы стать вновь двадцатилетней, вновь почувствовать на своём в меру полном теле просящие взгляды мужчин. Она вдруг захотела вернуться в своё детство – в далёкие пятидесятые, с округлыми машинами, газированной водой и вкусным мороженым. Вновь прыгать через веревочку и смотреть на толстых людей с портфелями.
Ей вдруг стало страшно и неуютно в том странной году – сейчас, спустя двести лет после битвы под Ватерлоо мир был другим – он только притворялся мирным, а по-настоящему был полон злобы и ненависти, словно бы проголодавшаяся на цепи собака.
Прасковья любила ходить в кино, любила смотреть кинокомедии. Там жизнь походила на праздник, люди жили, как большие куклы. Отлично зная, что всё это делается понарошку. Она вообще не любила драм и трагедий. Не любила, когда жизнь на экране пыталась казаться отражением в зеркале.
Её родители также верили в мир комедий. Верили всем этим лирическим песням, верили тому, что привыкли называть оттепелью, и словно озябшие за зиму воробьи ловили первые весенние токи земли.
Прасковья любила своё тело. Оно казалось ей отчего-то ненастоящим – словно бы и отражение в зеркале ей тоже только снилось. Она сначала была вполне приличной школьницей, потом молодой девушкой за огромной пишущей машинкой, затем умелой и красивой женщиной с навыками любовницы.
Нё романы тоже чем-то напоминали комедии. Словно бы всё происходило на сцене – полноватые начальники белозубо улыбались. Прихлёбывая чай из граненого стакана, стоящего в никелированном подстаканнике. А она, она с ужасом ощущала тяжесть пояса для чулок.
Он невообразимо жёстко вписался в тело. Вся эта красивая и модная одежда казалась ей огромным грузом, словно бы она и впрямь носила на теле пудовые вериги. Хотелось превратиться в милую картинную голышку, точно такую же, какая была над диваном в квартире этого милого товарища.
Товарищ понимающе улыбался, закрывал колпачком свою перьевую руку. И делал ей жест.
Клава запирала дверь на ключ и принималась отважно бороться с мелкими пуговками на своей драгоценной блузке.
Нагота на время сравнивала их. Начальник старался выглядеть титаном – его сморщенный член, подрагивал словно бы недоспелый перчик, а Прасковья уже готовила к атаке свои груди.
Она сама не понимала, от кого переняла это нездешнее бесстыдство, кто научил её всем этим тонкостям разврата. Возможно, что в её теле пробуждались знания её предков – возможно, что это её прабабка верховодила в её теле, заставляя быть ловкой и не брезгливой к своеобразной телесной гимнастике.
Их схватки занимали полчаса. Затем она уходила «за ширмы» - тяжеловесный книжный шкаф и вновь превращалась в преданную секретаршу. Никто не мог заподозрить, что ещё пять минут назад она была страстной и неуправляемой вакханкой.
Сейчас было глупо вспоминать о прошлом, глупо сожалеть о том, что она не сделала. Секс с разнообразными начальниками так и остался опасной, щекочущей нервы игрой.
Прасковья Григорьевна почти задремала в ванне и пробудилась только от пения Гимна России. Пробудилась и поспешила покинуть купальню.
Она даже не попыталась прикрыть своей наготы – попросту прошла в спальню, прошла и легла на чистые простыни, стараясь сохранить величественность настоящей олимпийской богини.
.
.
[Скрыть]
Регистрационный номер 0299329 выдан для произведения:
Милая темноволосая девушка с укором смотрела на свою мать, которая вертелась перед зеркалом в небольшой прихожей, примеряя траурную нейлоновую косынку
- Мама, но ты ведь обещала, что мы пойдём купаться на пляж! – с упрёком говорила Нина Заречная.
Нине очень не нравилась её глупая фамилия. Все сразу же вспоминали об авторе «Чайки», вспоминали и как-то особенно смотрели на неё.
Она была последнею радостью матери, та родила её слишком поздно, уже не веря, что в силах выносить и родить ещё одного ребёнка, не собираясь дожидаться от слишком занятого сына долгожданных внуков.
Павел тогда был в Москве, оканчивал первый курс, и к беременности матери относился, как к очередной женской блажи. Она и так слишком многим жертвовала для своего первенца, желая видеть его человеком умным и красивым.
Павел не разочаровал её, он окончил институт с красным дипломом, и теперь каждый раз намекал, что поможет вывести в люди и младшую сестру.
Нина училась в лучшей школе Новороссийска, училась довольно сносно, не слишком ботанируя, но не и не ленясь. А её мать, она старалась помогать своей дочке во всём.
Единственно, она никогда не пускала её в одиночку на пляж. Ей мерещились то опасные водовороты и волны, или слоняющиеся без дела хулиганы. Нине было неловко играть роль пай-девочки, несмотря на свою успеваемость, она мечтала о яркой столичной жизни – и уже представляла всё в красках, словно бы затейливый фильм.
Её смущало только одно – наличие старшего брата. Она видела его раз в году, когда он сначала приезжал на каникулы, а затем в отпуск, сначала в купейном, а затем в спальном вагоне поезда «Москва-Новороссийск».
Самолётом он летать не любил – было всё равно приземляться ли в Пашковском или в Витязево. Всё равно было необходимо садиться в автобус или на электропоезд и тратить на проезд часа четыре.
Александра Трофимовна вместе с дочерью жила в доме на улице Малой Земли. До школы дочери было совсем немного ходу, да и район этот Александре Трофимовне нравился. Она понимала, что на пороге пенсии не следует слишком привередничать – и от того держалась на службе ровно.
Ей дышали в спину молодые коллеги, да и надеяться на помощь сына, а тем более дочери ей, в сущности, не приходилось.
Нина сама была хорошим денежным пылесосом. Ей требовалось то новое платье. То какая-то глупая игрушка, то новый учебник, то – о, ужас – планшет. Мать не представляла, как сможет достойно довести её до окончания школы, как сможет с легким сердцем отпустить в Москву.
Нине же не терпелось продемонстрировать миру свой новый купальник. Конечно, она знала, что некоторые смелые девушки купаются, в чем мать родила, но о нудизме мать посоветовала ей позабыть до совершеннолетия.
Ей было наплевать на то, что дочь уже обзавелась паспортом. Она всё равно казалась ей маленькой, как тогда в тревожном двухтысячном году, когда она решила всё-таки попробовать стать матерью ещё один раз.
Этот шаг пугал её чрезвычайно. Рожать год из года, как какая-нибудь баба – Александра Трофимовна не представляла себе этого, да и городские условия не располагали к многодетству.
В душе Нина была рада своему одиночеству. Она не собиралась идти к старой неопрятной и мерзкой старухе. Ей хотелось побыть одной и помечтать, подумать, чем она займётся в Москве, когда окажется там.
Брат всегда смотрел на неё свысока, а она его - за глаза, конечно – называла «офисным планктоном». Брат, как мог, стремился подняться над обычным простым миром, даже вступил в гольф-клуб и ездил играть в эту нелепую игру в Крылатское.
Ему хотелось объять необъятное – дотянуться разом для всех сфер деятельности – он то собирался стать начальником отдела, то задумывался о написании диссертации, собираясь со временем осесть в каком-нибудь спокойном институте.
В свои тридцать три он был ещё полон энергии. Нина представляла, как её брат Иван Андреевич Заречный делает какое-нибудь необычное открытие, или становится долларовым миллиардером.
Она устала только всегда быть на виду, словно бы дорогая сувенирная кукла. Мать не могла терпеть халатов и сарафанов – она говорила, что ходить по квартире в таком виде неприлично, и что лучше ходить голой, чем в этом текстильном убожище.
Однажды дочь решила последовать её советам и пару часов проскользила из комнаты в комнату, будучи нагишом, словно бы какая-нибудь парковая статуя. Ей скоро опротивели и собственные груди, и лобок, но особенно опротивела слишком говорливая попа, которая норовила произнести нечто невразумительное, но смешное.
Нина понимала, что выглядит глупо, словно бы глупая и капризная детсадовка, и скоро согласилась одеться в голубое платье и белые гольфы, но как бы случайно позабыв о нательном белье.
Ей понравилось приподнимать слегка подол и садиться на табурет голыми ягодицами. Попа взасос целовалась с пластиком сидения, а она только тихонько взвизгивала от этих жарких поцелуев, взвизгивала и ещё быстрее съедала свой суп или кашу.
Мать не замечала стремительного взросления дочери. Она даже удивилась, когда той предложили сыграть роль Джульетты в школьной постановке пьесы Уильяма Шекспира.
Играть приходилось на языке оригинала. Учительница английского старательно помогала освоить им сложный текст – быть настоящими веронцами, но говорить по-английски было конечно смешно. О Вероне Нина знала мало, знала только, что в этом городе производили какое-то особенное снотворное. Это лекарство было воспето Агатой Кристи в её знаменитых романах.
Теперь ей хотелось сделать нечто наперекор нудной и вечно всего боящейся матери. Она наверняка заразилась этим от своих подопечных – старухи были настоящими скрягами – они, словно дети фантик от конфет коллекционировали серо-зелёные бумажки с лицами серьёзных мужчин. Коллекционировали истово, пряча свои сокровища в самые невообразимые места.
Нине не нравилось, что от матери пахнет этим затхлым миром. Что она вынуждена зарабатывать на жизнь таким нелепым способом – пытаясь хоть свою девочку избавить от судьбы вечной прислуги.
Сейчас Нине хотелось, закусив губу от обиды, биться в обычной подростковой истерике, хотелось чем-то занять свои руки и отогнать злые, пугающие её саму мысли. Эти мысли были и смешны и нелепы, но Нине было не до них. Она вдруг решила, что вновь хочет слегка порозоветь среди знакомых вещей, словно бы готовясь отправиться к Скале Колдуна, дабы показать природе своё вполне уже взрослое и красивое тело.
Зато Клавдия хотела поскорее одеться.
Ей вдруг опротивело всё и стоящие в беспорядке берёзы, и пыльная трава, и сидящая рядом обнаженная Прасковья Григорьевна. За её спиной лежал расписной зонтик от солнца и смятая одежда.
Собираясь на пляж, эта дама как бы случайно позабыла о нательном белье. Ей казалось, что она всё ещё милая улыбчивая секретарша, что может радовать своим телом, а не пугать окружающих её людей. Что, по сути, не смущенная Клавдия, а она сама звезда этого непристойного и дикого пляжа.
Клавдии было немного стыдно за свой совсем недавно обритый лобок – она боялась показаться слишком глупой, она брила лобок Поликсене и теперь старалась подражать невидимой хозяйке во всём – наверняка та с лёгкостью фланировала по прогулочной палубе, стараясь не выделяться в толпе голых ферзей, которые стараются прикинуться пешками.
Эта вынужденная безымянность им была по душе. Было неважно ни твоё имя, ни твои заслуги перед обществом – на тебя смотрели, словно на голого примата, а ты всех остальных тоже считал своеобразными приматами в каком-нибудь затейливом питомнике.
Прасковья Григорьевна оглядывала своё полнеющее тело. Она была слегка тяжеловесна, словно бы богиня на картине раннего Возрождения. Зато её спутница блистала грацией – милая красивая и с лёгкой стыдливостью в зеленоватых глазах девушка.
Заняться прямо тут с ней сексом было заманчиво – Прасковья Григорьевна была уверенна, что ей пора переквалифицироваться в лесбиянки, что сейчас даже самый отважный альфонс не решится исследовать языком преддверия её влагалища, тем более опускать в него свой драгоценный член.
Клавдия сама не могла понять, отчего стала подчиняться этой женщине. Может долгая служба у родителей Поликсены приучила её к покорности, а может быть, он всегда была латентной рабой. Рабой, которой приятно унижаться и подчиняться?!
Прасковья Григорьевна в душе торжествовала. Она давно мечтала приручить эту гордячку, ещё тогда, когда та была школьницей. Но связываться с несовершеннолетней она тогда не решилась, но теперь отчаянно мстила этой задаваке и гордячке, ставя её на положенное той место.
- Я пойду, искупаюсь, пожалуй, - со вздохом произнесла она.
Поднимаясь, она выразительно посмотрела на смущенную Клаву. Та беззвучно подошла и оттряхнула ягодицы своей повелительницы.
- И не смей трогать мои апельсины, маленькая дрянь, – беззвучно послышалось смущенной Клаве
Клавдия вздохнула и присела на едва заметное полотенце. Ей хотелось то плакать, то чем-то занять свои такие слабые руки – она уже собиралась сыграть арпеджио на своей междуножной цитре, но отчего-то раздумала, опасаясь случайно занести инфекцию.
Секс всегда пугал её своей неопрятностью. Люди стесняются и боятся этого глупого занятия – иначе бы мужчины не прятали свои драгоценные пенисы в мешочки из латекса. Да и женщины не боялись случайно получить то, ради чего допускали мужские «тараны» в свои святые святых.
Стать матерью – к этому Клавдия была не готова. Она относилась к миру, словно бы к виду из окна, или к телевизионной картинке. Она слишком привыкла быть затворницей – Аркадий Иванович слишком оберегал её, да она сама понимала, что теперь не может стать ничем другим кроме служанки, стриптизёрши или – о! ужас!- проститутки.
Но страшнее всего было быть служанкой этой стареющей красотки. Она могла очаровать любого, Клавдия понимала. Что эта страшная и развратная женщина использует её.
Клава припоминала строгие советы родителей, когда она была девочки – держаться как можно дальше от развратной Парашки. Отец со вкусом произносил уменьшительно-ласкательное имя соседки – явно намекая на её случайную тёзку – отхожее место в камере.
Мать тоже часто называла стильную и вечно модно одетую соседку просто Парашкой. Клаве было всё равно, она послушно ела свою яичницу. Ела и старалась не вслушиваться в сплетни взрослых.
Тогда она попросту не думала, что когда-нибудь станет обычной домработницей и приживалкой. Родители жили в совсем другом мире – но Клава не могла понять, отчего они не берегли свой такой красивый и уютный мир?
Парашка легко приспособлялась к любой политической погоде – она была законченной шлюхой – милая улыбчивая очень приставучая. Мужчины высасывались ею до конца и ещё оставались должниками. Прасковья умела находить себе средства для прожитья – вот и теперь она добилась для себя каких-то льгот.
Прасковья предпочитала плавать на спине. Точнее лежать, широко раскинув руки, словно бы изображая своим всегда сытым телом пародию на распятие.
Она думала, как хорошо было бы попробовать вернуться в те года, когда она открыла для себя милую забаву – соитие с мужчинами. Эта запретная гимнастика была особенно притягательной. Она любила принимать на свой живот сперму своих мимолётных любовников, те старательно втирали своё семя в кожу девушки, втирали, заставляя её содрогаться от щекотки, боясь тоненько, почти фистулой, тихо и безвонно пукнуть.
Она научила свой зад стыдливо арпеджировать. Тот обычно предпочитал тонический аккорд любой тональности - от сакраментального до-мажора, до иных, более сложных тональностей, с множеством диезов или бемолей.
Мужчины не обращали внимания на робкие реплики её дивного ануса. Тот говорил пискляво и назойливо, словно бы скандалящий интеллигент – на эти реплики хотелось ответить только дерзкой ухмылкой.
С покорной и милой Клавой она вновь чувствовала себя молодой. Смотрела на неё, словно бы на так и не обретенную ею племянницу. Родители так и не решились облагодетельствовать дочь братом или сестрой, словно бы стеснялись её рождения, как страшного почти смертельно опасного проступка.
Именно их страх передался ей. Именно их сусличий ужас перед ночным стуком в дверь. Родителям вечно мерещилась далёкая суровая каторга, на которой сгинули их собственные милые и восторженные родители.
Сама она тянулась к высокопоставленным людям, ища защиты. Сначала в школе к учителям, а потом, повзрослев, уверенным в себе мужчинам. Как ей хотелось стать уверенной в себе дамой, иметь покорную и всегда исполнительную воспитанницу, с которой она могла вдоволь экспериментировать.
Клавдия с её счастливыми и уверенными в себе родителями была ей особенно ненавистна. Эта девчонка не скрывала своего полудетского презрения, она смотрела на неё, словно на подхватившую заразу сиамскую кошку – с жалостливым любопытством.
Прасковья Григорьевна часто вздрагивала, когда слышала себе в спину; «Параша!» Да для них она была именно парашей – внешне чистоплотная в их тайных мыслях она исходила гноем, словно бы какая-нибудь пропащая до конца бродяжка.
Волны лениво щекотали её промежность.
Прасковья Григорьевна перевернулась – и, словно бы тюлень в бассейне к бортику, поплыла к берегу.
Клавдия чувствовала, что становится совершенно иной. Что с каждым днём теряет свою свободу, что ей даже нравится быть подругой этой полной и отчаянно молодящейся женщины.
Соседка сумела подавить её волю, вероятно, она сама привыкла быть послушной и смотреть на людей снизу вверх, словно бы маленький бездомный щенок. Даже капризная Поликсена могла послать её матом, бросить в её сторону щётку для волос или чего-то более весомое. Она считала её своей игрушкой – милой игрушкой, вроде сводной сестры, которая была не просто родственницей, но желанной куклой.
Поликсена слишком быстро нащупала её ахилесовую пяту. Ей нравилось изображать из себя маленькую госпожу – играть роль в извращенном театре, где её амплуа было вечно и незыблемо, словно гора.
Но и горы порой колеблет Бог. Эта милая барышня слишком привыкла к кукольной безнаказанности. Аркадий Иванович позволял ей многое, точнее просто не замечал, как дочь постепенно становится взрослой и независимой.
Она уже ощущала свою силу юной прелестницы – юные интеллектуалы ходили за ней, как коты за потекшей кошкой. Ходили и откровенно смешили её своей юношеской настырностью.
Им, как оголодавшим шмелям желалось испить нектара. Одновременно оплодотворить очередной ещё нетронутый ими цветок, дабы превратить его из красивого и невинного цветка в желанный и часто такой недолговечный плод.
Поликсена была не готова так рисковать. Ей было стыдно признаться в том, что ей ужасно хочется попробовать, попробовать повозиться с каким-нибудь наиболее безобидным сокурсником, сделать всё то, что делали несчастные голые женщины в каком-нибудь порнофильме.
Так любой «аскет" мечтает об обжорстве. Но об обжорстве приятном без ненужных страданий поутру и расстроенного на неделю желудка. А какая-нибудь юная дева не думает обо всех подводных камнях своего распутства – ведь она никогда не заболеет ни сифилисом, ни СПИДом.
Для своих опытов она легко нашла подопытного кролика. Клавдия боялась мира за забором особняка Аркадия Ивановича. Она не могла поверить, что когда-то рвалась в Москву, словно ошалевшая от похоти кошка во двор.
Рублёвск также теперь казался пустынным миражом. Одна ночь пути на поезде, и она могла бы вновь жить под родительской крышей – но страх показаться всем неудачницей.
Теперь она понимала, что оказалась в мышеловке. Страх показаться слабой делал её ещё слабее – проклятая стареющая нимфоманка кружила над нею. Как коршун.
Вот и теперь она самодовольно уселась на полотенце и протянула своей спутнице тюбик с защитным кремом.
- Намажь-ка мне спину, Клавочка…
Клава вздохнула и принялась за работу. Она вдруг вспомнила, как старательно, будучи совершенно раздетой, пылесосила ковры в комнате своей молодой госпожи, как соглашалась на мимолётные женские игры, как, наконец, попросту играла роль на всё согласной латексной куклы.
Спина соседки была слишком горячей. Клава вдруг почувствовала желание дотронуться до её грудей, как она дотрагивалась до молочных желёз Поликсены, заставляя ту взвизгивать от щекотки.
Но Прасковья Григорьевна была совсем иной. Она испытала в жизни всё и смотрела на любовные потуги Клавочки с лёгким презрением. Смотрела, как смотрит каллиграф на робкие каракули первоклассника.
Клавочка понимала, что велёт себя глупо, но не могла, ни покинуть эту женщину, не пожаловаться на её власть кому-то ещё. «Околдовала она меня, что ли? Отчего я такая бессильная?!»
Наверняка эта ведьма и впрямь приворожила её. Не могла же она прельститься этой стареющей нимфоманкой без наличия чёрной магии!
Клавочка вдруг пожалела об уплывшем в небытиё детстве. Пожалела, что так мало дорожила им, слишком часто заглядываясь на более взрослых девчат и фантазируя, как став взрослой обзаведётся мужем и квартирой. Как будет ходить в дорогом костюме и получать много денег, за то, что станет учить студентов. Все эти фантазии она считала предсказанной явью. Но вместо дорогой одежды она сейчас носила наготу и обрабатывала кожу стареющей любовницы половины директоров Рублёвска.
Они ушли с дальнего пляжа в пять часов вечера. Оделись, дошли до моста и мерно зашагали по направлению к Рублёвску. От стыда Клавочка не ощущала на себе приятной тяжести платья, ей казалось, что все шофёры пялят на неё глаза, еще и пассажиры проезжающих автобусов.
Доехав до центра города, они решили возвращаться домой порознь. Как и уходили, не афишируя цели своей прогулки.
Родители Клавдии собирались ужинать. Они ничего не спрашивали у своей дочери. А та не спешила откровенничать. Просто зашла в ванную. Разделась и встала под душ, радостно метнув свои трусики в таз для грязного белья.
«Какая же я дура. Прогнулась, под эту старуху, как, как Василиса Прекрасная!»
Она вдруг представила Прасковью злобной и сморщенной Бабой Ягой. Такой же злобной, словно бы нянечка в детсаду, которая ставила её в угол с голой попкой во время тихого часа.
Тогда ни отец, ни мать ничего не узнали. Они говорили, что им надо работать, что им повезло, получить квартиру, что она уже почти взрослая, что через два года она станет первоклассницей и тогда.
Сейчас, шаря струёй между бёдер, она тихо застонала. Не столько от удовольствия, сколько, чтобы не зарыдать от стыда. Словно бы маленькая девочка, которую обидели дворовые хулиганы.
Ни мать, ни отец не слышали её плача. Их заглушал падающей воды и хрипловатый голос радиоточки. Взрослым было плевать на муки так быстро состарившейся девочки
Они жили своей жизнью, предвкушая мирный вечер в кругу семьи. Предвкушая, как включат телевизор и станут смотреть какой-нибудь из каналов, убивая мгновения жизни, приближая себя к смерти.
Им всерьёз надоело жить. Надоело видеть слишком быстро изменившийся мир, словно бы их сюда забросила хитроумная машина времени.
Даже возвращение повзрослевшей Клавы не изменило в их отношении к жизни. Дочь совсем не походила на дочь. Она чем-то походила на робкую и от того всерьёз задолжавшую квартирантку. Отец не понимал, чего он ждал от этой девочки – чего так обижается на её визит.
Даже тех денег, что она привезла, ему не хотелось брать в руки. Они были мёртвыми, такими, какими бывают опавшие с деревьев листья. Ему было противно даже смотреть на них. Словно бы на этих купюрах запеклась кровь невинных жертв.
Дочка приехала из Москвы, но уже не была привычной и послушной Клавой. Она словно бы переродилась, стала скорее милой улыбчивой актрисой, чем живой и привычной Клавочкой.
Андрей Иванович искренне недоумевал. Когда-то он гордился своим ребёнком – но теперь, теперь он чувствовал острые уколы разочарования – дочь казалась ему неудачной, так художнику кажется неудачной даже самая лучшая и талантливая картина.
Жена не могла понять его меланхолии. Она чувствовала радость – дочь вернулась, словно бы космонавт из далёкой экспедиции в космос. Она была такой желанной, как и тогда в роддоме, когда она, юная Аннушка смотрела на свою первинку.
Она сама не знала, отчего решила назвать дочь Клавдией. Кажется, она подумала о певице со странной, всеми известной певице со странной украинской фамилией –Шульженко.
Совсем недавно в интернете она увидела картины одного живописца с той же фамилией - этот живописец специально измывался своими героями, выставляя их очень смешными – ему явно не нравился привычный для них мир – мир коммунальных кухонь, загаженных прудов и парковых сортиров со стойким ароматом хлорки.
Она испытала тошнотворное отвращение – от изображений стойко, но неотвратимо тянуло запахом прежней жизни. Той жизни, которая казалась им раем. Ведь она помнила, как натягивала тесный купальник на анапском пляже, как шла купаться под звуки французской песни, как, наконец, спешила к кафе съесть люля-кебаб с лапшой и запить это блюдо почти дежурным безвкусным чаем.
Сейчас – в свои пятьдесят пять - она старательно подсчитывала свои дивиденды от такой прекрасной жизни – вспоминала, как сидела на лекциях старательно записывая за лектором каждое слово, как радовалась каждой пятёрке в зачетке, предвкушая быструю и стройную карьеру, как её муж также радовался тому, что не попал в ряды тех, кто за далёким городом Кушка, по ту сторону государственной границы отстаивает интересы их стареющего социалистического государства.
Они предвкушали бесконечный видовой фильм – такие фильмы доказывали им, что мир вокруг прекрасен и вечен. Что дети и дальше будут радоваться солнцу, катаясь на педальных машинках или сниматься возле фанерных героев из мультфильма «Ну погоди» - волк был одет в тельняшку и брюки клёщ, а заяц был похож на примерного детсадовца в шортиках и в красивой футболочке.
Однофамилец известной певицы видел мир в другом ракурсе. Он стебался над всеми их юношескими радостями, показывая всю гнилость мира. Словно бы в его глазу застрял осколок дьявольского зеркала.
Теперь и она начинала смотреть на мир глазами живописца Шульженко, смотреть презрительно – замечая грязь и неустройство. Замечая, как с годами ей хочется попросту заснуть, как она засыпала в детстве. Смерть уже не страшила – она не хотела торопить её искусственно, но и не бежала, как раньше, понимая, что смысл жизни в смерти.
Муж с его привычками стал слишком привычен. Он слишком сроднился с ней и стал, скучен, словно бы примелькавшийся портрет. С ним даже не хотелось разговаривать. Вот если бы он исчез – на время разумеется – а потом вернулся обратно тогда, когда она успеет по нему соскучиться.
Дочь вышла из ванной в купальном халате. Она могла выйти оттуда и совершенно раздетой – этот халат был надет только ради отца, которому вовсе не хотелось играть роль библейского Лота.
Анна Михайловна задумалась, а оглянулась бы она на такой привычный ей Рублёвск, стала бы жалеть его? Этот шумный город был слишком привычен – он опротивевал своей привычность, и от него хотелось бежать прочь.
Когда-то ей нравилось оставаться дома, поступить на работу на завод в пяти минутах ходьбы от дома, знать, что никакие бытовые трудности не помещают ей наслаждаться радостной жизнью молодого и перспективного специалиста.
Особенно возгордилась она, став матерью. Завод позволил ей пробыть в декрете до трёхлетия дочери. Затем Клава была благополучно определена в детский сад.
В школу она пошла в уже иной стране. Советский Союз раскололся на части, словно бы весенняя льдина – эти осколки постепенно уменьшались, растворяясь в воле вечности. Так намокший рафинад тает в горячем чае, даря тому свою сладость и жизнь.
Клава искренне жалела своих отставших от жизни родителей. Те отчаянно барахтались в омуте жизни, барахтались и отчаянно вспоминали, когда эта жуткая трясина была прекрасным и полноводным озером.
Она старалась не вспоминать своего детства, тогда в 1990-е всё было слишком жутко – ей не довелось носить красивую школьную форму, не довелось быть октябряткой, вообще она жила в совсем другом мире.
Она откровенно презирала этот изменчивый мир. Родители хватались за утопающий завод, они, как и пассажиры Титаника уповали на чудо. Но завод медленно, но неотвратимо тонул.
Матери удалось заняться сначала торговлей, она простаивала по целым дням на городском рынке, выкрикивая свой товар – но редкие покупатели не стремились к её прилавку.
Дочь была рада дешёвой каше и жидкому чаю, она боялась только одного оказаться в интернате – там её бедная одежонка и испуганное лицо сделали из неё первоклассную жертву
Сейчас на пороге когда-то ужасавшей её пенсии она была готова смеяться над своей исковерканной жизнью. Она обманула её надежды, она заставила плыть по неизведанным порогам, словно бы смелого, но, увы, не слишком опытного туриста. Когда-то она мечтала стать первоклассным инженером, возглавить какую-нибудь кафедру, наконец, попросту насладиться жизнью, поехав по студенческой путёвке на Золотые Пески в Болгарию.
Но это всё было лишь приятным ночным миражом – её собственным выдуманным сном.
Клава была рада тем деньгам, что заплатил ей Аркадий Иванович. И ей было нестерпимо скучно, хотелось вновь надеть униформу и уединиться вместе с Поликсеной. Но она понимала, что у хозяйской дочки наверняка изменились предпочтения в сексе.
Она наверняка уже преодолела свой страх перед мужчинами – Павлик Астахов своей фигурой чем-то походил на статую Давида. Клавдия никогда не видела его голым, но легко представляла таковым, мысленно снимая дорогой костюм, сорочку и нательное бельё, и являя миру то, что и было истинным Павлов Астаховым.
Этому мальчику не терпелось почувствовать себя королём. Он готовился царствовать – делить ответственность со своей женой за небольшую, но прибыльную фирму
Клавдия подумывала, как бы из ранга домработницы перебраться повыше рангом – стать например, личным секретарём, или вообще…
Она уж жалела, что так рано опустила руки, что ей вполне можно было попробовать поступить на заочное отделение – а не хныкать от ужаса и презрения к себе на целый год снятой для неё квартире.
Теперь ей нужно было бежать от слишком любвеобильной Прасковьи. Бежать, пока об их преступной связи не догадались родители. Они не перенесли бы такого удара. Видимо, на это и рассчитывала эта хитрая бестия, желая через Клаву поправить свои дела с жилплощадью
Прасковье было мало своей квартиры. Хотелось жить широко, возможно устроить на этой площади великолепный дом свиданий для уставших от жизни бизнесменов. Она смотрела на Клаву, как на свою будущую секс-рабыню. Смотрела, желая, хоть так уколоть презиравших её глупых советских романтиков.
И Андрей Иванович, и Анна Михайловна не пытались даже здороваться со своей соседкой. Они смотрели на неё, как на врага, отчаянно веруя в свою правоту.
Ненавистная Прасковья казалась им откровенной поблядушкой. Это слово Анна Михайловна переняла от своей матери, и теперь видела эту грязную женщину насквозь.
Им хотелось еще отобедать на похоронах Прасковьи. Наверняка, та скончается в одиночестве, словно бы разонравившаяся детям кукла, чей удел - умирать на помойке в зубах бродячего пса.
У дверей подъезда небольшого двухэтажного домика стояла карета Скорой помощи.
Мама Нины слегка оторопела. Она предполагала, что Анне Евгеньевне может быть плохо.
Она обратилась к выходящим из подъезда врачам.
- Вы от.. – она быстро отыскала в памяти фамилию Анны Евгеньевны. Та была очень известной и очень смешно. – Вы от гражданки Бурлюк, да.
- А вы кто, простите?
- Я, я её помощница по хозяйству, социальный работник.
- Бурлюк скончалась. Асфиксия. Захлебнулась рвотой во сне. А вас, как зовут?
- Инесса Михайловна Заречная. Простите, а как вы попали в дом, и кто Вас вызвал? Полиция?
- Нет…
Молодой красивый мужчина смотрел на Инессу Михайловну весьма серьёзно.
- Простите, кто Вы такой, и что Вы делаете в квартире Анны Евгеньевны?
- Анна Евгеньевна – это тётя моего свата. Он сейчас должен вернуться из Нефтеморска. Да вы не беспокойтесь, мы похороним Анну Евгеньевну по первому разряду.
- Похороните? Сначала убили – а затем похороните?
- Никто её не убивал, это просто несчастный случай…
- Все так говорят. Несчастный случай. Это убийство. Вы отравили Анну Евгеньевну. У неё не было никаких жалоб на сердце.
- Она умерла от асфиксии. Просто переела за ужином.
- А с кем она ужинала? С Вами?
Инесса Михайловна кипела от злости. Она сама не понимала причины своего гнева. Что её до смерти избалованной и мерзкой старухи! Но вид преуспевающего господина бесил, такой, если и убьёт, наверняка откупится.
Старуха много раз заговаривала о том, что она хочет завещать кому-то эту убогую квартиру. Инесса Михайловна выслушивала её тирады, молча. Дом, где располагалась квартира, сошёл бы за небольшой отельчик, если бы не слишком старый вид. Он явно просился под роковой, но спасительный удар шар-бабы.
Она даже представить не могла, что её дочь станет жить в такой квартире. Нина могла отлично устроиться в Москве возле своего брата.
Нине был противопоказан этот слишком знойный приморский город. Она вполне бы рада была, если бы та оказалась в Москве, или подле своей тёти Анны, та много раз звала племянницу посетить Рублёвск, но Инессе было страшно отпускать свою дочку одну на поезде.
Та сама отчаянно боялась плацкартных вагонов, боялась многолюдства. Мать так и не приучила её к мобильности. Напротив, радовалась дочкиному домоседству, словно бы вместо того, чтобы быть настоящей матерью, попросту играла в дочки матери, сидя в песочнице.
В квартире ещё пахло Анной Евгеньевной. Тёзка сестры была весьма крупной дамой, с годами из милой тёлочки она превратилась в полновесную корову с очень скверным характером.
Инесса Михайловна любила слушать её рассказы. Точнее любила чаёвничать за счёт старухи, чаёвничать и выслушивать её рассказы о прошлом. Анна Евгеньевна любила поговорить, даже посплетничать, охотно перемывая косточки всем – от соседей и до губернатора и Президента. Пол негромкое тиканье ходиков и робкое кукование кукушки проходили часы.
Инессе Михайловне нравилось изображать из себя добрую фею. Её второй муж пропадал в далёких командировках, старательно зарабатывая ей на сладкую жизнь, и на будущую учёбу дочери в МГУ.
Нина прямо-таки грезила Москвой. Она собиралась стать в будущем переводчиком с французского и английского. Поехать на стажировку в Оксфорд и в Сорбонну, и возможно, стать гражданкой Евросоюза.
Старуха ненавидела НКВДешников, СССР и вообще весь так подло обманувший её мир.
Ей хотелось лечь под бочок к любимому давно усопшему мужу, сладко погреться около его скелета, предвкушая сладостное пробуждение в Раю. Но все эти мысли напарывались, как белопарусное судно на риф на боязнь настоящей невыдуманной смерти, смерти, которая приходит всегда не вовремя, когда ты сам не желаешь её прихода.
Старуха безумолку рассказывала об успехах своего племянника Григория. Тот уже успел подняться очень высоко, и даже слыл олигархом средней руки. Старухе нравилось приходить за редкими, но весомыми переводами – ей приходил тысяч по пять-десять, эти деньги старуха обычно не тратила, а прятала в шкатулку.
«Это - мои смертные. Будет на что поисти и погуляти…» - говорила она вполголоса, подмаргивая, словно бы заправская ведьма.
Мысленно Инесса Михайловна избавлялась от ненужно рухляди. От старомодного дивана и пыльного гобелена с нелепым названием Бахчисарайский гарем. Ей хотелось избавиться от всего, что напоминало ей об этой темноволосой и хитрой кубанки, избавиться раз и навсегда – главное, чтобы эта мерзкая ведьма отписала ей жилплощадь.
Эти брезгливые мысли возникали у неё всё чаще и чаще. Видимо она заражалась ими от самой подозрительно долговечной старухи. Возвращаясь, домой на родную улицу Малой земли. Она подолгу стояла под струями душа, смывая с себя ненавистный аромат бабкиного жилища.
Сейчас она поднималась в квартиру с двояким чувством. Поднималась, словно бы на эшафот. Идущий впереди Аркадий, невозмутимо насвистывал какую-то печальную мелодию.
Нина разгуливала по комнатам нагишом. Ей казалось, что в таком виде она выглядит гораздо взрослее. Мать запрещала ей думать о чём-то кроме учёбы, но Нина думала – она ещё не решила, кем станет, переводчиком или самой красивой и желанной актрисой на свете.
Ей не терпелось хоть кому-нибудь показать своё ловкое и смелое тело. Показать его, как дети показывают самую любимую игрушку. Радостно улыбнувшись.
Мать с её предпенсионным крохоборством была просто невыносима, той всё время казалось, что она вот–вот разорится.
Нина отчаянно завидовала своему столичному брату. Как бы она хотела быть столь же независимой. Но изматывающая душу жадность матери всё увеличивалась, порождая в душе девушки злость и недовольство.
Она желала то красиво и модно одеваться, то отчаянно кокетничать, привлекая к себе взгляды взрослых мужчин. Те смотрели на неё, словно на опрятную и красивую куколку – смотрели с какой-то отцовской жалостью.
Она не могла выносить такого укоряющего взгляда. Взрослые подозревали её в тайных мыслях, и она поддавалась их влиянию, говорила и делала то, чего они от неё ожидали. Ей легко давались оба языка. Говорить на языках Шекспира и Расина было несложно. Она ещё не решила, где лучше жить в прекрасной милой Англии или же в такой же прекрасной Франции.
Она вдруг подумала, что далёкий Прованс не прекрасней Кубани. Что она именно там и собиралась провести свою жизнь, а не любоваться этим насквозь пропахшим цементом городом.
* * *
Андрей Иванович любил смотреть телеканал Культура.
Вот и теперь он с любовью смотрел на экран телевизора. Смотрел любимый с детства сериал о крахе одного авантюриста – инженера Гарина. Дочь его сейчас интересовала мало, она была слишком взрослой, чтобы тревожиться о ней.
Жена принесла в гостиную поднос с горячим чаем и с тарелкой с овсяным печеньем. Ей хотелось быть полезной мужу и дочери, которая была одета слишком по-домашнему – в одном только купальном халате,
Фильм о выдуманном Алексеем Николаевичем Толстым авантюристе её интересовал мало. В сущности, он был очередным миражным существом, она боялась верить в него, как в детстве боялась верить в чертей и ангелов.
Клаве хотелось спать, она устала от своего пляжного приключения. Перед глазами маячила красивая и похотливая соседка, с которой она погружалась в глубины Ада, как Данте со своим проводником – Виргилием. Обилие голых женщин её немного смущало, её словно бы вновь привели в ненавистную юаню в женский день – слушать сплетни этих обнаженных бесовок она попросту не могла. Казалось, что от одних только прикосновений их жёстких заскорузлых пальцев она тотчас же покроется бородавками и станет – нет, не Царевной Лягушкой, а мерзкой зловонной жабой.
Клава хорошо помнила, как однажды видела, как из глиняной крынки выпрыгнуло это мерзкое земноводное.
В детстве она терпеть не могла жаб, её тошнило только от одного взгляда на этих пупырчатых существ, словно бы она нечаянно объелась порченым тортом. Жабы бывали такими мерзкими, такими же мерзкими, словно и шныряющие по углам тараканы.
Родители прыскали на них вонючим и ядовитым средством. На время охоты за насекомыми Клаве разрешили поиграть с другими девочками в песочнице, но не уходить со двора, и не слушаться чужих взрослых – ни дяденек, ни тётенек.
Именно тогда она впервые увидела эту загадочную Прасковью. Та была равнодушна к детям, но отчего-то пристально смотрела на возящуюся со своими формочками Клаву. Вероятно, этой непутёвой было завидно, что эта милая девчушка – не её дочь.
Клава откровенно побаивалась эту красивую. Но отчего-то очень злую тётю. Она понимала, что темноволосая красивая женщина чем-то не нравится родителям, она походила на очень красивую, но такую же, дорогую куклу. Которую специально оставляют в витрине, чтобы привлечь охочих для кукол девчонок.
Клава вздыхала и старательно набивала свои формочки влажным песком. Она была немного обижена, мать наверняка не любила эту женщину за то, что та была красивее, а главное свободнее её, и часто ездила в Москву.
Что такое Москва, Клава тогда не знала. Она вообще ничего не знала, кроме своего двора и опостылевшего ей детского сада. В детском саду тоже была песочница, но там были и мальчишки, которые возились со своими машинками и смотрели на девчонок слегка свысока, словно бы на глупых говорящих кукол.
Из плена детства Клаву пробудил голос отца. Она сначала тряс её за плечо, а потом попытался поднять с дивана. Клава вздрогнула и открыла глаза.
- Папа, я уже большая. Я сама пойду к себе.
Ей было стыдно за то, что она так глупо заснула, словно бы примерная детсадовка в детском саду – после порции молочного супа с гречкой и стакана какао с ломтиком белом батона со слоем совершенно безвкусного масла.
От детсадовской еды всегда пахло чем-то очень противным. Она понимала, что так пахнет неизвестная ей дезинфекция, что повариха и нянечка передают запах своих рук продуктам.
Клаве никогда не нравился детский сад. Ей всё время казалось, что попросту оставляют здесь, словно бы надоевшую куклу в картонной коробке, оставляют и забирают только для того, чтобы не показаться Богу безжалостным.
О Боге она узнала от милых седовласых старух. Они с каким-то трепетом произносили это слово, словно бы бог был сродни Деду Морозу. Клава поняла только одно, что где-то там наверху есть огромный и добрый – Отец всех людей, и что попросту оставило их в большом детском саду, называемым планетой Земля. И когда человек умирает – он попросту уходит домой к своему большому Отцу, как она уходит домой из детского сада.
С годами она чувствовала верность слов этих женщин. Мир и впрямь походил то на двор, то на огромный детсад, где пользующиеся отсутствием родители дети забавлялись своими играми. А за ними наблюдала добрые и незаметные для них воспитатели – именуемые ангелами.
Клаве уже становилось скучно в детском саду. Она понимала, что устала играть, и что хорошо бы поскорее уйти к отцу, но ещё не было даже обеда и тихого часа.
Сейчас и впрямь хотелось уснуть. Уснуть и понять, отчего она так привязана к Прасковье Григорьевне? Может потому, что однажды она уже обворожила её, угостив сладким батончиком и завлеча в свою запретную квартиру.
Этой красивой и сладко пахнущей женщине не хватало одного собственных живых и говорливых кукол. Она всегда с какой-то завистью смотрела на чужое материнское счастье, смотрела и понимала, что никогда в жизни не выйдет на люди с детской коляской, никогда не позволит себе появиться на людях беременной.
Она ужасно завидовала этой счастливой паре, Андрей и Анна жили, словно бы герои какого-нибудь прекрасного фильма – сценарий их жизни казалось, был написан гениальным кинодраматургом и снят не менее талантливым режиссёром. Она вдруг подумала, что зря подобно басенной стрекозе совсем не дорожила своим летом. Что теперь старая и всё более морщинистая она никому не будет нужна.
Лёжа в теплой воде, Прасковья Григорьевна предавалась размышлениям. Да, хорошо было бы стать вновь двадцатилетней, вновь почувствовать на своём в меру полном теле просящие взгляды мужчин. Она вдруг захотела вернуться в своё детство – в далёкие пятидесятые, с округлыми машинами, газированной водой и вкусным мороженым. Вновь прыгать через веревочку и смотреть на толстых людей с портфелями.
Ей вдруг стало страшно и неуютно в том странной году – сейчас, спустя двести лет после битвы под Ватерлоо мир был другим – он только притворялся мирным, а по-настоящему был полон злобы и ненависти, словно бы проголодавшаяся на цепи собака.
Прасковья любила ходить в кино, любила смотреть кинокомедии. Там жизнь походила на праздник, люди жили, как большие куклы. Отлично зная, что всё это делается понарошку. Она вообще не любила драм и трагедий. Не любила, когда жизнь на экране пыталась казаться отражением в зеркале.
Её родители также верили в мир комедий. Верили всем этим лирическим песням, верили тому, что привыкли называть оттепелью, и словно озябшие за зиму воробьи ловили первые весенние токи земли.
Прасковья любила своё тело. Оно казалось ей отчего-то ненастоящим – словно бы и отражение в зеркале ей тоже только снилось. Она сначала была вполне приличной школьницей, потом молодой девушкой за огромной пишущей машинкой, затем умелой и красивой женщиной с навыками любовницы.
Нё романы тоже чем-то напоминали комедии. Словно бы всё происходило на сцене – полноватые начальники белозубо улыбались. Прихлёбывая чай из граненого стакана, стоящего в никелированном подстаканнике. А она, она с ужасом ощущала тяжесть пояса для чулок.
Он невообразимо жёстко вписался в тело. Вся эта красивая и модная одежда казалась ей огромным грузом, словно бы она и впрямь носила на теле пудовые вериги. Хотелось превратиться в милую картинную голышку, точно такую же, какая была над диваном в квартире этого милого товарища.
Товарищ понимающе улыбался, закрывал колпачком свою перьевую руку. И делал ей жест.
Клава запирала дверь на ключ и принималась отважно бороться с мелкими пуговками на своей драгоценной блузке.
Нагота на время сравнивала их. Начальник старался выглядеть титаном – его сморщенный член, подрагивал словно бы недоспелый перчик, а Прасковья уже готовила к атаке свои груди.
Она сама не понимала, от кого переняла это нездешнее бесстыдство, кто научил её всем этим тонкостям разврата. Возможно, что в её теле пробуждались знания её предков – возможно, что это её прабабка верховодила в её теле, заставляя быть ловкой и не брезгливой к своеобразной телесной гимнастике.
Их схватки занимали полчаса. Затем она уходила «за ширмы» - тяжеловесный книжный шкаф и вновь превращалась в преданную секретаршу. Никто не мог заподозрить, что ещё пять минут назад она была страстной и неуправляемой вакханкой.
Сейчас было глупо вспоминать о прошлом, глупо сожалеть о том, что она не сделала. Секс с разнообразными начальниками так и остался опасной, щекочущей нервы игрой.
Прасковья Григорьевна почти задремала в ванне и пробудилась только от пения Гимна России. Пробудилась и поспешила покинуть купальню.
Она даже не попыталась прикрыть своей наготы – попросту прошла в спальню, прошла и легла на чистые простыни, стараясь сохранить величественность настоящей олимпийской богини.
.
.
Глава десятая
Милая темноволосая девушка с укором смотрела на свою мать, которая вертелась перед зеркалом в небольшой прихожей, примеряя траурную нейлоновую косынку
- Мама, но ты ведь обещала, что мы пойдём купаться на пляж! – с упрёком говорила Нина Заречная.
Нине очень не нравилась её глупая фамилия. Все сразу же вспоминали об авторе «Чайки», вспоминали и как-то особенно смотрели на неё.
Она была последнею радостью матери, та родила её слишком поздно, уже не веря, что в силах выносить и родить ещё одного ребёнка, не собираясь дожидаться от слишком занятого сына долгожданных внуков.
Павел тогда был в Москве, оканчивал первый курс, и к беременности матери относился, как к очередной женской блажи. Она и так слишком многим жертвовала для своего первенца, желая видеть его человеком умным и красивым.
Павел не разочаровал её, он окончил институт с красным дипломом, и теперь каждый раз намекал, что поможет вывести в люди и младшую сестру.
Нина училась в лучшей школе Новороссийска, училась довольно сносно, не слишком ботанируя, но не и не ленясь. А её мать, она старалась помогать своей дочке во всём.
Единственно, она никогда не пускала её в одиночку на пляж. Ей мерещились то опасные водовороты и волны, или слоняющиеся без дела хулиганы. Нине было неловко играть роль пай-девочки, несмотря на свою успеваемость, она мечтала о яркой столичной жизни – и уже представляла всё в красках, словно бы затейливый фильм.
Её смущало только одно – наличие старшего брата. Она видела его раз в году, когда он сначала приезжал на каникулы, а затем в отпуск, сначала в купейном, а затем в спальном вагоне поезда «Москва-Новороссийск».
Самолётом он летать не любил – было всё равно приземляться ли в Пашковском или в Витязево. Всё равно было необходимо садиться в автобус или на электропоезд и тратить на проезд часа четыре.
Александра Трофимовна вместе с дочерью жила в доме на улице Малой Земли. До школы дочери было совсем немного ходу, да и район этот Александре Трофимовне нравился. Она понимала, что на пороге пенсии не следует слишком привередничать – и от того держалась на службе ровно.
Ей дышали в спину молодые коллеги, да и надеяться на помощь сына, а тем более дочери ей, в сущности, не приходилось.
Нина сама была хорошим денежным пылесосом. Ей требовалось то новое платье. То какая-то глупая игрушка, то новый учебник, то – о, ужас – планшет. Мать не представляла, как сможет достойно довести её до окончания школы, как сможет с легким сердцем отпустить в Москву.
Нине же не терпелось продемонстрировать миру свой новый купальник. Конечно, она знала, что некоторые смелые девушки купаются, в чем мать родила, но о нудизме мать посоветовала ей позабыть до совершеннолетия.
Ей было наплевать на то, что дочь уже обзавелась паспортом. Она всё равно казалась ей маленькой, как тогда в тревожном двухтысячном году, когда она решила всё-таки попробовать стать матерью ещё один раз.
Этот шаг пугал её чрезвычайно. Рожать год из года, как какая-нибудь баба – Александра Трофимовна не представляла себе этого, да и городские условия не располагали к многодетству.
В душе Нина была рада своему одиночеству. Она не собиралась идти к старой неопрятной и мерзкой старухе. Ей хотелось побыть одной и помечтать, подумать, чем она займётся в Москве, когда окажется там.
Брат всегда смотрел на неё свысока, а она его - за глаза, конечно – называла «офисным планктоном». Брат, как мог, стремился подняться над обычным простым миром, даже вступил в гольф-клуб и ездил играть в эту нелепую игру в Крылатское.
Ему хотелось объять необъятное – дотянуться разом для всех сфер деятельности – он то собирался стать начальником отдела, то задумывался о написании диссертации, собираясь со временем осесть в каком-нибудь спокойном институте.
В свои тридцать три он был ещё полон энергии. Нина представляла, как её брат Иван Андреевич Заречный делает какое-нибудь необычное открытие, или становится долларовым миллиардером.
Она устала только всегда быть на виду, словно бы дорогая сувенирная кукла. Мать не могла терпеть халатов и сарафанов – она говорила, что ходить по квартире в таком виде неприлично, и что лучше ходить голой, чем в этом текстильном убожище.
Однажды дочь решила последовать её советам и пару часов проскользила из комнаты в комнату, будучи нагишом, словно бы какая-нибудь парковая статуя. Ей скоро опротивели и собственные груди, и лобок, но особенно опротивела слишком говорливая попа, которая норовила произнести нечто невразумительное, но смешное.
Нина понимала, что выглядит глупо, словно бы глупая и капризная детсадовка, и скоро согласилась одеться в голубое платье и белые гольфы, но как бы случайно позабыв о нательном белье.
Ей понравилось приподнимать слегка подол и садиться на табурет голыми ягодицами. Попа взасос целовалась с пластиком сидения, а она только тихонько взвизгивала от этих жарких поцелуев, взвизгивала и ещё быстрее съедала свой суп или кашу.
Мать не замечала стремительного взросления дочери. Она даже удивилась, когда той предложили сыграть роль Джульетты в школьной постановке пьесы Уильяма Шекспира.
Играть приходилось на языке оригинала. Учительница английского старательно помогала освоить им сложный текст – быть настоящими веронцами, но говорить по-английски было конечно смешно. О Вероне Нина знала мало, знала только, что в этом городе производили какое-то особенное снотворное. Это лекарство было воспето Агатой Кристи в её знаменитых романах.
Теперь ей хотелось сделать нечто наперекор нудной и вечно всего боящейся матери. Она наверняка заразилась этим от своих подопечных – старухи были настоящими скрягами – они, словно дети фантик от конфет коллекционировали серо-зелёные бумажки с лицами серьёзных мужчин. Коллекционировали истово, пряча свои сокровища в самые невообразимые места.
Нине не нравилось, что от матери пахнет этим затхлым миром. Что она вынуждена зарабатывать на жизнь таким нелепым способом – пытаясь хоть свою девочку избавить от судьбы вечной прислуги.
Сейчас Нине хотелось, закусив губу от обиды, биться в обычной подростковой истерике, хотелось чем-то занять свои руки и отогнать злые, пугающие её саму мысли. Эти мысли были и смешны и нелепы, но Нине было не до них. Она вдруг решила, что вновь хочет слегка порозоветь среди знакомых вещей, словно бы готовясь отправиться к Скале Колдуна, дабы показать природе своё вполне уже взрослое и красивое тело.
Зато Клавдия хотела поскорее одеться.
Ей вдруг опротивело всё и стоящие в беспорядке берёзы, и пыльная трава, и сидящая рядом обнаженная Прасковья Григорьевна. За её спиной лежал расписной зонтик от солнца и смятая одежда.
Собираясь на пляж, эта дама как бы случайно позабыла о нательном белье. Ей казалось, что она всё ещё милая улыбчивая секретарша, что может радовать своим телом, а не пугать окружающих её людей. Что, по сути, не смущенная Клавдия, а она сама звезда этого непристойного и дикого пляжа.
Клавдии было немного стыдно за свой совсем недавно обритый лобок – она боялась показаться слишком глупой, она брила лобок Поликсене и теперь старалась подражать невидимой хозяйке во всём – наверняка та с лёгкостью фланировала по прогулочной палубе, стараясь не выделяться в толпе голых ферзей, которые стараются прикинуться пешками.
Эта вынужденная безымянность им была по душе. Было неважно ни твоё имя, ни твои заслуги перед обществом – на тебя смотрели, словно на голого примата, а ты всех остальных тоже считал своеобразными приматами в каком-нибудь затейливом питомнике.
Прасковья Григорьевна оглядывала своё полнеющее тело. Она была слегка тяжеловесна, словно бы богиня на картине раннего Возрождения. Зато её спутница блистала грацией – милая красивая и с лёгкой стыдливостью в зеленоватых глазах девушка.
Заняться прямо тут с ней сексом было заманчиво – Прасковья Григорьевна была уверенна, что ей пора переквалифицироваться в лесбиянки, что сейчас даже самый отважный альфонс не решится исследовать языком преддверия её влагалища, тем более опускать в него свой драгоценный член.
Клавдия сама не могла понять, отчего стала подчиняться этой женщине. Может долгая служба у родителей Поликсены приучила её к покорности, а может быть, он всегда была латентной рабой. Рабой, которой приятно унижаться и подчиняться?!
Прасковья Григорьевна в душе торжествовала. Она давно мечтала приручить эту гордячку, ещё тогда, когда та была школьницей. Но связываться с несовершеннолетней она тогда не решилась, но теперь отчаянно мстила этой задаваке и гордячке, ставя её на положенное той место.
- Я пойду, искупаюсь, пожалуй, - со вздохом произнесла она.
Поднимаясь, она выразительно посмотрела на смущенную Клаву. Та беззвучно подошла и оттряхнула ягодицы своей повелительницы.
- И не смей трогать мои апельсины, маленькая дрянь, – беззвучно послышалось смущенной Клаве
Клавдия вздохнула и присела на едва заметное полотенце. Ей хотелось то плакать, то чем-то занять свои такие слабые руки – она уже собиралась сыграть арпеджио на своей междуножной цитре, но отчего-то раздумала, опасаясь случайно занести инфекцию.
Секс всегда пугал её своей неопрятностью. Люди стесняются и боятся этого глупого занятия – иначе бы мужчины не прятали свои драгоценные пенисы в мешочки из латекса. Да и женщины не боялись случайно получить то, ради чего допускали мужские «тараны» в свои святые святых.
Стать матерью – к этому Клавдия была не готова. Она относилась к миру, словно бы к виду из окна, или к телевизионной картинке. Она слишком привыкла быть затворницей – Аркадий Иванович слишком оберегал её, да она сама понимала, что теперь не может стать ничем другим кроме служанки, стриптизёрши или – о! ужас!- проститутки.
Но страшнее всего было быть служанкой этой стареющей красотки. Она могла очаровать любого, Клавдия понимала. Что эта страшная и развратная женщина использует её.
Клава припоминала строгие советы родителей, когда она была девочки – держаться как можно дальше от развратной Парашки. Отец со вкусом произносил уменьшительно-ласкательное имя соседки – явно намекая на её случайную тёзку – отхожее место в камере.
Мать тоже часто называла стильную и вечно модно одетую соседку просто Парашкой. Клаве было всё равно, она послушно ела свою яичницу. Ела и старалась не вслушиваться в сплетни взрослых.
Тогда она попросту не думала, что когда-нибудь станет обычной домработницей и приживалкой. Родители жили в совсем другом мире – но Клава не могла понять, отчего они не берегли свой такой красивый и уютный мир?
Парашка легко приспособлялась к любой политической погоде – она была законченной шлюхой – милая улыбчивая очень приставучая. Мужчины высасывались ею до конца и ещё оставались должниками. Прасковья умела находить себе средства для прожитья – вот и теперь она добилась для себя каких-то льгот.
Прасковья предпочитала плавать на спине. Точнее лежать, широко раскинув руки, словно бы изображая своим всегда сытым телом пародию на распятие.
Она думала, как хорошо было бы попробовать вернуться в те года, когда она открыла для себя милую забаву – соитие с мужчинами. Эта запретная гимнастика была особенно притягательной. Она любила принимать на свой живот сперму своих мимолётных любовников, те старательно втирали своё семя в кожу девушки, втирали, заставляя её содрогаться от щекотки, боясь тоненько, почти фистулой, тихо и безвонно пукнуть.
Она научила свой зад стыдливо арпеджировать. Тот обычно предпочитал тонический аккорд любой тональности - от сакраментального до-мажора, до иных, более сложных тональностей, с множеством диезов или бемолей.
Мужчины не обращали внимания на робкие реплики её дивного ануса. Тот говорил пискляво и назойливо, словно бы скандалящий интеллигент – на эти реплики хотелось ответить только дерзкой ухмылкой.
С покорной и милой Клавой она вновь чувствовала себя молодой. Смотрела на неё, словно бы на так и не обретенную ею племянницу. Родители так и не решились облагодетельствовать дочь братом или сестрой, словно бы стеснялись её рождения, как страшного почти смертельно опасного проступка.
Именно их страх передался ей. Именно их сусличий ужас перед ночным стуком в дверь. Родителям вечно мерещилась далёкая суровая каторга, на которой сгинули их собственные милые и восторженные родители.
Сама она тянулась к высокопоставленным людям, ища защиты. Сначала в школе к учителям, а потом, повзрослев, уверенным в себе мужчинам. Как ей хотелось стать уверенной в себе дамой, иметь покорную и всегда исполнительную воспитанницу, с которой она могла вдоволь экспериментировать.
Клавдия с её счастливыми и уверенными в себе родителями была ей особенно ненавистна. Эта девчонка не скрывала своего полудетского презрения, она смотрела на неё, словно на подхватившую заразу сиамскую кошку – с жалостливым любопытством.
Прасковья Григорьевна часто вздрагивала, когда слышала себе в спину; «Параша!» Да для них она была именно парашей – внешне чистоплотная в их тайных мыслях она исходила гноем, словно бы какая-нибудь пропащая до конца бродяжка.
Волны лениво щекотали её промежность.
Прасковья Григорьевна перевернулась – и, словно бы тюлень в бассейне к бортику, поплыла к берегу.
Клавдия чувствовала, что становится совершенно иной. Что с каждым днём теряет свою свободу, что ей даже нравится быть подругой этой полной и отчаянно молодящейся женщины.
Соседка сумела подавить её волю, вероятно, она сама привыкла быть послушной и смотреть на людей снизу вверх, словно бы маленький бездомный щенок. Даже капризная Поликсена могла послать её матом, бросить в её сторону щётку для волос или чего-то более весомое. Она считала её своей игрушкой – милой игрушкой, вроде сводной сестры, которая была не просто родственницей, но желанной куклой.
Поликсена слишком быстро нащупала её ахилесовую пяту. Ей нравилось изображать из себя маленькую госпожу – играть роль в извращенном театре, где её амплуа было вечно и незыблемо, словно гора.
Но и горы порой колеблет Бог. Эта милая барышня слишком привыкла к кукольной безнаказанности. Аркадий Иванович позволял ей многое, точнее просто не замечал, как дочь постепенно становится взрослой и независимой.
Она уже ощущала свою силу юной прелестницы – юные интеллектуалы ходили за ней, как коты за потекшей кошкой. Ходили и откровенно смешили её своей юношеской настырностью.
Им, как оголодавшим шмелям желалось испить нектара. Одновременно оплодотворить очередной ещё нетронутый ими цветок, дабы превратить его из красивого и невинного цветка в желанный и часто такой недолговечный плод.
Поликсена была не готова так рисковать. Ей было стыдно признаться в том, что ей ужасно хочется попробовать, попробовать повозиться с каким-нибудь наиболее безобидным сокурсником, сделать всё то, что делали несчастные голые женщины в каком-нибудь порнофильме.
Так любой «аскет" мечтает об обжорстве. Но об обжорстве приятном без ненужных страданий поутру и расстроенного на неделю желудка. А какая-нибудь юная дева не думает обо всех подводных камнях своего распутства – ведь она никогда не заболеет ни сифилисом, ни СПИДом.
Для своих опытов она легко нашла подопытного кролика. Клавдия боялась мира за забором особняка Аркадия Ивановича. Она не могла поверить, что когда-то рвалась в Москву, словно ошалевшая от похоти кошка во двор.
Рублёвск также теперь казался пустынным миражом. Одна ночь пути на поезде, и она могла бы вновь жить под родительской крышей – но страх показаться всем неудачницей.
Теперь она понимала, что оказалась в мышеловке. Страх показаться слабой делал её ещё слабее – проклятая стареющая нимфоманка кружила над нею. Как коршун.
Вот и теперь она самодовольно уселась на полотенце и протянула своей спутнице тюбик с защитным кремом.
- Намажь-ка мне спину, Клавочка…
Клава вздохнула и принялась за работу. Она вдруг вспомнила, как старательно, будучи совершенно раздетой, пылесосила ковры в комнате своей молодой госпожи, как соглашалась на мимолётные женские игры, как, наконец, попросту играла роль на всё согласной латексной куклы.
Спина соседки была слишком горячей. Клава вдруг почувствовала желание дотронуться до её грудей, как она дотрагивалась до молочных желёз Поликсены, заставляя ту взвизгивать от щекотки.
Но Прасковья Григорьевна была совсем иной. Она испытала в жизни всё и смотрела на любовные потуги Клавочки с лёгким презрением. Смотрела, как смотрит каллиграф на робкие каракули первоклассника.
Клавочка понимала, что велёт себя глупо, но не могла, ни покинуть эту женщину, не пожаловаться на её власть кому-то ещё. «Околдовала она меня, что ли? Отчего я такая бессильная?!»
Наверняка эта ведьма и впрямь приворожила её. Не могла же она прельститься этой стареющей нимфоманкой без наличия чёрной магии!
Клавочка вдруг пожалела об уплывшем в небытиё детстве. Пожалела, что так мало дорожила им, слишком часто заглядываясь на более взрослых девчат и фантазируя, как став взрослой обзаведётся мужем и квартирой. Как будет ходить в дорогом костюме и получать много денег, за то, что станет учить студентов. Все эти фантазии она считала предсказанной явью. Но вместо дорогой одежды она сейчас носила наготу и обрабатывала кожу стареющей любовницы половины директоров Рублёвска.
Они ушли с дальнего пляжа в пять часов вечера. Оделись, дошли до моста и мерно зашагали по направлению к Рублёвску. От стыда Клавочка не ощущала на себе приятной тяжести платья, ей казалось, что все шофёры пялят на неё глаза, еще и пассажиры проезжающих автобусов.
Доехав до центра города, они решили возвращаться домой порознь. Как и уходили, не афишируя цели своей прогулки.
Родители Клавдии собирались ужинать. Они ничего не спрашивали у своей дочери. А та не спешила откровенничать. Просто зашла в ванную. Разделась и встала под душ, радостно метнув свои трусики в таз для грязного белья.
«Какая же я дура. Прогнулась, под эту старуху, как, как Василиса Прекрасная!»
Она вдруг представила Прасковью злобной и сморщенной Бабой Ягой. Такой же злобной, словно бы нянечка в детсаду, которая ставила её в угол с голой попкой во время тихого часа.
Тогда ни отец, ни мать ничего не узнали. Они говорили, что им надо работать, что им повезло, получить квартиру, что она уже почти взрослая, что через два года она станет первоклассницей и тогда.
Сейчас, шаря струёй между бёдер, она тихо застонала. Не столько от удовольствия, сколько, чтобы не зарыдать от стыда. Словно бы маленькая девочка, которую обидели дворовые хулиганы.
Ни мать, ни отец не слышали её плача. Их заглушал падающей воды и хрипловатый голос радиоточки. Взрослым было плевать на муки так быстро состарившейся девочки
Они жили своей жизнью, предвкушая мирный вечер в кругу семьи. Предвкушая, как включат телевизор и станут смотреть какой-нибудь из каналов, убивая мгновения жизни, приближая себя к смерти.
Им всерьёз надоело жить. Надоело видеть слишком быстро изменившийся мир, словно бы их сюда забросила хитроумная машина времени.
Даже возвращение повзрослевшей Клавы не изменило в их отношении к жизни. Дочь совсем не походила на дочь. Она чем-то походила на робкую и от того всерьёз задолжавшую квартирантку. Отец не понимал, чего он ждал от этой девочки – чего так обижается на её визит.
Даже тех денег, что она привезла, ему не хотелось брать в руки. Они были мёртвыми, такими, какими бывают опавшие с деревьев листья. Ему было противно даже смотреть на них. Словно бы на этих купюрах запеклась кровь невинных жертв.
Дочка приехала из Москвы, но уже не была привычной и послушной Клавой. Она словно бы переродилась, стала скорее милой улыбчивой актрисой, чем живой и привычной Клавочкой.
Андрей Иванович искренне недоумевал. Когда-то он гордился своим ребёнком – но теперь, теперь он чувствовал острые уколы разочарования – дочь казалась ему неудачной, так художнику кажется неудачной даже самая лучшая и талантливая картина.
Жена не могла понять его меланхолии. Она чувствовала радость – дочь вернулась, словно бы космонавт из далёкой экспедиции в космос. Она была такой желанной, как и тогда в роддоме, когда она, юная Аннушка смотрела на свою первинку.
Она сама не знала, отчего решила назвать дочь Клавдией. Кажется, она подумала о певице со странной, всеми известной певице со странной украинской фамилией –Шульженко.
Совсем недавно в интернете она увидела картины одного живописца с той же фамилией - этот живописец специально измывался своими героями, выставляя их очень смешными – ему явно не нравился привычный для них мир – мир коммунальных кухонь, загаженных прудов и парковых сортиров со стойким ароматом хлорки.
Она испытала тошнотворное отвращение – от изображений стойко, но неотвратимо тянуло запахом прежней жизни. Той жизни, которая казалась им раем. Ведь она помнила, как натягивала тесный купальник на анапском пляже, как шла купаться под звуки французской песни, как, наконец, спешила к кафе съесть люля-кебаб с лапшой и запить это блюдо почти дежурным безвкусным чаем.
Сейчас – в свои пятьдесят пять - она старательно подсчитывала свои дивиденды от такой прекрасной жизни – вспоминала, как сидела на лекциях старательно записывая за лектором каждое слово, как радовалась каждой пятёрке в зачетке, предвкушая быструю и стройную карьеру, как её муж также радовался тому, что не попал в ряды тех, кто за далёким городом Кушка, по ту сторону государственной границы отстаивает интересы их стареющего социалистического государства.
Они предвкушали бесконечный видовой фильм – такие фильмы доказывали им, что мир вокруг прекрасен и вечен. Что дети и дальше будут радоваться солнцу, катаясь на педальных машинках или сниматься возле фанерных героев из мультфильма «Ну погоди» - волк был одет в тельняшку и брюки клёщ, а заяц был похож на примерного детсадовца в шортиках и в красивой футболочке.
Однофамилец известной певицы видел мир в другом ракурсе. Он стебался над всеми их юношескими радостями, показывая всю гнилость мира. Словно бы в его глазу застрял осколок дьявольского зеркала.
Теперь и она начинала смотреть на мир глазами живописца Шульженко, смотреть презрительно – замечая грязь и неустройство. Замечая, как с годами ей хочется попросту заснуть, как она засыпала в детстве. Смерть уже не страшила – она не хотела торопить её искусственно, но и не бежала, как раньше, понимая, что смысл жизни в смерти.
Муж с его привычками стал слишком привычен. Он слишком сроднился с ней и стал, скучен, словно бы примелькавшийся портрет. С ним даже не хотелось разговаривать. Вот если бы он исчез – на время разумеется – а потом вернулся обратно тогда, когда она успеет по нему соскучиться.
Дочь вышла из ванной в купальном халате. Она могла выйти оттуда и совершенно раздетой – этот халат был надет только ради отца, которому вовсе не хотелось играть роль библейского Лота.
Анна Михайловна задумалась, а оглянулась бы она на такой привычный ей Рублёвск, стала бы жалеть его? Этот шумный город был слишком привычен – он опротивевал своей привычность, и от него хотелось бежать прочь.
Когда-то ей нравилось оставаться дома, поступить на работу на завод в пяти минутах ходьбы от дома, знать, что никакие бытовые трудности не помещают ей наслаждаться радостной жизнью молодого и перспективного специалиста.
Особенно возгордилась она, став матерью. Завод позволил ей пробыть в декрете до трёхлетия дочери. Затем Клава была благополучно определена в детский сад.
В школу она пошла в уже иной стране. Советский Союз раскололся на части, словно бы весенняя льдина – эти осколки постепенно уменьшались, растворяясь в воле вечности. Так намокший рафинад тает в горячем чае, даря тому свою сладость и жизнь.
Клава искренне жалела своих отставших от жизни родителей. Те отчаянно барахтались в омуте жизни, барахтались и отчаянно вспоминали, когда эта жуткая трясина была прекрасным и полноводным озером.
Она старалась не вспоминать своего детства, тогда в 1990-е всё было слишком жутко – ей не довелось носить красивую школьную форму, не довелось быть октябряткой, вообще она жила в совсем другом мире.
Она откровенно презирала этот изменчивый мир. Родители хватались за утопающий завод, они, как и пассажиры Титаника уповали на чудо. Но завод медленно, но неотвратимо тонул.
Матери удалось заняться сначала торговлей, она простаивала по целым дням на городском рынке, выкрикивая свой товар – но редкие покупатели не стремились к её прилавку.
Дочь была рада дешёвой каше и жидкому чаю, она боялась только одного оказаться в интернате – там её бедная одежонка и испуганное лицо сделали из неё первоклассную жертву
Сейчас на пороге когда-то ужасавшей её пенсии она была готова смеяться над своей исковерканной жизнью. Она обманула её надежды, она заставила плыть по неизведанным порогам, словно бы смелого, но, увы, не слишком опытного туриста. Когда-то она мечтала стать первоклассным инженером, возглавить какую-нибудь кафедру, наконец, попросту насладиться жизнью, поехав по студенческой путёвке на Золотые Пески в Болгарию.
Но это всё было лишь приятным ночным миражом – её собственным выдуманным сном.
Клава была рада тем деньгам, что заплатил ей Аркадий Иванович. И ей было нестерпимо скучно, хотелось вновь надеть униформу и уединиться вместе с Поликсеной. Но она понимала, что у хозяйской дочки наверняка изменились предпочтения в сексе.
Она наверняка уже преодолела свой страх перед мужчинами – Павлик Астахов своей фигурой чем-то походил на статую Давида. Клавдия никогда не видела его голым, но легко представляла таковым, мысленно снимая дорогой костюм, сорочку и нательное бельё, и являя миру то, что и было истинным Павлов Астаховым.
Этому мальчику не терпелось почувствовать себя королём. Он готовился царствовать – делить ответственность со своей женой за небольшую, но прибыльную фирму
Клавдия подумывала, как бы из ранга домработницы перебраться повыше рангом – стать например, личным секретарём, или вообще…
Она уж жалела, что так рано опустила руки, что ей вполне можно было попробовать поступить на заочное отделение – а не хныкать от ужаса и презрения к себе на целый год снятой для неё квартире.
Теперь ей нужно было бежать от слишком любвеобильной Прасковьи. Бежать, пока об их преступной связи не догадались родители. Они не перенесли бы такого удара. Видимо, на это и рассчитывала эта хитрая бестия, желая через Клаву поправить свои дела с жилплощадью
Прасковье было мало своей квартиры. Хотелось жить широко, возможно устроить на этой площади великолепный дом свиданий для уставших от жизни бизнесменов. Она смотрела на Клаву, как на свою будущую секс-рабыню. Смотрела, желая, хоть так уколоть презиравших её глупых советских романтиков.
И Андрей Иванович, и Анна Михайловна не пытались даже здороваться со своей соседкой. Они смотрели на неё, как на врага, отчаянно веруя в свою правоту.
Ненавистная Прасковья казалась им откровенной поблядушкой. Это слово Анна Михайловна переняла от своей матери, и теперь видела эту грязную женщину насквозь.
Им хотелось еще отобедать на похоронах Прасковьи. Наверняка, та скончается в одиночестве, словно бы разонравившаяся детям кукла, чей удел - умирать на помойке в зубах бродячего пса.
У дверей подъезда небольшого двухэтажного домика стояла карета Скорой помощи.
Мама Нины слегка оторопела. Она предполагала, что Анне Евгеньевне может быть плохо.
Она обратилась к выходящим из подъезда врачам.
- Вы от.. – она быстро отыскала в памяти фамилию Анны Евгеньевны. Та была очень известной и очень смешно. – Вы от гражданки Бурлюк, да.
- А вы кто, простите?
- Я, я её помощница по хозяйству, социальный работник.
- Бурлюк скончалась. Асфиксия. Захлебнулась рвотой во сне. А вас, как зовут?
- Инесса Михайловна Заречная. Простите, а как вы попали в дом, и кто Вас вызвал? Полиция?
- Нет…
Молодой красивый мужчина смотрел на Инессу Михайловну весьма серьёзно.
- Простите, кто Вы такой, и что Вы делаете в квартире Анны Евгеньевны?
- Анна Евгеньевна – это тётя моего свата. Он сейчас должен вернуться из Нефтеморска. Да вы не беспокойтесь, мы похороним Анну Евгеньевну по первому разряду.
- Похороните? Сначала убили – а затем похороните?
- Никто её не убивал, это просто несчастный случай…
- Все так говорят. Несчастный случай. Это убийство. Вы отравили Анну Евгеньевну. У неё не было никаких жалоб на сердце.
- Она умерла от асфиксии. Просто переела за ужином.
- А с кем она ужинала? С Вами?
Инесса Михайловна кипела от злости. Она сама не понимала причины своего гнева. Что её до смерти избалованной и мерзкой старухи! Но вид преуспевающего господина бесил, такой, если и убьёт, наверняка откупится.
Старуха много раз заговаривала о том, что она хочет завещать кому-то эту убогую квартиру. Инесса Михайловна выслушивала её тирады, молча. Дом, где располагалась квартира, сошёл бы за небольшой отельчик, если бы не слишком старый вид. Он явно просился под роковой, но спасительный удар шар-бабы.
Она даже представить не могла, что её дочь станет жить в такой квартире. Нина могла отлично устроиться в Москве возле своего брата.
Нине был противопоказан этот слишком знойный приморский город. Она вполне бы рада была, если бы та оказалась в Москве, или подле своей тёти Анны, та много раз звала племянницу посетить Рублёвск, но Инессе было страшно отпускать свою дочку одну на поезде.
Та сама отчаянно боялась плацкартных вагонов, боялась многолюдства. Мать так и не приучила её к мобильности. Напротив, радовалась дочкиному домоседству, словно бы вместо того, чтобы быть настоящей матерью, попросту играла в дочки матери, сидя в песочнице.
В квартире ещё пахло Анной Евгеньевной. Тёзка сестры была весьма крупной дамой, с годами из милой тёлочки она превратилась в полновесную корову с очень скверным характером.
Инесса Михайловна любила слушать её рассказы. Точнее любила чаёвничать за счёт старухи, чаёвничать и выслушивать её рассказы о прошлом. Анна Евгеньевна любила поговорить, даже посплетничать, охотно перемывая косточки всем – от соседей и до губернатора и Президента. Пол негромкое тиканье ходиков и робкое кукование кукушки проходили часы.
Инессе Михайловне нравилось изображать из себя добрую фею. Её второй муж пропадал в далёких командировках, старательно зарабатывая ей на сладкую жизнь, и на будущую учёбу дочери в МГУ.
Нина прямо-таки грезила Москвой. Она собиралась стать в будущем переводчиком с французского и английского. Поехать на стажировку в Оксфорд и в Сорбонну, и возможно, стать гражданкой Евросоюза.
Старуха ненавидела НКВДешников, СССР и вообще весь так подло обманувший её мир.
Ей хотелось лечь под бочок к любимому давно усопшему мужу, сладко погреться около его скелета, предвкушая сладостное пробуждение в Раю. Но все эти мысли напарывались, как белопарусное судно на риф на боязнь настоящей невыдуманной смерти, смерти, которая приходит всегда не вовремя, когда ты сам не желаешь её прихода.
Старуха безумолку рассказывала об успехах своего племянника Григория. Тот уже успел подняться очень высоко, и даже слыл олигархом средней руки. Старухе нравилось приходить за редкими, но весомыми переводами – ей приходил тысяч по пять-десять, эти деньги старуха обычно не тратила, а прятала в шкатулку.
«Это - мои смертные. Будет на что поисти и погуляти…» - говорила она вполголоса, подмаргивая, словно бы заправская ведьма.
Мысленно Инесса Михайловна избавлялась от ненужно рухляди. От старомодного дивана и пыльного гобелена с нелепым названием Бахчисарайский гарем. Ей хотелось избавиться от всего, что напоминало ей об этой темноволосой и хитрой кубанки, избавиться раз и навсегда – главное, чтобы эта мерзкая ведьма отписала ей жилплощадь.
Эти брезгливые мысли возникали у неё всё чаще и чаще. Видимо она заражалась ими от самой подозрительно долговечной старухи. Возвращаясь, домой на родную улицу Малой земли. Она подолгу стояла под струями душа, смывая с себя ненавистный аромат бабкиного жилища.
Сейчас она поднималась в квартиру с двояким чувством. Поднималась, словно бы на эшафот. Идущий впереди Аркадий, невозмутимо насвистывал какую-то печальную мелодию.
Нина разгуливала по комнатам нагишом. Ей казалось, что в таком виде она выглядит гораздо взрослее. Мать запрещала ей думать о чём-то кроме учёбы, но Нина думала – она ещё не решила, кем станет, переводчиком или самой красивой и желанной актрисой на свете.
Ей не терпелось хоть кому-нибудь показать своё ловкое и смелое тело. Показать его, как дети показывают самую любимую игрушку. Радостно улыбнувшись.
Мать с её предпенсионным крохоборством была просто невыносима, той всё время казалось, что она вот–вот разорится.
Нина отчаянно завидовала своему столичному брату. Как бы она хотела быть столь же независимой. Но изматывающая душу жадность матери всё увеличивалась, порождая в душе девушки злость и недовольство.
Она желала то красиво и модно одеваться, то отчаянно кокетничать, привлекая к себе взгляды взрослых мужчин. Те смотрели на неё, словно на опрятную и красивую куколку – смотрели с какой-то отцовской жалостью.
Она не могла выносить такого укоряющего взгляда. Взрослые подозревали её в тайных мыслях, и она поддавалась их влиянию, говорила и делала то, чего они от неё ожидали. Ей легко давались оба языка. Говорить на языках Шекспира и Расина было несложно. Она ещё не решила, где лучше жить в прекрасной милой Англии или же в такой же прекрасной Франции.
Она вдруг подумала, что далёкий Прованс не прекрасней Кубани. Что она именно там и собиралась провести свою жизнь, а не любоваться этим насквозь пропахшим цементом городом.
* * *
Андрей Иванович любил смотреть телеканал Культура.
Вот и теперь он с любовью смотрел на экран телевизора. Смотрел любимый с детства сериал о крахе одного авантюриста – инженера Гарина. Дочь его сейчас интересовала мало, она была слишком взрослой, чтобы тревожиться о ней.
Жена принесла в гостиную поднос с горячим чаем и с тарелкой с овсяным печеньем. Ей хотелось быть полезной мужу и дочери, которая была одета слишком по-домашнему – в одном только купальном халате,
Фильм о выдуманном Алексеем Николаевичем Толстым авантюристе её интересовал мало. В сущности, он был очередным миражным существом, она боялась верить в него, как в детстве боялась верить в чертей и ангелов.
Клаве хотелось спать, она устала от своего пляжного приключения. Перед глазами маячила красивая и похотливая соседка, с которой она погружалась в глубины Ада, как Данте со своим проводником – Виргилием. Обилие голых женщин её немного смущало, её словно бы вновь привели в ненавистную юаню в женский день – слушать сплетни этих обнаженных бесовок она попросту не могла. Казалось, что от одних только прикосновений их жёстких заскорузлых пальцев она тотчас же покроется бородавками и станет – нет, не Царевной Лягушкой, а мерзкой зловонной жабой.
Клава хорошо помнила, как однажды видела, как из глиняной крынки выпрыгнуло это мерзкое земноводное.
В детстве она терпеть не могла жаб, её тошнило только от одного взгляда на этих пупырчатых существ, словно бы она нечаянно объелась порченым тортом. Жабы бывали такими мерзкими, такими же мерзкими, словно и шныряющие по углам тараканы.
Родители прыскали на них вонючим и ядовитым средством. На время охоты за насекомыми Клаве разрешили поиграть с другими девочками в песочнице, но не уходить со двора, и не слушаться чужих взрослых – ни дяденек, ни тётенек.
Именно тогда она впервые увидела эту загадочную Прасковью. Та была равнодушна к детям, но отчего-то пристально смотрела на возящуюся со своими формочками Клаву. Вероятно, этой непутёвой было завидно, что эта милая девчушка – не её дочь.
Клава откровенно побаивалась эту красивую. Но отчего-то очень злую тётю. Она понимала, что темноволосая красивая женщина чем-то не нравится родителям, она походила на очень красивую, но такую же, дорогую куклу. Которую специально оставляют в витрине, чтобы привлечь охочих для кукол девчонок.
Клава вздыхала и старательно набивала свои формочки влажным песком. Она была немного обижена, мать наверняка не любила эту женщину за то, что та была красивее, а главное свободнее её, и часто ездила в Москву.
Что такое Москва, Клава тогда не знала. Она вообще ничего не знала, кроме своего двора и опостылевшего ей детского сада. В детском саду тоже была песочница, но там были и мальчишки, которые возились со своими машинками и смотрели на девчонок слегка свысока, словно бы на глупых говорящих кукол.
Из плена детства Клаву пробудил голос отца. Она сначала тряс её за плечо, а потом попытался поднять с дивана. Клава вздрогнула и открыла глаза.
- Папа, я уже большая. Я сама пойду к себе.
Ей было стыдно за то, что она так глупо заснула, словно бы примерная детсадовка в детском саду – после порции молочного супа с гречкой и стакана какао с ломтиком белом батона со слоем совершенно безвкусного масла.
От детсадовской еды всегда пахло чем-то очень противным. Она понимала, что так пахнет неизвестная ей дезинфекция, что повариха и нянечка передают запах своих рук продуктам.
Клаве никогда не нравился детский сад. Ей всё время казалось, что попросту оставляют здесь, словно бы надоевшую куклу в картонной коробке, оставляют и забирают только для того, чтобы не показаться Богу безжалостным.
О Боге она узнала от милых седовласых старух. Они с каким-то трепетом произносили это слово, словно бы бог был сродни Деду Морозу. Клава поняла только одно, что где-то там наверху есть огромный и добрый – Отец всех людей, и что попросту оставило их в большом детском саду, называемым планетой Земля. И когда человек умирает – он попросту уходит домой к своему большому Отцу, как она уходит домой из детского сада.
С годами она чувствовала верность слов этих женщин. Мир и впрямь походил то на двор, то на огромный детсад, где пользующиеся отсутствием родители дети забавлялись своими играми. А за ними наблюдала добрые и незаметные для них воспитатели – именуемые ангелами.
Клаве уже становилось скучно в детском саду. Она понимала, что устала играть, и что хорошо бы поскорее уйти к отцу, но ещё не было даже обеда и тихого часа.
Сейчас и впрямь хотелось уснуть. Уснуть и понять, отчего она так привязана к Прасковье Григорьевне? Может потому, что однажды она уже обворожила её, угостив сладким батончиком и завлеча в свою запретную квартиру.
Этой красивой и сладко пахнущей женщине не хватало одного собственных живых и говорливых кукол. Она всегда с какой-то завистью смотрела на чужое материнское счастье, смотрела и понимала, что никогда в жизни не выйдет на люди с детской коляской, никогда не позволит себе появиться на людях беременной.
Она ужасно завидовала этой счастливой паре, Андрей и Анна жили, словно бы герои какого-нибудь прекрасного фильма – сценарий их жизни казалось, был написан гениальным кинодраматургом и снят не менее талантливым режиссёром. Она вдруг подумала, что зря подобно басенной стрекозе совсем не дорожила своим летом. Что теперь старая и всё более морщинистая она никому не будет нужна.
Лёжа в теплой воде, Прасковья Григорьевна предавалась размышлениям. Да, хорошо было бы стать вновь двадцатилетней, вновь почувствовать на своём в меру полном теле просящие взгляды мужчин. Она вдруг захотела вернуться в своё детство – в далёкие пятидесятые, с округлыми машинами, газированной водой и вкусным мороженым. Вновь прыгать через веревочку и смотреть на толстых людей с портфелями.
Ей вдруг стало страшно и неуютно в том странной году – сейчас, спустя двести лет после битвы под Ватерлоо мир был другим – он только притворялся мирным, а по-настоящему был полон злобы и ненависти, словно бы проголодавшаяся на цепи собака.
Прасковья любила ходить в кино, любила смотреть кинокомедии. Там жизнь походила на праздник, люди жили, как большие куклы. Отлично зная, что всё это делается понарошку. Она вообще не любила драм и трагедий. Не любила, когда жизнь на экране пыталась казаться отражением в зеркале.
Её родители также верили в мир комедий. Верили всем этим лирическим песням, верили тому, что привыкли называть оттепелью, и словно озябшие за зиму воробьи ловили первые весенние токи земли.
Прасковья любила своё тело. Оно казалось ей отчего-то ненастоящим – словно бы и отражение в зеркале ей тоже только снилось. Она сначала была вполне приличной школьницей, потом молодой девушкой за огромной пишущей машинкой, затем умелой и красивой женщиной с навыками любовницы.
Нё романы тоже чем-то напоминали комедии. Словно бы всё происходило на сцене – полноватые начальники белозубо улыбались. Прихлёбывая чай из граненого стакана, стоящего в никелированном подстаканнике. А она, она с ужасом ощущала тяжесть пояса для чулок.
Он невообразимо жёстко вписался в тело. Вся эта красивая и модная одежда казалась ей огромным грузом, словно бы она и впрямь носила на теле пудовые вериги. Хотелось превратиться в милую картинную голышку, точно такую же, какая была над диваном в квартире этого милого товарища.
Товарищ понимающе улыбался, закрывал колпачком свою перьевую руку. И делал ей жест.
Клава запирала дверь на ключ и принималась отважно бороться с мелкими пуговками на своей драгоценной блузке.
Нагота на время сравнивала их. Начальник старался выглядеть титаном – его сморщенный член, подрагивал словно бы недоспелый перчик, а Прасковья уже готовила к атаке свои груди.
Она сама не понимала, от кого переняла это нездешнее бесстыдство, кто научил её всем этим тонкостям разврата. Возможно, что в её теле пробуждались знания её предков – возможно, что это её прабабка верховодила в её теле, заставляя быть ловкой и не брезгливой к своеобразной телесной гимнастике.
Их схватки занимали полчаса. Затем она уходила «за ширмы» - тяжеловесный книжный шкаф и вновь превращалась в преданную секретаршу. Никто не мог заподозрить, что ещё пять минут назад она была страстной и неуправляемой вакханкой.
Сейчас было глупо вспоминать о прошлом, глупо сожалеть о том, что она не сделала. Секс с разнообразными начальниками так и остался опасной, щекочущей нервы игрой.
Прасковья Григорьевна почти задремала в ванне и пробудилась только от пения Гимна России. Пробудилась и поспешила покинуть купальню.
Она даже не попыталась прикрыть своей наготы – попросту прошла в спальню, прошла и легла на чистые простыни, стараясь сохранить величественность настоящей олимпийской богини.
.
.
Рейтинг: 0
456 просмотров
Комментарии (0)
Нет комментариев. Ваш будет первым!