Я смотрел на узкоплечую, даже как будто
плешивую фигурку этого деда, у которого не волосы с лысой головки, а кости
вывалились из скелета – и не мог поверить сейчас, что такими бывают мартеновцы.
Ещё по великому фильму про заречную улицу я их помнил широкими и белозубыми,
высотой с одноэтажную поселковую школу – а передо мной сидел сгорбленный пигмей
и через раз шепелявил гнилыми зубами.
- Дедунь; неужели ты правда в мартеновском
цехе работал?
И тут он проснулся. Из глаз полилось на меня
всё то солнце, что железною пикой он выбивал сквозь кипящий леток; мне
казалось, что раскалённая лава заполоняет наш двор, улицу следом, и уже там
несётся к райцентру, подпихая под сцепку большегрузы с зерном.
=====================================
Одной не особенно старой старушке, в соседнем
живущей подъезде, очень нравятся распущенные, или распутные как их назвать,
жёлтокрасные синие садовые цветы. Всякие там пионы, пиастры и пиолусы вызывают
у неё прямо детский восторг, хотя дитём она стала только в последние годы. А
вот раньше, когда была взрослой, то работала швеёю на трикотажной фабрике, и
наверное там, среди ниток бобинных да машинного масла, она совсем не
чувствовала одуряющего запаха природы, которая изо дня в день, с утренней смены
до вечера скользила пред ней за оконным стеклом в белом платье весны, за шлейф
коей держались такие же гордые инфанты лето-осень-зима, ожидая для себя
королевского трона.
Выйдя с натугой на пенсию – потому что её
призывали ещё поработать с молодыми девчатами – старушка вдруг увидала, что
почти ничего не видала вокруг, и даже купила большие очки, чтобы всё разглядеть
ей получше пришлось. И ахнула – в мире оказалось больше цветов, чем на всей
швейной фабрике. А особенно много их было в садовых цветах, и никакие оттенки
индиги, охры и кармина не могли передать божественный запах их полутонов
подшептаний намёков.
Поэтому она и решила развести всю эту красоту
у себя под балконом, чтобы и другие люди ею любовались – соседи, кто выше
живёт, и прохожие, что мимо идут. Ведь ходя каждый день на тяжёлую работу, а
потом с неё ж возвращаясь, то обязательно нужно высокое отдохновение душе,
которую жадно находишь, глядя хоть у себя под ногами.
Старушка дольше всех это не понимала, но
лучше других это поняла. Она села в дребезжащую машину с бортами – от
потрёпанного таксиста с вечным насморком, который он заливал себе в нос каплями
из пупырки – и привезла целую армию, нет дивизию, точнее роту, зелёных
развесистых горшков из цветочного магазина.
Вот так начиналось красивое доброе дело.
Только с этих пор своего нелёгкого садовничества старушка очень невзлюбила
соседских кошек. Конечно же, среди них были и дикие, которые часто прибегали
любиться к домашним, потому что холёность и нега всегда привлекают к себе
хулиганство да блуд. Но все кошки – невзирая на морду – полюбили кусты и
кустишки с цветами как родные пенаты; они громко мяукали там днём и ночью, да
тихенько прыскали гадя.
- Ах так?! Война!?- вскипела пузырями
старушка, выплёскивая истеричные слюнки.
- война, война, война,- мурлыкнуло ей из
кустов с разных сторон; и цветы соклонили свои кудрявые головы, полагая что
именно они останутся крайними в этой трепещущей битве.
Самым главным оружьем против наглости кошек
во все времена оставалась вода. В ней их топили ещё с малолетства, и по памяти
глубокой старины тихий ужас вкрадывался в кошачьи души при виде наполненной
ванны или даже хоть мелкого тазика – а самым трусливым хватало и кружки. Кто
мыл свою кошку, тот знает об этом: а если забыл, так шрамы от острых когтей поднапомнят
ему.
Длинный резиновый шланг прикупила
справедливая старушка; на горловину водяного смесителя бессовестно чпокнула его
одним концом, а другой разнузданно взяла в правую руку, как берёт потёртый
кольт дрожащую ладонь своего ковбоя.
==================================
- Вы знаете, мужики, какой у него хер?! Как у
коня! Я сам в бане видел!
- Огого! Вот повезло дураку!
- Успокойтесь. Его жалеть надо, а не
завидовать.
- Почему это?
- Объясняю. Вот вы рты пораскрыли, а того не
разумеете, что такую балду не во всякую дырку засунешь. Правильно? Двухродившая
баба, или шалава какая, ещё подпустит его до себя. А если женщина малоёханая,
иль даже девка совсем, то она лишь только взглянет на его голую натуру, да и
прикажет обстричь всё до нормальных размеров.
- Гагага!
- Опять ржёте, жеребцы. А ведь ножницы сей
хер не возьмут. Тут надо обтачивать гыглу на большом станке. Голову мужику
зажмут в токарный патрон, в жопу загонят железный конус задней бабки – и
пройдутся по живому резцом, чтоб осталось навеки.
- Гогогого!!
- Не ржите, дураки. Тут нам всем думать надо,
чтобы товарищу помочь… Слушай, я тебе посоветую: если уж так сильно любишь
девку свою, то тебе надо кровь охлаждать. Тогда она к херу не приливает, и он
малость скукоживается. Ты перед этим делом – сам понимаешь – засунь его в
морозилку да придави крышкой. А минут через десять выхватывай стервеца и бегом
к кровати. Может, успеешь.
===================================
Стоял там большой старинный кирпичный дом.
Может и не был он великим строением древности, но что до революции в нём
проживало семейство богатых купцов, так о том все соседи болтали. Опирался
домяра на куриные яйца – сё называется цементная кладка, когдаче в готовый
раствор добавляют корзину яиц, и обязательно с жёлтым а не бледным желтком как
сейчас, когда не поймёшь то ли куры неслись, то ли немощи в пёрьях.
Рядом с ним возносился сарай: худощав,
узкоплеч, но на две головы выше дома – потому что в нём до самого верха
устроены были насесты для птиц, и наверно средь них были дикие, которым под
крышным коньком хозяин тот бывший выбил окошко для взлёта. А внизу, на полу
земляном, и доныне накиданы горки помёта, тоже старинного – и если бы антиквары
не сильно привередничали, а собирали всё добро с тех далёких времён, то и
птичье дерьмо можно было бы сдать в магазин за хорошие деньги.
==================================
- Привет. Тебя подвезти?- Так нарочито
спокойно спросила она, что я понял как тяжело ей дались эти заранее
заготовленные словечки – вымоченые в уксусе, а потом просушеные под солнцем на
бельевой верёвке – и ещё труднее для неё сталось это появление в неурочный час
на моей дорожке. И мне бы обрадоваться, подпрыгнув до небесного потолка – что
сама, великосветская гордячка ценящая себя превыше перед ней склонённых голов,
опустилась всем телом к моим ногам, и приходилось лишь взять сей подарок, растерзав
её может в лохмотья за прошлое небрежение мною – но мне стало невыносимо
стыдно, не к ней выскомерной, а к её страдающему сердцу и к великой материнской
душе, которым она пыталась равнодушием застить глаза да не вышло – и ещё я
понял, что всерьёз полюбил её.
===================================
Он уже довольно долгое время был её
любимейшим псом. Она подобрала его на дождливой холодной улице – тёпку щенка –
выходила сама без матери и приучила кормиться с руки. Он тогда поверил что они
единственная родня друг дружке, и поэтому когда подрос то не подпускал никого к
ней близко, отгоняя настырных свирепым рычанием.
Ей особенно нравились его преданные глаза.
Они не походили цветом на все остальные в округе – как крепкий заваренный коф с
молоком – и отличались глубоким наполнением честью, благородством, отвагой.
Казалось, если бы его рвали на части сотней клыков, а она рядом стояла плача и
беззащитная – то он – переломанный – грыз бы врагов и последним оставшимся
зубом.
Но пёс быстро рос, и уже стал смотреть на неё
как своё, как на взрослую сучку. Она в срок не въяснила ему кто есть кто, не
вчинила запреты меж ним и собой – поэтому он почёл большую дружескую
привязанность за высокое сердечное чувство, и домогался её, запрыгивал сверху
играя как вроде бы. Подружки даже смеялись над ней, уговаривая что это есть
лучший из всех кавалеров. Вот только говорить он не мог – всё гы да гыгыгы,
такое выражение ласки, такая услада для нежности.
И она впервые влюбилась. Но не в него. Был
там один, которго он и за поклонника не считал, проглядел недотёпу. Нескладный
очкарик, тихоня, а вот ей приглянулся – и теперь она пса не впускала в свою
личную светелку, шумно готовясь там к свадьбе.
И был пир. Меня тоже молодые к себе
пригласили. Мы там все перепились до срачки, два раза затеяли драку – а так
ничего. Пёс какой-то кидался на нас, рвал железную цепку. Но пьяный очкарик с
нетрезвой невестой очень быстро смирили его деревянной оглоблей, а потом и
дружки хохоча приложились. Сильный мужик оказался – щерея да скалясь, издох как
собака.
==================================
Каким бы я был королём при тебе – обожаемой
королеве?
Обязательно добрым, потому что созерцание
твоего утреннего счастья после лёгкого пробуждения – словно жёлтая бабочка,
вроде уснувшая, тут же вспархивает от махонького касания за её промокашечные
крылья – приводит меня в детский восторг, будто получил я от вельможного
царственного отца живого коника под седлом, и теперь вместе со свитой могу сам
скакать на охоту.
Я стану для подданых своих справедливым
правителем, любящим даже – оттого что ну как можно отказать людям в ласке и
нежности, когда ты иха мне отдаёшь не честясь и не сберегая комочки любви вдруг
на чёрный день, где они плесневеют в сердечном чулане.
===================================
Парит голубь белый под голубым небом, нимало
не опираясь своими широкими крыльями на высокую зелень парковой зоны – и мне
кажется, что если бы протянулась крепкая нитка от его плеч ко мне, то я
ухватился всей силой и он поднял меня к небесам совершенно свободно – потому
что это и есть гравитация космоса.
Мы бы с ним улетели к серебряным спутникам,
которые блёстко кружат вокруг нашей разноцветной планеты, пищат и мигают – одни
секретно шпионя, а другие для добрых трудяся дел. И первым из них я бы выколол
бесстыжие глазки да спалил микросхемы; зато вторым обязательно подзарядил
батарейки.
Потом голубь подтянет меня до инопланетного
корабля, кой уже долгое время висит над древней цивилизацией майя из города
чинтахуакля – и я на листе писчей бумаги, которая у них точно такая же, обрисую
им все памятники земного величия да десяток важнейших космических формул, чтои
помню от дядьки энштейна.
============================
Наверно, эпидемия на деревню пала. Или перемена времён года. Бабке Поле тоже со здоровьем захеровило. Третий день не встаёт,
а боль почуяла раньше – ещё неделей
Марье сказала, что консервов своих объелась. Полянка харчи овощные в банку закрывает, а в кадушках сроду не
солила – и видно, бутыль огуречную
плохо прокипятила. Как открыла крышку,
на воздух всплыла белая шмага с пузырями – невесть что, да выбросить огурцы жалко.
Прикусила один – дрянной,
но через силу пяток
скушала с картошкой, а селёдка магазинная
вкус собой перебила.
Тут
и обдристаласъ бабка. Что ей – панталонов не носит: где рубаху задрала, там и
села. Назавтра, как немощь чуток прошла,
закопала кучи по всему двору – перед соседьми стыдно. И слегла потом –
от волнения то ли, от болезни
нервной.
Сейчас спит она, обдыхивая
горячечно узкую спаленку. А в зальной комнате, занавешенной, шепчутся
старые подруги Марья и Женя.
– Оно, может, и неудобно на старости лет влюбляться: так ведь мы с Пименом на шею друг дружке не вешаемся,
будто молодые. – Алексеевна даже чуть обиделась. Уж Женька должна
бы понять радость приютной старости – да не хочет, обзавидовалась.
– Брось, Марья. Нечего моей
зависти грызться. – Подружка махнула на неё, потом фартук кухонный
неспешно в коленках разгладила. – Дед на
больше лет старше тебя, и вот представь: со дня в день ты за ним ухаживаешь, вместо того чтобы себя
оберечь. Передохни от печи и стирок, семечки лузгай взамен
любови... тем боле и проку от неё уже нет,
– и Женька засмеялась тихим шорохом, но чтоб Алексеевна слышала.
Та
ей в ответ, как умный совет: – А своего мужа, наверно, сейчас
вернула с того света? И на кровать
с собою, только бы рядом лежал,
пыхтел в потолок.
– Не равняй. С мужем я сорок лет прожила. В чести,
без ссор и скандалов. – Бабка
Женя поглядела на иконы в углу, и дальше привирать не стала, убоявшись греха языкатого. – Иногда только я выговаривала ему, ну и он пяток раз меня отшлёпал.
– То
ты брешешь. В первые годы, Женька, ты всегда
с синяками ходила; от ревности мужик
тебя поучал, чтобы самому спокойно
жилось. – К грубым намёкам Алексеевна тут же хитро досказала сладкие речи:
– Помню, на всё поселье слух шёл: первая красавица Женя. Да то и правда была: смоляные волосы за плечи,
угольные брови, и чёрные глаза в костре
жжёны. Чистая южанка в нашем
русом краю.
–
Ойёй, а сама... – Женьке стали приятны льстивые речи, и она б их слушала хоть
до утра, да ещё сто раз столько же. Но немножко
застыдилась, и чуть сбавила Марьины обороты, чтоб подольше о красоте
поговорить, вспомнив романтивую юность. – Мы с тобой в девичестве воевали, будто
Купава со Снегуркой. И на танцах
первые, и в работе, да ещё на поцелуи в кустах прибрежных время оставалось. А
мужики прохожие после жарких объятий думали,
верно: ну всё, моя она, женой станет. Но никак последней любви не
выходило, – тут Женька захихикала
срамотно; как было, смеялась,
когда отказывала безутешным
мужикам.
Марья
улыбнула, на подругу глядя. – Старое время это не нынче. Тогда бы старухи мигом
за распутство заклевали, и остались мы жить на свете хожеными бобылками. – Алексеевна горячо призналась, тем
более страхи давние ушли: – Ох, Женька,
силов нет как хотелось любви настоящей
попробовать. В сильных руках млела, уж до чрева мужика подпуская, а в последний миг тьмой запретной глаза застило – селяне с дома погонят, или прибьют где. И молчок, что жила я на белом свете. – Вздохнула Марья тяжко ли,
завистливо. – А моя внучка нынче
блудёт с Ерёмой без церковного
венчания, да без печатки в паспорте. К добру это? вдруг разбегутся?! – она в
фортку выкрикнула, обращаясь к небесам.
Женя
наклонилась близко, за рукав тронула.
– Успокойся. Не пропадёт Олёна – для такой
полсела женихов.
–
Полсела... дура ты. – Мария устало осела
на стуле, поправила
причёску длинных волос. – Без любви
даже самая распрекрасная жизнь тягостью
станет.
– Мне ведь не стала, а я любовь эту никогда не видела. Нравился очень гармонист, но отец выдал замуж плотнику,
и мать ему не перечила. С симпатией
жили, в дружбе с мужем, да и
кто тогда молодых про чувства
спрашивал. – Женя вроде успокаивала Марью и сама себе не верила.
Хотелось бы ей переиначить жизнь,
попробовав любовь на вкус – есть
ли в ней осязание иль
одни химикаты. – Ты сама пробовала с
Олёной говорить? что она?
–
Хочет венчаться, да боится мужнего гнева. – Алексеевна полыхнула церковной
зарёй: - Я её три раза к отцу Михаилу водила за ручку, с ним
вдвоём убеждали девку, и Христос третий со стен вразумлял. Одно талдычит Олёна:
– ни за бога, ни за дьявола против Еремея не пойду.
– А
он что? Ерёма муж? – Женька любопытно
сунулась в самый Марьин нос, будто
её и впрямь сильно тревожило,
чем живёт новое поколение.
Веруя ли.
–
Бает, что господь не в церкви на людях,
а в мятущей душе. И его надо долго искать средь кровавых потрохов.
– Машка, может тебе
на попятный свернуть? все равно их правда будет.
– Хороший Ерёма мужик,
основательный, но упрямства ещё много.
– Алексеевна не спешила говорить, будто пробуя каждое слово с горячей ложки. – Пообносится лет за десять, сам перед бытиём смирится... а я сейчас
рогами меж ними не встану. Я сверну. Пусть
живут...
Вечером Алексеевна ожидала
дома Пимена. А в его хате тихо: только ходики стучат, да святой угодник под цветами пыхтит, нагоняя воздушную
волну сновидений. Старик
приподнял голову с подушки, прислушался
к похрапыванию – нет, думает, не притворяется – и соскочив с кровати, зашлёпал мелко в коридорные сенцы.
А дверь, закрываясь, вслед жалобится и
ноет, что остаётся в доме одна:
– вдруг воры нагрянут? – Но дед
ей боле слова не дал сказать,
рыкнул: – Я вместо тебя собаку
заведу. – И выглянул наружу: что там?
Туман. Это не погода,
а большой бредень, в который
ловятся разбитые машины, заблудшие люди
и мокрые звери. В нём интересно ходить,
когда нет никаких забот, нет спешки к придуманным обузам. Хорошо войти в лес, где воробьи, не видя в трёх шагах, плюхаются раздутым животом прямо под ноги. А ёж, ползая в приречных кустах, ладонью ощупывает дорогу, чтобы негаданно сверзиться с обрыва в воду.
Даже голодный с осени ужак не заметил пузатую лягушку, спутав за неё
безвкусную кувшинку.
Зато этот туман в помощь деду Пимену. От соседских языков и от сорочьих. Он долгим ползком скрался до плетня, привесил на Марьину сторону рюкзачок с
вином да фруктами, и через ивовый барьер атаковал невесту. Марья к
пулемёту, а Пимен в штыки; рванул
китель у ворота – да на амбразуру. Закрыл своей грудью, и Алексеевна довольная
мяучит в ухо: – Иди ложись пока, я еще
твою рубаху выглажу.
Мария
никогда утюгом не пользуется. – Вот, Пимен, есть у меня рубель и каталка. На
кругляш длинный простынку уложу и
катаю рубелем туда сюда.
Пожалел
бабку дед. – Захоти – я тебе самый лучший утюг
куплю, что в магазине есть.
Отмахнулась
Марья: – Мне не лёгкость с красотой нужна, глаже руки свои приложить. – Как
закончила работу, села рядом с ним на кровати, подправив одеяло, и свесила
ладони меж колен. Руки проживали отдельно
от Алексеевны: она думала в окно, пережёвывала свои завтрашние дела губами, а
длани её теребили подол застиранного сарафана и уже примерялись греметь
чугунками на печке. – Посиди спокойненько, – Марье сказал Пимен, развернув
абажур ночника: впустил полумрак, уговаривая хлопотунью прилечь. – Гуси сами
придут моряцким строем во главу с адмиралом, куры на насесте уже. Скотина
кормлена.
Алексеевна
тихонько молилась. Она немного стеснялась сторонних глаз,
прикрыла ладонью рот. Старик расслышал неясный
шёпот бормотаний и склонился к её ногам, ласково шерстя на полу урчащего
котёнка. Тому не давала покоя муха: тупырилась в оконце, жужила нудно, осерчав
на всех и дразня восторженного паука. Пимен так вот, из паутины, смотрел пару
лет назад на впервые свою Марию, ел глазами и боялся притронуться волшебным
сном. Её светлый облик не тронули милосердные года – он даже удивлялся
неизменности их любови, ёмкой как бездна мирового океана...