ЗА ЧТО БОРОЛИСЬ

9 февраля 2012 - Юрий Семёнов

                                              1.   Иван Горюнов

 

                   Он подошёл к глухой стене разрушенного дома, повернулся к ней спиной – лицом к двум приведшим его офицерам, - опустив голову, прижал к груди дымчатого цвета бороду  с черноватыми  пятнами густеющей крови и взглянул исподлобья через выставленное  вперёд  крутое  плечо, о котором в родном  селе  говорили:  «Косая  сажень». На талый снег упала  алая капля и тут же расплылась, теряя цвет. Офицеры стояли напротив – один держал руки в карманах и  смотрел  на Горюнова  с  откровенным любопытством,  другой – высокий  тощий с  длинным  подбородком – сверкал  кругляшами пенсне,  и невозможно было понять,  что прячется  за этими кругляшами.  Руки он заложил за спину. Тонкие, точно  оттянутые, пальцы, сжимая  друг друга, похрустывали.

              - Ну, так как, Иван Горюнов?

              И,  не дожидаясь ответа,  высокий  продолжал, очевидно, давно начатый  разговор:

              - Тебе осталось жить считанные секунды.  О чём  ты  думаешь  перед смертью?  Сейчас  бог  призовёт тебя и  спросит. Что ты  ему  ответишь?  Что связался  с бандой большевиков,  разорил  усадьбу своего  кормильца-помещика...

              Офицер помолчал, сомкнув тонкие губы, и добавил:

              - Да, Берёзовку - усадьбу моего отца, нашего рода...

              Горюнов  поднял  голову,  развернул  грудь – порыв  ветра  шевельнул вихор на макушке.

              - Стреляй уж... Барин, – прохрипел он и сплюнул кровью.

              Высокий   вынул  из  кармана  шинели  большой  перочинный   нож  с  переливами перламутра  на рукоятке, щёлкнул  лезвием,  попробовал  пальцем его остроту  и,  не спеша, направился  к  Ивану. Тот, прищурясь, смотрел  на тусклое лезвие  и  всё выше поднимал  бороду, выпячивая грудь. Офицер за плечо повернул его полубоком к себе и  перерезал верёвки, стягивающие руки  Горюнова.  Затем, стоя в двух шагах  от приговорённого и не спуская с него взгляда, холод которого,  казалось, проникал  сквозь толстые  стёкла пенсне,  стал  медленно  расстёгивать кобуру. Так  же  медленно, даже  небрежно,  поднимал  он  тонкий  ствол  нагана.  Во  влажном  весеннем  воздухе  хлопнул  выстрел. У  Ивана  подкосились  ноги. Пошарив  руками  в  воздухе, он сел, подмяв  серую с  желтизной  полу  шинели. Он  видел,  как  там,  далеко-далеко,  земля стала проваливаться  за горизонт, открывая  пустое небо и  увлекая за собой  частые  белые  стволы берёз, и  избы¸  избы  сползающие в  бездонную  пропасть за ними  вслед. Мокрый холодный ветер, выдавливал слезу из глаз и забивал рот воздухом, а дышать было нечем...

              Выстрелив ещё раз в уже лежащего Горюнова, офицер извлёк из кармана тонкий белый платок и звучно высморкался.

              - Как ты можешь так, Густав?

              Высокий  вопросительно  посмотрел на  своего товарища. Тот поспешил объяснить:

              - Так спокойно... Ни один нерв не дрогнул. А тебе ведь ещё и двадцати нет от роду.

              - У Гоффов рука не дрожит, когда её поднимают на правое дело.

              Тронув носком сапога труп, он скривил рот усмешкой:

              - Холоп... Лаптем  щи  хлебал, а  власти  захотел!  Стрелять вас всех, как бешеных собак...

          С неба, как будто не понимая того, что случилось сейчас у глухой стены разрушенного дома,  улыбалось  солнце,  и от его улыбки  таяла снежная рвань, будто кем-то нарочно разбросанная по чёрной  оживающей  земле.  К сапогам прилипала грязь. Гофф, щурясь, протирал пенсне.

              - О чём думаем, поручик Бакланов?

              - Я?.. Да так. Вот ты убил мужика... Его  отец был крепостным твоего отца. Затем  получил  свободу.  Об  истинности  её спорить  не станем,  нет: пусть она и  не с большой буквы, но – свобода. А его  сыну  уже  мало  этой так называемой свободы.  Не  кажется  ли тебе, что простые люди начинают понимать суть...

               Длинные  пальцы  посадили  пенсне на переносицу, отчего физиономия снова стала непроницаемой, как высеченная из камня голова идола.

              - Свинья.

              - Что?

              - У вас,  русских,  есть пословица:  посади свинью за стол, она и ноги на стол. Комментарии?

        Некоторое время слышалось лишь чавканье сапог. Бакланов смотрел себе

под ноги, Гофф изредка похрустывал пальцами за спиной.

              - Меня, Густав, до некоторой степени  смущает одно обстоятельство.

              - Именно?

              - Вы этого мужика... Как его фамилия?  Впрочем,  конкретность сейчас уже не имеет значения.  Вы его мучили жестоко и долго.  Кстати,  как я понял, не с целью что-то выпытать у него, а с целью помучить. Зло сорвать.

           Поручик Бакланов взглянул на Густава Гоффа. Тот продолжал размеренно вышагивать, давая понять, что у него хватит ещё терпения слушать речи, не имеющие отношения к обстановке.                                                                                                 - Кстати, - вновь  опустив  глаза,  как  бы  размышляя,  заговорил  его  спутник, -  ваше поле,  ваш лес и дом,  всё ваше добро...  Как оно вам досталось?

              - Хм... Вопросик. Родовое.

              - То есть, передаваемое по наследству. А – изначально?

              - То есть, кто был первым?  Генерал Гофф  получил  из  августейших рук за заслуги перед отечеством!

              - То есть, ваш родовой труд непосредственно на пашне равен нулю.

              - Для этого существует быдло.

              - То есть, крестьяне.

              - То есть, то есть... Не вижу разницы. Ты вообще-то куда гнёшь?

              - Куда? Ты с таким писателем, как Максим Горький, не знаком?

              - Горький? Тоже из быдла? Упаси бог быть знакомым со всяким отребьем. Красная поганая кровь... – Гофф поскользнулся, посмотрел на измазанный    грязью сапог. – Вот  она,  вся  немытая  Россия... Лермонтов,  да? Вот настоящий дворянин!  И что первое  приходит  ему на  ум  при думах о России? Грязь, грязь, грязь... Так что твой пролетарский писака?

              - Есть у него не лишённая  здравого  смысла  фраза:  «Хозяин тот,  кто  трудится». Просто и ясно.

              Блеснув стёклами пенсне,  Гофф  посмотрел в небо и туда же, в небо,  сказал:

           - Не всё простое ясно. Так что? Растолкуй.

           - Каждому человеку дорого то, что создано его руками. Что он создал, то и должно принадлежать ему.

         Гофф остановился, во взгляде его высвечивалось нечто определённое -

сдержанное желание выхватить наган.

              - Уж не подпольный ли большевик ты, поручик?

              Поручик смущённо потупился.

              - Нет, - ответил он не сразу, - я не холопского, но и не дворянского              происхождения.

              - Ни то, ни сё?

              - Спокойнее, юнкер. Я другое  хочу  сказать. Срывать зло на беззащитном – это удел слабого, не так ли?

              - Продолжай: мысль в классику просится. Интересно послушать.

              - И мне вот кажется, что в вашем поединке... Если это можно назвать   поединком, победил всё-таки он...

              Бакланов снова прервал свою речь раздумьем. Он видел блестящие       выпуклые стёкла и увеличенные голубые пятна глаз под ними.  И тонкие губы, сложенные  в  постоянную  едва заметную, -  но заметную! – ухмылку.  Нет, он никогда не выносил этой ухмылки, ему казалось, что какое-то жуткое создание разглядывает  его,  как  козявку  под  лупой,  прежде  чем  придавить  ногтем.  Вспомнилось   вдруг,   как   этот   Гоша,  маленький   и  тощий  мальчишка  в  накрахмаленной белой рубашке, с каким-то животным наслаждением,  накинув шпагатную петлю на  горло мучительно стонущей  кошки, вешал  её  в  саду на  яблоневой ветке.

              - Физически победили его вы – это безусловно, - отведя взгляд в сторону, продолжал  Бакланов.– Но чем-то другим – я  пока  не  могу  сказать, чем

именно – он превзошёл вас.

              - Ну, ну?

              - Можешь не усмехаться?  Он выстоял.  Он, извини, плевать хотел на боль,  на  страх  перед смертью и тому подобные вещи, на которые  вы были очень щедры.  Это ж, Август, герой - не герой... Да убери ты свою идиотскую улыбку: от неё, честное слово, жутко становится.

              - Но что тебя всё-таки смущает? Я вижу твоё смущение, вижу.

              - Видишь... Ну, ладно. Они  всё же  создали  армию. И, если в ней все

вот такие, как этот... Горюнов? Вот вспомнил. То ты представляешь, что это за армия?!

              - О! Да ты, что, восхищён? Че-ем, поручик?

              - Но ведь великие полководцы не скрывали  своего  восхищения           достойным противником... Не делай гримасу: я ни на что не претендую.

              - Ваше благородие подозрительно  много видит хорошего у большевиков.

              Бакланов сделал вид, что  не  расслышал  издёвки,  и  юнкер  немного подождав,  вновь скрипуче заговорил.  Кто-то  из  знакомых офицеров, слушая его, как-то  пошутил:  «Ты, Густав,  нашёл бы время и смазал бы хоть сливочным  маслом челюстные суставы».

          - Я твёрдо уверен, Александр, что из этой затеи с армией у них ничего   путного не получится.  Я даже не говорю о том, что они не в состоянии её           оснастить, они не смогут ею управлять. У них некому это делать. Из слесарей  полководцев стряпают! Анекдот.

              - И всё же, извини, кое у кого, да и у нас с тобой, зады побаливают от этой... Анекдотической.

              Лёгкая краска набежала на бледные щёки Гоффа.

              - Временно. Мы ещё приготовим для них свинцовый кулак... Впрочем,

ты шутник, называя этот сброд мужиков армией.  На  мужике  далеко  не          уедешь: попы осилят большевиков.

              - Попы?

              - Именно. Вера вбивалась в мужичий мозг веками,  а большевики хотят выковырять её оттуда немедленно. Ещё один анекдот.

              - Но, Густав, попы сулят мужику царство небесное, о котором ни у кого нет ясного представления, а  большевики дают натуральную землю, которая мужика век кормит. Не кажется ли тебе, что он очень скоро разберётся?

              - Не говори, пожалуйста, о земле: это напоминает мне Берёзовку, наш лес и поле... Теперь наше поле бороздят мужики на дохлых клячах...

 

                                                       *   *   *

              Да, мужики пахали землю.  Она уже сбросила снежную шубу, подставив себя солнышку, и даже подсохла.  Вывернутые лемехом пласты, ещё влажные и блестящие, напоминали грачиные крылья.  Беременная женщина вела коня по борозде. От коня осталось всего три вещи – кожа, кости и  название,  и  потому  Насте Горюновой  приходилось  кричать,  размахивать кнутом перед острой  лошадиной мордой и тянуть повод. Кто объяснит, почему именно в тот миг, когда далеко на севере прозвучали выстрелы,  оборвавшие  жизнь  Ивана, Настя  села  в  борозду  и обеими руками схватилась за левый бок. Конь остановился, широко расставив передние ноги, и опустил к ней большую голову на длинной шее. Оставив свой  плуг, волоча, как неживую,  левую ногу,  приковылял сосед – Павел  Воронов,  бывший красноармеец.

              - Что с тобой, Настя?

              - Сердце... С Иваном, видать, неладно...

              - Ну, что ты, Настя...

          Он просунул руки ей под мышки и попробовал оторвать от земли.        Женщина медленно, с трудом, поднялась, крепко вцепилась в плечо Воронова.

              - Я, Паша, домой пойду... Не могу больше...

              Обнявшись, они поплелись  в село,  в  Берёзовку.  Войдя в избу, Настя соскользнула с  плеча  Павла,  легла на скамью. Он видел её белые  выступающие  скулы, мерцание  в  глазах, что-то ищущих на потолке, сухие раскрытые губы и не знал, что делать.

              - Худо мне, Паша. Кондратьевну надо.                                                                              Он постоял в  нерешительности,  затем резко повернулся  и,  оставив дверь   полуоткрытой,  разбрызгивая  лужи, помчался по селу.  Кондратьевна своё      ремесло знала и связанную с ним ответственность тоже.

              - Анюта! Хлебы в печи! – крикнула она дочери.

              И вот она уже быстро идёт, почти скользит, едва отнимая ноги от липкой дорожки.  Павел  часто дышит за её спиной.  Вместе  они  переложили Настю на кровать.  Кондратьевна заставила Павла  достать из печи  горячей воды  и,  когда он поставил рядом с нею большой чёрный чугун, окутанный паром, она глянула на него, словно впервые увидела, и сердито сказала:

              - Уйди, бесстыдник!

              Павел закрыл  за собою  дверь и  подпёр её плечом.  В  морщинах  на лбу стала копиться влага.  За  обтёртыми  старыми  досками  двери  слышен стон. Вдруг  резанул  сердце  крик.  Воронов  схватился  за грудь, выпучив   глаза,   прошептал:

              - Что же это я?  Иван ведь на фронте... Доброволец. Стыдно, Пашка!

              И он ушёл. Словно что-то от души оторвал.

              К вечеру родился сын. Назвали его Василием.

 

 

                                       2. Василий  Воронов

                                                

               Солнце  горячими  лучами  жжёт  плечи, лицо; пот  заливает глаза и  щиплет шею. Очень трудно дышать. Перед  ним  мелькают  то руки, то хитрое, с босяцкой ухмылочкой, лицо Шурки Королькова, который  чуть  ни   каждую  секунду ритмично бьёт его в лоб. Это Шурка-то, Шурка-урка, с которым  Ворону давно хотелось сойтись один на один, да надавать ему почём зря, чтобы не очень-то форсил перед девчатами. Никак серьёзного случая не выпадало. А тут Маришка сама подошла… Мариша, в которой он души не чаял, а сказать ей об этом  духу   не  хватало.   На  перемене   подсела  к  нему  за  парту,  плечом    прислонилась так, что, казалось, парта вместе  с  ними обоими  взмыла  вверх  и  они  понеслись по воздуху бог знает куда. Что девушка шептала ему в ухо, он понял не с первого раза, но понял, наконец. Оказывается, Шурка-урка пристаёт к ней с «такими предложениями… Ну, ты сам понимаешь…» И вот за школьным сараем они двое в кругу ребят, которые кричат: «Ты ему в глаз, Ворон! Кувалдой своей! Коронным!..»    И  вдруг  всё   исчезло.   А  перед   Василием   стеной   встаёт   растерзанная земля и, падая, твёрдыми  комьями стучит и стучит по каске.  У ефрейтора  Буянова в глубине под каской  глаза точно такой  белизны,  как и медаль «За отвагу» на его груди, из продолговатой  дыры  под обвисшими усами  несётся визг:  «Танки-и!»  Над головой, круша окопные стены, ёрзают танковые гусеницы, заваливая Ваську Ворона горячей землёй. Какой-то детина в серой каске,  оскалив  коричневые  перекошенные  зубы,    стучит  его  по  голове     затыльником  приклада.  Больно!   Хочется прикрыться руками, но они увязли в чём-то холодном, да и сам Василий с каждым ударом всё глубже проваливается в студёное болото...

               Он открыл глаза и в темноте ничего не увидел.  Толчки сердца тупой болью отдавались в голове. Василий привычным движением потянулся рукой ко лбу – ремни  врезались в запястья.  Бок, на котором он лежал, совсем застыл.  Кое-как ему удалось сесть.  В ушах усилился гул,  по лицу – ото лба вниз – словно муха  пробежала  и,  тёплая,  юркнула  в  уголок  рта.  Он провёл  языком по   растрескавшимся губам – солоно... Итак, кошмарный сон пропал, возвратилась ещё более кошмарная  явь. «Будут  снова мучить, - подсказало сознание. – Ну, что ж, нужно беречь силы.  Пока жив,  не  всё  потеряно.»  И Василий, нащупав  ногами стену и поёрзав по влажному полу, привалился к ней.  Но  отдыхать – если это можно  назвать отдыхом – пришлось не долго. Свет больно ударил по глазам. В ослепительном прямоугольнике двери появился чёрный силуэт солдата.  Воронов  поднялся,  не  ожидая  приказа. «Чтобы  мной  ещё  фриц  вонючий командовал!».  Выйдя во двор, он  зажмурился от солнечного света, отражённого от алюминиевого полумесяца на груди отступившего в сторону солдата. Василий с любопытством стал разглядывать эту диковинку. Солдат ткнул  его  дулом  автомата в плечо и сказал два  отрывистых слова. Воронов  оглянулся и увидел ещё одного конвоира с таким же полумесяцем на груди. «Турки что ли?»

              Его, толкая в спину автоматами,  ввели в тёмную,  будто  бы  вообще без окон, комнату. Солдаты расположились по бокам за его спиной. На столе

электрическая  лампочка, рефлектор  весь  свет направляет в лицо  Василия.  Рядом с нею  вспотевший  графин с водой,  капли  на стекле  бисерно сверкают. Мучительно захотелось  пить.  Не дадут – это он твёрдо знал.  Откуда-то из-за стола донёсся приглушенный голос. От неожиданности Воронов вздрогнул и, может, поэтому не обратил внимания на то,  что вопрос был задан по-русски. Он лишь сейчас разглядел  в  темноте  две  белые  полоски  погон  и между ними едва заметное пятно – лицо  говорящего.  Саднил на  лбу след  от  приклада,  которым его  там, в окопе ещё,  наваливаясь грузным  телом,  ударил немецкий     солдат,  и вот теперь кровь, стекая к глазам, мешала смотреть. Подаваясь всем телом вперёд, Василий спросил:

              - Что?

              - Фамилия!?

              Воронов промолчал, шаря глазами у себя под ногами. «Говорить или не говорить?  Всё  равно убьют.  Уж лучше говорить,  но так, чтобы от моих слов их корячило.»

              - Видишь ли... Как там тебя? С моей точки зрения моя фамилия в         данный исторический момент никакого принципиального значения не имеет...

              - Мольчат!

           По акценту Василий понял, что допрашивает его немец, и как бы         удовлетворился этим.  Теперь он стал различать  даже  черты лица офицера (ну, да,  офицера: погоны-то  серебряные)  и был удовлетворён  ещё тем,  что  во фрицовских чуть заметных в темноте глазах удовлетворённости не светилось.

              - Я тебя спрашивайт, а ты отчвечайт! Фамилия?

              - Опять  подавай  тебе фамилию... Давай поговорим о чем-нибудь более существенном. Дело в том...

              По ту сторону  стола  скрежетнули по полу ножки стула. Немец  подошёл вплотную к Василию. От удара голова дёрнулась вверх... Неплохой  апперкот, но Ворон устоял: разные весовые категории – немец на голову ниже его.

           Часа через  два его вывели. На ступеньках крыльца он едва ни натолкнулся  на очень  высокого и очень  худого  офицера. Все  четверо  замерли – солдаты по уставу,  Василий от  неожиданности, офицер... Воронов смотрел на него          исподлобья через выставленное вперёд плечо. За один миг он  успел разглядеть длинный тяжёлый подбородок,  две прямые резкие борозды, расходящиеся от ноздрей ко рту, и пенсне... Странное  пенсне:  за  его стёклами ничего не          разглядеть – серовато-голубоватые  пятна и ничего более. Лицо приблизилось,  словно  отсеченный, упал на грудь подбородок и обозначился безгубый чёрный рот.

           - Ба! Горюнов! Живо ещё холопье отродье...

           Василий Воронов отшатнулся.

           В комнате с окон уже были  сняты  фанерные  щиты. Тот немец, что его            допрашивал, составлял их в угол. Что-то сказал ему высокий и тот вытянулся  в  струну перед ним. Василий не вслушивался в их слова. В школе по немецкому языку  он  выше оценки  «посредственно» никогда не вытягивал. Да и от толчков сердца  казалось, голову покачивало, а мозг сверлила одна  мысль: «Откуда он меня  знает?»  О том, что  его  настоящий  отец – красный  командир  Иван     Горюнов, герой Гражданской войны,  канувший на ней  бесследно,  ему  было  открыто  матерью  перед  отправкой  на  фронт. Почему раньше  не сказала? Боязно: НКВД врагов народа вылавливало где надо и не надо, а Иван Горюнов   георгиевский кавалер – царская награда на груди! Так что, пусть он и красный командир, и с шашкой именной, да куда вместе с ней он делся? Трупа его никто не видел.  Значит - что?  А то, что безвестно исчезнувший георгиевский кавалер Иван Горюнов теперь для чекиста или подлый трус, или предатель, или вообще вражеский агент. Враг народа, в общем. А сын его - то самое яблочко, что далеко не катится. «Бог знает, сынок, как у  тебя  на  войне  сложится,  а знать, кто отец твой, надо: и крест, и шашку он заслужил, защищая Отечество…Хоть царское, хоть советское, а всё равно родное.»

              Наконец,  высокий проскрежетал по-русски:

              -  Конвоиров не надо.

              - Абер дас ист гефар...

              - Я, кажется, сказал вполне определённо, -  глядя на Василия, продолжал офицер в пенсне. - От этой сволочи вы всё равно ничего не добьётесь:  такова уж их порода...  Роте швайн.  Э, да что вы в русских понимаете? Аллес.

              На краю оврага, где они остановились, росла кустистая полынь, и запах

её кружил голову,  как в родной стороне на  непаханном  лугу под  Берёзовкой.  Со дна   оврага тянуло сыростью. Там грудой железа в грязи лежали остатки немецкого «Опеля». Почти сразу же за  оврагом  начинался лес – густой, непроглядный... Офицер расставил поудобнее ноги в узких сапогах с  высокими  надраенными голенищами, от которых ноги казались необычно длинными и тонкими.

              - Итак, Горюнов...

              - Я – Воронов.

              - Воронов? – Под стёклами очков мелькнуло  что-то живое. – Воронов… Что-то не припомню такого холопа. Ну, для  кого и Воронов, а для меня,  для  вашего  хозяина, графа Густава Гоффа,  вы как были, так и будете Горюновы. От слова горе. Жить тебе  осталось  несколько  секунд. – Он немного  помолчал. – Когда-то эти самые слова я говорил твоему отцу.

              Василий выпрямился, к  щекам подступил жар, больно застучало в      висках. Но он, может, по молодости, не думал в эту минуту о смерти. Он думал  об овраге за  спиной: как бы туда кувыркнуться, а там - как получится… Однако, что там говорит фашистская сволочь?

              - Пренеприятное известие, что поделаешь, но твоего отца пристрелил именно я. Как паршивую собаку.

               - Га-ад... – шевельнул плечами Василий, но бечёвки лишь сильнее впились в тело. Грудь обожгло болью, перед глазами поплыло. «Устоять, устоять надо, товарищ лейтенант!» Устоял.

              Гофф пропустил «гада» мимо ушей и продолжал, не меняя интонации:

              - Тогда я говорил ему о боге. О чём тебе говорить, не знаю: вы,               коммунисты, ни во что не верите -  сплошь безбожники и потому недочеловеки, то есть скот, который даже в качестве мясопродукта никуда не годится.

              Руки, руки связаны! От досады, что из-за этого он ничего не может сейчас сделать вот с этим скрипучеголосым, слёзы щипали глаза. Но просто так сдаться для него было невозможно. По-прежнему оставалось одно оружие – слово. Надо бы признаться,  что словом он владел далеко не мастерски, так, упражнялся с мальчишками в острословии,  которое преподаватель русского языка  называл  ослословием,  но громить врага нужно любым оружием, как говорил бойцам батальонный политрук.

              - Нет, верим, - твёрдо сказал он.

              Над пенсне на миг показались сухоньки светлые брови.

              - О-о? Во что же, позвольте спросить?

              - В торжество коммунизма!

              - Ну, это, полагаю, всем бабам в Берёзовке известно. Во что ещё?

              - И в торжество справедливости !

              Из тёмного квадрата рта послышалось три неторопливых  коротких звука – Густав Гофф счёл нелишним хохотнуть.

              - Грабить и убивать честных людей – это ваша справедливость?

              - Вот что, господин как там тебя, нам не договориться: это у фашистов     только кровь на уме. Делай уж своё гнусное дело.

               Но за двадцать лет тоски  по Берёзовке у Густава  Гоффа  слишком много накопилось, чтобы вот так просто расстрелять этого мальчишку,  снова             растормошившего графскую душу. Его бы не расстрелять, его бы плетьми, палками до  потери всякой чувствительности, а потом – водой холодной из холопского колодца с журавлём и снова, снова...  Не-ет, никто из вонючих швабов в не очень-то родной ему, как оказалось, неметчины не испытал того отравляющего всё твоё существо горя, когда у тебя отбирают родовое... Потому и цацкаются с этими... Клопов-кровопийцев давить надо, а не проповеди им читать.

              - Не торопись, Горюнов, - сдержался всё же он от последнего шага, после которого, чувствовал, снова нагрянет тоска и пустота. – Посмотри вокруг: жизнь прекрасна! Посмотри в последний раз, ибо мёртвые ничего, абсолютно ничего не видят. Я заранее торжествую: жизнь станет по-настоящему прекрасной, когда мы уничтожим всех вас, коммунистов, и вернёмся в родные места, чтобы её вновь создавать.

              - Рано торжествуешь.

              Немец захлопнул рот, похрустел пальцами за спиной. Василий с          преувеличенным вниманием следил за ласточками, мечущимися над травой.

              - На что же ты надеешься? Уж не на вашу ли Красную Армию?

              - А хотя бы!

              - Ха! Колосс на глиняных ногах! Толпа мужиков!..

              - Слушай, ты, фашистский теоретик. Вспомнишь меня, когда тебя самого поставят к стенке.

              Гофф щёлкнул лезвием раскрываемого ножа.

              - Лицом к оврагу!

              Сердце Василия дало сбой: оно уже готово было принять пулю, но никак        не  позорный удар ножа от обыкновенного бандита в офицерском  мундире. И к тому же противно, несуразно красному командиру принимать смерть спиной.

              - Что, не хватает мужества ударить в грудь?

              - Это у тебя ума не хватает, лапоть серый. Поворачивайся!

              Повернулся.  Прислушался  к  шагам  немца.  Почувствовал,  как  тот взял его за руку и стал разрезать бечёвки, стягивающие руки, и какая-то мерцающая радость забрезжила перед глазами, сердце притихло в глупом ожидании. Опали, наконец, путы с рук и Василий услышал затылком:

              - Вот теперь повернись лицом к смерти.

              Гофф стоял в каких-нибудь полутора шагах от Воронова и не спеша расстёгивал кобуру. Тут крестьянский сын и собрал «все последние силы». «Не промахнуться бы!» - только и было в сознании. Бешеный скачок и… Коронный в глаз! Густав Гофф на миг повис в воздухе и рухнул в траву. Блеснув, исчез в седой полынной зелени осколок пенсне. Из расстегнутой жёлтой кобуры торчала рукоятка пистолета. Мгновение-другое Воронов стоял в нерешительности, опасаясь потерять время, и всё же выхватил его, «Вальтер» воронёный. А вот ввыстрелить в лежащего ненавистного Гоффа не выстрелил. Почему? Лежачего не бтют? Какое там!? Лес за оврагом! И только в нём спасение! И там, в лесу, натыкаясь на стволы деревьев, он спиной чувствовал опасность, которая, казалось, вот-вот настигнет, и бежал, бежал, хватая ртом воздух.

           

                                

                                                            

                                                             *   *   *

                               «Там на нашей площади любимой

                                 виселицы чёрные стоят...»

             

         Пожилой  и,  как водится, усатый старшина, сидевший на мягком стуле, вынесенном из особняка под высокой  черепичной крышей,  оборвал  песню,  положил голову подбородком на меха аккордеона.

              - Эх, Вася, Вася, знал ли этот «Хохнер», - он постучал по корпусу            инструмента, - что будет петь такие песни? А?  Да брось ты читать! Не люблю, когда люди читают: ни поговорить с ними, ни чего другого...

              На обветренном  лице  капитана  светлыми  полосками  выступали брови, а над ними - прикрытый пилоткой, косой шрам. Он опустил на колени руку с письмом, грустно посмотрел на старшину. А старый вояка заговорил снова:

              - Вру я всё, Вася. Чего там «не люблю»? Гляжу вот – читаешь. А меня   тоска берёт. Тебе вот сразу два, а мне кто напишет? Это ж я про себя песню пою, это на моей площади любимой виселицы чёрные. И не просто виселицы.  Мать,  жена Верочка... Ветер из стороны в сторону... Не мог боя дождаться. А дождался – в госпиталь сходу.  Кое-как, с трудом, сюда вот...  Командую  картошкой  да пшёнкой – тьфу!  Ну, хоть фрицев  иногда  мёртвых  вижу – и то легче.

              - Спой ещё, старшина.

              - Спеть? Да, в этой области я не Сергей Лемешев, а всего лишь Серёга Кучерявенко. Да и то всё на один мотив.

              - Нельзя же так переживать, Иваныч…

              - А – как? – не дал ему договорить старшина. –  Ты вот чего морду кислую делаешь? Сочувствуешь? Не лицемерь. От кого весточка? От зазнобы?

              - Зазнобой я так и не обзавёлся.  Была в школе одноклассница, Мариша, так  я на неё взглянуть не смел. Зато от всяких посторонних посягательств берёг. Бдительно. А пока я тут воевал, она там замуж вышла за того самого Шурку-урку приблатнённого, на которого жаловалась и которому я за неё чуть глаз ни выбил за школьным сараем.  И вся любовь.  А письмо от мамы. Отца, Ивана Горюнова, вспоминает. Всю молодость на войне провёл. А я что? То финская, то вот эта…

              Старшина, прикусив ус, долго смотрел в одну точку вдали. Вздохнул:

              - Ты хоть отомстил за отца по-человечески. А мне не пришлось…

              - Какое там отомстил...

              - Ну, если такой, как ты, подцепит на кулак... Эх, встретил бы я тех гадов,  что над  моими надругались, - никакого оружия не надо – зубами рвал бы!

              Старшина  хотел ещё что-то сказать, да лишь  помотал  головой,  словно пытаясь сбросить что-то крепко вцепившееся в кудрявый чуб, и рванул меха аккордеона:

              - Ой, туманы мои, растума-а-аны... А ты как в партизаны попал?

              - А  я  помню? Когда он стал резать путы, сердце задохнулось. И весь я в одном - не промазать бы по очкам! Выхватил у него из кобуры пистолет, а он вроде мяукнул. Стрелять – не стрелять? Так фрицы ж услышат!  А того, не сообразил: они ж подумают, что это Гофф меня шлёпнул, а не я его. Прыгнул в овраг, через «Опеля», помнится, перемахнул, как через игрушку, а как из оврага выбрался, не помню. По лесу спотыкался, будто смерть мне в спину холодом дышит. Пацанячий страх, когда из чужого сада удираешь, а хозяйская собака за пятки хватает? То, Иваныч, – комедия. Что такое бежать от собственной смерти – никакими словами не передать. Упал всё же и подняться  нет сил. Тихо кругом, на траве дрожат солнечные зайчики, и никакого им дела нет ни до какой войны.  И  вдруг  слышу:  у  фрицев  гвалт  поднялся. Откуда что у человека берётся, из каких арсеналов? Меня как ветром подняло. Лишь когда осталось лишь на карачках ползти, рассуждать стал: черта с два фриц сунется в лес – тут же и партизаны могут встретить! Лёг на спину, руки-ноги раскинул – небо надо мной, верхушки деревьев колышутся… Свобода! И не важно, кто меня найдёт – медведь или партизан. А самое интересное, Иваныч, – это как я проснулся.  Сначала туман такой,  словно небо осеннее, а потом туман постепенно рассеивается, рассеивается и появляется её лицо...

              - Чьё?

              - Ну, чьё? Её. Василиса Прекрасная...

              - Да ну?

              - Я  сейчас документально докажу. – С  этими  словами  Василий стал  расстёгивать  карман гимнастёрки. – Потом мы вместе на задания ходили.

              - И никогда не выполняли.

              Рука капитана замерла с зажатым в пальцах небольшим пакетиком.

              - Это почему ж?

              - Так нужно ж смотреть, где фриц? А ты – ей в очи.

              - А разве не стоит? – засмеялся Василий. - Вот.

              С маленькой фотокарточки, какие  приклеивают к паспортам, на Сергея  Ивановича смотрела самая простая востроглазая  девчонка с бантиками в       косичках.

              - А говоришь, зазнобы нету.

              - Нету, Иваныч, - со  вздохом  промолвил  Воронов,  заворачивая фотку обратно в пакет. – Не только  про себя  вы  песню  пели. Схватили её  полицаи в деревне, что Подолянкой называлась. Так что не одна у нас Зоя Космодемьянская...

              - Значит, мы с тобою того... Одного  поля... А – к чёрту!  Ты  вот чего мне скажи, хлопче. Геройствуешь тут в разведке, орденов одних, как у командира Бакланова, но ведь ты ж и в плену побывал. У особняка чуть-чуть  не  считается: был – и точка. Как ты из его-то лап выскочил? Наш смерш позабористей ихнего гестапо или как там ещё. А ты – и тут, и там.                                                                                                    - Да  партизаны  и  выручили,  сам  батя  заступился.  Даже звание         восстановили.  Жалко вот, что  пистолет  отобрали. Воронёный же.                  

              - Нашёл о чём жалеть. Шкуру спас – и ладно. При чём дважды – от этого, как его? Ну, да, Гоффа. И от смерша. А то бы – штрафбат.

              - Штрафбат – до первой крови, а я уже два раза раненный был. Первый орден в госпитале получил. Сам батя представил.

               - А чего не спишь-то?  Блукал  всю  ночь  где-то, пришёл на рассвете, а у меня и каша ще тильки булькать почала. Ну, хоть удачно?

              - Вот потому и не сплю... Та  нет,  не из-за каши. Как бы тебе сказать?    Стащили  мы  его  прямо  с  постели – длинный, костлявый и глаз чёрным         перевязанный, как у того пирата  Сильвера  из  «Острова сокровищ». Ну, я его разок под челюсть – чтобы шуму не поднимал. А цаца, видать, важная: на стуле френч висел, так погоны витые.                                                                                                   - Значит, от того и  не  спишь, что непочтительно  обошёлся с гадом        высокопоставленным?

          - Шутки шутками, но, хоть он и без очков, а я его узнал...

         Оба обернулись на скрип калитки. Вошёл солдат с автоматом на груди.

         - Капитан Воронов! К командиру.

 

                                                

                                                                      * * *

              В большое квадратное окно вливался розовый рассвет, заполняя комнату нежной прозрачностью. Из форточки пахло цветущими садами и гарью. Тень подполковника ложилась на зелёное сукно широкого письменного стола.       Казалось,  что он всецело занят  наблюдением за громкой  вознёй  точно таких, как дома,  воробьёв на цветущих ветках.  Но это только казалось.  За его спиной по другую сторону стола сидел  бывший  друг. Жёлтую кожу,  обтягивающую  ключицы,  оттенял белоснежный  воротник гейши – от предложенной  одежды  он брезгливо отказался. Своим  единственным  глазом  он  настороженно      смотрел в спину подполковника,  стоящего у окна. Наконец, тонкие губы тронула презрительная усмешка:

         - Покинул армию в труднейший момент - как крыса тонущий корабль.

Предатель.

         Подполковник  резко  повернулся.  Гофф смотрел на Бакланова против  света и не мог видеть того,  что горело в глазах советского офицера. Голос его был глух, но в нём чувствовалась спокойная уверенность.

              - Я – предатель?

              Пленный  надменно молчал, давая понять, что от своих слов  не           отказывается.

              - Вот оно что... Кого же или что же я предал?  Армию?  Но... Ты, Густав, родился в России,  дед и прадед твои родились и жили в России.  А россиянами вы никогда не были, и никогда не любили её, а молча использовали как          источник доходов.

              Гофф сделал движение, но Бакланов остановил его, подняв руку.

              - Да, да, Россию вы не любили. Любить родину – это любить  её  народ. Земля без народа – это территория. Вот  территория  русская вам и нравилась, как может нравиться хорошая дойная корова. Только  земля с любимым народом – я повторяю: с любимым – и есть Родина. С большой буквы. Подожди,            договорю.  Ты любил, конечно. Жену, отца, может, ещё приятеля Зубова,         который из людского пота делал деньги  и  тебе их  проигрывал. Но ведь Зубовы – не народ, а клопы на его теле. Народ – это как раз те, кого вы за людей  не     считали,  да и не считаете до сих пор,  но  кто создавал  всё  то, чем вы, да и я в том числе,  жили и наслаждались жизнью.  Когда же партия открыла  людям глаза и они предъявили права на плоды своего труда... Нет, ты не Россию спасал, ты  паразитическую  жизнь свою  спасал,  шкуру свою драгоценную. По твоим понятиям, разумеется. А я помогал тебе.  Во-время очнулся.

              - И сбежал.

              - Нет – вернулся на Родину. Я не мог предать её.

              Раздался стук в дверь. Бесшумно  распахнулись  полированные  узорные створки.

            - Товарищ подполковник, капитан Воронов по вашему приказанию

прибыл!

         Василий сразу догадался, что в штабной комнате его пленник –  по чёрной  бархатной полоске, наклонно пересекающей  высокий затылок,  по  узким      плечам, с которых  свисала белая  рубашка. «И чего я тебя тогда не шлёпнул?» Гофф  повернул  лицо  к   вошедшему  и, обвив  побелевшими  пальцами  поручни  кресла, приподнялся. Оттянутый книзу подбородок, тонкие, почти не заметные губы...  Сжав  кулаки,  Василий  всем  телом  подался,  пожалуй,  к  самому ненавистному для него существу на земле. Густав Гофф рухнул в кресло. Поняв, что в кабинете  происходит  нечто  весьма  необычное,  подполковник  Бакланов    подошёл к Воронову.

              - Объясните, капитан, в чём дело?

       Весь рассказ Василия немец прослушал, не шелохнувшись, с закрытыми             глазами, и, конечно, не видел  одного очень тяжёлого  взгляда  своего  бывшего  друга.  Бакланов  долго молчал. Затем  поднял  на Василия  печальные глаза.

        - Прости, капитан. Я тебя вызвал совершенно с другой целью. Я знал, что ты из Берёзовки, да мало ли  Берёзовок в России? Хотелось ему, - кивок в сторону замершего Гоффа, - на живом примере...                 

       - Товарищ подполковник! Этот же гад моего отца в гражданскую расстрелял! Сам об этом сказал. Дайте мне его…

       Бакланов бережно обнял плечи капитана, разворачивая его к двери.

       - Видишь, какая история… Отца твоего он расстрелял при мне…

       - При… Вас??

       - Я и говорю: история. Потом расскажу. А сейчас, товарищ капитан, война и у неё свои законы, которые нарушать мы не имеем права, потому что мы армия, а не банда. Пленных не убивают.

      - Значит, им можно, а нам нельзя?

      - Им тоже нельзя. Но зуб за зуб – не для Советской Армии.  

       Проводив  Василия до двери,  Бакланов вернулся. Гофф  встретил его стоя, опустив, как в строю, руки.

          - Я  проиграл, поручик Бакланов, - промолвил он, глядя единственным  глазом свысока, и весь его вид, несмотря на нелепую, в нижнем белье, фигуру, выказывал, что проигравший готов пожать победителю руку. С достоинством  пожать и уйти с высоко поднятым,  выпяченным  вперёд  подбородком. – Я  упустил из виду тот факт, что  в  вашей армии служат русские солдаты.

              Бакланов, чиркая, ломал  спички, не обращая внимания на немца,  и тот, обмякнув, медленно опустился в кресло.  Подполковник  раскурил,  наконец,  сигарету и, помахав в  воздухе,  погасил  спичку. - Армия, говоришь?  Солдаты  русские?  А  про коммунистов забыл? Они всегда...

              - Это другая  тема,  поручик, - поставив  ладонь  торчком, остановил его Гофф. – Армия у вас первоклассная, хотя бьёт числом, а не умением. Видно, что не граф Суворов её обучал...

              - Тебе ли, Густав, судить о русском солдате и о коммунистах тоже?

              - А вот это нуждается в доказательствах.

              - Доказали уже. Часовой!

              - Минутку, - поднялся граф. – Я признал своё поражение. Но – своё!

А сама игра ещё далеко не проиграна. Подумай  над  этим  на послевоенном досуге. Меня сейчас расстреляют?

              Буднично  так  спросил,  словно  его не на расстрел, а на прогулку по придворцовому парку приглашают. Хватило графской высокомерной выдержки  сказать  таким  тоном,  но дёргающиеся  губы  удержать не удалось. Бакланов с некоторым удивлением взглянул на стоящего навытяжку Гоффа.

              - Ты о чём? А-а... В Советском Союзе, граф, пленных не расстреливают.

 

 

                                      3.  Густав Гофф

 

              Как обычно, после обеда дед Василий лёг вздремнуть на поношенный скрипучий диван и стал смотреть по телевизору очередную многосерийную кровавую жестокость с элементами  эротики  на грани порнухи.  Смотрел  без  внимания к  происходящему на экране, потому  что, во-первых, приелось, а, во-вторых,  что же ещё смотреть?  В  какую  кнопку ни ткни на «управляющем», в телеке если не осточертевшая реклама, то кого-нибудь убивают  или  за  кем-то  гонятся,  чтобы убить, и  никак убить не могут. А то двое в постели в чём мать родила – и  вся любовь у них тут... Вот и смотрел он на это непотребство, будто по  обязанности,  когда в избу вошёл сосед Шурка, и тут дед Василий вспомнил, что лёг-то он  вздремнуть, а  чего-то не дремалось. Да, подумал он, с крёхтом меняя  лежачее  положение  на  сидячее,  стар  стал  совсем,  а у стариков  всё  наперекосяк. Пригласительно хлопнул по дивану рядом с собой.                        

              - Садись по что пожаловал? – произнёс слова залпом.                                                                - Всё в телевизор глядишь? Еротики захотел? Виртухальной  или как её?

              - Виртуальной, - не сказал, а огрызнулся дед Василий.

              - Вот и я про то, – сел рядом дед Шурка. - А старуха Наталья не это…

              - Ты по делу? 

              - Ага, - извлёк сосед из недр одёжки мутноватую бутылку, деревяшкой заткнутую. – Посидим, пока Наталья не это?..  

              - Так бы и начинал без вступлений, - убавил дед Василий грозы в голосе и вперевалку отправился к холодильнику. За солёными огурцами, разумеется.

              Сели за стол, разлили по первой. Крякнули. Закусили.

              - Так ты по что всё-таки? –  Умный  был  дед  Василий:  понимал,  что  самогонка – она лишь приправа к разговору, чтобы аппетит бередить. А вообще-то она у Шурки – так, тьфу!

              - Ты, Иваныч, как бы сказать… -  гость  немного  подумал  и  налил  по второй. Дед Василий ждал, чего мудрёного в лысой голове принёс сосед на сей раз. Дождался. – Ты, Иваныч, человек грамотный. – Ещё немного помолчал Шурка, задумчиво глядя в неполный стакан, возможно, рассчитывая  услышать возражение. Не услышал. – За твоё здоровье…

              - Не темни. 

              - Да, вопрос имею. Политический.

              - Сейчас можно что угодно молоть – не посадят: Сталина нету. А этим хоть плюй в глаза – всё божья роса. Потому что не доплюнешь.                                                             - Так я, извиняюсь, про ваучер… Слово-то, слышь, какое придумали – чтобы русский мужик затылок чесал до дыр: какая моя доля в, как бы сказать, общегосударственном пироге? Всем поровну или как? И Савке-свистуну, что водку глушит на папины деньги, а работать – пусть дураки работают? По его понятию. То ись, ты да я. И тому, хто в поле да на ферме с зари  до зари? И дирехтору? А? Поровну?  Молчишь, грамотный? Тогда я скажу. Ничего на свете поровну не быват. Мы тоже не это, - повертел Ефим растопыренными пальцами у виска. – Учили, то ись, кое-што. Как там, слышь, у Ленина про социлизм?

              -  Слушай, ты ведь тоже в университете марксизму с ленинизмой почти год долбил.

              - Э-э, у меня голова не твоя – тямы не хватило.

              - Ты  про основной принцип социализма? – предположил дед Василий о докуке «учёного соседа». - От каждого по возможности, каждому – по труду. Вот. А ты, значит, хочешь и ваучеры распределять по трудовым заслугам?

              - А как же ж? Вот, слышь,  пусть Еля сам и делит – кому сколь. А то к кому я с етой его шманделкой сунусь?

              - Как к кому? Ступай на базар: там круг него амбалы стоят с табличками на  груди,  как  американский  безработный.  Только  вместо  «Ищу  работу»   написано: «Куплю ваучер».

              - А, ты думашь, он себе покупат? – Хитро прищурил глаза дед Шурка.

              - Знамо дело – новым хозяевам.

              - Вот, вот… А чего это я один пью? Ладно, за твоё здоровье. – Опрокинул стопку  в  рот, похрумтел  огурчиком,  похвалил Наталью. –  Новым  хозяйвам,  говоришь? А как нащот старых?

              - Каких старых?

              - Ты  газеты сам выписывашь, а читашь ли? Внук мой – тот читат. И вот вчерась прочитал. Чай ни в саму ли Москву вернулся буржуй какой-то. Завод там имел. Рабочих, слышь, кормил. Теперь подавай ему назад: хозяин! Когда ж кто-то хитрый спросил у него, как он рабочих содержал? Чего, слышь, буржуй ответил? В общежитиях! По сорок человек в кубрике! Сображашь? И семьи тут с малыми, и холостяки тут. Простынями перегораживались.

              Нахмурился дед Василий, повертел перед собой на столе полную стопку.

Что-то колыхнулось в душе, крылья расправило и свет застило. Не так, не так повернулось всё в  России. За зря что ли кровь-то?..  Взглянул  на  собеседника  исподлобья. Молчит, глаза – в упор. Ответа ждёт на вопрос, который не задавал.

Что ему сказать? Народ не знает, что у Москвы на уме, а Москва не знает, что у народа в душе. Или ей наплевать на эту душу? Не дай бог..

              - Это ты про тех эксплуататоров, кого в революцию наши отцы вышибли вон? Хозяева… Что-то слишком много их развелось в последнее время. «Хозяин тот, кто трудится.» Слыхал такое?

              - Не-е… Рази это не ты сказал?

              - Максим Горький.

              - Э-э… Значит, тада ещё разглядел. Голова-а.

              - Разглядел.  А трудится, Шурка, народ. Вот тогда ему и  власть  в  руки,  чтобы сам собой распоряжался. За эту народную власть мой отец голову сложил. Я сам за неё – вся грудь в орденах от Чопа до Берлина. И сам весь в дырах от пуль. И – что? – сказал так, будто поторопил Шурку задать главный вопрос, с которым тот и пришёл. И о котором дед Василий уже догадался, а отвечать на него – ни душой, ни сердцем не хотелось: щемило в груди.

              - А – то! – взъерошился дед Шурка. – Ето, слышь, што значит? Што наши сплотаторы  тожить  вернутся – тада  и  землю  колхозную  снова  под  себя, и  молокозавод у Свистунов оттяпают, и што у них ещё было?

              - Кирпичный завод, если ты про Гоффа. Вообще-то эти графья, хоть и в Питере  государеву  службу несли,  но и Берёзовку из деревни в уездное село превратили.  У тебя твою козу укради,  так ты всё село на рога подденешь.  А каково им?  Да не кипятись ты:  никакому старому хозяину новые ничего не  отдадут. А с Гоффом у меня свои, личные счёты, да уже не сочтёмся: подох этот гад где-нибудь в Германии. Если не в плену… Ты себе-то налил? Давай уж, коли на то пошло… Ну, и пойло у тебя, сосед! Так вот. Отец – за власть народную. Я – за власть советскую, что всё ещё была вроде и народная, а какая на самом деле – подумать надо. Ежели есть чем думать.

              - Или кому думать?

              - Вот тут ты прав: народ горло дерёт, а думает личность.

              - Навроде тебя.

              - А ты не подъелдонивай. Всяк человек по отдельности – личность. Если, повторяю, по отдельности, а все в куче – толпа. Куда личность покажет, туда и пойдёт. Тому в истории тьма примеров. 

              - Ага! Как Ленин, по-твоему, - голова? Вот и я не совсем дурак – кое-што из университета помню про него: историю творит народ, а не личность!  

              Усмехнулся старик Воронов, плечами могучими повёл. Не всё сказанное великими  мыслителями  принимал  он  на  веру,  как,  допустим, христианин святое  писание,  тянуло его  к сомнениям,  копаясь в которых, он вдруг делал самостоятельные открытия. Не всякое из них можно было, как теперь говорят, озвучивать: из партии турнут. А это хуже, чем из тюрьмы после отсидки срока – никуда не примут. Теперь вот хоть с церковной колокольни, хоть соседу Шурке озвучивай что угодно – всем «с гусь вода», зато душе какая-никакая разрядка.. 

              - Ленин, да? Так вот его афоризм: «Ошибок не делает тот, кто ничего не

делает.» Сам и ошибся. Насчёт народа и личности. Всё наоборот, Шурка! Ленин личность?  За ним народ и пошёл.  Сталин личность?  Народ и делал,  что он прикажет.  Потом?  При каждом  стаде нужен пастух с кнутом, чтобы  оно  не  разбрелось. Так и при народе. В Светском Союзе такого не нашлось. И что, брат,

получилось? Собрались четверо в бане и поделили его меж собой.  Одним мигом

перековались из коммунистов в капиталистов. О народе пеклись? Хрена с два.

Каждому хотелось в президенты. Власть – она, брат, не то, что твоя самогонь, голову кружит. Я  вот что думаю. Про хозяев. Больших и  не  очень.  У них,  кого  ни  возьми,  сын то  в  Лондоне, то  в  Париже  ума   набирается. А моего сына, подполковника Пашку Воронова из Афгана в гробу грузом двести привезли. Мы всю отечественную в атаку шли «За Родину!» кричали…

              - И за Сталина.

              - И за Сталина. Кричали. А шли – за Родину. Не тебе судить, коли сам

пороху не нюхал.

              - Рази я виноват, што сердце от роду бракованное?

              - Да ты и рад был тому, чтобы войну дома среди баб… Ладно, слушай.

В первую мировую русский солдат, и отец мой в том числе, – «За Веру, Царя и Отечество.» Насчёт Веры – не с татарами ж дрались, а мы и германцы одному богу молимся. Мы – за Веру, а у них на пряжках ремней поясных тиснёно: «Гот мит унс.» То есть: «Бог с нами.» Так с кем он на самом деле? Тут попы схитрили, бог с ними. Что касаемо царя – да плевать на него, а вот за Отечество… И голову сложить не жаль. За Отечество, Шурка! 

              - А в Гражданскую?

              - Вопросы задаёшь на засыпку что ли? Хочешь сказать, что и белые, и красные  за  одно  и  то  же  Отечество  убивали  друг  друга?  Так  то  война    политическая. Там не за страну, там за власть над этой  страной. Помню, отец, который Воронов, во хмелю, случалось, пел: «За землю, за волю, за лучшую долю берёт винтовку народ трудовой, народ боевой. Готовы на горе, готовы на муки, готовы на смертный бой!»                                                                                                                       - Во хмелю пел.

              - Ага. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А потом - как это? – резюме что ли: « За что боролись, на то и напоролись: ни земли, ни воли, а на что готовы были – того под завязку.»

              - Умный был старик. Об одной ноге, а – умный. 

              - Некрасова вспоминал: «Назови мне такую обитель, - я такого угла не видал, - где бы сеятель твой и хранитель, где бы русский мужик не стонал…» И так испокон веку на Руси… Так про что мы?
              - Про Гоффа, слышь…

              - Про Родину… - метнул на упрямого собеседника строгий взгляд. - Вот мы  и в Гражданскую и в Отечественную – за Родину. А за какую Родину мой Пашка в Афгане?  Интернациональный долг, видите ли! А вы объясните той матери, которой сына в гробу вернули. Что она ответит? Хотя б Наталья…

              - Да-а, Иваныч. У меня одни девки от твоей Маришки… Виноват я перед тобой, вот бог и наказал – не дал сына… Или это ты простить не можешь?

              - Не могу, - коротко ответил дед Василий, словно нечто ненужное отрезал и отшвырнул прочь. – Ты – по делу.

              - А рази я не по делу?  Главней  сыновей  ничего  у  человека нету.  Вот

Игорёшка, внук твой,  с чем из Чечни пришёл? Кака на хрен ему родина Чечня мусульманская?                                                                                                                                           - На эту тему, Шурка, у русских, говорится, что без пол-литра у самого чёрта мозги штопором…  Сталин, конечно,  зверь,  да не дурак.  Книги писал. Право наций на самоопределение… Слышал?

              - Не-а. А што оно такое?

              - То есть, право каждого народа жить так, как он считает себе нужным. Хохлу – галушки, французу – лягушки. К примеру. Так то - если по-человечески. Но! Политика с человечностью не совместима. А государство – её оружие.  Чечня же – часть государства. Что?  Нет, Родина и   государство – не одно и то же, как там политологи ни изощрялись бы, доказывая обратное. И что было делать  Сталину? То ли государство разрушать, то ли душой кривить против своей же теории. Рано было теорию в практику внедрять. Как и теперь, впрочем. Вот и не дал никому самоопределиться. Чечня ещё в сорок пятом хвост задрала -  свободы захотела. И – что? До сих пор не все из Сибири вернулись.

              - И чего, слышь, людям по-людски не живётся? В одном государстве, а кому воля, кому – хрен. 

              - Это ты что ли вольно живёшь?

              Уставились деды друг на друга нос к носу, как когда-то перед дракой за школьным сараем. Василию вспомнилось, а - Шурке? Ему ж в больнице глаз лечили, не Ваське Ворону. Ваську тогда чуть из школы ни исключили. Вспомнил Шурка, вспомнил! Глаза вон в сторону скосил. И вдруг широко развёл руки и пропел:

              - Как веля-ат… Слышь, Ворон, ну отгородились бы от етого Кавказа – пусть живут, как хотят. Мы без них не помрём. 

              - И они без нас.

              - Так какого рожна? – Плеснул из бутылки дед Шурка деду Василию на ладонь, которой тот успел прикрыть стопку. – Брезговашь.

              - Отравиться боюсь. И вообще, какого рожна я тут тебе политграмоту преподаю? Да уж ладно. Было, понимаешь, время, когда не вся земля поделена была на государства. Вот цари-государи и расхватывали её кто что мог и успел. Дошло до того, что Европа-то вся уж и завоёвана, и перезавоёвана, так Ермак Сибирь подарил  Ивану Грозному, а Суворов – Северный Кавказ  Екатерине  Великой. Что? Народы там жили?  Вот их и покоряли, чтобы на покорителей было  кому спину гнуть. Порядок такой был: что  завоевал, то и  твоё.  Закон  неписанный зачастую сильнее напечатанного.

            - Ага, уговор дороже денег.

            - Вроде этого. Да, по-моему, деньги уже его пересиливают.

            Пискнула дверь. На пороге – Игорь. Пустой рукав в штаны заправлен.

            - Вы тут опять мировые проблемы решаете, а там на двух мерсах к Думе  

сельской подъехали…

            - Никак опять комиссия! – хлопнул дед Шурка себя по коленкам. – Вот бездельников наплодили!

            - Бабы шумят, что немцы.

            - Немцы!? – привстал дед  Василий со стула. Что-то в сердце его ойкнуло и как  бы  с  крючка  сорвалось,  да не совсем,  и вот висит на больно стонущей  жилке. Казалось бы, что тут такого – комиссия! Мало их на село наскакивало?

Бывший секретарь райкома Рахим Кудеяров, а теперь мэр, зад отпячивал перед каждой. Он ещё при коммунистах отточил этот приём.  Перед  любым  богом, если что себе надо, лоб расшибёт… Да чёрт с ним, с этим бывшим – настоящие коммунисты, верные и несгибаемые, одни в гражданскую полегли «за землю, за

волю», другие в отечественную «за Родину, за Сталина», а эти… Немцы – вот 

что зацепило.

             - Ну, никак не отлипнут они от России! Дранг нах остен продолжается, ребята. Сколько свиное рыло ни били… От Александра Невского…

            - И живут-то, слышь, Василий, лучше нашего, хоть мы их и раздолбали в сорок пятом.

            - Особенно ты, Шурка. Выходит, Матушке-России снова оборону держать от объединённых сил капитала.

            - Каку, слышь, оборону?

            - Экономическую. А это посложнее, чем в атаку с винтовкой наперевес да с криком «Ура!» Игорь! К Думе, говоришь, подъехали? – Ему представилось это двухэтажное белое здание за коваными вензелями чугунной ограды, и старый корявый дуб  перед  ним чуть  ни до неба. Особняк  Гоффа!  Значит… - А ну пошли! Наталья!

            Из-за спины Игоря показалась старушка. Лицо неулыбчивое, из-под платка седые пряди выпростались. Давно перестал удивляться Василий тому, что, когда бы он жену ни позвал, она рядом оказывалась.

            - Тут я. Чего тебе? И Шурка здесь! И отраву свою принёс! А ну, марш…

            - Погоди, старая. Не до него…

            - Я ето, слышь, - засуетился сосед, пряча недоопорожненную бутылку под полу серого заношенного пиджака. – Я тожить с вами.

            - Куда навострились? – подозрительно прищурилась старушка.

            - Ты, Наталья, когда-то хотела Гоффа повидать, чтобы второй глаз ему выцарапать. Хотела?

            - Была б моя воля…  Да теперь-то уж что?  Поди  своей смертью давно окачурился…

            - Своя воля у всех есть, да она всегда под чужой. А насчёт своей смерти, Наташ, - приехал наш барин,  идём вот встречать. – И двинул к выходу так, что жена с внуком едва успели отскочить от двери.

            - Пиджак хоть накинь! Не лето.

            Над зданием администрации (дума и мэрия ) на фоне тяжёлого серого неба вольный осенний ветер озорно трепал российский флаг. Грустный дуб последними листьями устилал землю подле себя. Перед  чугунными  воротами  солидно, однако тускло, сияли чёрным лаком два легковых автомобиля. Вокруг  галдела  небольшая  знакомая толпа народу -  «штатная команда», как окрестил её когда-то дед Павел,  -   пожилые женщины, собирательницы и разносчицы сельских новостей, да любопытная ребятня. Галдёж приглушенный в воздухе плавает, слова различить можно: «Хозяин приехал», «Граф, что ли?» Калитка настежь, а по асфальтовой дорожке, утонувшей в  пёстрых астрах,   мужчина и женщина под руки ведут к дому  тощего сутулого старика. Мужчины в  чёрном, словно  на  похоронах.  Женщина в белом, не по-модному длинном, платье до пят. Возле  них  семенит,  отпятив  обтянутый штанами зад,  сам  мэр  Рахим. Трое  идут  медленно,  но неотвратимо,  и  от  мэра  даже  не  отмахиваются.  Свернули к дубу, покинув на дорожке местное правительство в позе  больного радикулитом, перешагнули через астры и  под  раскидистым, прозрачным по осени, деревом  остановились.  Старик высвободился из рук сопровождающих, разогнул спину и, закинув голову, огляделся по сторонам. Лишь на какой-то миг мелькнуло его лицо, на миг, но  как защемило сердце  Василия  Воронова! Будто из далёкого туманного пространства, приглушенно донёслось:

            - Вася… Неужто он?

            - Он самый. Век не забыть мне эту овечью рожу… Наша родная кровь на нём!  Побудь тут, а я к нему. - Притянул на миг к себе женину голову и шагнул уж  было  вперёд,  да  она  ухватила  его  за  подол пиджака. У всех женщин в решительный момент одно на уме: «Как бы чего дурного ни вышло.»

            - Не горячись, Вася: под хмельком ты. И что сейчас ему сделаешь? Зачем? Сколько времени прошло!

            - Время, говоришь, – лекарь? Наташенька! Когда кровит душа – никакой лекарь не в силе.

            - Так он это… Чай, и так помирать домой приехал… 

            - А в морду ему, в морду! – словно из-под земли вынырнул дед Шурка. Воронов забыл уж про него и теперь глядел на соседа с вопросом: « Ты откуда тут взялся?»

            - Ты! Шурка-урка, – осознал, наконец, он реальность ситуации. – Убери с глаз моих долой свою пьяную рожу, а то ненароком…  А  немчуре  я  в  глаза  посмотреть желаю. Взглядом убью стерву. Наталья! Ты меня знаешь. Не держи – бесполезно.

            - Да власть же, Вася, Кудеяр при них. Милицию свистнет.

            И пошёл.  Лишь услышал за спиной,  как новоявленный член «штатной   команды», бывший инструктор райкома, прозванная в народе солдатом в юбке, прокуренным басом спросила:

            - Это куда он?

            - С Гоффом счёты сводить, - вздохнула Наталья.

            - С Гоффом? Это который…  А! Он всё-таки?  Ну, дед Василий! Для кого война давно закончилась, а он не отвоевался ещё!  Зря из  партии  ушёл.  Такие нам нужны. Там вон Кудеяров на стрёме, не помешал бы.

            - А он, слышь, и через твово Кудеяра перешагнёт, как через ето…

            Не перешагнул: перед простым народом мэр не зад, а грудь выпячивал.

Пришлось подойти к немцам вместе с ним. Как под конвоем. С первого взгляда Воронов  понял,  что  перед  ним отец и сын – у  обоих Гоффов одинаковые  длинные подбородки и безгубые рты. У младшего очень знакомые ничего не выражающие  кукольные глаза,  а у старшего вместо чёрной повязки тёмное пенсне. Точно голый костлявый череп провальными  глазницами уставился на деда Василия.

            - Гутен таг, - не очень уверенно произнёс сын. - Вас волен зи?

            Василий оставил вопрос без внимания, наверно, потому, что всё оно было сосредоточено на вот этом бдедно-сером, похоже, безглазом лице. Сколько раз из года в год виделось ему, как с разворота с хрустом бьёт он в мутный глаз за толстым стеклом. Как сердце сжималось каждый раз от лютого восторга! Как кулаки каменели…  С такими  кулаками и пришёл он сейчас на эту встречу со своим не дающим покоя прошлым. И не увидел его. Череп в бейсболке. Труп ходячий  в  обвислом костюме.  За  кругляшами  тёмных  стёкол  вообще  нет  ничего. Лишь длинные ноги в узких хромовых сапогах расставлены, как тогда, над оврагом. Да ведь не держат уже! Он смотрел на эти скудные остатки живого существа, и  чувствовал  себя  безоружным.  Кулаки  сами  по  себе  разжались.  Неожиданно «труп» ожил – чуть ни на грудь опустилась  тяжёлая  челюсть  и  открылся рот - дыра с перламутровыми зубами. Вставные, не к делу подумалось деду Василию.

            - Г… Горюнофф…Ду бист лебендиг? Ж… Живой?..                                            Вспомнилось… Да что там вспомнилось? Не забывалось никогда, как там,

в неметчине, командир Бакланов не дал Гоффа Воронову «на расправу». Закон

не позволяет! И честь офицерская тоже. Не дуэль же устраивать. Может, и прав был подполковник – закон законом, честь честью, - но капитан Воронов уверен был,  что  Бакланов  старого  дружка спасает. И долго, не до этого ли дня,  не  покидала душу ноющая обида. Говорят, отходчиво русское сердце. Так ли? Не до рассуждений, не до анализов сейчас повидавшему жизнь  русичу, он лишь почувствовал, как разжалось сердце и чем-то воздушно лёгким наполнилась грудь. Где она, злая тяжесть?  Нет её. Схлынула. Кто сейчас перед ним?  Тот надменный, брезгующий тобою офицер иного, враждебного, роду и племени? Какое там? Рухлядь, которую даже ногой пнуть не хочется. Нет, люди, ничего в памяти быльём не порастает. Однако…

            Держась рукой за сердце и хватая воздух открытым ртом, старый Гофф шагнул назад, к дубу, и упёрся в него спиной. И медленно, шурша по жёсткой коре, сполз на его  выпирающие из  земли корни, беспомощно разбросав  по  сухим листьям безжизненные ноги. Бейсболка съехала козырьком на  очки, лишь открытый рот перламутровыми зубами сверкает из-под неё.

            - Вас ист лос? – бросился к отцу молодой немец, визжащая немка – за ним. Белое платье, белый шарф за спиной… В какой-то миг память высветила  летящего ангела на какой-то иконе, но тут возник перед ним мэр Кудеяров, поднялся на носки,  схватил за грудки и, с глазами,  полными страха и гнева, зашипел что-то насчёт иностранных гостей и международного скандала.  А ему было наплевать.  И на любых гостей, и на любой  скандал, и на любого мэра. Пусто стало вокруг.  И в груди пусто – ни кровоточащего сердца, ни горящей  души. В ушах  звон, тихий и протяжный,  да голоса далёкие,  расплывчатые, никому не нужные… Он легко разжал горсть Кудеяра у своей груди и вернул её хозяину, как вещь, тоже никому не нужную. Чувствовал – надо что-то делать. А – Что? Повернуться и уйти? Куда? Зачем? Ветер с шумом качнул почти уж обнажённую крону доживающего  век  дуба. Посыпались, полетели  жёлтые  листья. Дед Василий, как бы спросонья, увидел: сидит под деревом человек… Человек? Это было человеком вот только что, и на веки вечные нет ему теперь никакого дела ни до кого, ни до чего. Ни горя, ни радости никому причинить он не может, и ему – никто и ничего. Голова, руки, ноги и всё прочее  есть,  а человека  нет… Чудно. Какая-то мысль, как летучая мышь во тьме, возникла неведомо откуда и кружит в голове. Ни разглядеть, ни поймать. А чувствовал: надо…

            Молодой Гофф выпрямился, снял с головы бейсболку, рассыпав седые волосы, и отдал её даме. Затем осенил себя двуперстным крестом и, обратив лицо к небу, поднял вверх руки. Воронову показалось, что в эти мгновения всё замерло вокруг.

            - Эр штербст ин фатерлянд! – чётко прозвучало  в  неожиданно мёртвой тишине. – Майн Гот! Ауфнемен зайне зеэле!

 

© Copyright: Юрий Семёнов, 2012

Регистрационный номер №0024004

от 9 февраля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0024004 выдан для произведения:

                                              1.   Иван Горюнов

 

                   Он подошёл к глухой стене разрушенного дома, повернулся к ней спиной – лицом к двум приведшим его офицерам, - опустив голову, прижал к груди дымчатого цвета бороду  с черноватыми  пятнами густеющей крови и взглянул исподлобья через выставленное  вперёд  крутое  плечо, о котором в родном  селе  говорили:  «Косая  сажень». На талый снег упала  алая капля и тут же расплылась, теряя цвет. Офицеры стояли напротив – один держал руки в карманах и  смотрел  на Горюнова  с  откровенным любопытством,  другой – высокий  тощий с  длинным  подбородком – сверкал  кругляшами пенсне,  и невозможно было понять,  что прячется  за этими кругляшами.  Руки он заложил за спину. Тонкие, точно  оттянутые, пальцы, сжимая  друг друга, похрустывали.

              - Ну, так как, Иван Горюнов?

              И,  не дожидаясь ответа,  высокий  продолжал, очевидно, давно начатый  разговор:

              - Тебе осталось жить считанные секунды.  О чём  ты  думаешь  перед смертью?  Сейчас  бог  призовёт тебя и  спросит. Что ты  ему  ответишь?  Что связался  с бандой большевиков,  разорил  усадьбу своего  кормильца-помещика...

              Офицер помолчал, сомкнув тонкие губы, и добавил:

              - Да, Берёзовку - усадьбу моего отца, нашего рода...

              Горюнов  поднял  голову,  развернул  грудь – порыв  ветра  шевельнул вихор на макушке.

              - Стреляй уж... Барин, – прохрипел он и сплюнул кровью.

              Высокий   вынул  из  кармана  шинели  большой  перочинный   нож  с  переливами перламутра  на рукоятке, щёлкнул  лезвием,  попробовал  пальцем его остроту  и,  не спеша, направился  к  Ивану. Тот, прищурясь, смотрел  на тусклое лезвие  и  всё выше поднимал  бороду, выпячивая грудь. Офицер за плечо повернул его полубоком к себе и  перерезал верёвки, стягивающие руки  Горюнова.  Затем, стоя в двух шагах  от приговорённого и не спуская с него взгляда, холод которого,  казалось, проникал  сквозь толстые  стёкла пенсне,  стал  медленно  расстёгивать кобуру. Так  же  медленно, даже  небрежно,  поднимал  он  тонкий  ствол  нагана.  Во  влажном  весеннем  воздухе  хлопнул  выстрел. У  Ивана  подкосились  ноги. Пошарив  руками  в  воздухе, он сел, подмяв  серую с  желтизной  полу  шинели. Он  видел,  как  там,  далеко-далеко,  земля стала проваливаться  за горизонт, открывая  пустое небо и  увлекая за собой  частые  белые  стволы берёз, и  избы¸  избы  сползающие в  бездонную  пропасть за ними  вслед. Мокрый холодный ветер, выдавливал слезу из глаз и забивал рот воздухом, а дышать было нечем...

              Выстрелив ещё раз в уже лежащего Горюнова, офицер извлёк из кармана тонкий белый платок и звучно высморкался.

              - Как ты можешь так, Густав?

              Высокий  вопросительно  посмотрел на  своего товарища. Тот поспешил объяснить:

              - Так спокойно... Ни один нерв не дрогнул. А тебе ведь ещё и двадцати нет от роду.

              - У Гоффов рука не дрожит, когда её поднимают на правое дело.

              Тронув носком сапога труп, он скривил рот усмешкой:

              - Холоп... Лаптем  щи  хлебал, а  власти  захотел!  Стрелять вас всех, как бешеных собак...

          С неба, как будто не понимая того, что случилось сейчас у глухой стены разрушенного дома,  улыбалось  солнце,  и от его улыбки  таяла снежная рвань, будто кем-то нарочно разбросанная по чёрной  оживающей  земле.  К сапогам прилипала грязь. Гофф, щурясь, протирал пенсне.

              - О чём думаем, поручик Бакланов?

              - Я?.. Да так. Вот ты убил мужика... Его  отец был крепостным твоего отца. Затем  получил  свободу.  Об  истинности  её спорить  не станем,  нет: пусть она и  не с большой буквы, но – свобода. А его  сыну  уже  мало  этой так называемой свободы.  Не  кажется  ли тебе, что простые люди начинают понимать суть...

               Длинные  пальцы  посадили  пенсне на переносицу, отчего физиономия снова стала непроницаемой, как высеченная из камня голова идола.

              - Свинья.

              - Что?

              - У вас,  русских,  есть пословица:  посади свинью за стол, она и ноги на стол. Комментарии?

        Некоторое время слышалось лишь чавканье сапог. Бакланов смотрел себе

под ноги, Гофф изредка похрустывал пальцами за спиной.

              - Меня, Густав, до некоторой степени  смущает одно обстоятельство.

              - Именно?

              - Вы этого мужика... Как его фамилия?  Впрочем,  конкретность сейчас уже не имеет значения.  Вы его мучили жестоко и долго.  Кстати,  как я понял, не с целью что-то выпытать у него, а с целью помучить. Зло сорвать.

           Поручик Бакланов взглянул на Густава Гоффа. Тот продолжал размеренно вышагивать, давая понять, что у него хватит ещё терпения слушать речи, не имеющие отношения к обстановке.                                                                                                 - Кстати, - вновь  опустив  глаза,  как  бы  размышляя,  заговорил  его  спутник, -  ваше поле,  ваш лес и дом,  всё ваше добро...  Как оно вам досталось?

              - Хм... Вопросик. Родовое.

              - То есть, передаваемое по наследству. А – изначально?

              - То есть, кто был первым?  Генерал Гофф  получил  из  августейших рук за заслуги перед отечеством!

              - То есть, ваш родовой труд непосредственно на пашне равен нулю.

              - Для этого существует быдло.

              - То есть, крестьяне.

              - То есть, то есть... Не вижу разницы. Ты вообще-то куда гнёшь?

              - Куда? Ты с таким писателем, как Максим Горький, не знаком?

              - Горький? Тоже из быдла? Упаси бог быть знакомым со всяким отребьем. Красная поганая кровь... – Гофф поскользнулся, посмотрел на измазанный    грязью сапог. – Вот  она,  вся  немытая  Россия... Лермонтов,  да? Вот настоящий дворянин!  И что первое  приходит  ему на  ум  при думах о России? Грязь, грязь, грязь... Так что твой пролетарский писака?

              - Есть у него не лишённая  здравого  смысла  фраза:  «Хозяин тот,  кто  трудится». Просто и ясно.

              Блеснув стёклами пенсне,  Гофф  посмотрел в небо и туда же, в небо,  сказал:

           - Не всё простое ясно. Так что? Растолкуй.

           - Каждому человеку дорого то, что создано его руками. Что он создал, то и должно принадлежать ему.

         Гофф остановился, во взгляде его высвечивалось нечто определённое -

сдержанное желание выхватить наган.

              - Уж не подпольный ли большевик ты, поручик?

              Поручик смущённо потупился.

              - Нет, - ответил он не сразу, - я не холопского, но и не дворянского              происхождения.

              - Ни то, ни сё?

              - Спокойнее, юнкер. Я другое  хочу  сказать. Срывать зло на беззащитном – это удел слабого, не так ли?

              - Продолжай: мысль в классику просится. Интересно послушать.

              - И мне вот кажется, что в вашем поединке... Если это можно назвать   поединком, победил всё-таки он...

              Бакланов снова прервал свою речь раздумьем. Он видел блестящие       выпуклые стёкла и увеличенные голубые пятна глаз под ними.  И тонкие губы, сложенные  в  постоянную  едва заметную, -  но заметную! – ухмылку.  Нет, он никогда не выносил этой ухмылки, ему казалось, что какое-то жуткое создание разглядывает  его,  как  козявку  под  лупой,  прежде  чем  придавить  ногтем.  Вспомнилось   вдруг,   как   этот   Гоша,  маленький   и  тощий  мальчишка  в  накрахмаленной белой рубашке, с каким-то животным наслаждением,  накинув шпагатную петлю на  горло мучительно стонущей  кошки, вешал  её  в  саду на  яблоневой ветке.

              - Физически победили его вы – это безусловно, - отведя взгляд в сторону, продолжал  Бакланов.– Но чем-то другим – я  пока  не  могу  сказать, чем

именно – он превзошёл вас.

              - Ну, ну?

              - Можешь не усмехаться?  Он выстоял.  Он, извини, плевать хотел на боль,  на  страх  перед смертью и тому подобные вещи, на которые  вы были очень щедры.  Это ж, Август, герой - не герой... Да убери ты свою идиотскую улыбку: от неё, честное слово, жутко становится.

              - Но что тебя всё-таки смущает? Я вижу твоё смущение, вижу.

              - Видишь... Ну, ладно. Они  всё же  создали  армию. И, если в ней все

вот такие, как этот... Горюнов? Вот вспомнил. То ты представляешь, что это за армия?!

              - О! Да ты, что, восхищён? Че-ем, поручик?

              - Но ведь великие полководцы не скрывали  своего  восхищения           достойным противником... Не делай гримасу: я ни на что не претендую.

              - Ваше благородие подозрительно  много видит хорошего у большевиков.

              Бакланов сделал вид, что  не  расслышал  издёвки,  и  юнкер  немного подождав,  вновь скрипуче заговорил.  Кто-то  из  знакомых офицеров, слушая его, как-то  пошутил:  «Ты, Густав,  нашёл бы время и смазал бы хоть сливочным  маслом челюстные суставы».

          - Я твёрдо уверен, Александр, что из этой затеи с армией у них ничего   путного не получится.  Я даже не говорю о том, что они не в состоянии её           оснастить, они не смогут ею управлять. У них некому это делать. Из слесарей  полководцев стряпают! Анекдот.

              - И всё же, извини, кое у кого, да и у нас с тобой, зады побаливают от этой... Анекдотической.

              Лёгкая краска набежала на бледные щёки Гоффа.

              - Временно. Мы ещё приготовим для них свинцовый кулак... Впрочем,

ты шутник, называя этот сброд мужиков армией.  На  мужике  далеко  не          уедешь: попы осилят большевиков.

              - Попы?

              - Именно. Вера вбивалась в мужичий мозг веками,  а большевики хотят выковырять её оттуда немедленно. Ещё один анекдот.

              - Но, Густав, попы сулят мужику царство небесное, о котором ни у кого нет ясного представления, а  большевики дают натуральную землю, которая мужика век кормит. Не кажется ли тебе, что он очень скоро разберётся?

              - Не говори, пожалуйста, о земле: это напоминает мне Берёзовку, наш лес и поле... Теперь наше поле бороздят мужики на дохлых клячах...

 

                                                       *   *   *

              Да, мужики пахали землю.  Она уже сбросила снежную шубу, подставив себя солнышку, и даже подсохла.  Вывернутые лемехом пласты, ещё влажные и блестящие, напоминали грачиные крылья.  Беременная женщина вела коня по борозде. От коня осталось всего три вещи – кожа, кости и  название,  и  потому  Насте Горюновой  приходилось  кричать,  размахивать кнутом перед острой  лошадиной мордой и тянуть повод. Кто объяснит, почему именно в тот миг, когда далеко на севере прозвучали выстрелы,  оборвавшие  жизнь  Ивана, Настя  села  в  борозду  и обеими руками схватилась за левый бок. Конь остановился, широко расставив передние ноги, и опустил к ней большую голову на длинной шее. Оставив свой  плуг, волоча, как неживую,  левую ногу,  приковылял сосед – Павел  Воронов,  бывший красноармеец.

              - Что с тобой, Настя?

              - Сердце... С Иваном, видать, неладно...

              - Ну, что ты, Настя...

          Он просунул руки ей под мышки и попробовал оторвать от земли.        Женщина медленно, с трудом, поднялась, крепко вцепилась в плечо Воронова.

              - Я, Паша, домой пойду... Не могу больше...

              Обнявшись, они поплелись  в село,  в  Берёзовку.  Войдя в избу, Настя соскользнула с  плеча  Павла,  легла на скамью. Он видел её белые  выступающие  скулы, мерцание  в  глазах, что-то ищущих на потолке, сухие раскрытые губы и не знал, что делать.

              - Худо мне, Паша. Кондратьевну надо.                                                                              Он постоял в  нерешительности,  затем резко повернулся  и,  оставив дверь   полуоткрытой,  разбрызгивая  лужи, помчался по селу.  Кондратьевна своё      ремесло знала и связанную с ним ответственность тоже.

              - Анюта! Хлебы в печи! – крикнула она дочери.

              И вот она уже быстро идёт, почти скользит, едва отнимая ноги от липкой дорожки.  Павел  часто дышит за её спиной.  Вместе  они  переложили Настю на кровать.  Кондратьевна заставила Павла  достать из печи  горячей воды  и,  когда он поставил рядом с нею большой чёрный чугун, окутанный паром, она глянула на него, словно впервые увидела, и сердито сказала:

              - Уйди, бесстыдник!

              Павел закрыл  за собою  дверь и  подпёр её плечом.  В  морщинах  на лбу стала копиться влага.  За  обтёртыми  старыми  досками  двери  слышен стон. Вдруг  резанул  сердце  крик.  Воронов  схватился  за грудь, выпучив   глаза,   прошептал:

              - Что же это я?  Иван ведь на фронте... Доброволец. Стыдно, Пашка!

              И он ушёл. Словно что-то от души оторвал.

              К вечеру родился сын. Назвали его Василием.

 

 

                                       2. Василий  Воронов

                                                

               Солнце  горячими  лучами  жжёт  плечи, лицо; пот  заливает глаза и  щиплет шею. Очень трудно дышать. Перед  ним  мелькают  то руки, то хитрое, с босяцкой ухмылочкой, лицо Шурки Королькова, который  чуть  ни   каждую  секунду ритмично бьёт его в лоб. Это Шурка-то, Шурка-урка, с которым  Ворону давно хотелось сойтись один на один, да надавать ему почём зря, чтобы не очень-то форсил перед девчатами. Никак серьёзного случая не выпадало. А тут Маришка сама подошла… Мариша, в которой он души не чаял, а сказать ей об этом  духу   не  хватало.   На  перемене   подсела  к  нему  за  парту,  плечом    прислонилась так, что, казалось, парта вместе  с  ними обоими  взмыла  вверх  и  они  понеслись по воздуху бог знает куда. Что девушка шептала ему в ухо, он понял не с первого раза, но понял, наконец. Оказывается, Шурка-урка пристаёт к ней с «такими предложениями… Ну, ты сам понимаешь…» И вот за школьным сараем они двое в кругу ребят, которые кричат: «Ты ему в глаз, Ворон! Кувалдой своей! Коронным!..»    И  вдруг  всё   исчезло.   А  перед   Василием   стеной   встаёт   растерзанная земля и, падая, твёрдыми  комьями стучит и стучит по каске.  У ефрейтора  Буянова в глубине под каской  глаза точно такой  белизны,  как и медаль «За отвагу» на его груди, из продолговатой  дыры  под обвисшими усами  несётся визг:  «Танки-и!»  Над головой, круша окопные стены, ёрзают танковые гусеницы, заваливая Ваську Ворона горячей землёй. Какой-то детина в серой каске,  оскалив  коричневые  перекошенные  зубы,    стучит  его  по  голове     затыльником  приклада.  Больно!   Хочется прикрыться руками, но они увязли в чём-то холодном, да и сам Василий с каждым ударом всё глубже проваливается в студёное болото...

               Он открыл глаза и в темноте ничего не увидел.  Толчки сердца тупой болью отдавались в голове. Василий привычным движением потянулся рукой ко лбу – ремни  врезались в запястья.  Бок, на котором он лежал, совсем застыл.  Кое-как ему удалось сесть.  В ушах усилился гул,  по лицу – ото лба вниз – словно муха  пробежала  и,  тёплая,  юркнула  в  уголок  рта.  Он провёл  языком по   растрескавшимся губам – солоно... Итак, кошмарный сон пропал, возвратилась ещё более кошмарная  явь. «Будут  снова мучить, - подсказало сознание. – Ну, что ж, нужно беречь силы.  Пока жив,  не  всё  потеряно.»  И Василий, нащупав  ногами стену и поёрзав по влажному полу, привалился к ней.  Но  отдыхать – если это можно  назвать отдыхом – пришлось не долго. Свет больно ударил по глазам. В ослепительном прямоугольнике двери появился чёрный силуэт солдата.  Воронов  поднялся,  не  ожидая  приказа. «Чтобы  мной  ещё  фриц  вонючий командовал!».  Выйдя во двор, он  зажмурился от солнечного света, отражённого от алюминиевого полумесяца на груди отступившего в сторону солдата. Василий с любопытством стал разглядывать эту диковинку. Солдат ткнул  его  дулом  автомата в плечо и сказал два  отрывистых слова. Воронов  оглянулся и увидел ещё одного конвоира с таким же полумесяцем на груди. «Турки что ли?»

              Его, толкая в спину автоматами,  ввели в тёмную,  будто  бы  вообще без окон, комнату. Солдаты расположились по бокам за его спиной. На столе

электрическая  лампочка, рефлектор  весь  свет направляет в лицо  Василия.  Рядом с нею  вспотевший  графин с водой,  капли  на стекле  бисерно сверкают. Мучительно захотелось  пить.  Не дадут – это он твёрдо знал.  Откуда-то из-за стола донёсся приглушенный голос. От неожиданности Воронов вздрогнул и, может, поэтому не обратил внимания на то,  что вопрос был задан по-русски. Он лишь сейчас разглядел  в  темноте  две  белые  полоски  погон  и между ними едва заметное пятно – лицо  говорящего.  Саднил на  лбу след  от  приклада,  которым его  там, в окопе ещё,  наваливаясь грузным  телом,  ударил немецкий     солдат,  и вот теперь кровь, стекая к глазам, мешала смотреть. Подаваясь всем телом вперёд, Василий спросил:

              - Что?

              - Фамилия!?

              Воронов промолчал, шаря глазами у себя под ногами. «Говорить или не говорить?  Всё  равно убьют.  Уж лучше говорить,  но так, чтобы от моих слов их корячило.»

              - Видишь ли... Как там тебя? С моей точки зрения моя фамилия в         данный исторический момент никакого принципиального значения не имеет...

              - Мольчат!

           По акценту Василий понял, что допрашивает его немец, и как бы         удовлетворился этим.  Теперь он стал различать  даже  черты лица офицера (ну, да,  офицера: погоны-то  серебряные)  и был удовлетворён  ещё тем,  что  во фрицовских чуть заметных в темноте глазах удовлетворённости не светилось.

              - Я тебя спрашивайт, а ты отчвечайт! Фамилия?

              - Опять  подавай  тебе фамилию... Давай поговорим о чем-нибудь более существенном. Дело в том...

              По ту сторону  стола  скрежетнули по полу ножки стула. Немец  подошёл вплотную к Василию. От удара голова дёрнулась вверх... Неплохой  апперкот, но Ворон устоял: разные весовые категории – немец на голову ниже его.

           Часа через  два его вывели. На ступеньках крыльца он едва ни натолкнулся  на очень  высокого и очень  худого  офицера. Все  четверо  замерли – солдаты по уставу,  Василий от  неожиданности, офицер... Воронов смотрел на него          исподлобья через выставленное вперёд плечо. За один миг он  успел разглядеть длинный тяжёлый подбородок,  две прямые резкие борозды, расходящиеся от ноздрей ко рту, и пенсне... Странное  пенсне:  за  его стёклами ничего не          разглядеть – серовато-голубоватые  пятна и ничего более. Лицо приблизилось,  словно  отсеченный, упал на грудь подбородок и обозначился безгубый чёрный рот.

           - Ба! Горюнов! Живо ещё холопье отродье...

           Василий Воронов отшатнулся.

           В комнате с окон уже были  сняты  фанерные  щиты. Тот немец, что его            допрашивал, составлял их в угол. Что-то сказал ему высокий и тот вытянулся  в  струну перед ним. Василий не вслушивался в их слова. В школе по немецкому языку  он  выше оценки  «посредственно» никогда не вытягивал. Да и от толчков сердца  казалось, голову покачивало, а мозг сверлила одна  мысль: «Откуда он меня  знает?»  О том, что  его  настоящий  отец – красный  командир  Иван     Горюнов, герой Гражданской войны,  канувший на ней  бесследно,  ему  было  открыто  матерью  перед  отправкой  на  фронт. Почему раньше  не сказала? Боязно: НКВД врагов народа вылавливало где надо и не надо, а Иван Горюнов   георгиевский кавалер – царская награда на груди! Так что, пусть он и красный командир, и с шашкой именной, да куда вместе с ней он делся? Трупа его никто не видел.  Значит - что?  А то, что безвестно исчезнувший георгиевский кавалер Иван Горюнов теперь для чекиста или подлый трус, или предатель, или вообще вражеский агент. Враг народа, в общем. А сын его - то самое яблочко, что далеко не катится. «Бог знает, сынок, как у  тебя  на  войне  сложится,  а знать, кто отец твой, надо: и крест, и шашку он заслужил, защищая Отечество…Хоть царское, хоть советское, а всё равно родное.»

              Наконец,  высокий проскрежетал по-русски:

              -  Конвоиров не надо.

              - Абер дас ист гефар...

              - Я, кажется, сказал вполне определённо, -  глядя на Василия, продолжал офицер в пенсне. - От этой сволочи вы всё равно ничего не добьётесь:  такова уж их порода...  Роте швайн.  Э, да что вы в русских понимаете? Аллес.

              На краю оврага, где они остановились, росла кустистая полынь, и запах

её кружил голову,  как в родной стороне на  непаханном  лугу под  Берёзовкой.  Со дна   оврага тянуло сыростью. Там грудой железа в грязи лежали остатки немецкого «Опеля». Почти сразу же за  оврагом  начинался лес – густой, непроглядный... Офицер расставил поудобнее ноги в узких сапогах с  высокими  надраенными голенищами, от которых ноги казались необычно длинными и тонкими.

              - Итак, Горюнов...

              - Я – Воронов.

              - Воронов? – Под стёклами очков мелькнуло  что-то живое. – Воронов… Что-то не припомню такого холопа. Ну, для  кого и Воронов, а для меня,  для  вашего  хозяина, графа Густава Гоффа,  вы как были, так и будете Горюновы. От слова горе. Жить тебе  осталось  несколько  секунд. – Он немного  помолчал. – Когда-то эти самые слова я говорил твоему отцу.

              Василий выпрямился, к  щекам подступил жар, больно застучало в      висках. Но он, может, по молодости, не думал в эту минуту о смерти. Он думал  об овраге за  спиной: как бы туда кувыркнуться, а там - как получится… Однако, что там говорит фашистская сволочь?

              - Пренеприятное известие, что поделаешь, но твоего отца пристрелил именно я. Как паршивую собаку.

               - Га-ад... – шевельнул плечами Василий, но бечёвки лишь сильнее впились в тело. Грудь обожгло болью, перед глазами поплыло. «Устоять, устоять надо, товарищ лейтенант!» Устоял.

              Гофф пропустил «гада» мимо ушей и продолжал, не меняя интонации:

              - Тогда я говорил ему о боге. О чём тебе говорить, не знаю: вы,               коммунисты, ни во что не верите -  сплошь безбожники и потому недочеловеки, то есть скот, который даже в качестве мясопродукта никуда не годится.

              Руки, руки связаны! От досады, что из-за этого он ничего не может сейчас сделать вот с этим скрипучеголосым, слёзы щипали глаза. Но просто так сдаться для него было невозможно. По-прежнему оставалось одно оружие – слово. Надо бы признаться,  что словом он владел далеко не мастерски, так, упражнялся с мальчишками в острословии,  которое преподаватель русского языка  называл  ослословием,  но громить врага нужно любым оружием, как говорил бойцам батальонный политрук.

              - Нет, верим, - твёрдо сказал он.

              Над пенсне на миг показались сухоньки светлые брови.

              - О-о? Во что же, позвольте спросить?

              - В торжество коммунизма!

              - Ну, это, полагаю, всем бабам в Берёзовке известно. Во что ещё?

              - И в торжество справедливости !

              Из тёмного квадрата рта послышалось три неторопливых  коротких звука – Густав Гофф счёл нелишним хохотнуть.

              - Грабить и убивать честных людей – это ваша справедливость?

              - Вот что, господин как там тебя, нам не договориться: это у фашистов     только кровь на уме. Делай уж своё гнусное дело.

               Но за двадцать лет тоски  по Берёзовке у Густава  Гоффа  слишком много накопилось, чтобы вот так просто расстрелять этого мальчишку,  снова             растормошившего графскую душу. Его бы не расстрелять, его бы плетьми, палками до  потери всякой чувствительности, а потом – водой холодной из холопского колодца с журавлём и снова, снова...  Не-ет, никто из вонючих швабов в не очень-то родной ему, как оказалось, неметчины не испытал того отравляющего всё твоё существо горя, когда у тебя отбирают родовое... Потому и цацкаются с этими... Клопов-кровопийцев давить надо, а не проповеди им читать.

              - Не торопись, Горюнов, - сдержался всё же он от последнего шага, после которого, чувствовал, снова нагрянет тоска и пустота. – Посмотри вокруг: жизнь прекрасна! Посмотри в последний раз, ибо мёртвые ничего, абсолютно ничего не видят. Я заранее торжествую: жизнь станет по-настоящему прекрасной, когда мы уничтожим всех вас, коммунистов, и вернёмся в родные места, чтобы её вновь создавать.

              - Рано торжествуешь.

              Немец захлопнул рот, похрустел пальцами за спиной. Василий с          преувеличенным вниманием следил за ласточками, мечущимися над травой.

              - На что же ты надеешься? Уж не на вашу ли Красную Армию?

              - А хотя бы!

              - Ха! Колосс на глиняных ногах! Толпа мужиков!..

              - Слушай, ты, фашистский теоретик. Вспомнишь меня, когда тебя самого поставят к стенке.

              Гофф щёлкнул лезвием раскрываемого ножа.

              - Лицом к оврагу!

              Сердце Василия дало сбой: оно уже готово было принять пулю, но никак        не  позорный удар ножа от обыкновенного бандита в офицерском  мундире. И к тому же противно, несуразно красному командиру принимать смерть спиной.

              - Что, не хватает мужества ударить в грудь?

              - Это у тебя ума не хватает, лапоть серый. Поворачивайся!

              Повернулся.  Прислушался  к  шагам  немца.  Почувствовал,  как  тот взял его за руку и стал разрезать бечёвки, стягивающие руки, и какая-то мерцающая радость забрезжила перед глазами, сердце притихло в глупом ожидании. Опали, наконец, путы с рук и Василий услышал затылком:

              - Вот теперь повернись лицом к смерти.

              Гофф стоял в каких-нибудь полутора шагах от Воронова и не спеша расстёгивал кобуру. Тут крестьянский сын и собрал «все последние силы». «Не промахнуться бы!» - только и было в сознании. Бешеный скачок и… Коронный в глаз! Густав Гофф на миг повис в воздухе и рухнул в траву. Блеснув, исчез в седой полынной зелени осколок пенсне. Из расстегнутой жёлтой кобуры торчала рукоятка пистолета. Мгновение-другое Воронов стоял в нерешительности, опасаясь потерять время, и всё же выхватил его, «Вальтер» воронёный. А вот ввыстрелить в лежащего ненавистного Гоффа не выстрелил. Почему? Лежачего не бтют? Какое там!? Лес за оврагом! И только в нём спасение! И там, в лесу, натыкаясь на стволы деревьев, он спиной чувствовал опасность, которая, казалось, вот-вот настигнет, и бежал, бежал, хватая ртом воздух.

           

                                

                                                            

                                                             *   *   *

                               «Там на нашей площади любимой

                                 виселицы чёрные стоят...»

             

         Пожилой  и,  как водится, усатый старшина, сидевший на мягком стуле, вынесенном из особняка под высокой  черепичной крышей,  оборвал  песню,  положил голову подбородком на меха аккордеона.

              - Эх, Вася, Вася, знал ли этот «Хохнер», - он постучал по корпусу            инструмента, - что будет петь такие песни? А?  Да брось ты читать! Не люблю, когда люди читают: ни поговорить с ними, ни чего другого...

              На обветренном  лице  капитана  светлыми  полосками  выступали брови, а над ними - прикрытый пилоткой, косой шрам. Он опустил на колени руку с письмом, грустно посмотрел на старшину. А старый вояка заговорил снова:

              - Вру я всё, Вася. Чего там «не люблю»? Гляжу вот – читаешь. А меня   тоска берёт. Тебе вот сразу два, а мне кто напишет? Это ж я про себя песню пою, это на моей площади любимой виселицы чёрные. И не просто виселицы.  Мать,  жена Верочка... Ветер из стороны в сторону... Не мог боя дождаться. А дождался – в госпиталь сходу.  Кое-как, с трудом, сюда вот...  Командую  картошкой  да пшёнкой – тьфу!  Ну, хоть фрицев  иногда  мёртвых  вижу – и то легче.

              - Спой ещё, старшина.

              - Спеть? Да, в этой области я не Сергей Лемешев, а всего лишь Серёга Кучерявенко. Да и то всё на один мотив.

              - Нельзя же так переживать, Иваныч…

              - А – как? – не дал ему договорить старшина. –  Ты вот чего морду кислую делаешь? Сочувствуешь? Не лицемерь. От кого весточка? От зазнобы?

              - Зазнобой я так и не обзавёлся.  Была в школе одноклассница, Мариша, так  я на неё взглянуть не смел. Зато от всяких посторонних посягательств берёг. Бдительно. А пока я тут воевал, она там замуж вышла за того самого Шурку-урку приблатнённого, на которого жаловалась и которому я за неё чуть глаз ни выбил за школьным сараем.  И вся любовь.  А письмо от мамы. Отца, Ивана Горюнова, вспоминает. Всю молодость на войне провёл. А я что? То финская, то вот эта…

              Старшина, прикусив ус, долго смотрел в одну точку вдали. Вздохнул:

              - Ты хоть отомстил за отца по-человечески. А мне не пришлось…

              - Какое там отомстил...

              - Ну, если такой, как ты, подцепит на кулак... Эх, встретил бы я тех гадов,  что над  моими надругались, - никакого оружия не надо – зубами рвал бы!

              Старшина  хотел ещё что-то сказать, да лишь  помотал  головой,  словно пытаясь сбросить что-то крепко вцепившееся в кудрявый чуб, и рванул меха аккордеона:

              - Ой, туманы мои, растума-а-аны... А ты как в партизаны попал?

              - А  я  помню? Когда он стал резать путы, сердце задохнулось. И весь я в одном - не промазать бы по очкам! Выхватил у него из кобуры пистолет, а он вроде мяукнул. Стрелять – не стрелять? Так фрицы ж услышат!  А того, не сообразил: они ж подумают, что это Гофф меня шлёпнул, а не я его. Прыгнул в овраг, через «Опеля», помнится, перемахнул, как через игрушку, а как из оврага выбрался, не помню. По лесу спотыкался, будто смерть мне в спину холодом дышит. Пацанячий страх, когда из чужого сада удираешь, а хозяйская собака за пятки хватает? То, Иваныч, – комедия. Что такое бежать от собственной смерти – никакими словами не передать. Упал всё же и подняться  нет сил. Тихо кругом, на траве дрожат солнечные зайчики, и никакого им дела нет ни до какой войны.  И  вдруг  слышу:  у  фрицев  гвалт  поднялся. Откуда что у человека берётся, из каких арсеналов? Меня как ветром подняло. Лишь когда осталось лишь на карачках ползти, рассуждать стал: черта с два фриц сунется в лес – тут же и партизаны могут встретить! Лёг на спину, руки-ноги раскинул – небо надо мной, верхушки деревьев колышутся… Свобода! И не важно, кто меня найдёт – медведь или партизан. А самое интересное, Иваныч, – это как я проснулся.  Сначала туман такой,  словно небо осеннее, а потом туман постепенно рассеивается, рассеивается и появляется её лицо...

              - Чьё?

              - Ну, чьё? Её. Василиса Прекрасная...

              - Да ну?

              - Я  сейчас документально докажу. – С  этими  словами  Василий стал  расстёгивать  карман гимнастёрки. – Потом мы вместе на задания ходили.

              - И никогда не выполняли.

              Рука капитана замерла с зажатым в пальцах небольшим пакетиком.

              - Это почему ж?

              - Так нужно ж смотреть, где фриц? А ты – ей в очи.

              - А разве не стоит? – засмеялся Василий. - Вот.

              С маленькой фотокарточки, какие  приклеивают к паспортам, на Сергея  Ивановича смотрела самая простая востроглазая  девчонка с бантиками в       косичках.

              - А говоришь, зазнобы нету.

              - Нету, Иваныч, - со  вздохом  промолвил  Воронов,  заворачивая фотку обратно в пакет. – Не только  про себя  вы  песню  пели. Схватили её  полицаи в деревне, что Подолянкой называлась. Так что не одна у нас Зоя Космодемьянская...

              - Значит, мы с тобою того... Одного  поля... А – к чёрту!  Ты  вот чего мне скажи, хлопче. Геройствуешь тут в разведке, орденов одних, как у командира Бакланова, но ведь ты ж и в плену побывал. У особняка чуть-чуть  не  считается: был – и точка. Как ты из его-то лап выскочил? Наш смерш позабористей ихнего гестапо или как там ещё. А ты – и тут, и там.                                                                                                    - Да  партизаны  и  выручили,  сам  батя  заступился.  Даже звание         восстановили.  Жалко вот, что  пистолет  отобрали. Воронёный же.                  

              - Нашёл о чём жалеть. Шкуру спас – и ладно. При чём дважды – от этого, как его? Ну, да, Гоффа. И от смерша. А то бы – штрафбат.

              - Штрафбат – до первой крови, а я уже два раза раненный был. Первый орден в госпитале получил. Сам батя представил.

               - А чего не спишь-то?  Блукал  всю  ночь  где-то, пришёл на рассвете, а у меня и каша ще тильки булькать почала. Ну, хоть удачно?

              - Вот потому и не сплю... Та  нет,  не из-за каши. Как бы тебе сказать?    Стащили  мы  его  прямо  с  постели – длинный, костлявый и глаз чёрным         перевязанный, как у того пирата  Сильвера  из  «Острова сокровищ». Ну, я его разок под челюсть – чтобы шуму не поднимал. А цаца, видать, важная: на стуле френч висел, так погоны витые.                                                                                                   - Значит, от того и  не  спишь, что непочтительно  обошёлся с гадом        высокопоставленным?

          - Шутки шутками, но, хоть он и без очков, а я его узнал...

         Оба обернулись на скрип калитки. Вошёл солдат с автоматом на груди.

         - Капитан Воронов! К командиру.

 

                                                

                                                                      * * *

              В большое квадратное окно вливался розовый рассвет, заполняя комнату нежной прозрачностью. Из форточки пахло цветущими садами и гарью. Тень подполковника ложилась на зелёное сукно широкого письменного стола.       Казалось,  что он всецело занят  наблюдением за громкой  вознёй  точно таких, как дома,  воробьёв на цветущих ветках.  Но это только казалось.  За его спиной по другую сторону стола сидел  бывший  друг. Жёлтую кожу,  обтягивающую  ключицы,  оттенял белоснежный  воротник гейши – от предложенной  одежды  он брезгливо отказался. Своим  единственным  глазом  он  настороженно      смотрел в спину подполковника,  стоящего у окна. Наконец, тонкие губы тронула презрительная усмешка:

         - Покинул армию в труднейший момент - как крыса тонущий корабль.

Предатель.

         Подполковник  резко  повернулся.  Гофф смотрел на Бакланова против  света и не мог видеть того,  что горело в глазах советского офицера. Голос его был глух, но в нём чувствовалась спокойная уверенность.

              - Я – предатель?

              Пленный  надменно молчал, давая понять, что от своих слов  не           отказывается.

              - Вот оно что... Кого же или что же я предал?  Армию?  Но... Ты, Густав, родился в России,  дед и прадед твои родились и жили в России.  А россиянами вы никогда не были, и никогда не любили её, а молча использовали как          источник доходов.

              Гофф сделал движение, но Бакланов остановил его, подняв руку.

              - Да, да, Россию вы не любили. Любить родину – это любить  её  народ. Земля без народа – это территория. Вот  территория  русская вам и нравилась, как может нравиться хорошая дойная корова. Только  земля с любимым народом – я повторяю: с любимым – и есть Родина. С большой буквы. Подожди,            договорю.  Ты любил, конечно. Жену, отца, может, ещё приятеля Зубова,         который из людского пота делал деньги  и  тебе их  проигрывал. Но ведь Зубовы – не народ, а клопы на его теле. Народ – это как раз те, кого вы за людей  не     считали,  да и не считаете до сих пор,  но  кто создавал  всё  то, чем вы, да и я в том числе,  жили и наслаждались жизнью.  Когда же партия открыла  людям глаза и они предъявили права на плоды своего труда... Нет, ты не Россию спасал, ты  паразитическую  жизнь свою  спасал,  шкуру свою драгоценную. По твоим понятиям, разумеется. А я помогал тебе.  Во-время очнулся.

              - И сбежал.

              - Нет – вернулся на Родину. Я не мог предать её.

              Раздался стук в дверь. Бесшумно  распахнулись  полированные  узорные створки.

            - Товарищ подполковник, капитан Воронов по вашему приказанию

прибыл!

         Василий сразу догадался, что в штабной комнате его пленник –  по чёрной  бархатной полоске, наклонно пересекающей  высокий затылок,  по  узким      плечам, с которых  свисала белая  рубашка. «И чего я тебя тогда не шлёпнул?» Гофф  повернул  лицо  к   вошедшему  и, обвив  побелевшими  пальцами  поручни  кресла, приподнялся. Оттянутый книзу подбородок, тонкие, почти не заметные губы...  Сжав  кулаки,  Василий  всем  телом  подался,  пожалуй,  к  самому ненавистному для него существу на земле. Густав Гофф рухнул в кресло. Поняв, что в кабинете  происходит  нечто  весьма  необычное,  подполковник  Бакланов    подошёл к Воронову.

              - Объясните, капитан, в чём дело?

       Весь рассказ Василия немец прослушал, не шелохнувшись, с закрытыми             глазами, и, конечно, не видел  одного очень тяжёлого  взгляда  своего  бывшего  друга.  Бакланов  долго молчал. Затем  поднял  на Василия  печальные глаза.

        - Прости, капитан. Я тебя вызвал совершенно с другой целью. Я знал, что ты из Берёзовки, да мало ли  Берёзовок в России? Хотелось ему, - кивок в сторону замершего Гоффа, - на живом примере...                 

       - Товарищ подполковник! Этот же гад моего отца в гражданскую расстрелял! Сам об этом сказал. Дайте мне его…

       Бакланов бережно обнял плечи капитана, разворачивая его к двери.

       - Видишь, какая история… Отца твоего он расстрелял при мне…

       - При… Вас??

       - Я и говорю: история. Потом расскажу. А сейчас, товарищ капитан, война и у неё свои законы, которые нарушать мы не имеем права, потому что мы армия, а не банда. Пленных не убивают.

      - Значит, им можно, а нам нельзя?

      - Им тоже нельзя. Но зуб за зуб – не для Советской Армии.  

       Проводив  Василия до двери,  Бакланов вернулся. Гофф  встретил его стоя, опустив, как в строю, руки.

          - Я  проиграл, поручик Бакланов, - промолвил он, глядя единственным  глазом свысока, и весь его вид, несмотря на нелепую, в нижнем белье, фигуру, выказывал, что проигравший готов пожать победителю руку. С достоинством  пожать и уйти с высоко поднятым,  выпяченным  вперёд  подбородком. – Я  упустил из виду тот факт, что  в  вашей армии служат русские солдаты.

              Бакланов, чиркая, ломал  спички, не обращая внимания на немца,  и тот, обмякнув, медленно опустился в кресло.  Подполковник  раскурил,  наконец,  сигарету и, помахав в  воздухе,  погасил  спичку. - Армия, говоришь?  Солдаты  русские?  А  про коммунистов забыл? Они всегда...

              - Это другая  тема,  поручик, - поставив  ладонь  торчком, остановил его Гофф. – Армия у вас первоклассная, хотя бьёт числом, а не умением. Видно, что не граф Суворов её обучал...

              - Тебе ли, Густав, судить о русском солдате и о коммунистах тоже?

              - А вот это нуждается в доказательствах.

              - Доказали уже. Часовой!

              - Минутку, - поднялся граф. – Я признал своё поражение. Но – своё!

А сама игра ещё далеко не проиграна. Подумай  над  этим  на послевоенном досуге. Меня сейчас расстреляют?

              Буднично  так  спросил,  словно  его не на расстрел, а на прогулку по придворцовому парку приглашают. Хватило графской высокомерной выдержки  сказать  таким  тоном,  но дёргающиеся  губы  удержать не удалось. Бакланов с некоторым удивлением взглянул на стоящего навытяжку Гоффа.

              - Ты о чём? А-а... В Советском Союзе, граф, пленных не расстреливают.

 

 

                                      3.  Густав Гофф

 

              Как обычно, после обеда дед Василий лёг вздремнуть на поношенный скрипучий диван и стал смотреть по телевизору очередную многосерийную кровавую жестокость с элементами  эротики  на грани порнухи.  Смотрел  без  внимания к  происходящему на экране, потому  что, во-первых, приелось, а, во-вторых,  что же ещё смотреть?  В  какую  кнопку ни ткни на «управляющем», в телеке если не осточертевшая реклама, то кого-нибудь убивают  или  за  кем-то  гонятся,  чтобы убить, и  никак убить не могут. А то двое в постели в чём мать родила – и  вся любовь у них тут... Вот и смотрел он на это непотребство, будто по  обязанности,  когда в избу вошёл сосед Шурка, и тут дед Василий вспомнил, что лёг-то он  вздремнуть, а  чего-то не дремалось. Да, подумал он, с крёхтом меняя  лежачее  положение  на  сидячее,  стар  стал  совсем,  а у стариков  всё  наперекосяк. Пригласительно хлопнул по дивану рядом с собой.                        

              - Садись по что пожаловал? – произнёс слова залпом.                                                                - Всё в телевизор глядишь? Еротики захотел? Виртухальной  или как её?

              - Виртуальной, - не сказал, а огрызнулся дед Василий.

              - Вот и я про то, – сел рядом дед Шурка. - А старуха Наталья не это…

              - Ты по делу? 

              - Ага, - извлёк сосед из недр одёжки мутноватую бутылку, деревяшкой заткнутую. – Посидим, пока Наталья не это?..  

              - Так бы и начинал без вступлений, - убавил дед Василий грозы в голосе и вперевалку отправился к холодильнику. За солёными огурцами, разумеется.

              Сели за стол, разлили по первой. Крякнули. Закусили.

              - Так ты по что всё-таки? –  Умный  был  дед  Василий:  понимал,  что  самогонка – она лишь приправа к разговору, чтобы аппетит бередить. А вообще-то она у Шурки – так, тьфу!

              - Ты, Иваныч, как бы сказать… -  гость  немного  подумал  и  налил  по второй. Дед Василий ждал, чего мудрёного в лысой голове принёс сосед на сей раз. Дождался. – Ты, Иваныч, человек грамотный. – Ещё немного помолчал Шурка, задумчиво глядя в неполный стакан, возможно, рассчитывая  услышать возражение. Не услышал. – За твоё здоровье…

              - Не темни. 

              - Да, вопрос имею. Политический.

              - Сейчас можно что угодно молоть – не посадят: Сталина нету. А этим хоть плюй в глаза – всё божья роса. Потому что не доплюнешь.                                                             - Так я, извиняюсь, про ваучер… Слово-то, слышь, какое придумали – чтобы русский мужик затылок чесал до дыр: какая моя доля в, как бы сказать, общегосударственном пироге? Всем поровну или как? И Савке-свистуну, что водку глушит на папины деньги, а работать – пусть дураки работают? По его понятию. То ись, ты да я. И тому, хто в поле да на ферме с зари  до зари? И дирехтору? А? Поровну?  Молчишь, грамотный? Тогда я скажу. Ничего на свете поровну не быват. Мы тоже не это, - повертел Ефим растопыренными пальцами у виска. – Учили, то ись, кое-што. Как там, слышь, у Ленина про социлизм?

              -  Слушай, ты ведь тоже в университете марксизму с ленинизмой почти год долбил.

              - Э-э, у меня голова не твоя – тямы не хватило.

              - Ты  про основной принцип социализма? – предположил дед Василий о докуке «учёного соседа». - От каждого по возможности, каждому – по труду. Вот. А ты, значит, хочешь и ваучеры распределять по трудовым заслугам?

              - А как же ж? Вот, слышь,  пусть Еля сам и делит – кому сколь. А то к кому я с етой его шманделкой сунусь?

              - Как к кому? Ступай на базар: там круг него амбалы стоят с табличками на  груди,  как  американский  безработный.  Только  вместо  «Ищу  работу»   написано: «Куплю ваучер».

              - А, ты думашь, он себе покупат? – Хитро прищурил глаза дед Шурка.

              - Знамо дело – новым хозяевам.

              - Вот, вот… А чего это я один пью? Ладно, за твоё здоровье. – Опрокинул стопку  в  рот, похрумтел  огурчиком,  похвалил Наталью. –  Новым  хозяйвам,  говоришь? А как нащот старых?

              - Каких старых?

              - Ты  газеты сам выписывашь, а читашь ли? Внук мой – тот читат. И вот вчерась прочитал. Чай ни в саму ли Москву вернулся буржуй какой-то. Завод там имел. Рабочих, слышь, кормил. Теперь подавай ему назад: хозяин! Когда ж кто-то хитрый спросил у него, как он рабочих содержал? Чего, слышь, буржуй ответил? В общежитиях! По сорок человек в кубрике! Сображашь? И семьи тут с малыми, и холостяки тут. Простынями перегораживались.

              Нахмурился дед Василий, повертел перед собой на столе полную стопку.

Что-то колыхнулось в душе, крылья расправило и свет застило. Не так, не так повернулось всё в  России. За зря что ли кровь-то?..  Взглянул  на  собеседника  исподлобья. Молчит, глаза – в упор. Ответа ждёт на вопрос, который не задавал.

Что ему сказать? Народ не знает, что у Москвы на уме, а Москва не знает, что у народа в душе. Или ей наплевать на эту душу? Не дай бог..

              - Это ты про тех эксплуататоров, кого в революцию наши отцы вышибли вон? Хозяева… Что-то слишком много их развелось в последнее время. «Хозяин тот, кто трудится.» Слыхал такое?

              - Не-е… Рази это не ты сказал?

              - Максим Горький.

              - Э-э… Значит, тада ещё разглядел. Голова-а.

              - Разглядел.  А трудится, Шурка, народ. Вот тогда ему и  власть  в  руки,  чтобы сам собой распоряжался. За эту народную власть мой отец голову сложил. Я сам за неё – вся грудь в орденах от Чопа до Берлина. И сам весь в дырах от пуль. И – что? – сказал так, будто поторопил Шурку задать главный вопрос, с которым тот и пришёл. И о котором дед Василий уже догадался, а отвечать на него – ни душой, ни сердцем не хотелось: щемило в груди.

              - А – то! – взъерошился дед Шурка. – Ето, слышь, што значит? Што наши сплотаторы  тожить  вернутся – тада  и  землю  колхозную  снова  под  себя, и  молокозавод у Свистунов оттяпают, и што у них ещё было?

              - Кирпичный завод, если ты про Гоффа. Вообще-то эти графья, хоть и в Питере  государеву  службу несли,  но и Берёзовку из деревни в уездное село превратили.  У тебя твою козу укради,  так ты всё село на рога подденешь.  А каково им?  Да не кипятись ты:  никакому старому хозяину новые ничего не  отдадут. А с Гоффом у меня свои, личные счёты, да уже не сочтёмся: подох этот гад где-нибудь в Германии. Если не в плену… Ты себе-то налил? Давай уж, коли на то пошло… Ну, и пойло у тебя, сосед! Так вот. Отец – за власть народную. Я – за власть советскую, что всё ещё была вроде и народная, а какая на самом деле – подумать надо. Ежели есть чем думать.

              - Или кому думать?

              - Вот тут ты прав: народ горло дерёт, а думает личность.

              - Навроде тебя.

              - А ты не подъелдонивай. Всяк человек по отдельности – личность. Если, повторяю, по отдельности, а все в куче – толпа. Куда личность покажет, туда и пойдёт. Тому в истории тьма примеров. 

              - Ага! Как Ленин, по-твоему, - голова? Вот и я не совсем дурак – кое-што из университета помню про него: историю творит народ, а не личность!  

              Усмехнулся старик Воронов, плечами могучими повёл. Не всё сказанное великими  мыслителями  принимал  он  на  веру,  как,  допустим, христианин святое  писание,  тянуло его  к сомнениям,  копаясь в которых, он вдруг делал самостоятельные открытия. Не всякое из них можно было, как теперь говорят, озвучивать: из партии турнут. А это хуже, чем из тюрьмы после отсидки срока – никуда не примут. Теперь вот хоть с церковной колокольни, хоть соседу Шурке озвучивай что угодно – всем «с гусь вода», зато душе какая-никакая разрядка.. 

              - Ленин, да? Так вот его афоризм: «Ошибок не делает тот, кто ничего не

делает.» Сам и ошибся. Насчёт народа и личности. Всё наоборот, Шурка! Ленин личность?  За ним народ и пошёл.  Сталин личность?  Народ и делал,  что он прикажет.  Потом?  При каждом  стаде нужен пастух с кнутом, чтобы  оно  не  разбрелось. Так и при народе. В Светском Союзе такого не нашлось. И что, брат,

получилось? Собрались четверо в бане и поделили его меж собой.  Одним мигом

перековались из коммунистов в капиталистов. О народе пеклись? Хрена с два.

Каждому хотелось в президенты. Власть – она, брат, не то, что твоя самогонь, голову кружит. Я  вот что думаю. Про хозяев. Больших и  не  очень.  У них,  кого  ни  возьми,  сын то  в  Лондоне, то  в  Париже  ума   набирается. А моего сына, подполковника Пашку Воронова из Афгана в гробу грузом двести привезли. Мы всю отечественную в атаку шли «За Родину!» кричали…

              - И за Сталина.

              - И за Сталина. Кричали. А шли – за Родину. Не тебе судить, коли сам

пороху не нюхал.

              - Рази я виноват, што сердце от роду бракованное?

              - Да ты и рад был тому, чтобы войну дома среди баб… Ладно, слушай.

В первую мировую русский солдат, и отец мой в том числе, – «За Веру, Царя и Отечество.» Насчёт Веры – не с татарами ж дрались, а мы и германцы одному богу молимся. Мы – за Веру, а у них на пряжках ремней поясных тиснёно: «Гот мит унс.» То есть: «Бог с нами.» Так с кем он на самом деле? Тут попы схитрили, бог с ними. Что касаемо царя – да плевать на него, а вот за Отечество… И голову сложить не жаль. За Отечество, Шурка! 

              - А в Гражданскую?

              - Вопросы задаёшь на засыпку что ли? Хочешь сказать, что и белые, и красные  за  одно  и  то  же  Отечество  убивали  друг  друга?  Так  то  война    политическая. Там не за страну, там за власть над этой  страной. Помню, отец, который Воронов, во хмелю, случалось, пел: «За землю, за волю, за лучшую долю берёт винтовку народ трудовой, народ боевой. Готовы на горе, готовы на муки, готовы на смертный бой!»                                                                                                                       - Во хмелю пел.

              - Ага. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А потом - как это? – резюме что ли: « За что боролись, на то и напоролись: ни земли, ни воли, а на что готовы были – того под завязку.»

              - Умный был старик. Об одной ноге, а – умный. 

              - Некрасова вспоминал: «Назови мне такую обитель, - я такого угла не видал, - где бы сеятель твой и хранитель, где бы русский мужик не стонал…» И так испокон веку на Руси… Так про что мы?
              - Про Гоффа, слышь…

              - Про Родину… - метнул на упрямого собеседника строгий взгляд. - Вот мы  и в Гражданскую и в Отечественную – за Родину. А за какую Родину мой Пашка в Афгане?  Интернациональный долг, видите ли! А вы объясните той матери, которой сына в гробу вернули. Что она ответит? Хотя б Наталья…

              - Да-а, Иваныч. У меня одни девки от твоей Маришки… Виноват я перед тобой, вот бог и наказал – не дал сына… Или это ты простить не можешь?

              - Не могу, - коротко ответил дед Василий, словно нечто ненужное отрезал и отшвырнул прочь. – Ты – по делу.

              - А рази я не по делу?  Главней  сыновей  ничего  у  человека нету.  Вот

Игорёшка, внук твой,  с чем из Чечни пришёл? Кака на хрен ему родина Чечня мусульманская?                                                                                                                                           - На эту тему, Шурка, у русских, говорится, что без пол-литра у самого чёрта мозги штопором…  Сталин, конечно,  зверь,  да не дурак.  Книги писал. Право наций на самоопределение… Слышал?

              - Не-а. А што оно такое?

              - То есть, право каждого народа жить так, как он считает себе нужным. Хохлу – галушки, французу – лягушки. К примеру. Так то - если по-человечески. Но! Политика с человечностью не совместима. А государство – её оружие.  Чечня же – часть государства. Что?  Нет, Родина и   государство – не одно и то же, как там политологи ни изощрялись бы, доказывая обратное. И что было делать  Сталину? То ли государство разрушать, то ли душой кривить против своей же теории. Рано было теорию в практику внедрять. Как и теперь, впрочем. Вот и не дал никому самоопределиться. Чечня ещё в сорок пятом хвост задрала -  свободы захотела. И – что? До сих пор не все из Сибири вернулись.

              - И чего, слышь, людям по-людски не живётся? В одном государстве, а кому воля, кому – хрен. 

              - Это ты что ли вольно живёшь?

              Уставились деды друг на друга нос к носу, как когда-то перед дракой за школьным сараем. Василию вспомнилось, а - Шурке? Ему ж в больнице глаз лечили, не Ваське Ворону. Ваську тогда чуть из школы ни исключили. Вспомнил Шурка, вспомнил! Глаза вон в сторону скосил. И вдруг широко развёл руки и пропел:

              - Как веля-ат… Слышь, Ворон, ну отгородились бы от етого Кавказа – пусть живут, как хотят. Мы без них не помрём. 

              - И они без нас.

              - Так какого рожна? – Плеснул из бутылки дед Шурка деду Василию на ладонь, которой тот успел прикрыть стопку. – Брезговашь.

              - Отравиться боюсь. И вообще, какого рожна я тут тебе политграмоту преподаю? Да уж ладно. Было, понимаешь, время, когда не вся земля поделена была на государства. Вот цари-государи и расхватывали её кто что мог и успел. Дошло до того, что Европа-то вся уж и завоёвана, и перезавоёвана, так Ермак Сибирь подарил  Ивану Грозному, а Суворов – Северный Кавказ  Екатерине  Великой. Что? Народы там жили?  Вот их и покоряли, чтобы на покорителей было  кому спину гнуть. Порядок такой был: что  завоевал, то и  твоё.  Закон  неписанный зачастую сильнее напечатанного.

            - Ага, уговор дороже денег.

            - Вроде этого. Да, по-моему, деньги уже его пересиливают.

            Пискнула дверь. На пороге – Игорь. Пустой рукав в штаны заправлен.

            - Вы тут опять мировые проблемы решаете, а там на двух мерсах к Думе  

сельской подъехали…

            - Никак опять комиссия! – хлопнул дед Шурка себя по коленкам. – Вот бездельников наплодили!

            - Бабы шумят, что немцы.

            - Немцы!? – привстал дед  Василий со стула. Что-то в сердце его ойкнуло и как  бы  с  крючка  сорвалось,  да не совсем,  и вот висит на больно стонущей  жилке. Казалось бы, что тут такого – комиссия! Мало их на село наскакивало?

Бывший секретарь райкома Рахим Кудеяров, а теперь мэр, зад отпячивал перед каждой. Он ещё при коммунистах отточил этот приём.  Перед  любым  богом, если что себе надо, лоб расшибёт… Да чёрт с ним, с этим бывшим – настоящие коммунисты, верные и несгибаемые, одни в гражданскую полегли «за землю, за

волю», другие в отечественную «за Родину, за Сталина», а эти… Немцы – вот 

что зацепило.

             - Ну, никак не отлипнут они от России! Дранг нах остен продолжается, ребята. Сколько свиное рыло ни били… От Александра Невского…

            - И живут-то, слышь, Василий, лучше нашего, хоть мы их и раздолбали в сорок пятом.

            - Особенно ты, Шурка. Выходит, Матушке-России снова оборону держать от объединённых сил капитала.

            - Каку, слышь, оборону?

            - Экономическую. А это посложнее, чем в атаку с винтовкой наперевес да с криком «Ура!» Игорь! К Думе, говоришь, подъехали? – Ему представилось это двухэтажное белое здание за коваными вензелями чугунной ограды, и старый корявый дуб  перед  ним чуть  ни до неба. Особняк  Гоффа!  Значит… - А ну пошли! Наталья!

            Из-за спины Игоря показалась старушка. Лицо неулыбчивое, из-под платка седые пряди выпростались. Давно перестал удивляться Василий тому, что, когда бы он жену ни позвал, она рядом оказывалась.

            - Тут я. Чего тебе? И Шурка здесь! И отраву свою принёс! А ну, марш…

            - Погоди, старая. Не до него…

            - Я ето, слышь, - засуетился сосед, пряча недоопорожненную бутылку под полу серого заношенного пиджака. – Я тожить с вами.

            - Куда навострились? – подозрительно прищурилась старушка.

            - Ты, Наталья, когда-то хотела Гоффа повидать, чтобы второй глаз ему выцарапать. Хотела?

            - Была б моя воля…  Да теперь-то уж что?  Поди  своей смертью давно окачурился…

            - Своя воля у всех есть, да она всегда под чужой. А насчёт своей смерти, Наташ, - приехал наш барин,  идём вот встречать. – И двинул к выходу так, что жена с внуком едва успели отскочить от двери.

            - Пиджак хоть накинь! Не лето.

            Над зданием администрации (дума и мэрия ) на фоне тяжёлого серого неба вольный осенний ветер озорно трепал российский флаг. Грустный дуб последними листьями устилал землю подле себя. Перед  чугунными  воротами  солидно, однако тускло, сияли чёрным лаком два легковых автомобиля. Вокруг  галдела  небольшая  знакомая толпа народу -  «штатная команда», как окрестил её когда-то дед Павел,  -   пожилые женщины, собирательницы и разносчицы сельских новостей, да любопытная ребятня. Галдёж приглушенный в воздухе плавает, слова различить можно: «Хозяин приехал», «Граф, что ли?» Калитка настежь, а по асфальтовой дорожке, утонувшей в  пёстрых астрах,   мужчина и женщина под руки ведут к дому  тощего сутулого старика. Мужчины в  чёрном, словно  на  похоронах.  Женщина в белом, не по-модному длинном, платье до пят. Возле  них  семенит,  отпятив  обтянутый штанами зад,  сам  мэр  Рахим. Трое  идут  медленно,  но неотвратимо,  и  от  мэра  даже  не  отмахиваются.  Свернули к дубу, покинув на дорожке местное правительство в позе  больного радикулитом, перешагнули через астры и  под  раскидистым, прозрачным по осени, деревом  остановились.  Старик высвободился из рук сопровождающих, разогнул спину и, закинув голову, огляделся по сторонам. Лишь на какой-то миг мелькнуло его лицо, на миг, но  как защемило сердце  Василия  Воронова! Будто из далёкого туманного пространства, приглушенно донёслось:

            - Вася… Неужто он?

            - Он самый. Век не забыть мне эту овечью рожу… Наша родная кровь на нём!  Побудь тут, а я к нему. - Притянул на миг к себе женину голову и шагнул уж  было  вперёд,  да  она  ухватила  его  за  подол пиджака. У всех женщин в решительный момент одно на уме: «Как бы чего дурного ни вышло.»

            - Не горячись, Вася: под хмельком ты. И что сейчас ему сделаешь? Зачем? Сколько времени прошло!

            - Время, говоришь, – лекарь? Наташенька! Когда кровит душа – никакой лекарь не в силе.

            - Так он это… Чай, и так помирать домой приехал… 

            - А в морду ему, в морду! – словно из-под земли вынырнул дед Шурка. Воронов забыл уж про него и теперь глядел на соседа с вопросом: « Ты откуда тут взялся?»

            - Ты! Шурка-урка, – осознал, наконец, он реальность ситуации. – Убери с глаз моих долой свою пьяную рожу, а то ненароком…  А  немчуре  я  в  глаза  посмотреть желаю. Взглядом убью стерву. Наталья! Ты меня знаешь. Не держи – бесполезно.

            - Да власть же, Вася, Кудеяр при них. Милицию свистнет.

            И пошёл.  Лишь услышал за спиной,  как новоявленный член «штатной   команды», бывший инструктор райкома, прозванная в народе солдатом в юбке, прокуренным басом спросила:

            - Это куда он?

            - С Гоффом счёты сводить, - вздохнула Наталья.

            - С Гоффом? Это который…  А! Он всё-таки?  Ну, дед Василий! Для кого война давно закончилась, а он не отвоевался ещё!  Зря из  партии  ушёл.  Такие нам нужны. Там вон Кудеяров на стрёме, не помешал бы.

            - А он, слышь, и через твово Кудеяра перешагнёт, как через ето…

            Не перешагнул: перед простым народом мэр не зад, а грудь выпячивал.

Пришлось подойти к немцам вместе с ним. Как под конвоем. С первого взгляда Воронов  понял,  что  перед  ним отец и сын – у  обоих Гоффов одинаковые  длинные подбородки и безгубые рты. У младшего очень знакомые ничего не выражающие  кукольные глаза,  а у старшего вместо чёрной повязки тёмное пенсне. Точно голый костлявый череп провальными  глазницами уставился на деда Василия.

            - Гутен таг, - не очень уверенно произнёс сын. - Вас волен зи?

            Василий оставил вопрос без внимания, наверно, потому, что всё оно было сосредоточено на вот этом бдедно-сером, похоже, безглазом лице. Сколько раз из года в год виделось ему, как с разворота с хрустом бьёт он в мутный глаз за толстым стеклом. Как сердце сжималось каждый раз от лютого восторга! Как кулаки каменели…  С такими  кулаками и пришёл он сейчас на эту встречу со своим не дающим покоя прошлым. И не увидел его. Череп в бейсболке. Труп ходячий  в  обвислом костюме.  За  кругляшами  тёмных  стёкол  вообще  нет  ничего. Лишь длинные ноги в узких хромовых сапогах расставлены, как тогда, над оврагом. Да ведь не держат уже! Он смотрел на эти скудные остатки живого существа, и  чувствовал  себя  безоружным.  Кулаки  сами  по  себе  разжались.  Неожиданно «труп» ожил – чуть ни на грудь опустилась  тяжёлая  челюсть  и  открылся рот - дыра с перламутровыми зубами. Вставные, не к делу подумалось деду Василию.

            - Г… Горюнофф…Ду бист лебендиг? Ж… Живой?..                                            Вспомнилось… Да что там вспомнилось? Не забывалось никогда, как там,

в неметчине, командир Бакланов не дал Гоффа Воронову «на расправу». Закон

не позволяет! И честь офицерская тоже. Не дуэль же устраивать. Может, и прав был подполковник – закон законом, честь честью, - но капитан Воронов уверен был,  что  Бакланов  старого  дружка спасает. И долго, не до этого ли дня,  не  покидала душу ноющая обида. Говорят, отходчиво русское сердце. Так ли? Не до рассуждений, не до анализов сейчас повидавшему жизнь  русичу, он лишь почувствовал, как разжалось сердце и чем-то воздушно лёгким наполнилась грудь. Где она, злая тяжесть?  Нет её. Схлынула. Кто сейчас перед ним?  Тот надменный, брезгующий тобою офицер иного, враждебного, роду и племени? Какое там? Рухлядь, которую даже ногой пнуть не хочется. Нет, люди, ничего в памяти быльём не порастает. Однако…

            Держась рукой за сердце и хватая воздух открытым ртом, старый Гофф шагнул назад, к дубу, и упёрся в него спиной. И медленно, шурша по жёсткой коре, сполз на его  выпирающие из  земли корни, беспомощно разбросав  по  сухим листьям безжизненные ноги. Бейсболка съехала козырьком на  очки, лишь открытый рот перламутровыми зубами сверкает из-под неё.

            - Вас ист лос? – бросился к отцу молодой немец, визжащая немка – за ним. Белое платье, белый шарф за спиной… В какой-то миг память высветила  летящего ангела на какой-то иконе, но тут возник перед ним мэр Кудеяров, поднялся на носки,  схватил за грудки и, с глазами,  полными страха и гнева, зашипел что-то насчёт иностранных гостей и международного скандала.  А ему было наплевать.  И на любых гостей, и на любой  скандал, и на любого мэра. Пусто стало вокруг.  И в груди пусто – ни кровоточащего сердца, ни горящей  души. В ушах  звон, тихий и протяжный,  да голоса далёкие,  расплывчатые, никому не нужные… Он легко разжал горсть Кудеяра у своей груди и вернул её хозяину, как вещь, тоже никому не нужную. Чувствовал – надо что-то делать. А – Что? Повернуться и уйти? Куда? Зачем? Ветер с шумом качнул почти уж обнажённую крону доживающего  век  дуба. Посыпались, полетели  жёлтые  листья. Дед Василий, как бы спросонья, увидел: сидит под деревом человек… Человек? Это было человеком вот только что, и на веки вечные нет ему теперь никакого дела ни до кого, ни до чего. Ни горя, ни радости никому причинить он не может, и ему – никто и ничего. Голова, руки, ноги и всё прочее  есть,  а человека  нет… Чудно. Какая-то мысль, как летучая мышь во тьме, возникла неведомо откуда и кружит в голове. Ни разглядеть, ни поймать. А чувствовал: надо…

            Молодой Гофф выпрямился, снял с головы бейсболку, рассыпав седые волосы, и отдал её даме. Затем осенил себя двуперстным крестом и, обратив лицо к небу, поднял вверх руки. Воронову показалось, что в эти мгновения всё замерло вокруг.

            - Эр штербст ин фатерлянд! – чётко прозвучало  в  неожиданно мёртвой тишине. – Майн Гот! Ауфнемен зайне зеэле!

 

 
Рейтинг: +4 1157 просмотров
Комментарии (6)
Игорь Кичапов # 10 февраля 2012 в 03:52 0
Уважаемый Юрий, простите не знаю отчества. Хочу честно признаться, как член жюри(самый неопытный), такие объемы оценивать трудно, практически невозможно в условиях КОНКУРСА. Надеюсь вы поймете, что просто нехватка времени тому причиной. Но голосую за ваш труд. Удачи вам, победы в конкурсе и всего хорошего в жизни. Спасибо за участие в конкурсе.
С ув. Игорь.
Юрий Семёнов # 10 февраля 2012 в 21:24 +1
Благодарю. Несколько раз пытался ответить - не получалось. Красным написано, что у пользователя что-то не то. Я не понял, что именно. А сейчас благодарю кого надо на небесах или в космосе за то, что не получилось.Загвоздка в том, что, кроме благодарности Вам, я в письме затрагиваю ещё кое что, касающееся Вашего рассказа. А оно на всеобщее обозрение не рассчитано. Может, придумаете, как тет-а-тет или на ушко? Я компьютерных хитростях не "копенгаген". Всего самого доброго! Юрий
Игорь Кичапов # 20 февраля 2012 в 19:07 0
Не надо "на ушко", говорите все как есть..)
Николай Бутылин # 28 апреля 2012 в 06:58 0
Произведение понравилось!
Спасибо, Юрий!
Дмитрий Криушов # 16 мая 2012 в 22:12 0
Здравствуйте, Юрий! Извините, ежели мысли несколько сумбурны, потому вкратце. Очень хорошо? Да. Есть "поскальзывания"? Ну, есть. Как человек, ценящий в первую главу критику, а не похвалу, скажу: крайне неубедителен диалог белых офицеров в самом начале. Нет, понимаю, Густав: он - немец. Хотя обрусевших немцев, истовых патриотов, у нас было - хоть пруд их кровью пруди. За что им честь и хвала. Но: отчего же никто из них о Боге-то не вспомнил перед расстрелом?! Попы не в счет.
И, в следующей главе, тот же Гофф укоряет большевика Горюнова в безбожии.
Затем (это уже так, мелочи): чуток подправьте немецкий, так даже фольксдойчи не разговаривали. Да, и ещё: у Вас немного обрезался левый край текста: читать неудобно. Поправьте, хорошо?
С уважением - Дмитрий.
Юрий Семёнов # 22 июня 2012 в 19:53 0
Здравствуйте, Дмитрий! Всё принял к сведению, спасибо. Критику уважаю, когда она по делу. На сей раз так оно и есть. Сорняки, конечно же, надо выпалывать. Очень жаль, что не всегда на это есть время, особенно когда тебе за восемьдесят. Всего доброго! Юмс.