Вспоминая те, полные моих проклятий и моего счастья, десять лет, я всё пытаюсь понять, что за сон мною владел тогда, и как мне удалось выбраться из этого пьянящего дурмана, всего лишь утратив что-то навсегда из души своей, но уцелев, хоть и непонятно пока – для чего?
В те годы я был ещё по-юношески непокорен и готов был с равным удовольствием тонуть в пороке и сражаться за святые идеалы. Идеалов мне не дали – веры не было нигде и пришлось выбирать порок. Горячая кровь кипела, ночь манила своей загадочностью и в каждом трактире, где я появлялся, мне удавалось найти приют любви, а нередко и драку.
Драться было даже приятно. Подвыпившие горожане, славные вояки, а то и потомки родовитых кровей, становились одинаковы под воздействием хмеля и драться с ними, особенно на глазах у какой-нибудь очередной легкомысленной красавицы, чье имя я забывал сразу же, было чем-то вроде смысла всех моих бесприютных ночей.
В те годы я был не только молод и душою, и телом, непокорен всему и всем, в те годы я, как любой выходец, потомок нищеты, был по-настоящему амбициозен. Меня манила недоступная мне роскошь, увлекали нарядами те дамы и господа, что прохаживались по улицам в дни особенных торжеств, да проезжали в своих помпезных каретах, золота в которых было гораздо больше, чем видел мой папаша за всю свою жизнь вместе с его отцом и отцом его отца.
Да и как было не волноваться от всех этих бесконечных кружев, шелка, бархата и атласа, что обвивал тонкие станы женщин; как можно было не терять голову от всех ароматов духов и пудры, от помад; не тянуться следом за теми, кто так беззаботно перешептывался о любовных делах и так заразительно хохотал…
Я был амбициозен тогда. Я не мог этого иметь, знал, что не смогу иметь никогда – потомственный лавочник, отец и дед которого всегда считали все до копейки, не могли позволить себе ни одного сукна…
А мне нравился тогда светло-зеленый, в которым ходили тогдашние щеголи! Мне нравились перстни на их руках, их кружева и их вина, мне нравились их кареты.
Но я жил на втором этаже, под самой крышей протекающего чердака, вставал с рассветом и каждый день должен был крутиться по делам лавки, бегать по городу то к зеленщику, то за фруктами, то за рыбой, то требовать долг, то просить, то давать…
Мать же моя совсем не могла работать. У нее не сгибалась правая рука и висела совсем безвольно. Она была подслеповата, хоть и не была еще стара. Мой отец же был умудрен в те годы сединами и болен, а я оставался старшим сыном, которому надлежало почти что одному следить за лавкой, двенадцатилетним братом Огюстом и десятилетней сестренкой Жаннетт. Они, конечно, могли иногда и подсобить мне, но хотелось жизни, хотелось вдыхать воздух, а не отдавать последние жалкие гроши на очередной поднятый налог и убирать из ассортимента лавки то одно, то другое…
Падало число покупателей, и мы едва-едва могли перебиваться с хлеба на воду. А отец слабел.
Единственным моим отвлечением в те годы стала ночь. Я находил таких же, как я, приятелей, мы мечтали по кабакам, когда у кого-то были деньги и щедрость, мечтали, как все однажды измениться. Измениться все должно было вдруг и враз, но никто из нас не представлял, как именно.
Мы пили, как могли и что могли. Мы дрались друг с другом и мирились, мы соперничали за любовь таких же несчастных как мы, девиц, которые выходили на улицы с единственной целью – заработать себе на похлебку.
Впрочем, иногда случалась и любовь, так, например, я, целых три недели провел с изумительной девушкой – Ролан, лица которой я не помню, но замечательно помню копну ее каштановых волос…
Но потом случилась иная встреча. Встреча, которой быть не должно.
***
Уже не помню, кто мне рассказал о ней. Как-то за давностью лет и за сумасшествием событий сменяются и теряются имена, смешиваются лица, всё уходит, кроме каких-то обрывков, но оно, впрочем, и неважно.
Кто-то сказал о ней, о моей…впрочем, она не была моей, но мне почему-то в мыслях всегда так и отмечается «моей», так вот – кто-то рассказал в тот вечер о моей госпоже Л. Она была родственницей придворного министра и, конечно, готовилась выйти замуж, но вот только свадьба постоянно откладывалась и переносилась, и менялись женихи ее. Ее родственник слишком быстро менял свое положение при дворе, переходил с одного места на другое, и нигде не было ему покоя. Везде у него появлялись новые враги и новые друзья и тот, кто раньше мог ему помочь и на союз, с родом которого он рассчитывал, вдруг оказывался бесполезен…
Госпожа Л. Скучала страшно. Ей было запрещено покидать город. Она принимала у себя гостей и, в отсутствие какой-либо альтернативы, понемногу забылась в пороке. Говорили, что более порочной женщины ее юных лет не существует, но, если честно, тогда говорили слишком уж о многом, чтобы доверять хоть чему-то.
Мне стало любопытно. Очень.
Я узнал, где она живет и, таясь то за деревом, то за стеною забора, я выслеживал ее, пока однажды не увидел. Она была прекрасна. По-настоящему прекрасна.
Госпожа Л. являла собою молодую девушку, в которой было то странное сочетание греха и невинности. Ее большие голубые глаза светились бесконечностью света, с нее можно было рисовать Марию, клянусь вам! Но ее пухлые губы кривила бесстыжая ухмылка. Черты – тонкие, нежные… она была призрачна, но в то же время, я чувствовал ее парфюм и понимал, как она реальна.
Бархат обвивал ее тонкий и упругий юный стан, она была высокого роста, изящна и так потрясающе скульптурна, что в ту же минуту я забыл все.
У нее была потрясающая копна черных атласных волос, спадающих до самой талии…
Я был молод, нищ, горяч и амбициозен.
Я следил за нею, каюсь! Я мечтал, чтобы хоть раз она мелькнула в окне в своем бельевом платье в свете луны, я мечтал, чтобы она бросила на меня хоть один взгляд, пусть даже взгляд презрения, но чтобы он был!
Но она не могла видеть меня – я прятался в кустах, за забором и ночью.
Днем я был рассеянным. Я перестал ходить в кабаки и все ночи проводил напролет у ее дома, надеясь на чудо, но в то же время страшно боясь его.
Дела в лавке шли все хуже, повышался налог, а я еще и справляться стал из рук вон плохо. И даже когда умер мой отец, первая мысль моя была о том, что теперь я ночь или два не смогу быть у ее дома, а не о моем старике.
Похоронили отца тихо. Совсем обезумев, я стал проводить у ее дома все больше и больше времени, ревностно наблюдая за тем, как у ее дома останавливаются роскошные экипажи, и из них выходят господа и дамы. Каждый был мне ненавистен. Каждый из мужчин – из этих холеных красавцев и щеголей в кружевах и светло-зеленом или голубом, мог оказаться ее любовником и одна только мысль о том, что все они ее видят, а я нет, сводила меня с ума…
В те дни, проклятые десять лет назад, я совершенно забыл о своем брате и сестре. Мать пыталась приглядывать за ними, но дела в лавке шли все хуже, а я стал совсем потерянным. И тогда Огюст и Жаннетт были единственной отрадой матери, справляясь вместо меня почти со всем.
Но я был молод, эгоистичен и амбициозен.
Однажды ночью, когда разъехались немногие экипажи, а я стоял на привычном своем посту, вдруг распахнулось ее окно., я не успел нырнуть в темноту, а она уже смотрела на меня – призрачная госпожа Л…
-Долго вы будете наблюдать за мною, незнакомец? – она расхохоталась весело и звонко и вся кожа моя покрылась мурашками от звука этого голоса, и я потерял дар речи, лишь смотрел на нее.
-Ну, это уже невежливо! – госпожа Л. капризно пождала пухлые губы, - с вами разговаривает дама.
-Я вас люблю, - прошептал я, жалея, что не могу умереть в эту же самую минуту.
Она призадумалась или сделала вид, что задумалась, и через мгновение, которое показалось мне ужасным томительным веком, вдруг хмыкнула:
-Все вы так говорите, а что до вас – от вашего поста под окнами нет толку!
И она посторонилась, отступая чуть вглубь комнаты.
Я был молод, амбициозен и влюблен.
Не теряя и минуты драгоценного времени, я бросился к дому и уже через пять минут вскарабкался в окно ее спальни, где пал, окончательно сраженный, к ее ногам.
***
Как и все красавицы, она оказалась капризной по-настоящему. Она знала власть свою над любовью мужчины и легко могла управлять ею. Но делала это лишь от скуки.
Я был готов на все ради нее, а она, зная это прекрасно, заговаривала иногда так:
-А что, милый друг, не прогнать ли мне тебя с глаз долой?
Я, сколько бы раз это ни повторялось, впадал в панику. Мы виделись с ней не каждый раз, иногда мои ночные бдения у ее окон оставались нетронутыми и ненужными, и, слыша это, я чувствовал, как задыхаюсь, и сердце рвется из груди…
Она смотрела на меня и смеялась.
Или заговаривала так:
-Что же ты так беден, мальчик…
И мне хотелось еще больше проклинать ту пропасть, что разделяла нас. Я уже совсем забросил лавку, моя мать умерла, и все свалилось на ведение Огюста и Жаннетт. Сестренка была младше, но она уже вовсю бегала по другим лавкам, и придумала даже давать ужины в нашей лавке. Спросила у меня, и я только пожал плечами – мне было плевать. Жаннетт как-то все устроила с Огюстом, а я, оглядываясь назад, понимаю, что был еще кто-то, вернее всего, кто помогал им, может быть – добрый лавочник напротив, или зеленщик, или…
Не знаю. И спросить не у кого.
Моя же госпожа Л. была красавицей. Как все красавицы она была непостоянной, вздорной и скучающей. Ей хотелось чего-то большего, чем этот город и мальчик, сын лавочника, безумно влюбленный в нее.
-Не прогоняй меня, - умолял я ее каждый раз, но она оставалась непреклонна и не позволяла мне остаться, выгоняя меня прочь до рассвета.
-Не прогоняй меня, - шептал я, но она оставалась жестока, как все люди ее круга, как все, кому я был не ровня.
И я шел, шатаясь, как пьяный, от любви, до своей лавки, которая теперь превратилась больше в трактир, но неожиданно стала приносить больше прибыли, и не узнавал дома.
Я смотрел на свою комнату и не узнавал ее. Я не узнавал и Жаннетт, и Огюста. Шатался как безумный, днем, бездумно разглядывая то свои руки, то бумаги, в которых путались мысли.
А однажды она мне сказала:
-Не приходи ко мне больше. Я выхожу замуж. На этот раз точно.
И мой мир рухнул. Люди были вокруг живыми, и никто не умер вместе со мною, только я. Все потеряло смысл. Все выцвело и заворочалось в груди голодным когтистым зверем, раздирая плоть.
И она выгнала меня раньше обычного, не позволив даже поцеловать себя на прощание, и я понял, что все решено окончательно.
***
Я видел ее экипаж. Я видел тот герб, под которым она уехала навстречу новой жизни так, как будто ничего и не было.
Два года пелены вдруг стали ничем. Она уехала ровно и спокойно, не подумав ни разу о сыне лавочника. А я…пал.
Я не помню следующего полугода. Помню, что не хотел жить, помню, что не мог есть, помню, что кто-то заботливо кормил меня с ложечки, кто-то обтирал мой горячный лоб полотенцем, помню, что шептал ее имя постоянно, но все не могу собрать в единую память и теряюсь.
Я вышел из этого состояния благодаря заботам моей сестры, но никогда не оправился от госпожи Л…
***
Следующие пять лет она блистала. Я вернулся к делам, начал изучать, наконец, что нужно было изучать, и теперь мог считаться полноправным гражданином. Мой брат Огюст пошел по военной стороне и поступил на службу, моя сестра помогала мне вести наш трактир. Вернее, признаюсь и каюсь, что моя сестра и вела все, я же только разбирал бумаги.
И еще – ловил слухи. Слухи о моей госпоже Л.
Она блистала. Она затмевала фавориток двора своими нарядами, блистала остроумием и умением выкручиваться из курьезов. Она была всюду – на балах, на охоте и в опере. Иногда мне казалось, что куда бы я ни пошел – я непременно встречу ее.
Дела в трактире шли же хуже, несмотря на все усилия. Налоги душили непомерно. Теперь за одну связку дров, которую хватило бы для приготовления одного обеда, нужно было отдать примерно треть того, что за этот обед можно было выручить.
Говорили же, что дела в столице еще ничего, что где-то там, на югах, все еще хуже, и люди голодают. Я смотрел на лица, прибывающие с юга в поиске работы к нам, самим голодным и едва-едва сводящим концы с концами и предчувствовал грозу.
***
Я не знаю, как поползли шелесты. Откуда-то взялись слова, что надо положить конец и голоду, и двору, и всему, что было незыблемым и…
Я не знаю, откуда это пошло. Кто-то начал произносить одну речь за другой, кто-то начал разбрасывать по городу оскорбительные памфлеты и странные листовки, появлялись имена, которых мы прежде не слышали.
И госпожа Л. вдруг перестала блистать и превратилась вместе с мужем своим в затворницу. И вдруг начали разъезжаться все, о ком мы говорили, все, кто составлял блистательный двор…
А мы почти разорились. Меня не увлекли слова, звучавшие то на одной улице, то на другой, среди стихийно собранной толпы. Меня волновал вопрос выживания.
В особенно тяжелый день Жаннетт. Пряча от меня взгляд, положила передо мною семь серебряных монет…
-Откуда? – только и сумел спросить я. У нас давно каждый грош был на счету.
-Не спрашивай, - помотала она головою, и я внимательно взглянул на нее, но не увидел больше той юной девочки, которая бодро бегала по трактиру. Я увидел девушку – молодую и прекрасную. И я понял.
-Ты не…
-Нам нужно отдать долги! – перебила она. – Какая разница…теперь уж какая?
Я не уследил за нею. Я не смог быть таким жертвенным, какой смогла быть она. Она приносила несколько монет, раздавая долги, я спешно распродавал имущество так, как мог, прятал то, что нельзя было продать, и чувствовал, что ударит вот-вот…
***
Я не был в рядах революции, великой Революции. Я не могу о ней сказать что-то определенное. Могу сказать, что мне было страшно и немного…злорадно.
Я смотрел на то, как падают великие дома, как грабят тех, кто был богат, и злорадствовал. А еще – боялся.
Моя Жаннетт приветствовала революцию. Это было ее ошибкой – где-то завязалась безобразная потасовка с нежелающим сдаваться маркизом и Жаннетт получила случайный выстрел в грудь.
Ее принесли ко мне ее товарки. Она была маленькой, бледной и совершенно спокойной. Я рыдал в тот день впервые со дня потери мной госпожи Л.
Огюст пропал из поля зрения раньше. У него оказалась обратная ситуация, как солдат короля, он обязан был защищать его и, по глупости и по юности, не успев сориентироваться, не рассчитав своих сил, был убит взбешенной и давно уже грозящей обрушиться на голову незыблемого, толпой.
Об этом я узнал много позже.
Что до Госпожи Л…
Впервые за много лет я не только услышал о ней, я ее увидел. Оборванная, с распущенными волосами и в разодранном сером платье, растерявшая мгновенно весь свой шарм и красоту, она была выброшена из своего поместья той же толпой и, в попытке броситься прочь, была убита…
Я видел это.
Я следовал за толпою в тот день, зная, что это последний раз, когда я увижу ее. Она скользнула по мне взглядом и даже не узнала, хоть и черты мои не изменились. Вряд ли она вообще меня помнила.
В минуту же, когда ее некогда прекрасное тело рухнуло в парижскую грязь, лишенное жизни, я понял, что больше ничего для меня в этом мире нет, и прожил я совершенно пусто и тускло. Мой мир поработила она и ее смерть теперь только опустошила…
Раньше я жил и верил, а теперь не во что было верить.
Я вернулся в опустошенную свою лавку и залпом выпил половину кувшина горького и кислого вина, надеясь, что я не проснусь, отравившись это горечью.
Но я проснулся. Проснувшись же, я обнаружил, что поседел за одну только ночь…
Мой трактир был навсегда пуст, за окном бушевала толпа, опять гнавшая кого-то на смерть.
[Скрыть]Регистрационный номер 0485103 выдан для произведения:
Вспоминая те, полные моих проклятий и моего счастья, десять лет, я всё пытаюсь понять, что за сон мною владел тогда, и как мне удалось выбраться из этого пьянящего дурмана, всего лишь утратив что-то навсегда из души своей, но уцелев, хоть и непонятно пока – для чего?
В те годы я был ещё по-юношески непокорен и готов был с равным удовольствием тонуть в пороке и сражаться за святые идеалы. Идеалов мне не дали – веры не было нигде и пришлось выбирать порок. Горячая кровь кипела, ночь манила своей загадочностью и в каждом трактире, где я появлялся, мне удавалось найти приют любви, а нередко и драку.
Драться было даже приятно. Подвыпившие горожане, славные вояки, а то и потомки родовитых кровей, становились одинаковы под воздействием хмеля и драться с ними, особенно на глазах у какой-нибудь очередной легкомысленной красавицы, чье имя я забывал сразу же, было чем-то вроде смысла всех моих бесприютных ночей.
В те годы я был не только молод и душою, и телом, непокорен всему и всем, в те годы я, как любой выходец, потомок нищеты, был по-настоящему амбициозен. Меня манила недоступная мне роскошь, увлекали нарядами те дамы и господа, что прохаживались по улицам в дни особенных торжеств, да проезжали в своих помпезных каретах, золота в которых было гораздо больше, чем видел мой папаша за всю свою жизнь вместе с его отцом и отцом его отца.
Да и как было не волноваться от всех этих бесконечных кружев, шелка, бархата и атласа, что обвивал тонкие станы женщин; как можно было не терять голову от всех ароматов духов и пудры, от помад; не тянуться следом за теми, кто так беззаботно перешептывался о любовных делах и так заразительно хохотал…
Я был амбициозен тогда. Я не мог этого иметь, знал, что не смогу иметь никогда – потомственный лавочник, отец и дед которого всегда считали все до копейки, не могли позволить себе ни одного сукна…
А мне нравился тогда светло-зеленый, в которым ходили тогдашние щеголи! Мне нравились перстни на их руках, их кружева и их вина, мне нравились их кареты.
Но я жил на втором этаже, под самой крышей протекающего чердака, вставал с рассветом и каждый день должен был крутиться по делам лавки, бегать по городу то к зеленщику, то за фруктами, то за рыбой, то требовать долг, то просить, то давать…
Мать же моя совсем не могла работать. У нее не сгибалась правая рука и висела совсем безвольно. Она была подслеповата, хоть и не была еще стара. Мой отец же был умудрен в те годы сединами и болен, а я оставался старшим сыном, которому надлежало почти что одному следить за лавкой, двенадцатилетним братом Огюстом и десятилетней сестренкой Жаннетт. Они, конечно, могли иногда и подсобить мне, но хотелось жизни, хотелось вдыхать воздух, а не отдавать последние жалкие гроши на очередной поднятый налог и убирать из ассортимента лавки то одно, то другое…
Падало число покупателей, и мы едва-едва могли перебиваться с хлеба на воду. А отец слабел.
Единственным моим отвлечением в те годы стала ночь. Я находил таких же, как я, приятелей, мы мечтали по кабакам, когда у кого-то были деньги и щедрость, мечтали, как все однажды измениться. Измениться все должно было вдруг и враз, но никто из нас не представлял, как именно.
Мы пили, как могли и что могли. Мы дрались друг с другом и мирились, мы соперничали за любовь таких же несчастных как мы, девиц, которые выходили на улицы с единственной целью – заработать себе на похлебку.
Впрочем, иногда случалась и любовь, так, например, я, целых три недели провел с изумительной девушкой – Ролан, лица которой я не помню, но замечательно помню копну ее каштановых волос…
Но потом случилась иная встреча. Встреча, которой быть не должно.
***
Уже не помню, кто мне рассказал о ней. Как-то за давностью лет и за сумасшествием событий сменяются и теряются имена, смешиваются лица, всё уходит, кроме каких-то обрывков, но оно, впрочем, и неважно.
Кто-то сказал о ней, о моей…впрочем, она не была моей, но мне почему-то в мыслях всегда так и отмечается «моей», так вот – кто-то рассказал в тот вечер о моей госпоже Л. Она была родственницей придворного министра и, конечно, готовилась выйти замуж, но вот только свадьба постоянно откладывалась и переносилась, и менялись женихи ее. Ее родственник слишком быстро менял свое положение при дворе, переходил с одного места на другое, и нигде не было ему покоя. Везде у него появлялись новые враги и новые друзья и тот, кто раньше мог ему помочь и на союз, с родом которого он рассчитывал, вдруг оказывался бесполезен…
Госпожа Л. Скучала страшно. Ей было запрещено покидать город. Она принимала у себя гостей и, в отсутствие какой-либо альтернативы, понемногу забылась в пороке. Говорили, что более порочной женщины ее юных лет не существует, но, если честно, тогда говорили слишком уж о многом, чтобы доверять хоть чему-то.
Мне стало любопытно. Очень.
Я узнал, где она живет и, таясь то за деревом, то за стеною забора, я выслеживал ее, пока однажды не увидел. Она была прекрасна. По-настоящему прекрасна.
Госпожа Л. являла собою молодую девушку, в которой было то странное сочетание греха и невинности. Ее большие голубые глаза светились бесконечностью света, с нее можно было рисовать Марию, клянусь вам! Но ее пухлые губы кривила бесстыжая ухмылка. Черты – тонкие, нежные… она была призрачна, но в то же время, я чувствовал ее парфюм и понимал, как она реальна.
Бархат обвивал ее тонкий и упругий юный стан, она была высокого роста, изящна и так потрясающе скульптурна, что в ту же минуту я забыл все.
У нее была потрясающая копна черных атласных волос, спадающих до самой талии…
Я был молод, нищ, горяч и амбициозен.
Я следил за нею, каюсь! Я мечтал, чтобы хоть раз она мелькнула в окне в своем бельевом платье в свете луны, я мечтал, чтобы она бросила на меня хоть один взгляд, пусть даже взгляд презрения, но чтобы он был!
Но она не могла видеть меня – я прятался в кустах, за забором и ночью.
Днем я был рассеянным. Я перестал ходить в кабаки и все ночи проводил напролет у ее дома, надеясь на чудо, но в то же время страшно боясь его.
Дела в лавке шли все хуже, повышался налог, а я еще и справляться стал из рук вон плохо. И даже когда умер мой отец, первая мысль моя была о том, что теперь я ночь или два не смогу быть у ее дома, а не о моем старике.
Похоронили отца тихо. Совсем обезумев, я стал проводить у ее дома все больше и больше времени, ревностно наблюдая за тем, как у ее дома останавливаются роскошные экипажи, и из них выходят господа и дамы. Каждый был мне ненавистен. Каждый из мужчин – из этих холеных красавцев и щеголей в кружевах и светло-зеленом или голубом, мог оказаться ее любовником и одна только мысль о том, что все они ее видят, а я нет, сводила меня с ума…
В те дни, проклятые десять лет назад, я совершенно забыл о своем брате и сестре. Мать пыталась приглядывать за ними, но дела в лавке шли все хуже, а я стал совсем потерянным. И тогда Огюст и Жаннетт были единственной отрадой матери, справляясь вместо меня почти со всем.
Но я был молод, эгоистичен и амбициозен.
Однажды ночью, когда разъехались немногие экипажи, а я стоял на привычном своем посту, вдруг распахнулось ее окно., я не успел нырнуть в темноту, а она уже смотрела на меня – призрачная госпожа Л…
-Долго вы будете наблюдать за мною, незнакомец? – она расхохоталась весело и звонко и вся кожа моя покрылась мурашками от звука этого голоса, и я потерял дар речи, лишь смотрел на нее.
-Ну, это уже невежливо! – госпожа Л. капризно пождала пухлые губы, - с вами разговаривает дама.
-Я вас люблю, - прошептал я, жалея, что не могу умереть в эту же самую минуту.
Она призадумалась или сделала вид, что задумалась, и через мгновение, которое показалось мне ужасным томительным веком, вдруг хмыкнула:
-Все вы так говорите, а что до вас – от вашего поста под окнами нет толку!
И она посторонилась, отступая чуть вглубь комнаты.
Я был молод, амбициозен и влюблен.
Не теряя и минуты драгоценного времени, я бросился к дому и уже через пять минут вскарабкался в окно ее спальни, где пал, окончательно сраженный, к ее ногам.
***
Как и все красавицы, она оказалась капризной по-настоящему. Она знала власть свою над любовью мужчины и легко могла управлять ею. Но делала это лишь от скуки.
Я был готов на все ради нее, а она, зная это прекрасно, заговаривала иногда так:
-А что, милый друг, не прогнать ли мне тебя с глаз долой?
Я, сколько бы раз это ни повторялось, впадал в панику. Мы виделись с ней не каждый раз, иногда мои ночные бдения у ее окон оставались нетронутыми и ненужными, и, слыша это, я чувствовал, как задыхаюсь, и сердце рвется из груди…
Она смотрела на меня и смеялась.
Или заговаривала так:
-Что же ты так беден, мальчик…
И мне хотелось еще больше проклинать ту пропасть, что разделяла нас. Я уже совсем забросил лавку, моя мать умерла, и все свалилось на ведение Огюста и Жаннетт. Сестренка была младше, но она уже вовсю бегала по другим лавкам, и придумала даже давать ужины в нашей лавке. Спросила у меня, и я только пожал плечами – мне было плевать. Жаннетт как-то все устроила с Огюстом, а я, оглядываясь назад, понимаю, что был еще кто-то, вернее всего, кто помогал им, может быть – добрый лавочник напротив, или зеленщик, или…
Не знаю. И спросить не у кого.
Моя же госпожа Л. была красавицей. Как все красавицы она была непостоянной, вздорной и скучающей. Ей хотелось чего-то большего, чем этот город и мальчик, сын лавочника, безумно влюбленный в нее.
-Не прогоняй меня, - умолял я ее каждый раз, но она оставалась непреклонна и не позволяла мне остаться, выгоняя меня прочь до рассвета.
-Не прогоняй меня, - шептал я, но она оставалась жестока, как все люди ее круга, как все, кому я был не ровня.
И я шел, шатаясь, как пьяный, от любви, до своей лавки, которая теперь превратилась больше в трактир, но неожиданно стала приносить больше прибыли, и не узнавал дома.
Я смотрел на свою комнату и не узнавал ее. Я не узнавал и Жаннетт, и Огюста. Шатался как безумный, днем, бездумно разглядывая то свои руки, то бумаги, в которых путались мысли.
А однажды она мне сказала:
-Не приходи ко мне больше. Я выхожу замуж. На этот раз точно.
И мой мир рухнул. Люди были вокруг живыми, и никто не умер вместе со мною, только я. Все потеряло смысл. Все выцвело и заворочалось в груди голодным когтистым зверем, раздирая плоть.
И она выгнала меня раньше обычного, не позволив даже поцеловать себя на прощание, и я понял, что все решено окончательно.
***
Я видел ее экипаж. Я видел тот герб, под которым она уехала навстречу новой жизни так, как будто ничего и не было.
Два года пелены вдруг стали ничем. Она уехала ровно и спокойно, не подумав ни разу о сыне лавочника. А я…пал.
Я не помню следующего полугода. Помню, что не хотел жить, помню, что не мог есть, помню, что кто-то заботливо кормил меня с ложечки, кто-то обтирал мой горячный лоб полотенцем, помню, что шептал ее имя постоянно, но все не могу собрать в единую память и теряюсь.
Я вышел из этого состояния благодаря заботам моей сестры, но никогда не оправился от госпожи Л…
***
Следующие пять лет она блистала. Я вернулся к делам, начал изучать, наконец, что нужно было изучать, и теперь мог считаться полноправным гражданином. Мой брат Огюст пошел по военной стороне и поступил на службу, моя сестра помогала мне вести наш трактир. Вернее, признаюсь и каюсь, что моя сестра и вела все, я же только разбирал бумаги.
И еще – ловил слухи. Слухи о моей госпоже Л.
Она блистала. Она затмевала фавориток двора своими нарядами, блистала остроумием и умением выкручиваться из курьезов. Она была всюду – на балах, на охоте и в опере. Иногда мне казалось, что куда бы я ни пошел – я непременно встречу ее.
Дела в трактире шли же хуже, несмотря на все усилия. Налоги душили непомерно. Теперь за одну связку дров, которую хватило бы для приготовления одного обеда, нужно было отдать примерно треть того, что за этот обед можно было выручить.
Говорили же, что дела в столице еще ничего, что где-то там, на югах, все еще хуже, и люди голодают. Я смотрел на лица, прибывающие с юга в поиске работы к нам, самим голодным и едва-едва сводящим концы с концами и предчувствовал грозу.
***
Я не знаю, как поползли шелесты. Откуда-то взялись слова, что надо положить конец и голоду, и двору, и всему, что было незыблемым и…
Я не знаю, откуда это пошло. Кто-то начал произносить одну речь за другой, кто-то начал разбрасывать по городу оскорбительные памфлеты и странные листовки, появлялись имена, которых мы прежде не слышали.
И госпожа Л. вдруг перестала блистать и превратилась вместе с мужем своим в затворницу. И вдруг начали разъезжаться все, о ком мы говорили, все, кто составлял блистательный двор…
А мы почти разорились. Меня не увлекли слова, звучавшие то на одной улице, то на другой, среди стихийно собранной толпы. Меня волновал вопрос выживания.
В особенно тяжелый день Жаннетт. Пряча от меня взгляд, положила передо мною семь серебряных монет…
-Откуда? – только и сумел спросить я. У нас давно каждый грош был на счету.
-Не спрашивай, - помотала она головою, и я внимательно взглянул на нее, но не увидел больше той юной девочки, которая бодро бегала по трактиру. Я увидел девушку – молодую и прекрасную. И я понял.
-Ты не…
-Нам нужно отдать долги! – перебила она. – Какая разница…теперь уж какая?
Я не уследил за нею. Я не смог быть таким жертвенным, какой смогла быть она. Она приносила несколько монет, раздавая долги, я спешно распродавал имущество так, как мог, прятал то, что нельзя было продать, и чувствовал, что ударит вот-вот…
***
Я не был в рядах революции, великой Революции. Я не могу о ней сказать что-то определенное. Могу сказать, что мне было страшно и немного…злорадно.
Я смотрел на то, как падают великие дома, как грабят тех, кто был богат, и злорадствовал. А еще – боялся.
Моя Жаннетт приветствовала революцию. Это было ее ошибкой – где-то завязалась безобразная потасовка с нежелающим сдаваться маркизом и Жаннетт получила случайный выстрел в грудь.
Ее принесли ко мне ее товарки. Она была маленькой, бледной и совершенно спокойной. Я рыдал в тот день впервые со дня потери мной госпожи Л.
Огюст пропал из поля зрения раньше. У него оказалась обратная ситуация, как солдат короля, он обязан был защищать его и, по глупости и по юности, не успев сориентироваться, не рассчитав своих сил, был убит взбешенной и давно уже грозящей обрушиться на голову незыблемого, толпой.
Об этом я узнал много позже.
Что до Госпожи Л…
Впервые за много лет я не только услышал о ней, я ее увидел. Оборванная, с распущенными волосами и в разодранном сером платье, растерявшая мгновенно весь свой шарм и красоту, она была выброшена из своего поместья той же толпой и, в попытке броситься прочь, была убита…
Я видел это.
Я следовал за толпою в тот день, зная, что это последний раз, когда я увижу ее. Она скользнула по мне взглядом и даже не узнала, хоть и черты мои не изменились. Вряд ли она вообще меня помнила.
В минуту же, когда ее некогда прекрасное тело рухнуло в парижскую грязь, лишенное жизни, я понял, что больше ничего для меня в этом мире нет, и прожил я совершенно пусто и тускло. Мой мир поработила она и ее смерть теперь только опустошила…
Раньше я жил и верил, а теперь не во что было верить.
Я вернулся в опустошенную свою лавку и залпом выпил половину кувшина горького и кислого вина, надеясь, что я не проснусь, отравившись это горечью.
Но я проснулся. Проснувшись же, я обнаружил, что поседел за одну только ночь…
Мой трактир был навсегда пуст, за окном бушевала толпа, опять гнавшая кого-то на смерть.