Иван Кузьмич сидел на любимой лавочке, и, глядя, как сквозь ночь, звёздами проявляется глубина мироздания, наслаждался своей сопричастностью к этой самой глубине. Чуть морщинил лукавыми складками уголки глаз, и жалел, что не умеет любить Бога…
Не умеет любить так, как это бы ему хотелось – искренне и открыто, без единой мысли о попрошайничестве и неминуемой каре, без молитв и покаяний… Честно…
Когда Юпитер, выплыв из полумрака закатных лучей, стал разгораться, Иван Кузьмич улыбнулся ему, как старому знакомому, и подумал: «А ведь в этом своём неумении, я, скорее всего не одинок. Да и, наверняка, под ним подпишется добрая половина бодрствующего человечества… А когда проснётся спящая половина, то и она подпишется тоже… Потому как стремление к любви похвально, но оно – лишь стремление… Исключение же из этого правила крайне и крайне малочисленно... И безголосо… Они уже и не здесь вовсе, хоть ещё и бродят где-то поблизости…»
Набив и раскурив трубку, Иван Кузьмич принялся за выяснение причин этой своей неспособности, которая казалась ему несправедливой, а вместе с тем, почему-то, и стыдной. Хотя стыдиться, вроде бы было нечему, потому как вокруг были миллиарды таких же ротозеев-Кузьмичей, способных к будничному геройству, но непригодных к большому озарению.
Первая причина, которую углядел Иван Кузьмич, была проста и лаконична, как приговор. Кузьмич осмотрел её со всех сторон, и от безысходности даже развёл руками: «Видать я и впрямь к этому бесталанен… Нету во мне, видать, каких нужных, особых качеств для такого чувства…»
Тут можно было и жалеть себя, и охать, и по затылку лупить. Но талант штука однозначная – либо он есть, либо его нет. А если нет, то хоть сопли пузыри, хоть ногти грызи – всё одно не вымолишь, да и не прикупишь.
Кое-как разобравшись с первой причиной, Иван Кузьмич взялся за вторую. А взявшись, повертел её в голове, и вздрогнул от пробежавшего по спине ознобца: «А что если это вовсе и не моя какая ущербность, - а поразмыслив и докурив, уже и утвердил, - Да, конечно, не моя… Что я идиот исключительный? Все ж остальные от меня не отстают, а некоторые и вовсе – рысаками в авангарде».
Взволновало же Кузьмича то, что мелькнула у него мысль страшная, а может быть и кощунственная. А потянувши за эту мысль, он и вытащил на белый свет то, что было аккуратно припрятано за ворохом эпитетов, восторженных словес и туманных образов.
Вытащил и ахнул, вдруг осознав, что неспособен он, Кузьмич любить какую любую первооснову, или начало начал. Не заложено в нём этого, и не заложено изначально. А вся полнота его чувств касается явлений проявленных, можно сказать, что и вторичных.
Доказательств этому было множество, и для большей убеждённости, Иван Кузьмич принялся за их перечисление: «Вон, поди, у любого мужика спроси, любит ли он своего железного коня? И каждый ответит утвердительно, а коню своему ещё и холку потрёт. А спроси его же, - А любишь ли ты, мужик, железо, из которого конь твой состряпан? Так он пальцем у виска покрутит, да ещё и пошлёт в чисто поле с коровьими лепёшками. Пошлёт, и правильно сделает, потому как железо любить нельзя. Невозможно его любить. Недоступно…
Да и барышня, что шею свою жемчугами обматывает, уж наверняка не обожает ту крохотную песчинку, на которую тот жемчуг и налип…»
Сделав такие внушительные выводы, Иван Кузьмич растроганно поцокал языком, и набил вторую трубку. Чиркнул спичкой, поджёг табак, затянулся, и дымно выдохнул в рваное огоньками небо: «И никто не может любить звёзды… Никто… Любить можно лишь звёздный свет. Свет и чудесное лучистое тепло…»
Вспомнив же о тех избранных единицах, познавших Создателя, Кузьмич решил, что и они не способны его любить, в привычном понимании этого слова. Так как они, без каких либо сомнений, и уже без ставшей ненужной им веры, ощущают себя Его частью. А часть – она и есть часть…
Когда трубка погасла, Иван Кузьмич подмигнул сияющему Юпитеру и пошёл пить чай. Любимый, бергамотовый... Проявленный терпким вкусом и божественным запахом…
[Скрыть]Регистрационный номер 0313294 выдан для произведения:
Иван Кузьмич сидел на любимой лавочке, и, глядя, как сквозь ночь, звёздами проявляется глубина мироздания, наслаждался своей сопричастностью к этой самой глубине. Чуть морщинил лукавыми складками уголки глаз, и жалел, что не умеет любить Бога…
Не умеет любить так, как это бы ему хотелось – искренне и открыто, без единой мысли о попрошайничестве и неминуемой каре, без молитв и покаяний… Честно…
Когда Юпитер, выплыв из полумрака закатных лучей, стал разгораться, Иван Кузьмич улыбнулся ему, как старому знакомому, и подумал: «А ведь в этом своём неумении, я, скорее всего не одинок. Да и, наверняка, под ним подпишется добрая половина бодрствующего человечества… А когда проснётся спящая половина, то и она подпишется тоже… Потому как стремление к любви похвально, но оно – лишь стремление… Исключение же из этого правила крайне и крайне малочисленно... И безголосо… Они уже и не здесь вовсе, хоть ещё и бродят где-то поблизости…»
Набив и раскурив трубку, Иван Кузьмич принялся за выяснение причин этой своей неспособности, которая казалась ему несправедливой, а вместе с тем, почему-то, и стыдной. Хотя стыдиться, вроде бы было нечему, потому как вокруг были миллиарды таких же ротозеев-Кузьмичей, способных к будничному геройству, но непригодных к большому озарению.
Первая причина, которую углядел Иван Кузьмич, была проста и лаконична, как приговор. Кузьмич осмотрел её со всех сторон, и от безысходности даже развёл руками: «Видать я и впрямь к этому бесталанен… Нету во мне, видать, каких нужных, особых качеств для такого чувства…»
Тут можно было и жалеть себя, и охать, и по затылку лупить. Но талант штука однозначная – либо он есть, либо его нет. А если нет, то хоть сопли пузыри, хоть ногти грызи – всё одно не вымолишь, да и не прикупишь.
Кое-как разобравшись с первой причиной, Иван Кузьмич взялся за вторую. А взявшись, повертел её в голове, и вздрогнул от пробежавшего по спине ознобца: «А что если это вовсе и не моя какая ущербность, - а поразмыслив и докурив, уже и утвердил, - Да, конечно, не моя… Что я идиот исключительный? Все ж остальные от меня не отстают, а некоторые и вовсе – рысаками в авангарде».
Взволновало же Кузьмича то, что мелькнула у него мысль страшная, а может быть и кощунственная. А потянувши за эту мысль, он и вытащил на белый свет то, что было аккуратно припрятано за ворохом эпитетов, восторженных словес и туманных образов.
Вытащил и ахнул, вдруг осознав, что неспособен он, Кузьмич любить какую любую первооснову, или начало начал. Не заложено в нём этого, и не заложено изначально. А вся полнота его чувств касается явлений проявленных, можно сказать, что и вторичных.
Доказательств этому было множество, и для большей убеждённости, Иван Кузьмич принялся за их перечисление: «Вон, поди, у любого мужика спроси, любит ли он своего железного коня? И каждый ответит утвердительно, а коню своему ещё и холку потрёт. А спроси его же, - А любишь ли ты, мужик, железо, из которого конь твой состряпан? Так он пальцем у виска покрутит, да ещё и пошлёт в чисто поле с коровьими лепёшками. Пошлёт, и правильно сделает, потому как железо любить нельзя. Невозможно его любить. Недоступно…
Да и барышня, что шею свою жемчугами обматывает, уж наверняка не обожает ту крохотную песчинку, на которую тот жемчуг и налип…»
Сделав такие внушительные выводы, Иван Кузьмич растроганно поцокал языком, и набил вторую трубку. Чиркнул спичкой, поджёг табак, затянулся, и дымно выдохнул в рваное огоньками небо: «И никто не может любить звёзды… Никто… Любить можно лишь звёздный свет. Свет и чудесное лучистое тепло…»
Вспомнив же о тех избранных единицах, познавших Создателя, Кузьмич решил, что и они не способны его любить, в привычном понимании этого слова. Так как они, без каких либо сомнений, и уже без ставшей ненужной им веры, ощущают себя Его частью. А часть – она и есть часть…
Когда трубка погасла, Иван Кузьмич подмигнул сияющему Юпитеру и пошёл пить чай. Любимый, бергамотовый... Проявленный терпким вкусом и божественным запахом…