Рука Бога

Вчера в 16:07 - Анна Богодухова
– Они называют это рукою Бога, – Смерть возникает за моим плечом без всякого спроса и предупреждения, как и всегда. Наверное, ей положено такой быть, чтобы люди не очень-то пугались. Они и без того всю жизнь живут в страхе – перед нею, перед отчётом, перед врачом, начальником, женой и чёрт знает чем ещё.
– Что «это»? – Я знаю о чём она говорит, но у меня мало собеседников, а уж тем более тех, с кем и правда хочется поговорить, и, что важнее, можно поговорить. Я тоже боюсь. Не разговора, нет. И не собеседника. Я боюсь, что меня услышат те, кто слышать не должен, а уж тем более – понимать. Понять – это почти простить. А там, где прощение, там конец мироздания в том виде, в каком оно есть сегодня.
– Всё это, – она поводит костлявой рукой, скрытой в широком рукаве потёртого плаща, – весь мир. Горы, реки, деревья, животных…они говорят, что всё от руки Бога.
            Молчу, пытаясь понять что же я всё-таки чувствую. Не могу. Ничего не ловится, не угадывается определённого, точно множество линий-паутинок есть, а конкретной нет.
– Пусть называют, – ленивый ответ лучше молчания.
            Смерть качает головой – не ожидала, ох, не ожидала. Но ничего – разочаровывать чужие ожидания – это мой личный знак. Никто не делает этого лучше меня.
– Тебе что, не обидно? – она всё же спрашивает, хотя я бы молчал на её месте. Зачем слова, когда они уже пустые, когда время слов прошло, и живёт для одних людей? В самом начале было слово, и слово это – Бог, а потом слов стало так много, что в них не стало Бога. Так к чему?
– Обида – это что-то от тоски, – Смерть явно недовольна моим ответом, но молчит. Что ж, в некотором роде она тоже – разочарование. Я слышал людские сказки о том, какая она. Одни говорят, что Смерть – это бесконечный ужас и пустота, другие – что это покой, а третьи утверждают, что это – справедливость.
            Но настоящая Смерть – это одновременно нечто большее, чем всё сказанное и нечто меньшее. Это ничто. Нет ужаса, нет пустота, нет покоя и нет справедливости. Ничего нет. Бога тоже. Это потом, для душ, а на этапе Смерти – ничего, и она никого, кроме меня, пожалуй, и не видела…
            Кроме смертных, конечно.
– А тоска от людского, – кивает Смерть, – но разве в нас нет тоски? Разве тебе не грустно? Не тоскливо?
            Мне? Я пожимаю плечами. У меня забот полны руки – нужно всюду успеть, переговорить с теми, с кем нужно да отмолчаться там, где того требует ситуация; подписать здесь и раскритиковать поданные документы там; наблюдать, сдерживать, проявляться, быть многоликим, но не иметь чёткого облика, быть…
– Это другая тоска, – я отвечаю полуправду, ту самую, в которой живу столько, сколько себя помню. Полуправда в мыслях, двоякое толкование мною же сказанных слов. Полуложь-полуобман. Полуявь-полусон. Это я. – Тоска, о которой ты говоришь, людская. Она, если хочешь, зелёная. Она смешана с завистью, потому что жизнь смертных ограничена…уж прости, тобою. И ещё кучей факторов, которые они не успевают одолеть, ох, опять же, прости, тобою.
– Не прощу, – цедит Смерть, но, конечно, не от зла. У неё нет такого чувства и она усиленно изображает его.
– Не прощай, это, в некотором роде, классика в отношении меня, – я пытаюсь шутить, но та самая тоска, о которой говорит Смерть, шевелится внутри, вздыхает, я смягчаюсь: – моя тоска другая. Она белая.
            Белая и беспощадная. В ней нет зависти. И в ней нет оттенка, потому что любой оттенок – это путь назад, путь обратно. А у меня никогда не было пути назад, ещё задолго до того, как я свёл столь странное знакомство со Смертью, столь близкое и отдалённо напоминающее дружбу, если мы были бы людьми и были бы ограничены зелёной тоской. Но мы оба в белой. Впрочем, у Смерти нет даже белого. У неё не было начала, не было истока. Она появилась сразу, как точка. Единственная и верная.
– Белая-белая…– Смерть смотрит на меня пустотой. Я не пугаюсь её сверкающих никчёмной краснотой одного большого Ничто глаз, единственных просветов в капюшоне. – Знаешь, я думала, могу ли я…помочь?
            Она, кажется, сама робеет от того, что сказала. Смущается, хотя и нет у неё лица в привычном понимании, я всё равно чувствую – её «лицо» изменилось, она робеет и удивлена своей смелости.
            Я мог бы засмеяться, но я не смеюсь. Смех – это тоже людское изобретение, которое было нагло отнято бессмертными. Первый смех был полон чистой радости. Но мы исказили, извратили его, и, стыдясь того, что сделали, добавили свои оттенки в смех, породив насмешки и смешки, разбавляя чистоту радости.
            Я мог бы засмеяться, но не стал.
– Не получится, – остаётся только отозваться собственным сожалением и тяжестью.  Плохо скрытой даже от самого себя тяжестью. Кажется, когда-то я обещал себе, что никогда ни о чём не пожалею, что никогда не буду чувствовать тяжести за свои поступки и мысли. Время идёт. Беспощадное время, и сожаление – это всё, что держит меня за него.  – Это, собственно, самая верная – рука Бога.
            Смерть вздрагивает. Не от холода моих слов, не от насмешки, нет. От того, что я честен. Не моя то воля, не моя. А будь моя? Что бы я сделал?
– Рука, которая не может дотянуться всюду, – ей приходят те же мысли, – если ты только попросил бы…
– А тебе зачем? – интересуюсь с ленивым смешком. Теперь можно. Сейчас разговор уходит от меня, переходит на неё, сейчас это уже вопросы к ней.
            Смерть молчит. Или думает, или не хочет отвечать, или корит себя за излишнюю откровенность.
– Наверное, жалость, – наконец признаётся она. – Знаешь, все говорят, что мне не дано, но, похоже, лгут. Помнишь Его?
            Я хочу пошутить, и поинтересоваться, кого именно среди «Его» она имеет в виду? Как-то так вышло, что и наша, и людская история замаскировала под этим замечательным определением слишком многих.
            Но я не успеваю съехидничать. Образ того,  о ком она говорит, приходит перед моим внутренним взором – она это умеет. Я не знал Назарея лично, приходил, конечно, посмотреть – шутка ли – сын Бога, а уходит в мучениях и страданиях, при этом совершенно без гнева – кому угодно станет интересно!
            Но интерес угас. Осталось отвращение и чувство неправильности. Как-то всё слишком жестоко, и ради чего? Ради кого?.. хотя, у нас всегда были разные понятия о жестокости, что нас и разделило.
– М…кажется, да. Был такой милый мальчик, говорил всем о всепрощении и любви, и за это был убит, – я всё же ехидничаю и сам не знаю почему. От ревности, что ли. Какой-то людской пасынок стал Ему ближе, чем все мы, все первые…
– Я и к нему приходила, – тихо молвит Смерть, – до того, как всё кончилось, понимаешь? я предлагала. Знала, что не должна была, но мне было жаль его, и я сказала, что если он попросит, я всё прекращу сейчас.
– И порушишь всевышние планы? – удивление было сильнее приличий. – Такое даже мне до конца не по силам.
– Трусливо и глупо, – она смеётся, но хрипло и гадко, точно ворот каркает. – Только никому не говори… репутация, сам понимаешь!
            В эту минуту мне плевать на репутацию – на её репутацию, разумеется. Для меня её власть слишком банальна и смешна, моя длится куда дольше. Но я живу не первый век. Я знаю, что минутой мироздание не заканчивается и будет другая, в которой всё продолжится, и мир, и разговор, и её путь, и мой, а потом перехожу ко второй минуте, минуя первую.
            Я мятежник, но больше не наивный юнец.
– Разумеется, не скажу, – успокаиваю её. – Но скажи, как он тебя прогнал?
            Смерть отходит на шаг, отворачивается. ей неприятно об этом говорить, но она начала сама, а значит – теперь я решаю, когда ей замолчать.
– Сказал, что я глупая, – её голос звучит глухо, – но его мучения кончились, по нашим меркам это произошло даже быстро, а ты?
            А я не заслуживаю. И боюсь. В этом мире – смешном и своём мне всё знакомо, даже если явлено не мной. Я чувствую, живу, дышу, творю, существую, мыслю, смеюсь, говорю. Я представляю угрозу и совесть для своего создателя.
            А там?.. бездушие серости, ничтожная зернистость вечности? Нет покоя, нет тревоги – одно ничего?
– Я ещё никуда не собираюсь, – я не лгу ей, скрывать и выкручиваться тоже нет желания. – И перестань вмешиваться в планы других, вот тебе мой совет, иначе я повторю слова о том, что ты глупая.
– Я завидчая, – возражает Смерть, но возражает тихо. – Я завидую тому, что вы все выбираете, а я нет. Мне бы кто так сказал! Мне бы кто предложил. Я устала, Светоносный, ус-та-ла.
            Чего она ждёт? Жалости? Так не ко мне. Милосердного заступничества? Снова мимо. Или того, что я исполню её пожелание? Так куда же мы без Смерти?  к белой тоске!
            Она молчит, и я знаю, что Смерть ждёт моей реакции. Но я не молод и не наивен. Я жесток, потому что мир ожесточился, старея. Мой единственный ответ – молчание, а большего она, в самом деле, глупая, не стоит.
– Ты молчишь, – она не выдерживает, – конечно, ты ведь выше меня по статусу, тебе не понять, что такое вечно быть на ненавистной однообразной службе! Хотя ты сам бежал от того, что тебе навязали, бежал, да стал мятежником!
– Молчу, – соглашаюсь я легко, – потому что сбежал от этого, именно поэтому. Я расплатился небом, влил в себя белую ядовитую тоску, познал тьму и лишился многих своих собратьев. Но я вывернулся из навязанных цепей, а ты стоишь и жалуешься на то, что тебе никто не предлагает исхода! Глядите, Смерть, которая хочет Смерти! иззавидовалась она нам, смертным и бессмертным, а всё одно – выбирающим.
            Она отшатывается снова. Я знаю, что говорю злые и жестокие вещи, но если это единственная возможность держать её в тонусе, держать в этом мире, то плевать на жестокость. Власть слов кончилась, их стало слишком много, потому можно не выбирать их и не вымаливать, чтобы сказать то, что должно сказать.
            Смерть молчит. Я знаю, что она злится. На злости можно протянуть ещё много. У неё нет других полноценных собеседников, только я. Она всё равно придёт снова, когда решит простить. Снова будет ныть и завидовать, снова будет искать жалости.
            Это всё знакомо и тоже напоминает мне одну тоскливую белизну стремительно пустеющего неба. Сколько их там осталось? Часть ушла ещё тогда, со мной. Кто-то ушёл к людям. Кто-то разуверился и был уничтожен. Кто-то просто ослабел и попросил милосердия от руки Бога…
            Рука Бога. Карающая, но не прощающая. Низвергающая и грозящая… когда-то сотворившая весь этот странный смешно и холодный мир, в котором слишком много веса, но слишком мало смысла.
– Я надеюсь, тебе было больно, – Смерть в ярости. Ей не дана была ярость по самому факту существования, но она где-то всё-таки её подхватила, точно болезнь, и теперь её прорывает. – И тогда, и потом. Надеюсь, тебе будет больно и дальше.
            Мне не нужно оборачиваться, чтобы знать, что она ушла. сейчас в ней клокочет, она уверена, что никогда больше не заговорит со мною, не придёт, не поделится, но я знаю, что это не так. смерть ещё слаба, ещё юна, ещё не знает всех мук и не верит, что есть на свете такое сострадание, которое за пощёчиной и не разглядишь.
            Во мне была эта ненависть. Я был полон ею.  Я верил, что поступаю правильно, что только мне дана ярость и сила, чтобы победить всё бешеное и злое, что я узрел в те дни. Это потом я понял, что падение, пожарище, и боль, были освобождением, даром карающей руки, руки Бога.
            Освобождением, той самой милосердной пощёчиной.
            Смерть возникает быстро – простоя появляется на том же месте, где и была.
– Я позлюсь немного, ладно? – её глаза сверкают алым.  – Ты не думай, что я уйду…просто мне нужно, я не…
– Иди и злись, – я разрешаю, и она исчезает с облегчением.
            Я смеюсь. Милосердная пощёчина, ввергание в гнев ради жизни, ради какого-то мутного и странного пути, вроде бы продиктованного всевышним планом? В последние века я вообще сомневаюсь, что есть какой-то план. Есть умение одних конкретных рук лепить из происходящего на ходу…
 
 

© Copyright: Анна Богодухова, 2025

Регистрационный номер №0541145

от Вчера в 16:07

[Скрыть] Регистрационный номер 0541145 выдан для произведения: – Они называют это рукою Бога, – Смерть возникает за моим плечом без всякого спроса и предупреждения, как и всегда. Наверное, ей положено такой быть, чтобы люди не очень-то пугались. Они и без того всю жизнь живут в страхе – перед нею, перед отчётом, перед врачом, начальником, женой и чёрт знает чем ещё.
– Что «это»? – Я знаю о чём она говорит, но у меня мало собеседников, а уж тем более тех, с кем и правда хочется поговорить, и, что важнее, можно поговорить. Я тоже боюсь. Не разговора, нет. И не собеседника. Я боюсь, что меня услышат те, кто слышать не должен, а уж тем более – понимать. Понять – это почти простить. А там, где прощение, там конец мироздания в том виде, в каком оно есть сегодня.
– Всё это, – она поводит костлявой рукой, скрытой в широком рукаве потёртого плаща, – весь мир. Горы, реки, деревья, животных…они говорят, что всё от руки Бога.
            Молчу, пытаясь понять что же я всё-таки чувствую. Не могу. Ничего не ловится, не угадывается определённого, точно множество линий-паутинок есть, а конкретной нет.
– Пусть называют, – ленивый ответ лучше молчания.
            Смерть качает головой – не ожидала, ох, не ожидала. Но ничего – разочаровывать чужие ожидания – это мой личный знак. Никто не делает этого лучше меня.
– Тебе что, не обидно? – она всё же спрашивает, хотя я бы молчал на её месте. Зачем слова, когда они уже пустые, когда время слов прошло, и живёт для одних людей? В самом начале было слово, и слово это – Бог, а потом слов стало так много, что в них не стало Бога. Так к чему?
– Обида – это что-то от тоски, – Смерть явно недовольна моим ответом, но молчит. Что ж, в некотором роде она тоже – разочарование. Я слышал людские сказки о том, какая она. Одни говорят, что Смерть – это бесконечный ужас и пустота, другие – что это покой, а третьи утверждают, что это – справедливость.
            Но настоящая Смерть – это одновременно нечто большее, чем всё сказанное и нечто меньшее. Это ничто. Нет ужаса, нет пустота, нет покоя и нет справедливости. Ничего нет. Бога тоже. Это потом, для душ, а на этапе Смерти – ничего, и она никого, кроме меня, пожалуй, и не видела…
            Кроме смертных, конечно.
– А тоска от людского, – кивает Смерть, – но разве в нас нет тоски? Разве тебе не грустно? Не тоскливо?
            Мне? Я пожимаю плечами. У меня забот полны руки – нужно всюду успеть, переговорить с теми, с кем нужно да отмолчаться там, где того требует ситуация; подписать здесь и раскритиковать поданные документы там; наблюдать, сдерживать, проявляться, быть многоликим, но не иметь чёткого облика, быть…
– Это другая тоска, – я отвечаю полуправду, ту самую, в которой живу столько, сколько себя помню. Полуправда в мыслях, двоякое толкование мною же сказанных слов. Полуложь-полуобман. Полуявь-полусон. Это я. – Тоска, о которой ты говоришь, людская. Она, если хочешь, зелёная. Она смешана с завистью, потому что жизнь смертных ограничена…уж прости, тобою. И ещё кучей факторов, которые они не успевают одолеть, ох, опять же, прости, тобою.
– Не прощу, – цедит Смерть, но, конечно, не от зла. У неё нет такого чувства и она усиленно изображает его.
– Не прощай, это, в некотором роде, классика в отношении меня, – я пытаюсь шутить, но та самая тоска, о которой говорит Смерть, шевелится внутри, вздыхает, я смягчаюсь: – моя тоска другая. Она белая.
            Белая и беспощадная. В ней нет зависти. И в ней нет оттенка, потому что любой оттенок – это путь назад, путь обратно. А у меня никогда не было пути назад, ещё задолго до того, как я свёл столь странное знакомство со Смертью, столь близкое и отдалённо напоминающее дружбу, если мы были бы людьми и были бы ограничены зелёной тоской. Но мы оба в белой. Впрочем, у Смерти нет даже белого. У неё не было начала, не было истока. Она появилась сразу, как точка. Единственная и верная.
– Белая-белая…– Смерть смотрит на меня пустотой. Я не пугаюсь её сверкающих никчёмной краснотой одного большого Ничто глаз, единственных просветов в капюшоне. – Знаешь, я думала, могу ли я…помочь?
            Она, кажется, сама робеет от того, что сказала. Смущается, хотя и нет у неё лица в привычном понимании, я всё равно чувствую – её «лицо» изменилось, она робеет и удивлена своей смелости.
            Я мог бы засмеяться, но я не смеюсь. Смех – это тоже людское изобретение, которое было нагло отнято бессмертными. Первый смех был полон чистой радости. Но мы исказили, извратили его, и, стыдясь того, что сделали, добавили свои оттенки в смех, породив насмешки и смешки, разбавляя чистоту радости.
            Я мог бы засмеяться, но не стал.
– Не получится, – остаётся только отозваться собственным сожалением и тяжестью.  Плохо скрытой даже от самого себя тяжестью. Кажется, когда-то я обещал себе, что никогда ни о чём не пожалею, что никогда не буду чувствовать тяжести за свои поступки и мысли. Время идёт. Беспощадное время, и сожаление – это всё, что держит меня за него.  – Это, собственно, самая верная – рука Бога.
            Смерть вздрагивает. Не от холода моих слов, не от насмешки, нет. От того, что я честен. Не моя то воля, не моя. А будь моя? Что бы я сделал?
– Рука, которая не может дотянуться всюду, – ей приходят те же мысли, – если ты только попросил бы…
– А тебе зачем? – интересуюсь с ленивым смешком. Теперь можно. Сейчас разговор уходит от меня, переходит на неё, сейчас это уже вопросы к ней.
            Смерть молчит. Или думает, или не хочет отвечать, или корит себя за излишнюю откровенность.
– Наверное, жалость, – наконец признаётся она. – Знаешь, все говорят, что мне не дано, но, похоже, лгут. Помнишь Его?
            Я хочу пошутить, и поинтересоваться, кого именно среди «Его» она имеет в виду? Как-то так вышло, что и наша, и людская история замаскировала под этим замечательным определением слишком многих.
            Но я не успеваю съехидничать. Образ того,  о ком она говорит, приходит перед моим внутренним взором – она это умеет. Я не знал Назарея лично, приходил, конечно, посмотреть – шутка ли – сын Бога, а уходит в мучениях и страданиях, при этом совершенно без гнева – кому угодно станет интересно!
            Но интерес угас. Осталось отвращение и чувство неправильности. Как-то всё слишком жестоко, и ради чего? Ради кого?.. хотя, у нас всегда были разные понятия о жестокости, что нас и разделило.
– М…кажется, да. Был такой милый мальчик, говорил всем о всепрощении и любви, и за это был убит, – я всё же ехидничаю и сам не знаю почему. От ревности, что ли. Какой-то людской пасынок стал Ему ближе, чем все мы, все первые…
– Я и к нему приходила, – тихо молвит Смерть, – до того, как всё кончилось, понимаешь? я предлагала. Знала, что не должна была, но мне было жаль его, и я сказала, что если он попросит, я всё прекращу сейчас.
– И порушишь всевышние планы? – удивление было сильнее приличий. – Такое даже мне до конца не по силам.
– Трусливо и глупо, – она смеётся, но хрипло и гадко, точно ворот каркает. – Только никому не говори… репутация, сам понимаешь!
            В эту минуту мне плевать на репутацию – на её репутацию, разумеется. Для меня её власть слишком банальна и смешна, моя длится куда дольше. Но я живу не первый век. Я знаю, что минутой мироздание не заканчивается и будет другая, в которой всё продолжится, и мир, и разговор, и её путь, и мой, а потом перехожу ко второй минуте, минуя первую.
            Я мятежник, но больше не наивный юнец.
– Разумеется, не скажу, – успокаиваю её. – Но скажи, как он тебя прогнал?
            Смерть отходит на шаг, отворачивается. ей неприятно об этом говорить, но она начала сама, а значит – теперь я решаю, когда ей замолчать.
– Сказал, что я глупая, – её голос звучит глухо, – но его мучения кончились, по нашим меркам это произошло даже быстро, а ты?
            А я не заслуживаю. И боюсь. В этом мире – смешном и своём мне всё знакомо, даже если явлено не мной. Я чувствую, живу, дышу, творю, существую, мыслю, смеюсь, говорю. Я представляю угрозу и совесть для своего создателя.
            А там?.. бездушие серости, ничтожная зернистость вечности? Нет покоя, нет тревоги – одно ничего?
– Я ещё никуда не собираюсь, – я не лгу ей, скрывать и выкручиваться тоже нет желания. – И перестань вмешиваться в планы других, вот тебе мой совет, иначе я повторю слова о том, что ты глупая.
– Я завидчая, – возражает Смерть, но возражает тихо. – Я завидую тому, что вы все выбираете, а я нет. Мне бы кто так сказал! Мне бы кто предложил. Я устала, Светоносный, ус-та-ла.
            Чего она ждёт? Жалости? Так не ко мне. Милосердного заступничества? Снова мимо. Или того, что я исполню её пожелание? Так куда же мы без Смерти?  к белой тоске!
            Она молчит, и я знаю, что Смерть ждёт моей реакции. Но я не молод и не наивен. Я жесток, потому что мир ожесточился, старея. Мой единственный ответ – молчание, а большего она, в самом деле, глупая, не стоит.
– Ты молчишь, – она не выдерживает, – конечно, ты ведь выше меня по статусу, тебе не понять, что такое вечно быть на ненавистной однообразной службе! Хотя ты сам бежал от того, что тебе навязали, бежал, да стал мятежником!
– Молчу, – соглашаюсь я легко, – потому что сбежал от этого, именно поэтому. Я расплатился небом, влил в себя белую ядовитую тоску, познал тьму и лишился многих своих собратьев. Но я вывернулся из навязанных цепей, а ты стоишь и жалуешься на то, что тебе никто не предлагает исхода! Глядите, Смерть, которая хочет Смерти! иззавидовалась она нам, смертным и бессмертным, а всё одно – выбирающим.
            Она отшатывается снова. Я знаю, что говорю злые и жестокие вещи, но если это единственная возможность держать её в тонусе, держать в этом мире, то плевать на жестокость. Власть слов кончилась, их стало слишком много, потому можно не выбирать их и не вымаливать, чтобы сказать то, что должно сказать.
            Смерть молчит. Я знаю, что она злится. На злости можно протянуть ещё много. У неё нет других полноценных собеседников, только я. Она всё равно придёт снова, когда решит простить. Снова будет ныть и завидовать, снова будет искать жалости.
            Это всё знакомо и тоже напоминает мне одну тоскливую белизну стремительно пустеющего неба. Сколько их там осталось? Часть ушла ещё тогда, со мной. Кто-то ушёл к людям. Кто-то разуверился и был уничтожен. Кто-то просто ослабел и попросил милосердия от руки Бога…
            Рука Бога. Карающая, но не прощающая. Низвергающая и грозящая… когда-то сотворившая весь этот странный смешно и холодный мир, в котором слишком много веса, но слишком мало смысла.
– Я надеюсь, тебе было больно, – Смерть в ярости. Ей не дана была ярость по самому факту существования, но она где-то всё-таки её подхватила, точно болезнь, и теперь её прорывает. – И тогда, и потом. Надеюсь, тебе будет больно и дальше.
            Мне не нужно оборачиваться, чтобы знать, что она ушла. сейчас в ней клокочет, она уверена, что никогда больше не заговорит со мною, не придёт, не поделится, но я знаю, что это не так. смерть ещё слаба, ещё юна, ещё не знает всех мук и не верит, что есть на свете такое сострадание, которое за пощёчиной и не разглядишь.
            Во мне была эта ненависть. Я был полон ею.  Я верил, что поступаю правильно, что только мне дана ярость и сила, чтобы победить всё бешеное и злое, что я узрел в те дни. Это потом я понял, что падение, пожарище, и боль, были освобождением, даром карающей руки, руки Бога.
            Освобождением, той самой милосердной пощёчиной.
            Смерть возникает быстро – простоя появляется на том же месте, где и была.
– Я позлюсь немного, ладно? – её глаза сверкают алым.  – Ты не думай, что я уйду…просто мне нужно, я не…
– Иди и злись, – я разрешаю, и она исчезает с облегчением.
            Я смеюсь. Милосердная пощёчина, ввергание в гнев ради жизни, ради какого-то мутного и странного пути, вроде бы продиктованного всевышним планом? В последние века я вообще сомневаюсь, что есть какой-то план. Есть умение одних конкретных рук лепить из происходящего на ходу…
 
 
 
Рейтинг: 0 17 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!