Стояла теплая, уютная осень, с густым запахом воздуха, дивной пестротой красок, и казалось, никогда этому чуду не будет конца, отчего на душе было легко и приятно.
Я ехал на кладбище. Всякий раз, когда я бывал в Москве по делам, то непременно выкраивал время, чтобы заехать на Троекуровское. Последний раз, я был здесь лет пять назад. Купив цветы у входа, я с трудом нашел старую оградку, и успевший почти сровняться, заросший холмик. В голове его, высился простой деревянный крест, с привязанным к нему проволокой выцветшим скорбным венком и металлической табличкой, где было трудно уже разобрать фамилию, имя и дату. Здесь покоился, в общем-то, мало знакомый мне человек, о котором я почти ничего не знал. Удивительно, даже себе я не мог объяснить, зачем я прихожу сюда, но каждый раз что-то будило во мне, это странное желание. Со дня нашей встречи, в меня словно вселилось какое-то непонятное, смутное чувство, которое все беспокойней теснилось во мне, чем-то манящим и загадочным… Но, пожалуй, надо рассказать все по порядку.
Мы жили на юге, в провинции, и весной, когда я учился уже в восьмом классе, не стало мамы. Последний год она постоянно болела, часто лежала в больнице, и было особенно больно смотреть, как с каждым днем, худея, она угасала навсегда. Через год отец женился - привел в дом женщину с двумя детьми; девочке было около семи, а мальчику – почти пять, и старшая, мамина сестра - моя тетя - Софья Николаевна, уговорила отца, отпустить меня жить к ней, в Москву. Окончательным доводом в ее пользу, было то, что в Москве я смогу, окончив десятый класс, лучше подготовиться и поступить в институт, и отец смирился. Она жила в центре Москвы, на улице Москвина, в большой комнате коммунальной квартиры и работала буквально в двух шагах от дома, в филиале театра МХАТ капельдинером. И как всякий, отпивший хотя бы глоток театрального зелья, оказалась поражена им, была преданна этому театру, всю оставшуюся жизнь. Ей было уже за пятьдесят, миловидная, живая, с добрым, готовым к снисхождению, взглядом. В манерах и голосе, порой сквозила театральность, как отпечаток мечты юности, и даже когда курила, то держала папиросу как-то по-особенному, что непременно вызывало внимание. Я искренне гордился тетей, обожал ее. Она не позволяла себе делать три вещи: никогда не садилась обедать в халате, «Курить на улице – моветон», как любила выражаться она и, наконец - выйти на улицу, не уложив волосы, не накрасив губы, не напудрив носик и без духов - все эти «не», были для нее, невыносимы.
Устроив меня в школу, что была во дворе дома напротив, я почти все вечера пропадал в театре, пересмотрел все спектакли, но больше всего, был безумно горд, что повидал последних из могикан – великих стариков МХАТ, о которых она рассказывала мне с упоением.
Как-то, возвращаясь из школы, у самого подъезда, меня словно схватил сзади, чей-то скрипучий голос.
- Молодой человек! Я буду нежно признателен, за вашу любезность помочь мне.
Я обернулся, и увидел невысокого, изрядно не бритого, седого, но опрятно одетого, пожилого мужчину. Он старался вытащить трость, что завалилась за скамью. Я легко перегнулся за спинку, достав трость, подал ему.
- Премного благодарен, - уже знакомо, проскрипел он.
Вздернув плечами, что означало «пустяк», я в придачу улыбнулся и уже хотел пойти, как за спиной вновь, скрипучий голос напомнил о себе.
- Говорили, что на набережной появилось новое лицо…
Повернувшись, я в недоумении спросил, - Что вы сказали, я не …
- Это Чехов, - добродушно опередил он. – Я вас вижу уже не впервой… Вы наш новый жилец?
- Да… - сказал я, - несколько опешив, и моя рука поползла вверх, указывая на окно, что смотрело на нас с третьего этажа.
- А…а! Это окно Софьи Николаевны, - посмотрев в сторону моей руки, уверенно сказал он.
- Откуда вы знаете? – усмехнулся я.
- Я здесь живу, молодой человек, почти сорок лет, и на свою память не жалуюсь, - улыбаясь, он затем быстро встал и...
- Позвольте представиться, Борис Семенович, - и он протянул мне сухую, жилистую руку.
- Алексей Никол…, - начал я в ответ, но осекся. – Просто, Алеша.
- Очень, очень приятно, - помолчав. - А вы, счастливчик, молодой человек, - загадочно протянул он.
- Как это? - недоумевая, спросил я, глядя ему в глаза, которые блестели как две влажных вишенки.
- Видите ли, юный друг, в одна тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, в меблированных комнатах третьего этажа, останавливался, будучи в Москве, - и его сухонькая рука, торжественно поднялась вверх, - Да, да… именно он, - и уже совсем не противным голосом, как мне показалось, произнес:
Как дымный столп светлеет в вышине! –
Как тень внизу скользит, неуловима!..
«Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма…»
- Ну, вспоминайте же…
Я отчаянно рылся в памяти, но мои потуги были тщетны, а новый знакомый, неустанно продолжал, не теряя надежды:
Я встретил вас - и всё былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое –
И сердцу стало так тепло…
- Ну же…ну…- почти умолял он.
И, я, от бессилия и отчаяния, выпалил, - Пушкин!
Лицо Бориса Семеновича искривилось как гуттаперчевое, и, убедившись, что бесполезно рассыпать передо мной шедевры, простонал.
- Не огорчайте старика, это другое великое имя...
Я почувствовал тяжесть краски, залившей мое лицо. Уязвленный в своей безграмотности, тяжело вздохнув, я присел на край скамьи.
- Мой юный друг, это великий Федор Иванович Тютчев. Всего, каких - то сто лет прошло… Представьте, что еще сохранилось его дыхание в этом доме, возможно, даже в вашей комнате, эти стены еще помнят звук его шагов, - и думая, о чем-то своем, сказал:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить…
Он вдруг замолчал, лицо его напряглось, будто собирался мерить Россию этим аршином, и продолжил уже тихо, доверительно.
- Ваша школа сделала медвежью услугу Александру Сергеевичу, она его покрыла гримом, лоском, что стоит только вспомнить Арину Родионовну, как всякий, даже во сне, ответит - Пушкин. Но кто по - настоящему, глубоко его читал, я уж, не говорю о том, кто имеет преставление о нем, как о личности, - немного помолчав, добавил. - А ведь он жил, любил, страдал, и далеко не был баловнем. Баловнем муз - да, но не судьбы... Вот, у вас кто любимый писатель? - вишенки его сверкнули и впились в меня.
- Ну, - начал я ерзать на скамье. - Ну… Джек Лондон, Купер,.. еще, - но он перебил меня.
- Беда в том, что вы все больше интересуетесь чужими, а свое родное, кровное, знаете плохо, учите неохотно, и не дай Бог, если сотрется из памяти то немногое, что осталось, - и видимо почувствовав, мою подавленность, как-то легко и светло произнес.
- Простите старика… С годами, мы - старые, начинаем либо брюзжать, либо теряем дар речи, становясь молчунами, а у меня недуг - болтливость, - и он, рассмеялся по-стариковски, одними глазами. - Не обессудьте… Извините, что задержал вас, отнял время. Очень, очень рад знакомству, всех благ, - говорил он это, глядя в глаза, смущенно протягивая, свою жилистую руку.
Иногда, к нам заходила в гости, опираясь на тросточку - ей тогда уже было за семьдесят - Татьяна Всеволодовна Мейерхольд - приятельница тети. Она жила в соседнем корпусе, была невысокого роста, седая, с мужественным, чуть смуглым лицом, и мудрым цепким взглядом. Она то, и рассказала мне, что Борис Семенович, когда - то работал в журнале, был близок с литературным кругом. Схоронив жену, лет семь назад, долго приходил в себя, даже лежал у Ганнушкина, да и сейчас, нет-нет, и начнет заговариваться, порой бродит по улице и о чем-то сам с собой громко говорит, а в общем - добрый, милый, безобидный старичок.Татьяна Всеволодовна не любила суетности воспоминаний и редко рассказывала об отце – Всеволоде Эмильевиче, Зинаиде Райх, о которых я никогда раньше не слышал, зато она показала мне окна на третьем этаже, где жил Сергей Есенин и его друг - Анатолий Мариенгоф. О Есенине я уже слышал и даже читал некоторые стихи. В школе мы его не проходили. Помню, как Борис Семенович возмущался уродливости барельефа Есенина на памятной плите из серого камня, что была на фасаде дома.
- Что за бездарь это делал… Есенин получился какой-то одутловатый, совсем не похож на себя…Это разве красавец? - кипятился он. – Представьте Алеша, мне довелось его видеть пару раз. А, как он читал свои стихи!… Голос его не был сильным и читал он как-то нараспев, но забирало… Да, - и, Борис Семенович пытался подражать:
Закружилась листва золотая
В розоватой воде на пруду,
Словно бабочек легкая стая
С замираньем летит на звезду…
- Удивительно, - продолжал он. – Как все переплелось, как много разных случайностей, даже имена – Александр Сергеевич и Сергей Александрович… Две трагических судьбы, два гения и какая-то поразительная предрешенность… Вы, только послушайте, Алеша:
Не жалею, не зову, не плачу…
- Всего - то одна строка, но как много стоит за ней, а? – вопросительно посмотрел на меня, и заговорил снова, но уже сам с собой.
- Да… Русский человек тяжеловат. Трудно живет с собой, ему бы чуточку французского легкомыслия. Вечно какое-то душевное терзание, неуспокоенность, бунтарство. Отсюда и неудовлетворенность, неустроенность, неприкаянность, что ли… Излишнее мудрствование о смысле жизни и прочее, это вместо того, чтобы просто жить и наслаждаться ею. Мы слишком эмоциональны, чувствительны и это нам мешает, а порой даже вредит, - он оценил меня взглядом, словно пытался понять, как глубоко я мудрствую о смысле жизни и, убедившись в моем легкомыслии, улыбнулся своими вишенками.
- Вы еще юны, и дай Бог, чтобы вас не постигло желание изменить свою судьбу… Да, да, не жизнь, - он тяжело выдохнул. - А именно - судьбу. Вы даже не представляете, как многие, втайне, желали бы изменить ее, будь такая возможность. Это только говорят, что если все заново, то ничего бы не меняли, оставили бы как есть, лукавство - ничего более. Зачастую, не хватает смелости признать жизнь неудавшейся, оттого так и говорят, утешая и обманывая себя. А куда прикажете деть постыдное, все дурное, что накопили, малодушие, предательство, а? Нет, иногда жуть как хочется все заново, чтобы было чисто без грязных пятен, - он неожиданно замолчал, возможно, перебирая в памяти прожитые годы.
На дворе был уже ноябрь, но погода стояла еще теплая, в воздухе чувствовался запах прелых листьев, доносящийся с бульваров. Мы шли вниз по Петровке, в сторону Столешникова. Борис Семенович, невысокий, щупленький шел, чуть припрыгивая, как по раскаленным углям, и это меня забавляло. Почти поравнявшись с Рахмановским переулком, он как заговорщик, поманил меня рукой в арку.
- Быстрей, быстрей!… Смотрите, Антон Павлович идет… Чехов!
От нас, в глубину двора, удалялся высокий мужчина в шляпе. На нем было черное пальто, в руке трость, а поднятый воротник, еще больше подчеркивал его сутулость.
- Поразительно!... Как похож, а? Между прочим, в этом доме жил Чехов, правда, недолго и в молодости, - еще больше сразил меня этим совпадением, Борис Семенович.
Он был большим выдумщиком и во время наших прогулок часто разыгрывал меня, устраивая нечто подобное, много рассказывал о старой Москве, которую любил безумно. От него я узнал, что улица Москвина, когда-то была Богословским переулком, в начале которого, стояла церковь с колокольней, а театр, где работает моя тетя, построили вместо оранжерей и большого пруда. Я гордился тем, что ребятам из своего класса мог показать, где когда-то стоял «Фамусовский дом» из «Горе от ума», Страстной монастырь. Рассказать про усадьбу князя Голицына, где в тысяча восемьсот двенадцатом году звенел шпорами в чине офицера французской армии Анри Мари Бейль - будущий Стендаль, и еще многое, многое другое… Я начинал любить этот город, словно очнувшись от дремоты, стал чувствовать дыхание его прошлого, меня неотвязно влекло оно, я все больше ощущал с ним какое-то далекое родство.
Приближался Новый год, каникулы, не за горами был мой день рождения, во мне все кипело, и как говорила тетя, я «прыгал как крышка на кипящем чайнике». В воскресный день, я решил проведать Бориса Семеновича, мы не виделись почти две недели. Я никогда у него не был и, поднимаясь по лестнице, я споткнулся о мысль, что когда-то по ней вот также поднимались легко и просто как я - Есенин, Дункан, Райх, Мейерхольд, Мариенгоф, Бениславская, и… я уже знал кто они.
«Господи, какие они теперь близкие, почти родные люди», говорил я себе. У меня даже закружилась голова, шел, едва касаясь ступеней, и нежно скользил рукой по перилам.
Я нажал на звонок с надписью - «Общий». Звякнула цепочка, и в дверях возникла низенькая с круглым личиком пожилая женщина, ее длинный халат расходился вширь, напоминая маленький колокол.
- К Семенычу, - без малейшего выражения на лице, тонким голосом, процедила она. - Первая дверь налево, - и полумрак коридора поглотил ее.
Я осторожно постучал в первую дверь налево.., еще раз, и за дверью слабо скрипнул знакомый голос.
- Да…да, можно.
- Добрый день, Борис Семенович, - бодро начал я уже с порога, скользнув, в едва открытую дверь.
- Алеша!? – приятно удивленный, развел руками, Борис Семенович. – Как хорошо, что вы пришли. Надеюсь, у вас все хорошо?
-Да...а, - замотал я головой и для убедительности, расплылся в улыбке.
- Что ж вы стоите, проходите, - и он указал на стул.
Его небольшая комната была обставлена, на удивление скупо. Простенький диван, старый письменный стол у окна, кресло, потертый шкаф, пара репродукций на стене, три стула, какая-то еще мелочь, но меня удивила библиотека - целая стена, снизу до верху, книги и книги. Но еще больше, меня поразил его внешний вид. На нем была ветхая нижняя рубашка с длинными рукавами и трико с заплаткой на колене, явно пришитой не женской рукой. У меня никак не складывался образ Бориса Семеновича, того, кто с каждым днем становился в моих глазах все обаятельней, с этим нелепым видом, что очевидно, отразилось на моем лице. Перехватив взгляд, Борис Семенович, без тени смущенья, сказал, улыбаясь.
- Нищеты надо бояться вот здесь, - и он положил руку на грудь.
Я слегка покраснел, а краснею я всегда, когда чувствую неловкость, и стараясь, быстрее ее сгладить, подошел к книжной стене. Передо мной было полное собрание Пушкина.
- Алеша, хотите чаю? – радостно спросил Борис Семенович.
Чаю я не хотел, и если честно, то мне уже хотелось уйти, что-то тяготило меня, но сделать это резко я не решился, было бы обидно для Бориса Семеновича, и растягивая время, стал листать томик Пушкина. Некоторое время мы молчали, было так тихо, что я слышал как тикали часы.
- Алеша, вы как-то спросили меня, какой был Пушкин? – заметив, что я листаю томик Пушкина, неожиданно оборвал тишину хозяин.
Меня живо это заинтересовало, и я, забыв обо всем, приготовился слушать. Сделав небольшую паузу, вероятно собираясь с мыслями, Борис Семенович, продолжил:
- Вы только представьте себе: живой, острый, порой, язвительный ум. Обладая высоким чувством чести, благородства, был отчасти рассеян, легко предавался ничтожным забавам, тратил время по пустякам. Но бывал и злопамятен, иногда и к друзьям. Часто вертляв, как дитя, словно в забытьи, мог смеяться громко как мальчишка. Иной раз, резко перейдет от веселья в глубокую задумчивость, уйдет в себя, не проронит за вечер, ни слова. Вспыльчив, дерзок, не ровен в отношениях, и опять же ребячлив до дури, обидчив, самолюбив, но каким бывал очаровательно любезным в женском обществе… Не укладывается представление о нем. Я до сих пор, не перестаю поражаться, как все это в таком маленьком, худеньком сплелось. Я уж, молчу о любви к женщинам, но была и искренняя любовь к друзьям, дружба, которой он особенно дорожил. Нет, что ни говорите, а Пушкин - непостижим, и ко всему прочему, умножьте все это на африканскую страсть. Одно слово - гений.
Борис Семенович, все больше увлекаясь, ходил по комнате, то вдруг замирал, и было видно, как его глубоко это задело, приятно взволновало.
- А, хотите, Алеша?! - вдруг неожиданно вырвалось у него. – Я поведу вас туда, где вы увидите Пушкина? – и его вишенки заблестели, словно после дождя на солнце.
Мы вышли на Пушкинскую, под ногами нежно поскрипывал снег, легкий мороз приятно бодрил, и Борис Семенович, слегка возбужденный, говорил не умолкая.
- Когда я прохожу здесь, то иногда невольно вспоминаются исписанные стены монастыря… Часто скабрёзности. Между прочим, Есенин тоже здесь приложил свою руку, - в его голосе чувствовалось сожаление. – Я обязательно вам покажу, где их кафе - «Стойло пегаса», я впервые там слушал Есенина, это рядом.
В сквере, за памятником Пушкину, наряжали к Новому году высокую, красивую елку, вокруг нее суетилась неугомонная детвора.
- Интереснейшая, я вам скажу, вещь! Вы, скорее всего, не знаете Алеша, что памятник Пушкину перенесли именно на то место, точь-в-точь, где была надвратная колокольня Страстного монастыря, а колокол на этой колокольне, первым зазвонил в Москве, когда бежал Наполеон… Ну как тут не поверишь в мистику, а? – и Борис Семенович подмигнул мне озорно, совсем как мальчишка.
С улицы Чехова мы свернули в Дегтярный переулок. Он показался мне тихим, укромным, немного грустным. Деревья, запорошенные снегом, стояли словно в дреме, недвижны и напоминали мне знакомую с детства картину.
- Когда-то, это местечко называлось Пименовская слобода, и еще на моей памяти, вот здесь стояла церковь святого Пимена, потом ее снесли и построили этих уродов, - он ткнул пальцев на дома. - Жаль, была уютная, тихая, говорили – бывал Пушкин, - и чуть помолчав, вновь оживился:
- Вы, даже представить себе не можете, каким взрослым ребенком был Пушкин, - не унимался мой спутник, лукаво сощурив глаза. – Однажды, княгиня Вяземская, застала Пушкина играющим с ее маленьким сыном, лет пяти… И что вы думаете?.. Они барахтались на полу и плевали друг в друга!.. Каков, а?! - с восторгом воскликнул Борис Семенович, будто это он барахтался на полу с Александром Сергеевичем.
- Позвольте вам задать маленький вопросик. Кто был самым задушевным другом Пушкина в последние годы? – спросил он, встав передо мной, уперев свои кулачки в бока.
- Ну!? - едва сдерживая возмущение, «кто же этого не знает» я уверенно выдал. - Пущин.
Борис Семенович, сокрушенно покачал головой, выразив этим, уже в который раз, мою вопиющую безграмотность.
- Он, единственный из всех, кто, узнав о смерти Пушкина, упал в обморок. В его фраке Пушкин венчался с Натальей Николаевной и, в нем же был похоронен, если мне не изменяет память. Пушкин был крестным его дочери от красавицы-цыганки. Это он, был страстным игроком в карты, бильярд, тонким ценителем прекрасного, он мог специально мчаться в Петербург, чтобы только послушать своего любимого Ференца Листа…
- Ну, не томите же! – взмолился я. - Кто это, Борис Семенович?
Не внимая моей мольбе, он торжествующе, продолжал:
- Это ему пришла счастливая мысль о «Кукольном домике», на что он спустил остатки своего состояния. И, наконец, это он, умер удивительным образом - стоя на коленях, во время молитвы, - и добив меня окончательно, прошептал. - Это Павел Воинович Нащокин.
Я едва перевел дух, как Борис Семенович, тихо, в полголоса, будто боялся кого-то вспугнуть, выдохнул:
- Пришли, - и коротко поманив, меня рукой, стал почти крадучись, подходить к дому. – Идите за мной.
Прильнув к окну, он осторожно подышал на морозное стекло и заглянул в оттаявший глазок, внутрь.
- Быстрей!... Он уже здесь! Только что приехал, – торопливо прошептал он.
Я бросился к окну, жарко выдохнув, растер запотевшее пятно и, припав к стеклу, провалился в гостиную. Я на мгновенье обомлел: на пороге стоял Пушкин, и, не успев еще войти, как радостно закричал, глядя на молодую цыганку.
- Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная! – и поцеловав ее в щеку, уселся на софу, и тут же задумался, да так тяжко, голову опер на руку, посмотрел на цыганку и говорит:
- Спой мне Таня, что-нибудь на счастье… Женюсь я на днях, может слышала?
- Как не слыхать, дай вам Бог, Александр Сергеевич!
- Ну, спой мне, спой!
- Давай Оля гитару, споем барину! – обратилась она к красавице, что сидела возле Нащокина.
Ольга принесла гитару, Татьяна стала подбирать аккорды и не громко запела:
Ах, матушка, что так в поле пыльно?
Государыня, что так пыльно?
Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?
Кони Александра Сергеевича…
Поет она эту песню, и чувствуется, что у самой то на душе грустно, тяжко, голос выдает ее, поет, а глаз поднять от струн не смеет… Слышу, как вдруг, Пушкин зарыдал, да так громко, рукой за голову схватился и как ребенок плачет… Тут кинулся к нему Павел Воинович:
- Что с тобой, что с тобой, Пушкин?
Пушкин, качая головой, сквозь слезы, - Ах, эта ее песня всю мне внутрь перевернула…Она мне не радость, а большую потерю предвещает! - и немного погодя встал, ни с кем так и не простился, вышел из гостиной.
Внутри меня похолодело, дверь парадного визгнула, я дернулся от окна, и мне показалось, что кто-то стремительно выбежал из дома и, подняв воротник шубы, быстро скрылся на Садовой.
Борис Семенович, прислонившись к стене, несколько обмяк, стал, будто ниже ростом, лицо было бледным, в глазах стояли слезы.
- Вам плохо? - испуганно спросил я, трогая его за руку.
Он молчал, было видно, что мысли его где-то далеко – далеко. Наконец, очнувшись, сказал странным голосом:
Живу - пока помню,
Пока помню - живу.
Я, в свои семнадцать лет, тогда ничего не понял из его слов, а спросить, оказалось уже поздно. Он скончался под самый Новый год от сердечного приступа, на семьдесят пятом году жизни.
… В тени кладбищенских деревьев было прохладно, чувствовалась сырость, витал терпкий запах прелого листа, но как нигде, здесь стоял неизбывный покой, который, лишь изредка, нарушали сигналы машин.
Я убрал вокруг могилы листья, траву, поправил венок и побрел к выходу. Выйдя из тени, меня ласково лизнуло нежным теплом, еще неостывшее осеннее солнце.
[Скрыть]Регистрационный номер 0189049 выдан для произведения:
«…тень, бегущая от дыма…»
Ф.И.Тютчев
Стояла теплая, уютная осень, с густым запахом воздуха, дивной пестротой красок, и казалось, никогда этому чуду не будет конца, отчего на душе было легко и приятно.
Я ехал на кладбище. Всякий раз, когда я бывал в Москве по делам, то непременно выкраивал время, чтобы заехать на Троекуровское. Последний раз, я был здесь лет пять назад. Купив цветы у входа, я с трудом нашел старую оградку, и успевший почти сровняться, заросший холмик. В голове его, высился простой деревянный крест, с привязанным к нему проволокой выцветшим скорбным венком и металлической табличкой, где было трудно уже разобрать фамилию, имя и дату. Здесь покоился, в общем-то, мало знакомый мне человек, о котором я почти ничего не знал. Удивительно, даже себе я не мог объяснить, зачем я прихожу сюда, но каждый раз что-то будило во мне, это странное желание. Со дня нашей встречи, в меня словно вселилось какое-то непонятное, смутное чувство, которое все беспокойней теснилось во мне, чем-то манящим и загадочным… Но, пожалуй, надо рассказать все по порядку.
Мы жили на юге, в провинции, и весной, когда я учился уже в восьмом классе, не стало мамы. Последний год она постоянно болела, часто лежала в больнице, и было особенно больно смотреть, как с каждым днем, худея, она угасала навсегда. Через год отец женился - привел в дом женщину с двумя детьми; девочке было около семи, а мальчику – почти пять, и старшая, мамина сестра - моя тетя - Софья Николаевна, уговорила отца, отпустить меня жить к ней, в Москву. Окончательным доводом в ее пользу, было то, что в Москве я смогу, окончив десятый класс, лучше подготовиться и поступить в институт, и отец смирился. Она жила в центре Москвы, на улице Москвина, в большой комнате коммунальной квартиры и работала буквально в двух шагах от дома, в филиале театра МХАТ капельдинером. И как всякий, отпивший хотя бы глоток театрального зелья, оказалась поражена им, была преданна этому театру, всю оставшуюся жизнь. Ей было уже за пятьдесят, миловидная, живая, с добрым, готовым к снисхождению, взглядом. В манерах и голосе, порой сквозила театральность, как отпечаток мечты юности, и даже когда курила, то держала папиросу как-то по-особенному, что непременно вызывало внимание. Я искренне гордился тетей, обожал ее. Она не позволяла себе делать три вещи: никогда не садилась обедать в халате, «Курить на улице – моветон», как любила выражаться она и, наконец - выйти на улицу, не уложив волосы, не накрасив губы, не напудрив носик и без духов - все эти «не», были для нее, невыносимы.
Устроив меня в школу, что была во дворе дома напротив, я почти все вечера пропадал в театре, пересмотрел все спектакли, но больше всего, был безумно горд, что повидал последних из могикан – великих стариков МХАТ, о которых она рассказывала мне с упоением.
Как-то, возвращаясь из школы, у самого подъезда, меня словно схватил сзади, чей-то скрипучий голос.
- Молодой человек! Я буду нежно признателен, за вашу любезность помочь мне.
Я обернулся, и увидел невысокого, изрядно не бритого, седого, но опрятно одетого, пожилого мужчину. Он старался вытащить трость, что завалилась за скамью. Я легко перегнулся за спинку, достав трость, подал ему.
- Премного благодарен, - уже знакомо, проскрипел он.
Вздернув плечами, что означало «пустяк», я в придачу улыбнулся и уже хотел пойти, как за спиной вновь, скрипучий голос напомнил о себе.
- Говорили, что на набережной появилось новое лицо…
Повернувшись, я в недоумении спросил, - Что вы сказали, я не …
- Это Чехов, - добродушно опередил он. – Я вас вижу уже не впервой… Вы наш новый жилец?
- Да… - сказал я, - несколько опешив, и моя рука поползла вверх, указывая на окно, что смотрело на нас с третьего этажа.
- А…а! Это окно Софьи Николаевны, - посмотрев в сторону моей руки, уверенно сказал он.
- Откуда вы знаете? – усмехнулся я.
- Я здесь живу, молодой человек, почти сорок лет, и на свою память не жалуюсь, - улыбаясь, он затем быстро встал и...
- Позвольте представиться, Борис Семенович, - и он протянул мне сухую, жилистую руку.
- Алексей Никол…, - начал я в ответ, но осекся. – Просто, Алеша.
- Очень, очень приятно, - помолчав. - А вы, счастливчик, молодой человек, - загадочно протянул он.
- Как это? - недоумевая, спросил я, глядя ему в глаза, которые блестели как две влажных вишенки.
- Видите ли, юный друг, в одна тысяча восемьсот шестьдесят третьем году, в меблированных комнатах третьего этажа, останавливался, будучи в Москве, - и его сухонькая рука, торжественно поднялась вверх, - Да, да… именно он, - и уже совсем не противным голосом, как мне показалось, произнес:
Как дымный столп светлеет в вышине! –
Как тень внизу скользит, неуловима!..
«Вот наша жизнь, - промолвила ты мне, -
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма…»
- Ну, вспоминайте же…
Я отчаянно рылся в памяти, но мои потуги были тщетны, а новый знакомый, неустанно продолжал, не теряя надежды:
Я встретил вас - и всё былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое –
И сердцу стало так тепло…
- Ну же…ну…- почти умолял он.
И, я, от бессилия и отчаяния, выпалил, - Пушкин!
Лицо Бориса Семеновича искривилось как гуттаперчевое, и, убедившись, что бесполезно рассыпать передо мной шедевры, простонал.
- Не огорчайте старика, это другое великое имя...
Я почувствовал тяжесть краски, залившей мое лицо. Уязвленный в своей безграмотности, тяжело вздохнув, я присел на край скамьи.
- Мой юный друг, это великий Федор Иванович Тютчев. Всего, каких - то сто лет прошло… Представьте, что еще сохранилось его дыхание в этом доме, возможно, даже в вашей комнате, эти стены еще помнят звук его шагов, - и думая, о чем-то своем, сказал:
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить…
Он вдруг замолчал, лицо его напряглось, будто собирался мерить Россию этим аршином, и продолжил уже тихо, доверительно.
- Ваша школа сделала медвежью услугу Александру Сергеевичу, она его покрыла гримом, лоском, что стоит только вспомнить Арину Родионовну, как всякий, даже во сне, ответит - Пушкин. Но кто по - настоящему, глубоко его читал, я уж, не говорю о том, кто имеет преставление о нем, как о личности, - немного помолчав, добавил. - А ведь он жил, любил, страдал, и далеко не был баловнем. Баловнем муз - да, но не судьбы... Вот, у вас кто любимый писатель? - вишенки его сверкнули и впились в меня.
- Ну, - начал я ерзать на скамье. - Ну… Джек Лондон, Купер,.. еще, - но он перебил меня.
- Беда в том, что вы все больше интересуетесь чужими, а свое родное, кровное, знаете плохо, учите неохотно, и не дай Бог, если сотрется из памяти то немногое, что осталось, - и видимо почувствовав, мою подавленность, как-то легко и светло произнес.
- Простите старика… С годами, мы - старые, начинаем либо брюзжать, либо теряем дар речи, становясь молчунами, а у меня недуг - болтливость, - и он, рассмеялся по-стариковски, одними глазами. - Не обессудьте… Извините, что задержал вас, отнял время. Очень, очень рад знакомству, всех благ, - говорил он это, глядя в глаза, смущенно протягивая, свою жилистую руку.
Иногда, к нам заходила в гости, опираясь на тросточку - ей тогда уже было за семьдесят - Татьяна Всеволодовна Мейерхольд - приятельница тети. Она жила в соседнем корпусе, была невысокого роста, седая, с мужественным, чуть смуглым лицом, и мудрым цепким взглядом. Она то, и рассказала мне, что Борис Семенович, когда - то работал в журнале, был близок с литературным кругом. Схоронив жену, лет семь назад, долго приходил в себя, даже лежал у Ганнушкина, да и сейчас, нет-нет, и начнет заговариваться, порой бродит по улице и о чем-то сам с собой громко говорит, а в общем - добрый, милый, безобидный старичок.Татьяна Всеволодовна не любила суетности воспоминаний и редко рассказывала об отце – Всеволоде Эмильевиче, Зинаиде Райх, о которых я никогда раньше не слышал, зато она показала мне окна на третьем этаже, где жил Сергей Есенин и его друг - Анатолий Мариенгоф. О Есенине я уже слышал и даже читал некоторые стихи. В школе мы его не проходили. Помню, как Борис Семенович возмущался уродливости барельефа Есенина на памятной плите из серого камня, что была на фасаде дома.
- Что за бездарь это делал… Есенин получился какой-то одутловатый, совсем не похож на себя…Это разве красавец? - кипятился он. – Представьте Алеша, мне довелось его видеть пару раз. А, как он читал свои стихи!… Голос его не был сильным и читал он как-то нараспев, но забирало… Да, - и, Борис Семенович пытался подражать:
Закружилась листва золотая
В розоватой воде на пруду,
Словно бабочек легкая стая
С замираньем летит на звезду…
- Удивительно, - продолжал он. – Как все переплелось, как много разных случайностей, даже имена – Александр Сергеевич и Сергей Александрович… Две трагических судьбы, два гения и какая-то поразительная предрешенность… Вы, только послушайте, Алеша:
Не жалею, не зову, не плачу…
- Всего - то одна строка, но как много стоит за ней, а? – вопросительно посмотрел на меня, и заговорил снова, но уже сам с собой.
- Да… Русский человек тяжеловат. Трудно живет с собой, ему бы чуточку французского легкомыслия. Вечно какое-то душевное терзание, неуспокоенность, бунтарство. Отсюда и неудовлетворенность, неустроенность, неприкаянность, что ли… Излишнее мудрствование о смысле жизни и прочее, это вместо того, чтобы просто жить и наслаждаться ею. Мы слишком эмоциональны, чувствительны и это нам мешает, а порой даже вредит, - он оценил меня взглядом, словно пытался понять, как глубоко я мудрствую о смысле жизни и, убедившись в моем легкомыслии, улыбнулся своими вишенками.
- Вы еще юны, и дай Бог, чтобы вас не постигло желание изменить свою судьбу… Да, да, не жизнь, - он тяжело выдохнул. - А именно - судьбу. Вы даже не представляете, как многие, втайне, желали бы изменить ее, будь такая возможность. Это только говорят, что если все заново, то ничего бы не меняли, оставили бы как есть, лукавство - ничего более. Зачастую, не хватает смелости признать жизнь неудавшейся, оттого так и говорят, утешая и обманывая себя. А куда прикажете деть постыдное, все дурное, что накопили, малодушие, предательство, а? Нет, иногда жуть как хочется все заново, чтобы было чисто без грязных пятен, - он неожиданно замолчал, возможно, перебирая в памяти прожитые годы.
На дворе был уже ноябрь, но погода стояла еще теплая, в воздухе чувствовался запах прелых листьев, доносящийся с бульваров. Мы шли вниз по Петровке, в сторону Столешникова. Борис Семенович, невысокий, щупленький шел, чуть припрыгивая, как по раскаленным углям, и это меня забавляло. Почти поравнявшись с Рахмановским переулком, он как заговорщик, поманил меня рукой в арку.
- Быстрей, быстрей!… Смотрите, Антон Павлович идет… Чехов!
От нас, в глубину двора, удалялся высокий мужчина в шляпе. На нем было черное пальто, в руке трость, а поднятый воротник, еще больше подчеркивал его сутулость.
- Поразительно!... Как похож, а? Между прочим, в этом доме жил Чехов, правда, недолго и в молодости, - еще больше сразил меня этим совпадением, Борис Семенович.
Он был большим выдумщиком и во время наших прогулок часто разыгрывал меня, устраивая нечто подобное, много рассказывал о старой Москве, которую любил безумно. От него я узнал, что улица Москвина, когда-то была Богословским переулком, в начале которого, стояла церковь с колокольней, а театр, где работает моя тетя, построили вместо оранжерей и большого пруда. Я гордился тем, что ребятам из своего класса мог показать, где когда-то стоял «Фамусовский дом» из «Горе от ума», Страстной монастырь. Рассказать про усадьбу князя Голицына, где в тысяча восемьсот двенадцатом году звенел шпорами в чине офицера французской армии Анри Мари Бейль - будущий Стендаль, и еще многое, многое другое… Я начинал любить этот город, словно очнувшись от дремоты, стал чувствовать дыхание его прошлого, меня неотвязно влекло оно, я все больше ощущал с ним какое-то далекое родство.
Приближался Новый год, каникулы, не за горами был мой день рождения, во мне все кипело, и как говорила тетя, я «прыгал как крышка на кипящем чайнике». В воскресный день, я решил проведать Бориса Семеновича, мы не виделись почти две недели. Я никогда у него не был и, поднимаясь по лестнице, я споткнулся о мысль, что когда-то по ней вот также поднимались легко и просто как я - Есенин, Дункан, Райх, Мейерхольд, Мариенгоф, Бениславская, и… я уже знал кто они.
«Господи, какие они теперь близкие, почти родные люди», говорил я себе. У меня даже закружилась голова, шел, едва касаясь ступеней, и нежно скользил рукой по перилам.
Я нажал на звонок с надписью - «Общий». Звякнула цепочка, и в дверях возникла низенькая с круглым личиком пожилая женщина, ее длинный халат расходился вширь, напоминая маленький колокол.
- К Семенычу, - без малейшего выражения на лице, тонким голосом, процедила она. - Первая дверь налево, - и полумрак коридора поглотил ее.
Я осторожно постучал в первую дверь налево.., еще раз, и за дверью слабо скрипнул знакомый голос.
- Да…да, можно.
- Добрый день, Борис Семенович, - бодро начал я уже с порога, скользнув, в едва открытую дверь.
- Алеша!? – приятно удивленный, развел руками, Борис Семенович. – Как хорошо, что вы пришли. Надеюсь, у вас все хорошо?
-Да...а, - замотал я головой и для убедительности, расплылся в улыбке.
- Что ж вы стоите, проходите, - и он указал на стул.
Его небольшая комната была обставлена, на удивление скупо. Простенький диван, старый письменный стол у окна, кресло, потертый шкаф, пара репродукций на стене, три стула, какая-то еще мелочь, но меня удивила библиотека - целая стена, снизу до верху, книги и книги. Но еще больше, меня поразил его внешний вид. На нем была ветхая нижняя рубашка с длинными рукавами и трико с заплаткой на колене, явно пришитой не женской рукой. У меня никак не складывался образ Бориса Семеновича, того, кто с каждым днем становился в моих глазах все обаятельней, с этим нелепым видом, что очевидно, отразилось на моем лице. Перехватив взгляд, Борис Семенович, без тени смущенья, сказал, улыбаясь.
- Нищеты надо бояться вот здесь, - и он положил руку на грудь.
Я слегка покраснел, а краснею я всегда, когда чувствую неловкость, и стараясь, быстрее ее сгладить, подошел к книжной стене. Передо мной было полное собрание Пушкина.
- Алеша, хотите чаю? – радостно спросил Борис Семенович.
Чаю я не хотел, и если честно, то мне уже хотелось уйти, что-то тяготило меня, но сделать это резко я не решился, было бы обидно для Бориса Семеновича, и растягивая время, стал листать томик Пушкина. Некоторое время мы молчали, было так тихо, что я слышал как тикали часы.
- Алеша, вы как-то спросили меня, какой был Пушкин? – заметив, что я листаю томик Пушкина, неожиданно оборвал тишину хозяин.
Меня живо это заинтересовало, и я, забыв обо всем, приготовился слушать. Сделав небольшую паузу, вероятно собираясь с мыслями, Борис Семенович, продолжил:
- Вы только представьте себе: живой, острый, порой, язвительный ум. Обладая высоким чувством чести, благородства, был отчасти рассеян, легко предавался ничтожным забавам, тратил время по пустякам. Но бывал и злопамятен, иногда и к друзьям. Часто вертляв, как дитя, словно в забытьи, мог смеяться громко как мальчишка. Иной раз, резко перейдет от веселья в глубокую задумчивость, уйдет в себя, не проронит за вечер, ни слова. Вспыльчив, дерзок, не ровен в отношениях, и опять же ребячлив до дури, обидчив, самолюбив, но каким бывал очаровательно любезным в женском обществе… Не укладывается представление о нем. Я до сих пор, не перестаю поражаться, как все это в таком маленьком, худеньком сплелось. Я уж, молчу о любви к женщинам, но была и искренняя любовь к друзьям, дружба, которой он особенно дорожил. Нет, что ни говорите, а Пушкин - непостижим, и ко всему прочему, умножьте все это на африканскую страсть. Одно слово - гений.
Борис Семенович, все больше увлекаясь, ходил по комнате, то вдруг замирал, и было видно, как его глубоко это задело, приятно взволновало.
- А, хотите, Алеша?! - вдруг неожиданно вырвалось у него. – Я поведу вас туда, где вы увидите Пушкина? – и его вишенки заблестели, словно после дождя на солнце.
Мы вышли на Пушкинскую, под ногами нежно поскрипывал снег, легкий мороз приятно бодрил, и Борис Семенович, слегка возбужденный, говорил не умолкая.
- Когда я прохожу здесь, то иногда невольно вспоминаются исписанные стены монастыря… Часто скабрёзности. Между прочим, Есенин тоже здесь приложил свою руку, - в его голосе чувствовалось сожаление. – Я обязательно вам покажу, где их кафе - «Стойло пегаса», я впервые там слушал Есенина, это рядом.
В сквере, за памятником Пушкину, наряжали к Новому году высокую, красивую елку, вокруг нее суетилась неугомонная детвора.
- Интереснейшая, я вам скажу, вещь! Вы, скорее всего, не знаете Алеша, что памятник Пушкину перенесли именно на то место, точь-в-точь, где была надвратная колокольня Страстного монастыря, а колокол на этой колокольне, первым зазвонил в Москве, когда бежал Наполеон… Ну как тут не поверишь в мистику, а? – и Борис Семенович подмигнул мне озорно, совсем как мальчишка.
С улицы Чехова мы свернули в Дегтярный переулок. Он показался мне тихим, укромным, немного грустным. Деревья, запорошенные снегом, стояли словно в дреме, недвижны и напоминали мне знакомую с детства картину.
- Когда-то, это местечко называлось Пименовская слобода, и еще на моей памяти, вот здесь стояла церковь святого Пимена, потом ее снесли и построили этих уродов, - он ткнул пальцев на дома. - Жаль, была уютная, тихая, говорили – бывал Пушкин, - и чуть помолчав, вновь оживился:
- Вы, даже представить себе не можете, каким взрослым ребенком был Пушкин, - не унимался мой спутник, лукаво сощурив глаза. – Однажды, княгиня Вяземская, застала Пушкина играющим с ее маленьким сыном, лет пяти… И что вы думаете?.. Они барахтались на полу и плевали друг в друга!.. Каков, а?! - с восторгом воскликнул Борис Семенович, будто это он барахтался на полу с Александром Сергеевичем.
- Позвольте вам задать маленький вопросик. Кто был самым задушевным другом Пушкина в последние годы? – спросил он, встав передо мной, уперев свои кулачки в бока.
- Ну!? - едва сдерживая возмущение, «кто же этого не знает» я уверенно выдал. - Пущин.
Борис Семенович, сокрушенно покачал головой, выразив этим, уже в который раз, мою вопиющую безграмотность.
- Он, единственный из всех, кто, узнав о смерти Пушкина, упал в обморок. В его фраке Пушкин венчался с Натальей Николаевной и, в нем же был похоронен, если мне не изменяет память. Пушкин был крестным его дочери от красавицы-цыганки. Это он, был страстным игроком в карты, бильярд, тонким ценителем прекрасного, он мог специально мчаться в Петербург, чтобы только послушать своего любимого Ференца Листа…
- Ну, не томите же! – взмолился я. - Кто это, Борис Семенович?
Не внимая моей мольбе, он торжествующе, продолжал:
- Это ему пришла счастливая мысль о «Кукольном домике», на что он спустил остатки своего состояния. И, наконец, это он, умер удивительным образом - стоя на коленях, во время молитвы, - и добив меня окончательно, прошептал. - Это Павел Воинович Нащокин.
Я едва перевел дух, как Борис Семенович, тихо, в полголоса, будто боялся кого-то вспугнуть, выдохнул:
- Пришли, - и коротко поманив, меня рукой, стал почти крадучись, подходить к дому. – Идите за мной.
Прильнув к окну, он осторожно подышал на морозное стекло и заглянул в оттаявший глазок, внутрь.
- Быстрей!... Он уже здесь! Только что приехал, – торопливо прошептал он.
Я бросился к окну, жарко выдохнув, растер запотевшее пятно и, припав к стеклу, провалился в гостиную. Я на мгновенье обомлел: на пороге стоял Пушкин, и, не успев еще войти, как радостно закричал, глядя на молодую цыганку.
- Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная! – и поцеловав ее в щеку, уселся на софу, и тут же задумался, да так тяжко, голову опер на руку, посмотрел на цыганку и говорит:
- Спой мне Таня, что-нибудь на счастье… Женюсь я на днях, может слышала?
- Как не слыхать, дай вам Бог, Александр Сергеевич!
- Ну, спой мне, спой!
- Давай Оля гитару, споем барину! – обратилась она к красавице, что сидела возле Нащокина.
Ольга принесла гитару, Татьяна стала подбирать аккорды и не громко запела:
Ах, матушка, что так в поле пыльно?
Государыня, что так пыльно?
Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?
Кони Александра Сергеевича…
Поет она эту песню, и чувствуется, что у самой то на душе грустно, тяжко, голос выдает ее, поет, а глаз поднять от струн не смеет… Слышу, как вдруг, Пушкин зарыдал, да так громко, рукой за голову схватился и как ребенок плачет… Тут кинулся к нему Павел Воинович:
- Что с тобой, что с тобой, Пушкин?
Пушкин, качая головой, сквозь слезы, - Ах, эта ее песня всю мне внутрь перевернула…Она мне не радость, а большую потерю предвещает! - и немного погодя встал, ни с кем так и не простился, вышел из гостиной.
Внутри меня похолодело, дверь парадного визгнула, я дернулся от окна, и мне показалось, что кто-то стремительно выбежал из дома и, подняв воротник шубы, быстро скрылся на Садовой.
Борис Семенович, прислонившись к стене, несколько обмяк, стал, будто ниже ростом, лицо было бледным, в глазах стояли слезы.
- Вам плохо? - испуганно спросил я, трогая его за руку.
Он молчал, было видно, что мысли его где-то далеко – далеко. Наконец, очнувшись, сказал странным голосом:
Живу - пока помню,
Пока помню - живу.
Я, в свои семнадцать лет, тогда ничего не понял из его слов, а спросить, оказалось уже поздно. Он скончался под самый Новый год от сердечного приступа, на семьдесят пятом году жизни.
… В тени кладбищенских деревьев было прохладно, чувствовалась сырость, витал терпкий запах прелого листа, но как нигде, здесь стоял неизбывный покой, который, лишь изредка, нарушали сигналы машин.
Я убрал вокруг могилы листья, траву, поправил венок и побрел к выходу. Выйдя из тени, меня ласково лизнуло нежным теплом, еще неостывшее осеннее солнце.
P.S. Мне очень приятно, что Вы удивительно вдумчивый любитель литературы, и, пожалуй, не будет с моей стороны бестактным предложение - подарить Вам свою книжку. Если что не так, то не обессудьте. С уважением, Ник.
Да, интересно... Я только помыслила о том, что хорошо бы мне приобрести книгу с Вашими рассказами, и вдруг такое удивительное предложение. Принимаю без уговоров))