Девятнадцатого июня ей исполнилось восемьдесят шесть...
- Я такая старушенция! - говорит она.
- Да, - соглашаюсь я, - старушенция! Моя любимая...
Она сильно похудела, стала маленькой и согнулась. Но глаза её, голубые и ясные, остались такими же яркими, только взгляд стал наивным, как у ребёнка... Я всё ещё не могу привыкнуть к её беспомощности, к тому, что она многого не понимает и почти ничего не помнит, путает события и людей, удивляется очевидному и не может отличить сна от реальности... Но в её уходящую память намертво впаяны воспоминания детства и ранней юности. Довоенное и военное время.
Я очень любила её рассказы. И вместо сказок всегда просила:
- Расскажи, как ты была маленькой!
И она рассказывала. О своём детстве в Кременчуге. О том, как с подругой Диной они бегали купаться на Днепр и чуть не утонули, пытаясь вплавь добраться до острова. О школе, где она была отличницей и участвовала во всех возможных кружках, любимым из которых был драмкружок. И играла в спектакле мальчика - пионера, пострадавшего от рук "кулака". А "кулаком" был Володя Величай, Водя, высокий светловолосый красавец... И он нравился ей, а она - ему, хоть и была на два года младше... Это с ним она в сорок первом, пока его не забрали в армию, дежурила ночами на крыше дома. Они сбрасывали вниз, чтобы не загорелась крыша,"зажигалки", которые летели с немецких самолётов. Потом Водя ушёл на фронт, и уже через год был ранен, ему оторвало ногу, и он умер в госпитале. А она всю жизнь хранит его фотографию...
И фотографию Яни Кричевского она хранит. Он ушёл в армию в сороковом и писал ей письма в стихах, с талантливейшими рисунками. Яня погиб в первый день войны. А на обороте его фото написано: "Вспомни - и взгляни, а не взгляни - и вспомни"...
Мою мамусю зовут Шейна. На идиш - "красивая". Её мама говорила: ты родилась под Венерой и будешь красивой и счастливой... Она и впрямь была красивой: большеглазо-синеглазой со светлыми кудрями. В детстве её дразнили во дворе:
Кучерявый баран,
Не ходи по дворам,
Там девки живут,
Тебе кудри оборвут...
И она рыдала от обиды, а на ночь туго повязывала косынкой мокрые волосы, чтобы выпрямить кудри. Но утром, без косынки, волосы тут же скручивались в непослушные завитки.
Она бежала в школу, чтобы быть первой у ещё закрытой двери, потому что безумно любила учиться. И училась легко, была лучшей в классе, но страдала поначалу из-за репутации своей сестры: та была старше на год и, пользуясь слабым здоровьем, в школу предпочитала не ходить. Дома ей разрешалось читать и не делать уроки. И учителя, услышав фамилию Гофман, спрашивали:
- Этя - это твоя сестра?
И, получив подтверждение, предполагали:
- Ты тоже будешь так плохо учиться?!
Это было обидно - ведь она совсем не походила на сестру.
Девятнадцатого июня сорок первого ей исполнилось шестнадцать. День рождения решили отпраздновать двадцать второго, в воскресенье (с тех пор празднование дня рождения никогда не откладывалось!). В девять часов пришла учительница музыки и начала урок. А в десять в дверь затарабанила подруга Дина:
- Включите радио! Скорее! Война...
Учительница, вдова расстрелянного белого офицера, услышав о нападении Германии, радостно воскликнула:
- Наконец-то! Так вам и надо! Скоро к власти придут немцы и уничтожат всех коммунистов...
Через несколько месяцев фашисты заняли берег Днепра, из Кременчуга началась эвакуация. Поезда, набитые битком, не могли вместить всех желающих покинуть город, на вокзале были неразбериха и хаос. Семейству Гофман, двум дочерям и родителям (отца, сорокадвухлетнего, с больным сердцем, в армию не взяли), удалось втиснуться в поезд вместе с семьёй отцовского сотрудника. В поезде мамин отец возмутился плохо организованной эвакуацией... На ферганском перроне его ждали сотрудники НКВД. Донос на "паникёра" прибыл раньше поезда. Лейб Гофман, враг народа, умер в тюрьме от разрыва сердца...
Шестнадцатилетняя Шейна была единственной трудоспособной в осиротевшей семье: мама её тяжело болела, сестра на нервной почве вся покрылась кровоточащими струпьями...
Жили они в землянке, покрытой вместо крыши брезентом. Ночью по брезенту, шурша, скатывались на землю ядовитые змеи, заползали внутрь помещения и клубком сворачивались поверх одеяла...
Работа нашлась на консервном заводе, где для фронта готовили сухофрукты. Рабочий день начинался в пять утра. И потом, двенадцать часов подряд, нужно было стоять по щиколотку в воде и сортировать курагу, изюм, сушёные яблоки. А вечером с опухших ног стягивать разбухшие кожаные сапоги-ичиги, засунув вначале ноги в печку, чтобы кожа сапог слегка подсохла... Ко всему этому вскоре добавилась тяжёлая малярия. Приступы лихорадки начинались во время работы, и старый узбек, уложив девушку на какое-то тряпьё, давал ей хину и ласково гладил по голове:
- Ты кароший, Жена, - узбеки не понимали имени Шейна и называли её по своему, Жена.
А ночью, чтобы хоть как-то прокормить маму и сестру, Шейна-Женя (это имя так и осталось с ней), наряду с грузчиками-мужчинами, грузила на грузовики пятидесятикилограммовые мешки с сахаром...
Школу она закончила здесь же, в Фергане. Мама сшила ей платье из мешковины - на кокетке, с юбкой-клёш: швеёй она была отменной, хотя шитьё давалась ей с трудом. В юности моя бабушка Рахель три дня пряталась в болоте от погромщиков-насильников, с головой погрузившись в холодную воду и дыша через соломинку. С тех пор у неё болели ноги и руки...
А юная Шейна выглядела наряднее подруг в своём мешковинном платье, писАла на газетных листах вместо тетрадных и училась...
Так получилось, что родители моего папы поселились по-соседству. И бабушке, тогда ещё совсем не бабушке, очень понравилась Женя. В один из своих визитов к ней домой папина мама "украла" Женину фотографию и послала сыну на фронт. Папа, в то время ещё не папа, стал писать письма... Они поженились в пятидесятом.
А позже родились мы с братом, и мама мучилась со мной, худющей и не евшей почти ничего. Когда меня выгоняли из детсада, директриса кричала ей: "Ваша дочь умрёт с голоду, и меня посадят! Чем вы её кормите? Она не притрагивается к нашей пище! Вот, попробуйте, невкусно?!" Мама ела детсадовский обед, хвалила и извинялась. А дома, набрав из тарелки борща, пыталась просунуть ложку сквозь мои стиснутые зубы, и, промучившись, не выдержала: схватила меня за волосы и окунула в эту тарелку лицом... Потом мы с ней вместе ревели, и она обещала, что больше никогда так не сделает, а я обещала, что буду чуть-чуть есть, чтобы она так не расстраивалась...
Мне нравилась ходить с ней на демонстрации: она всегда изысканно одевалась, душилась хорошими духами, ей делали комплименты, а я гордилась ею. И ещё она замечательно пела! Мы ездили на маёвки и на два голоса пели в автобусе народные и революционные песни. И все просили: ещё, ещё! У мамы был чистый и звонкий голос, а из детства она помнила "Марсельезу" по-французски, и это было так волнительно - слушать, как она её поёт!
"Марсельезу" она помнит до сих пор... Не помнит, о чём говорили только что.
Беспощадная старость - с ней нельзя договориться, её нельзя обмануть. Старенькая мама... Я пытаюсь делать что-то, чтобы жизнь всё ещё была ей в радость. Мне так важно видеть её улыбку, так радостно слышать:
- Как хорошо, что у меня есть доченька! Самая лучшая на свете!
Я не знаю, как буду жить без неё. Ведь это такое счастье, когда есть кому сказать:
- Мамуся!..
***
Мы с тобой поменялись ролями...
И теперь я сильней и умнее.
Не иду за советами к маме -
Я значительно больше умею.
Ты пока узнаёшь меня сразу,
Улыбаешься, радуясь встрече.
Старость - это такая зараза!
Как же короток век человечий...
...А под кожей морщинисто-тонкой
Синих вен узловатые стыки,
И глаза голубые ребёнка
На любимом старушечьем лике.
***
Послесловие.
Была ли она счастлива? Не знаю. Папа обладал нелёгким характером. Атмосфера в доме подчинялась его настроению. Они прожили вместе пятьдесят четыре года. Не помню, чтобы он когда-нибудь просто так обнял её, поцеловал, сказал ласковое слово... Мне тоже всегда не хватало его ласки. Когда он умер, я первой вошла в больничную палату, чтобы попрощаться с ним. Держала его ещё тёплую руку, прижималась к ней щекой, целовала и говорила ему всё то, чего никогда не могла сказать при жизни. А мама на удивление спокойно перенесла его смерть. Она очень намучилась с ним, смертельно больным, в последние его месяцы. И позже всё чаще рассказывала о том, чего так и не смогла простить ему. Когда она была беременна братом, они с папой шли по весенней Москве, и мама увидела, как продают первые помидоры. Ей так захотелось съесть такой помидорище - огромный, красный! Но папа... Папа сказал: "У нас нет на это денег!"- и отправился в книжный магазин покупать нужные ему книги...
... Я звонила ей каждое утро, напоминала: прими лекарства, повесь на шею мобильник (она ещё помнила, как позвонить мне), пей воду. То утро было обычным, мы коротко поговорили, и я ушла за покупками: наступал Судный День, магазины работали только до двух. Позвонила ей около двенадцати, она ответила мне каким-то слабым голосом.
- Мамуся, ты плохо себя чувствуешь?
- Нет, - она даже засмеялась. - Я сижу на полу и пытаюсь одеться, мне так проще.
Я поняла, что что-то случилось. И помчалась к ней.
Она лежала на полу. Навзничь, в одном нижнем белье. Руки измазаны кровью, вся левая часть лица - сплошная гематома, с окровавленного локтя свисал огромный лоскут кожи. Пол тоже был в крови - она ползла к входной двери. Как я поняла по следам крови на стене, упала мама около телефона, потому и смогла ответить на звонок.
Мне нужно было оставаться спокойной, не разрыдаться, поднять её и усадить в кресло. И я это сделала. Даже шутила - вот, теперь я тебя на руки беру! А потом, когда она уже сидела, я вбежала в её спальню, открыла шкаф, зарылась лицом в полотенца и...
Она не помнила, что упала. Не помнила вообще ничего. И жаловалась только на боль слева, ниже сердца. Там тоже была гематома и, как оказалось, сломанное ребро.
В больнице ей всё нравилось - и медсёстры, и чистота, и еда. Она так и не вспомнила, что произошло. Говорила: вот как неудачно мы с тобой съездили в Париж, я заболела! Ты уж прости меня, испортила тебе отпуск...
Теперь она не может ходить без посторонней помощи. И совсем ничего не может делать сама. Её последний дом - специальная гериатрическая клиника.
- Я в санатории! - говорит мама. Ей нравится этот санаторий...
Ну а у меня сегодня сложный день - я ухожу завершать печальную миссию: в последний раз зайду в квартиру, где жила моя мамочка и куда она никогда не вернётся. На одном из моих балконов - несколько коробок с её вещами - всё материальное, что осталось от родительского наследства. Нет "родового гнезда", и я окончательно разрушила его подобие. Разметала по мусорным ящикам. Изорвала в клочья. Закрыв глаза, упаковала останки в чёрные мусорные мешки и стыдливо избавилась от них. Потому что просто некуда это девать. И никому оно не нужно. Посуда, из которой ела ещё моя бабушка. Постельное бельё, на котором спали родители. Вещи, пахнущие моей мамой...
Есть такое выражение на иврите: горько растить родителей. Да, горько. Но последнее и единственное, что я могу дать маме - любовь - я даю столько, сколько могу. Она это чувствует. И это для меня - самое важное.
Мамуся
1 сентября 2012 -
Ника
[Скрыть]
Регистрационный номер 0073620 выдан для произведения:
Девятнадцатого июня ей исполнилось восемьдесят шесть...
- Я такая старушенция! - говорит она.
- Да, - соглашаюсь я, - старушенция! Моя любимая...
Она сильно похудела, стала маленькой и согнулась. Но глаза её, голубые и ясные, остались такими же яркими, только взгляд стал наивным, как у ребёнка... Я всё ещё не могу привыкнуть к её беспомощности, к тому, что она многого не понимает и почти ничего не помнит, путает события и людей, удивляется очевидному и не может отличить сна от реальности... Но в её уходящую память намертво впаяны воспоминания детства и ранней юности. Довоенное и военное время.
Я очень любила её рассказы. И вместо сказок всегда просила:
- Расскажи, как ты была маленькой!
И она рассказывала. О своём детстве в Кременчуге. О том, как с подругой Диной они бегали купаться на Днепр и чуть не утонули, пытаясь вплавь добраться до острова. О школе, где она была отличницей и участвовала во всех возможных кружках, любимым из которых был драмкружок. И играла в спектакле мальчика - пионера, пострадавшего от рук "кулака". А "кулаком" был Володя Величай, Водя, высокий светловолосый красавец... И он нравился ей, а она - ему, хоть и была на два года младше... Это с ним она в сорок первом, пока его не забрали в армию, дежурила ночами на крыше дома. Они сбрасывали вниз, чтобы не загорелась крыша,"зажигалки", которые летели с немецких самолётов. Потом Водя ушёл на фронт, и уже через год был ранен, ему оторвало ногу, и он умер в госпитале. А она всю жизнь хранит его фотографию...
И фотографию Яни Кричевского она хранит. Он ушёл в армию в сороковом и писал ей письма в стихах, с талантливейшими рисунками. Яня погиб в первый день войны. А на обороте его фото написано: "Вспомни - и взгляни, а не взгляни - и вспомни"...
Мою мамусю зовут Шейна. На идиш - "красивая". Её мама говорила: ты родилась под Венерой и будешь красивой и счастливой... Она и впрямь была красивой: большеглазо-синеглазой со светлыми кудрями. В детстве её дразнили во дворе:
Кучерявый баран,
Не ходи по дворам,
Там девки живут,
Тебе кудри оборвут...
И она рыдала от обиды, а на ночь туго повязывала косынкой мокрые волосы, чтобы выпрямить кудри. Но утром, без косынки, волосы тут же скручивались в непослушные завитки.
Она бежала в школу, чтобы быть первой у ещё закрытой двери, потому что безумно любила учиться. И училась легко, была лучшей в классе, но страдала поначалу из-за репутации своей сестры: та была старше на год и, пользуясь слабым здоровьем, в школу предпочитала не ходить. Дома ей разрешалось читать и не делать уроки. И учителя, услышав фамилию Гофман, спрашивали:
- Этя - это твоя сестра?
И, получив подтверждение, предполагали:
- Ты тоже будешь так плохо учиться?!
Это было обидно - ведь она совсем не походила на сестру.
Девятнадцатого июня сорок первого ей исполнилось шестнадцать. День рождения решили отпраздновать двадцать второго, в воскресенье (с тех пор празднование дня рождения никогда не откладывалось!). В девять часов пришла учительница музыки и начала урок. А в десять в дверь затарабанила подруга Дина:
- Включите радио! Скорее! Война...
Учительница, вдова расстрелянного белого офицера, услышав о нападении Германии, радостно воскликнула:
- Наконец-то! Так вам и надо! Скоро к власти придут немцы и уничтожат всех коммунистов...
Через несколько месяцев фашисты заняли берег Днепра, из Кременчуга началась эвакуация. Поезда, набитые битком, не могли вместить всех желающих покинуть город, на вокзале были неразбериха и хаос. Семейству Гофман, двум дочерям и родителям (отца, сорокадвухлетнего, с больным сердцем, в армию не взяли), удалось втиснуться в поезд вместе с семьёй отцовского сотрудника. В поезде мамин отец возмутился плохо организованной эвакуацией... На ферганском перроне его ждали сотрудники НКВД. Донос на "паникёра" прибыл раньше поезда. Лейб Гофман, враг народа, умер в тюрьме от разрыва сердца...
Шестнадцатилетняя Шейна была единственной трудоспособной в осиротевшей семье: мама её тяжело болела, сестра на нервной почве вся покрылась кровоточащими струпьями...
Жили они в землянке, покрытой вместо крыши брезентом. Ночью по брезенту, шурша, скатывались на землю ядовитые змеи, заползали внутрь помещения и клубком сворачивались поверх одеяла...
Работа нашлась на консервном заводе, где для фронта готовили сухофрукты. Рабочий день начинался в пять утра. И потом, двенадцать часов подряд, нужно было стоять по щиколотку в воде и сортировать курагу, изюм, сушёные яблоки. А вечером с опухших ног стягивать разбухшие кожаные сапоги-ичиги, засунув вначале ноги в печку, чтобы кожа сапог слегка подсохла... Ко всему этому вскоре добавилась тяжёлая малярия. Приступы лихорадки начинались во время работы, и старый узбек, уложив девушку на какое-то тряпьё, давал ей хину и ласково гладил по голове:
- Ты кароший, Жена, - узбеки не понимали имени Шейна и называли её по своему, Жена.
А ночью, чтобы хоть как-то прокормить маму и сестру, Шейна-Женя (это имя так и осталось с ней), наряду с грузчиками-мужчинами, грузила на грузовики пятидесятикилограммовые мешки с сахаром...
Школу она закончила здесь же, в Фергане. Мама сшила ей платье из мешковины - на кокетке, с юбкой-клёш: швеёй она была отменной, хотя шитьё давалась ей с трудом. В юности моя бабушка Рахель три дня пряталась в болоте от погромщиков-насильников, с головой погрузившись в холодную воду и дыша через соломинку. С тех пор у неё болели ноги и руки...
А юная Шейна выглядела наряднее подруг в своём мешковинном платье, писАла на газетных листах вместо тетрадных и училась...
Так получилось, что родители моего папы поселились по-соседству. И бабушке, тогда ещё совсем не бабушке, очень понравилась Женя. В один из своих визитов к ней домой папина мама "украла" Женину фотографию и послала сыну на фронт. Папа, в то время ещё не папа, стал писать письма... Они поженились в пятидесятом.
А позже родились мы с братом, и мама мучилась со мной, худющей и не евшей почти ничего. Когда меня выгоняли из детсада, директриса кричала ей: "Ваша дочь умрёт с голоду, и меня посадят! Чем вы её кормите? Она не притрагивается к нашей пище! Вот, попробуйте, невкусно?!" Мама ела детсадовский обед, хвалила и извинялась. А дома, набрав из тарелки борща, пыталась просунуть ложку сквозь мои стиснутые зубы, и, промучившись, не выдержала: схватила меня за волосы и окунула в эту тарелку лицом... Потом мы с ней вместе ревели, и она обещала, что больше никогда так не сделает, а я обещала, что буду чуть-чуть есть, чтобы она так не расстраивалась...
Мне нравилась ходить с ней на демонстрации: она всегда изысканно одевалась, душилась хорошими духами, ей делали комплименты, а я гордилась ею. И ещё она замечательно пела! Мы ездили на маёвки и на два голоса пели в автобусе народные и революционные песни. И все просили: ещё, ещё! У мамы был чистый и звонкий голос, а из детства она помнила "Марсельезу" по-французски, и это было так волнительно - слушать, как она её поёт!
"Марсельезу" она помнит до сих пор... Не помнит, о чём говорили только что.
Беспощадная старость - с ней нельзя договориться, её нельзя обмануть. Старенькая мама... Я пытаюсь делать что-то, чтобы жизнь всё ещё была ей в радость. Мне так важно видеть её улыбку, так радостно слышать:
- Как хорошо, что у меня есть доченька! Самая лучшая на свете!
Я не знаю, как буду жить без неё. Ведь это такое счастье, когда есть кому сказать:
- Мамуся!..
***
Мы с тобой поменялись ролями...
И теперь я сильней и умнее.
Не иду за советами к маме -
Я значительно больше умею.
Ты пока узнаёшь меня сразу,
Улыбаешься, радуясь встрече.
Старость - это такая зараза!
Как же короток век человечий...
...А под кожей морщинисто-тонкой
Синих вен узловатые стыки,
И глаза голубые ребёнка
На любимом старушечьем лике.
***
Послесловие.
Была ли она счастлива? Не знаю. Папа обладал нелёгким характером. Атмосфера в доме подчинялась его настроению. Они прожили вместе пятьдесят четыре года. Не помню, чтобы он когда-нибудь просто так обнял её, поцеловал, сказал ласковое слово... Мне тоже всегда не хватало его ласки. Когда он умер, я первой вошла в больничную палату, чтобы попрощаться с ним. Держала его ещё тёплую руку, прижималась к ней щекой, целовала и говорила ему всё то, чего никогда не могла сказать при жизни. А мама на удивление спокойно перенесла его смерть. Она очень намучилась с ним, смертельно больным, в последние его месяцы. И позже всё чаще рассказывала о том, чего так и не смогла простить ему. Когда она была беременна братом, они с папой шли по весенней Москве, и мама увидела, как продают первые помидоры. Ей так захотелось съесть такой помидорище - огромный, красный! Но папа... Папа сказал: "У нас нет на это денег!"- и отправился в книжный магазин покупать нужные ему книги...
... Я звонила ей каждое утро, напоминала: прими лекарства, повесь на шею мобильник (она ещё помнила, как позвонить мне), пей воду. То утро было обычным, мы коротко поговорили, и я ушла за покупками: наступал Судный День, магазины работали только до двух. Позвонила ей около двенадцати, она ответила мне каким-то слабым голосом.
- Мамуся, ты плохо себя чувствуешь?
- Нет, - она даже засмеялась. - Я сижу на полу и пытаюсь одеться, мне так проще.
Я поняла, что что-то случилось. И помчалась к ней.
Она лежала на полу. Навзничь, в одном нижнем белье. Руки измазаны кровью, вся левая часть лица - сплошная гематома, с окровавленного локтя свисал огромный лоскут кожи. Пол тоже был в крови - она ползла к входной двери. Как я поняла по следам крови на стене, упала мама около телефона, потому и смогла ответить на звонок.
Мне нужно было оставаться спокойной, не разрыдаться, поднять её и усадить в кресло. И я это сделала. Даже шутила - вот, теперь я тебя на руки беру! А потом, когда она уже сидела, я вбежала в её спальню, открыла шкаф, зарылась лицом в полотенца и...
Она не помнила, что упала. Не помнила вообще ничего. И жаловалась только на боль слева, ниже сердца. Там тоже была гематома и, как оказалось, сломанное ребро.
В больнице ей всё нравилось - и медсёстры, и чистота, и еда. Она так и не вспомнила, что произошло. Говорила: вот как неудачно мы с тобой съездили в Париж, я заболела! Ты уж прости меня, испортила тебе отпуск...
Теперь она не может ходить без посторонней помощи. И совсем ничего не может делать сама. Её последний дом - специальная гериатрическая клиника.
- Я в санатории! - говорит мама. Ей нравится этот санаторий...
Ну а у меня сегодня сложный день - я ухожу завершать печальную миссию: в последний раз зайду в квартиру, где жила моя мамочка и куда она никогда не вернётся. На одном из моих балконов - несколько коробок с её вещами - всё материальное, что осталось от родительского наследства. Нет "родового гнезда", и я окончательно разрушила его подобие. Разметала по мусорным ящикам. Изорвала в клочья. Закрыв глаза, упаковала останки в чёрные мусорные мешки и стыдливо избавилась от них. Потому что просто некуда это девать. И никому оно не нужно. Посуда, из которой ела ещё моя бабушка. Постельное бельё, на котором спали родители. Вещи, пахнущие моей мамой...
Есть такое выражение на иврите: горько растить родителей. Да, горько. Но последнее и единственное, что я могу дать маме - любовь - я даю столько, сколько могу. Она это чувствует. И это для меня - самое важное.
- Я такая старушенция! - говорит она.
- Да, - соглашаюсь я, - старушенция! Моя любимая...
Она сильно похудела, стала маленькой и согнулась. Но глаза её, голубые и ясные, остались такими же яркими, только взгляд стал наивным, как у ребёнка... Я всё ещё не могу привыкнуть к её беспомощности, к тому, что она многого не понимает и почти ничего не помнит, путает события и людей, удивляется очевидному и не может отличить сна от реальности... Но в её уходящую память намертво впаяны воспоминания детства и ранней юности. Довоенное и военное время.
Я очень любила её рассказы. И вместо сказок всегда просила:
- Расскажи, как ты была маленькой!
И она рассказывала. О своём детстве в Кременчуге. О том, как с подругой Диной они бегали купаться на Днепр и чуть не утонули, пытаясь вплавь добраться до острова. О школе, где она была отличницей и участвовала во всех возможных кружках, любимым из которых был драмкружок. И играла в спектакле мальчика - пионера, пострадавшего от рук "кулака". А "кулаком" был Володя Величай, Водя, высокий светловолосый красавец... И он нравился ей, а она - ему, хоть и была на два года младше... Это с ним она в сорок первом, пока его не забрали в армию, дежурила ночами на крыше дома. Они сбрасывали вниз, чтобы не загорелась крыша,"зажигалки", которые летели с немецких самолётов. Потом Водя ушёл на фронт, и уже через год был ранен, ему оторвало ногу, и он умер в госпитале. А она всю жизнь хранит его фотографию...
И фотографию Яни Кричевского она хранит. Он ушёл в армию в сороковом и писал ей письма в стихах, с талантливейшими рисунками. Яня погиб в первый день войны. А на обороте его фото написано: "Вспомни - и взгляни, а не взгляни - и вспомни"...
Мою мамусю зовут Шейна. На идиш - "красивая". Её мама говорила: ты родилась под Венерой и будешь красивой и счастливой... Она и впрямь была красивой: большеглазо-синеглазой со светлыми кудрями. В детстве её дразнили во дворе:
Кучерявый баран,
Не ходи по дворам,
Там девки живут,
Тебе кудри оборвут...
И она рыдала от обиды, а на ночь туго повязывала косынкой мокрые волосы, чтобы выпрямить кудри. Но утром, без косынки, волосы тут же скручивались в непослушные завитки.
Она бежала в школу, чтобы быть первой у ещё закрытой двери, потому что безумно любила учиться. И училась легко, была лучшей в классе, но страдала поначалу из-за репутации своей сестры: та была старше на год и, пользуясь слабым здоровьем, в школу предпочитала не ходить. Дома ей разрешалось читать и не делать уроки. И учителя, услышав фамилию Гофман, спрашивали:
- Этя - это твоя сестра?
И, получив подтверждение, предполагали:
- Ты тоже будешь так плохо учиться?!
Это было обидно - ведь она совсем не походила на сестру.
Девятнадцатого июня сорок первого ей исполнилось шестнадцать. День рождения решили отпраздновать двадцать второго, в воскресенье (с тех пор празднование дня рождения никогда не откладывалось!). В девять часов пришла учительница музыки и начала урок. А в десять в дверь затарабанила подруга Дина:
- Включите радио! Скорее! Война...
Учительница, вдова расстрелянного белого офицера, услышав о нападении Германии, радостно воскликнула:
- Наконец-то! Так вам и надо! Скоро к власти придут немцы и уничтожат всех коммунистов...
Через несколько месяцев фашисты заняли берег Днепра, из Кременчуга началась эвакуация. Поезда, набитые битком, не могли вместить всех желающих покинуть город, на вокзале были неразбериха и хаос. Семейству Гофман, двум дочерям и родителям (отца, сорокадвухлетнего, с больным сердцем, в армию не взяли), удалось втиснуться в поезд вместе с семьёй отцовского сотрудника. В поезде мамин отец возмутился плохо организованной эвакуацией... На ферганском перроне его ждали сотрудники НКВД. Донос на "паникёра" прибыл раньше поезда. Лейб Гофман, враг народа, умер в тюрьме от разрыва сердца...
Шестнадцатилетняя Шейна была единственной трудоспособной в осиротевшей семье: мама её тяжело болела, сестра на нервной почве вся покрылась кровоточащими струпьями...
Жили они в землянке, покрытой вместо крыши брезентом. Ночью по брезенту, шурша, скатывались на землю ядовитые змеи, заползали внутрь помещения и клубком сворачивались поверх одеяла...
Работа нашлась на консервном заводе, где для фронта готовили сухофрукты. Рабочий день начинался в пять утра. И потом, двенадцать часов подряд, нужно было стоять по щиколотку в воде и сортировать курагу, изюм, сушёные яблоки. А вечером с опухших ног стягивать разбухшие кожаные сапоги-ичиги, засунув вначале ноги в печку, чтобы кожа сапог слегка подсохла... Ко всему этому вскоре добавилась тяжёлая малярия. Приступы лихорадки начинались во время работы, и старый узбек, уложив девушку на какое-то тряпьё, давал ей хину и ласково гладил по голове:
- Ты кароший, Жена, - узбеки не понимали имени Шейна и называли её по своему, Жена.
А ночью, чтобы хоть как-то прокормить маму и сестру, Шейна-Женя (это имя так и осталось с ней), наряду с грузчиками-мужчинами, грузила на грузовики пятидесятикилограммовые мешки с сахаром...
Школу она закончила здесь же, в Фергане. Мама сшила ей платье из мешковины - на кокетке, с юбкой-клёш: швеёй она была отменной, хотя шитьё давалась ей с трудом. В юности моя бабушка Рахель три дня пряталась в болоте от погромщиков-насильников, с головой погрузившись в холодную воду и дыша через соломинку. С тех пор у неё болели ноги и руки...
А юная Шейна выглядела наряднее подруг в своём мешковинном платье, писАла на газетных листах вместо тетрадных и училась...
Так получилось, что родители моего папы поселились по-соседству. И бабушке, тогда ещё совсем не бабушке, очень понравилась Женя. В один из своих визитов к ней домой папина мама "украла" Женину фотографию и послала сыну на фронт. Папа, в то время ещё не папа, стал писать письма... Они поженились в пятидесятом.
А позже родились мы с братом, и мама мучилась со мной, худющей и не евшей почти ничего. Когда меня выгоняли из детсада, директриса кричала ей: "Ваша дочь умрёт с голоду, и меня посадят! Чем вы её кормите? Она не притрагивается к нашей пище! Вот, попробуйте, невкусно?!" Мама ела детсадовский обед, хвалила и извинялась. А дома, набрав из тарелки борща, пыталась просунуть ложку сквозь мои стиснутые зубы, и, промучившись, не выдержала: схватила меня за волосы и окунула в эту тарелку лицом... Потом мы с ней вместе ревели, и она обещала, что больше никогда так не сделает, а я обещала, что буду чуть-чуть есть, чтобы она так не расстраивалась...
Мне нравилась ходить с ней на демонстрации: она всегда изысканно одевалась, душилась хорошими духами, ей делали комплименты, а я гордилась ею. И ещё она замечательно пела! Мы ездили на маёвки и на два голоса пели в автобусе народные и революционные песни. И все просили: ещё, ещё! У мамы был чистый и звонкий голос, а из детства она помнила "Марсельезу" по-французски, и это было так волнительно - слушать, как она её поёт!
"Марсельезу" она помнит до сих пор... Не помнит, о чём говорили только что.
Беспощадная старость - с ней нельзя договориться, её нельзя обмануть. Старенькая мама... Я пытаюсь делать что-то, чтобы жизнь всё ещё была ей в радость. Мне так важно видеть её улыбку, так радостно слышать:
- Как хорошо, что у меня есть доченька! Самая лучшая на свете!
Я не знаю, как буду жить без неё. Ведь это такое счастье, когда есть кому сказать:
- Мамуся!..
***
Мы с тобой поменялись ролями...
И теперь я сильней и умнее.
Не иду за советами к маме -
Я значительно больше умею.
Ты пока узнаёшь меня сразу,
Улыбаешься, радуясь встрече.
Старость - это такая зараза!
Как же короток век человечий...
...А под кожей морщинисто-тонкой
Синих вен узловатые стыки,
И глаза голубые ребёнка
На любимом старушечьем лике.
***
Послесловие.
Была ли она счастлива? Не знаю. Папа обладал нелёгким характером. Атмосфера в доме подчинялась его настроению. Они прожили вместе пятьдесят четыре года. Не помню, чтобы он когда-нибудь просто так обнял её, поцеловал, сказал ласковое слово... Мне тоже всегда не хватало его ласки. Когда он умер, я первой вошла в больничную палату, чтобы попрощаться с ним. Держала его ещё тёплую руку, прижималась к ней щекой, целовала и говорила ему всё то, чего никогда не могла сказать при жизни. А мама на удивление спокойно перенесла его смерть. Она очень намучилась с ним, смертельно больным, в последние его месяцы. И позже всё чаще рассказывала о том, чего так и не смогла простить ему. Когда она была беременна братом, они с папой шли по весенней Москве, и мама увидела, как продают первые помидоры. Ей так захотелось съесть такой помидорище - огромный, красный! Но папа... Папа сказал: "У нас нет на это денег!"- и отправился в книжный магазин покупать нужные ему книги...
... Я звонила ей каждое утро, напоминала: прими лекарства, повесь на шею мобильник (она ещё помнила, как позвонить мне), пей воду. То утро было обычным, мы коротко поговорили, и я ушла за покупками: наступал Судный День, магазины работали только до двух. Позвонила ей около двенадцати, она ответила мне каким-то слабым голосом.
- Мамуся, ты плохо себя чувствуешь?
- Нет, - она даже засмеялась. - Я сижу на полу и пытаюсь одеться, мне так проще.
Я поняла, что что-то случилось. И помчалась к ней.
Она лежала на полу. Навзничь, в одном нижнем белье. Руки измазаны кровью, вся левая часть лица - сплошная гематома, с окровавленного локтя свисал огромный лоскут кожи. Пол тоже был в крови - она ползла к входной двери. Как я поняла по следам крови на стене, упала мама около телефона, потому и смогла ответить на звонок.
Мне нужно было оставаться спокойной, не разрыдаться, поднять её и усадить в кресло. И я это сделала. Даже шутила - вот, теперь я тебя на руки беру! А потом, когда она уже сидела, я вбежала в её спальню, открыла шкаф, зарылась лицом в полотенца и...
Она не помнила, что упала. Не помнила вообще ничего. И жаловалась только на боль слева, ниже сердца. Там тоже была гематома и, как оказалось, сломанное ребро.
В больнице ей всё нравилось - и медсёстры, и чистота, и еда. Она так и не вспомнила, что произошло. Говорила: вот как неудачно мы с тобой съездили в Париж, я заболела! Ты уж прости меня, испортила тебе отпуск...
Теперь она не может ходить без посторонней помощи. И совсем ничего не может делать сама. Её последний дом - специальная гериатрическая клиника.
- Я в санатории! - говорит мама. Ей нравится этот санаторий...
Ну а у меня сегодня сложный день - я ухожу завершать печальную миссию: в последний раз зайду в квартиру, где жила моя мамочка и куда она никогда не вернётся. На одном из моих балконов - несколько коробок с её вещами - всё материальное, что осталось от родительского наследства. Нет "родового гнезда", и я окончательно разрушила его подобие. Разметала по мусорным ящикам. Изорвала в клочья. Закрыв глаза, упаковала останки в чёрные мусорные мешки и стыдливо избавилась от них. Потому что просто некуда это девать. И никому оно не нужно. Посуда, из которой ела ещё моя бабушка. Постельное бельё, на котором спали родители. Вещи, пахнущие моей мамой...
Есть такое выражение на иврите: горько растить родителей. Да, горько. Но последнее и единственное, что я могу дать маме - любовь - я даю столько, сколько могу. Она это чувствует. И это для меня - самое важное.
Рейтинг: +3
1082 просмотра
Комментарии (2)
Марина Дементьева # 18 января 2013 в 00:00 0 | ||
|
Новые произведения