Мелькнули под коротенькой юбкой голые слегка
загорелые ноги, а я уже чего только себе ни придумал. И что сидит она рядом со
мной до бела обнажённая, а я обсмактываю на мягоньких ступнях каждый пальчик её
словно столовую ложку с любимым абрикосовым вареньем; и орёт подо мной она в
голос, от каждого толчка ещё пуще беременея; и ведёт за собой в детский сад
светлорусых моих сыновей.
Когда уже будем мы вместе, то она меня
спросит, обязательно спросит тихонько:- Что ты думал обо мне в первые дни нашей
встречи, ещё не мечтая и даже не смея взглянуть?
А я ей отвечу:- Глупенькое моё солнышко. Да я
тогда тыщу лет уже прожил с тобой, сто детей нарожал, мильён раз поимел как
мужик. Моё чуткое и сладостное воображение привело тебя за руку к сердцу, и
едва прикоснувшись ко мне, ты до самой последней мыслишки, до клеточки мне
отдалась, как в купели христу отдаются младенцы – ты верою в крест мой давно
обрялась.
===================================
- Солнышко, выручай.
- Где ты, любимый?
- На том свете.
- Жди меня, я сейчас приду.
- Где ты, любимая?
- С тобой, на этом свете.
- Но я не вижу тебя, не нахожу.
- Я тоже почему-то.
- Боже, ты наверное в аду!
- Не знаю, но тут жарко и дымно.
- Как ты ушла, любимая?!
- Вскрыла вены и истекла кровью.
- Зачем?!
- Хотела быть с тобой, ты ведь звал.
- Боже мой, но не так же!
- Я не смогу быть рядом?
- Рай не принимает таких, но есть выход.
- Какой?
- Я иду к тебе сам…
- Милый, любимый, родной! Как же ты здесь
оказался?!
- Я совершил ещё один грех. Я перестал верить
и проклял господа.
==================================
Раньше я считал себя котом. Во мне было много
кошачьего. Свобода, лень и неприручаемость. Но теперь я волк. Я совсем не
страшусь смерти. Стало внутри меня больше волчьего. Воля – простор – отторженье
человека. Смерть легка и приятна – новая жизнь. А боль преодолима. Стоит лишь
покрепче сжать зубы. То есть клыки. От них после боли ничего не останется. Но они
и не нужны там. Там нет желудка, и тела нет. Зато воля беспредельна. Она не
ограничена флажками. Времени, пути или морали. Я уже сам указую себе. Я не кот,
не волк. И даже не человек.
Я здесь вселенная.
===================================
Велик и светел этот книжный магазин. Я вхожу
сюда как верующий в храм, сразу выискивая взглядом новые иконы на книжных
полках. Справа под твёрдыми переплётами, надписанные золотыми буквами, стоят
шедевры великих мастеров, про которые говорят что они не горят, и не тонут. На
первых страницах блистают видимым ярким умом и тайной провидческой мудростью
фотографии классиков – словно лики святых. Есть покупатели, из древних и
старорежимных, которые просто заходят сюда помолиться: они долго лицезреют
дорогие оклады расфранчённых икон, иногда лишь касаясь трепетной дланью за
белые перья страниц, давно уже вызнатых наизусть – и частенько бывает, что
дряхлый молельник шепчет слова отче наш, будто небу обращаясь в закрытую книгу.
Иногда двое из них случайно встречаются у собрания сочинений большого апостола;
но не здороваются, как подобало бы верующим, а ревниво оглядывают друг друга
словно два враждебных жреца у заклятого жертвенника.
===================================
В пятницу бригадир собрал своих
кроликов под алое знамя перед раскрытым зёвом силосной ямы. Бетонный колодец в
пятнадцать этажей, чёрный тартар элеватора, приглашал молодых гвардейцев
испытать крепость рук и нервов. Но Зиновий преградил им путь-дорогу; повесил на
левую руку сварочную маску как щит, в правую взял копьё сварочного держака, и
не поперхнувшись опасностью, сказал заветные слова: – В силос я вас не пущу.
Раскреплять норию буду сам.
Он
сел на холодную седушку подъёмной лебёдки, сжал кулак к синему небу
расцветающей весны: – Опускайте.
Люлька
с Зиновием медленно двинулась в тёмный провал. Одна привязанная на удлинителе
лампочка бросала оранжевые отсветы на его лысую голову, припорошенную белой
пылью комбикорма. Янко с Еремеем раскручивали лебёдку – парни стали с двух
сторон. Тяжело она шла. Будто землю затормозили и разгоняли в обратную сторону.
Клубок троса на глобусе лебёдки ураганил и штормил, срываясь на стяжках и
перехлёстах, и Зиновий внизу чувствовал рывки, проваливался в воздушные ямы
непогоды. На глобусе этом полный штиль морей и океанов сменялся девятым валом
обморочных рек – и пересыхало во рту. Где же тихое жаркое течение зелёных
берегов и камышовых заводей?..
–
Хорош! Стопори! – прокричал Зиновий снизу. И тогда ребята в восемь рук стали
раскручивать верёвки для подачи железок и инструментов – опускать их надо
осторожно, чтобы не рухнула связка на голову родному бригадиру. Муслим с
Серафимом резали металл на последней высотной отметке, сваривали рамки и
стягивали болтами; Зиновий распирал этими ухватами обе ветки ковшового
транспортёра, болтаясь на уровне шестого этажа как лягушка в молоке.
Когда
дело приспело к обеду, мужики вытянули бригадира из ямы – осыпанного зерновой
перхотью, обмётанного мышиным мхом проросшей пшеницы.
–
Умаялся, – тяжко, но с гордостью в глазах похвалился Зиновий. – Айда в
вагончик.
За
едой Янко неизвестно с чего разговор завёл о лёгких деньгах. Вроде как умнее
надо жить, и только глупцу богатство в руки не даётся. – Это здесь мы на одну
зарплату живём, а в чужедальней стороне мужик и пять семей прокормит. Хватче
только стоит жить, да не бояться разлуки с домом.
Зиновий
медленно дожевал картоху с огурцом; ложку отложил, чтоб мысли ёмкой не мешала.
– Ездил я, Янко, на заработки. В наше купечество. Вроде и своя земля, да богаче
надесятеро, и люди совсем недобро живут. Трудиться по-пчельи никто не желает, а
трутевать уже мест не осталось, позанимали скорохваткие. Горожане ходят по
дворам и по базарам, предлагая товары иноземные без спроса, без качества. Одни
торговать пристроились вдоль улиц, а другие поперёк воровать. Чтоб город
строить, призвали управители чужаков пришлых. Мужики мастеровые приехали – дома
семьи оставили, зная, что работой своей детей накормят и обновки справят. Хлеб
да вода – сущая еда, а хочется и в театры ходить, на ассамблеи, да и в
ресторане жену любимую праздником побаловать. Я с тем же ехал: сыну меньшему
зимние ботинки, дочке к институту модное пальто, и жена моя из шубы выросла –
сейчас бабы в расписных дублёнках щеголяют.
Поверишь
ли, Янка – работал без дыха: суконожины в землю вдавил – и ни с места, пока
деньги не заработаю. Ночевали в холодах декабрьских с одной контуженной печкой;
в телогрейках спали, под ворот дыша, чтоб согреться – и в голове не было
никаких славных думок, одно тягло.
Пришла
пора первого заработка. И увидели мы в который раз своего наймита, только
теперь уж он ещё шире улыбался нам, и даже позволил себе подержаться за наши
ладони. Слабая рука, одно слово – барчук. Жалею, Янка, что близко мы его
подпустили. Потому как вполз он в мужицкие души змеёй подколодной, сумев
подкупить лживой добротой и жалобами на свою нелёгкую долю. Он отдал мужикам
половину заработанных денег, рассказав о постигших его неудачах. Поверили мы –
видно, давно дома мануты не были. И вот с тем началось полонение работников:
росли долги, и никуда не денешься, пока нажитые деньги в чужой мошне бряцают.
В
разброде люди сейчас – жизнь пошла по рукам и навыворот, и трудно к ней
подступиться рабочему человеку. Откуда, с какой тайной мути морей белых и тихих
океанов всплыла эта тёмная пена человечьих отходов? Что же вонь и смрад
расползлись гадостно? – Так Зиновий говорил с Янкой, и с мужиками, кто рядом
сидел; но будто не он рассказывал, а дед Пимен в нём свою косточку заронил – и
она проросла. Сжал Зяма кулаки, заскрипел зубами, словно не видя никого перед
собой, и не доев, сорвался в зелёный сад – лёг под грушеньку. Светлое
настроение его надломилось воспоминаньями, и малолетний Серафим пожалел дядьку
искренне. – Зачем ты распалил Зиновия? – упрекнул он Янку.
–
Как думаю – так и говорю, – почти взъярился тот. Вскочил, и забывшись,
стукнулся макушкой о верхнюю полку. – Что вы от меня хотите?! – Он, рыча,
схватил Серафима за душу и притянул к себе. – Подмахивать вам?!
Еремей
бросился к Янке, и получил от него лбом по носу. Захлебываясь кровью, сжал
Янкину шею в две пятерни – тот захрипел, суча руками по воздуху и надеясь
уцепиться хоть за маленький глоток кислорода. Хладнокровный Муслим, сгортав со
стола все острые предметы, стал вместе с Серафимом растаскивать драчунов: –
Угомонитесь, дураки.
Белый
от злобы Янко, как слепец вывалился по порожкам, и кочерыжа кирзовыми ботинками
рассыпанную щебёнку, пошёл домой.
–
Если Зиновий спросит, скажем – заболел, – шепнул Муслим Еремею, увидев, что
бригадир споро направляется к ним. – Вытрись.
–
Что тут случилось? – дядька оглядел ребят: только Серафим смутился, не смея
соврать. Но Зиновий уже и сам увидел красные потёки на чёрной Еремеевой
спецовке. – Помнишь, что я тебе вчера напророчил? сбылось.
Ерёма
отвернулся; он не знал, что ему делать с подступившей бедой. Раз сразу в
коллектив не влился – может, другое стойло поискать. Но стыдно было перед
председателем, который надеждой ему доверился; стыдно перед ребятами из-за
мелкой свары обиженных душонок. Причины-то нет – так, девичий повод в волосья
вцепиться. Срам, да и только.
–
Ребята останутся нанизу рамки варить, а ты за двоих поработаешь. – Зиновий
подтолкнул его в шею, выгоняя из вагончика. – Хватит лодырничать, за работу.
Еремей
ушёл вперёд всех, и остановился у элеватора, любезничая с мельничихами. Что-то
он им крамольное говорил: девчата смеялись, улыбки многое обещали, но
подошедший дядька Зяма пнул Ерёму по загривку, выбив из него последние остатки
любовной увертюры.
– В
понедельник договорим. – Еремей захохотал, послав девчатам поцелуй: – Или
сегодня ночью.
Ох,
скор на язык – девки переглянулись. Так бы ещё в работе был ловок, да в постели
долог, и цены б не жалко. А Ерёма шуток не слышал уже – он поспешал по
лестнице, дыша через раз, потому что лифт опять на приколе. Наверху заглянул в
отверстие силосного люка, да в нём ничего не видно; ухо приложил, да в нём не
слыхать голосов далёких – аховское дело. А кто же будет команды передавать? и
вдруг с улицы заорал Муслим: - Поднимай!!
Через
разбитые окна элеватора прорвался крик безмятежный, но матерный: в нём
слышались визги измученного блуда вместе с воем приговорённой смерти – Еремей
обоих вздёрнул на виселицу, провернув тугое колесо лебёдки. Внизу, в бетонной
яме, будто когтями кто скребанул, и со стен осыпалась серая гниль.
Часа
через три Зиновий закончил устанавливать распорные рамки – пора опробовать
новую норию.
–
Ерёма, у тебя с девчатами отношения, поэтому спустись к ним – пусть зерно
засыпают. – Муслим, улыбаясь, пригладил усы: – И сам там оставайся: может, им
помощь потребуется. Заодно послушаешь, чтоб ковши не скребли.
– Да
про работу не забудь! – крикнул Зиновий вслед убегавшему Еремею. Парень
оглянулся, махнул рукой – полный порядок, а на стене осталась воевать с солнцем
его худощавая тень...
Ерёма
сразу обратил внимание на рыжую девчонку, которая с грустинкой в синих глазах
шире всех махала лопатой, и ковши за ней не поспевали.
–
Олёнка, ты бункер так засыпешь, и транспортёр остановится, – смеются её подруги
и толкаются локтями, подначивая Еремея: – Глянь-ка, на тебя новенький смотрит,
и всё исподтишка... Чего, парень, уши у тебя покраснели? Если влюбился, не стой
столбом, а помоги девке.
Ах,
так! – Дай лопату. – Он отобрал
у Олёны грабалку, и сам стал кидать огромные ошмотья прошлогоднего сырого
зерна. Девчонка улыбнулась и развела руками, посмотрев на подруг удивлённо и
немного насмешливо.
–
Смотри, Олёнка, твой узнает.
– Ну
и что – пусть поревнует, ему полезно, а то хозяином себя почувствовал. – Она
отвела прядь волос, прихорашиваясь. – Вы помните, каким он раньше худеньким
был, ласковым, а сейчас откормила борова на свою шею.
Ерёма
тайком прислушивался к девичьим разговорам, стараясь всё разузнать по оглодышам
слов. Что не понял, то додумал сам.
–
... Ты давно, Олёна, его видела?
– И
смотреть не хочу, и прощать не собираюсь. Он неправ был, ему и друзья говорили,
а залил глаза – гордость взыграла. Найдёт себе дуру, об какую сможет ноги
вытирать. – Девка пнула ногой камень, и он со злой силой покатился под
транспортёром, шерохаясь об стену.
–
Зря ты. Мужик он основательный. Ты и сама виновата, нельзя было шутить так, а
он вон на проходной каждый день тебя табелирует и кнышей приставучих отгоняет.
Подошли
монтажники, чтоб доложить Еремею об окончании работы. Зиновий даже честь ему
отдал, представляя Ерёму девчонкам как боевого полковника запаса. Те смеялись,
хохотали и мужики, а отставной военный близко подошёл к Олёнке, и резко, чтобы
не сбились слова и запятые, одной ей сказал: – Олёна, я хочу тебя.
Девчонка
даже рыжей головой помотала, отряхиваясь от наглости. Смотрит на взрослого
балбеса и удивляется, как такое чудо могло сохраниться в местных краях. – Ого!
Уже ночку забиваешь? Это у молодёжи сейчас мода такая?
–
Забиваю. – Еремей улыбнулся, и красный от смущения, и от радости признания,
потопал домой.
И
мужики с ним. Им от элеватора полдороги вместе, а дальше каждому свой крюк.
–
Где эта песня? – Муслим прислушался к голосам потусторонних ангелов, ухо правое
навострил – стоит и к семье идти не хочет. – Ах, как красиво старушки поют!
Ему
никто не ответил. Свалились в лужу отмёрзшие сучья кургузой липы, по ветру
полетели зелёные ноты весенних садов. Их подгоняла и салила скворечья трель
запевалы.
–
Жорка опять выводит композицию. Талант пропадает, его бы в телевизор. – Зиновий
согревался, слушая весёлую гармонь уличной спевки. – Светлая голова дураку
досталась.
– Он
перевоспитается, – заступился Серафим. – А в город ему нельзя. Здесь, дядька,
мужик к месту. В тишине сельской, в неспешности земной его слушают и сердце
своё обретают вновь. Радость торжествует, а горе бедствует. А в суете городской
люди себя не слышат – каргачат в стае вороньей, мечутся бестолково. Если б у
меня желание заветное исполнилось, я вложил бы в души людям моленья тишины...
Бабки
сердобольные песнями солнце провожают: – Мелюшка-сопелюшка, помаши нам от
небосвода необъятного: до утра уходишь – пропоём тебя; с рассветом вернёшься –
снова величать станем. Оглянись над светом белым: сады цветут - урожая ждут ,
поля сеются; придёт время хлеба убирать и зерно молотить. И полетит мучица, распахнувшись
до края земли, накроет сытом работным и богатых, и голодных.
– И
тебя накормим, Ерёмушка, – встретила парня у ворот Макаровна с караваем. –
Неси, Тоня, пироги малому, пусть наестся с добром и нас похвалит.
–
Спасибо от всего сердца, – благодарит Ерёма приветных соседок Макаровну с
Антониной, и ещё тех, что с улицы подошли, и Жорку Красникова, известного всей
округе. А пирожки всамделе вкусны: горячие, пропечёные с мякотью, и варенье в
них на каждой откусанной дольке.
И я
предмайской дурью маюсь, и Олёнка из-за меня не ложится. Мурлычет себе под нос,
баюкая уже уснувшего пятилетнего малыша: – Чудной он, жаль, что ты не видел.
Симпатичный и откровенный до глупости, а я по нему ночь не сплю.
Значит,
ты меня хочешь, Еремей? не жирно ли тебе будет. За мной полэлеватора бегает, и
не просто так – с самыми серьёзными обещаниями. Вот только верить им сразу
нельзя; сначала стоит мужику в сердце посмотреть – что там? – тук-тук- и всё? А
где же цветы, признания под звёздами?.. Нет, не нужны мне ваши подарки. Я
мечтаю, чтобы один из всех, любимый и единственный, нашёл нас с сыном, а то
ведь мы потерялись.
Малыш
мирно сопел, и Олёнка встала с дивана; застыла, подождав пока скрипкие пружины
перестанут визжать. Хотела поцеловать неукрытую ногу сына, но лишь едва прикоснулась,
заправив одеяло – а вдруг проснётся? и опять обо всём расспрашивать будет. А
сказать ему нечего – она и сама ещё не всё поняла, ни в себе, ни в людях
окружающих. Трудно, когда человек в глаза улыбается и повадки хвалит, а за
спиной гадости говорит, из войны с которыми невредимой не выбраться. Как
поверить ещё совсем чужому мужику, если родной в измену предал, жизнь сломав и
себе, и любимым.
–
Смотрю я, сынка, на своих товарищей и знакомых – думала, лучше живут, но во
всех семьях одни и те же беды: пьянь, распутство и лень привычная. И сама я в
любви вечной клялась, себе не солгав, а теперь мне хочется мстить – хочу
распознавать в обидчиках ту же боль, что меня вымучила. Не лучше и не хуже я
других, хочу не стесняться чужих взглядов и оговоров, жить стану, как сама
захочу.-
Путалась
Олёнка в своих мыслях, не сумела себе объяснить, с чего заругала в эту ночь
памятное прошлое. Наверное, чтоб будущее оберечь. Оно будет, и не с этим
жизнерадостным парнем, который откровенничает, слов всерьёз не принимая. Олёна
таила в себе, что забыть не может любимого предателя – она надумала зажить
легко и беспутно, с молвой и сплетнями, чтобы зашёлся он в крике от такой раны,
с отбитыми почками, с разорванным сердцем, а потом принять его, почти
смертельного, да отпаивать солёным плачем и настоящей верностью...
Олёна
во мне не ошиблась – я действительно искал тогда подругу на один раз, изнемогая
с голодухи. И если бы не старик, в трудную ночь пожелавший мне залюбиться с
весной, я, наверное, обманул какую-нибудь малолетнюю дуру. А тут вдруг семейной
радости захотелось – чтоб с женой в лесу под ручку ходить, и детишки мои чтобы
рядом бежали, набивая рты гроздьями ежевики. Думал, выходные мигом пролетят, а
они обозом бесконечным тянулись, и я на вьючных лошадей покрикивал, торопя их
ленивый ход. Лишь бы Олёнушку увидеть.
Так
что я повздорил и с субботой, и с
воскресеньем, зато Янка провёл их в полном ладу со своим крепким организмом,
нанося ему болезненные удары по печени. Водочка рекой лилась, утешая его
обиженное одиночество.
С
работы он зашёл к своему товарищу; тот сговорился с двумя знакомыми девчатами,
и вечером они уже сидели вчетвером в ресторане. Зал был отделан по-людски:
бархатные занавеси на окнах волочились по полу за каждой проходящей юбкой, а
столы и стулья из дорогого дерева низко кланялись входящим. Развязный оркестр
отзывался на крупные денежные просьбы, а мелкие отшвыривал на солидное
расстояние от медной трубы брюхатого дуделки.
В
духоте ещё отапливаемого зала плавали пьяные полуулыбки, разводя глаза в стороны,
чтобы оглядеть соседей; накрашенные губы шептались, жеманно флиртуя с другими
губами – раскуренными и мятыми, которые нетрезво подпевали в такт
растанцованной мелодии. Женские ушки оттягивали тяжёлые серьги и драгоценные
камни, а простые клипсы жались по углам, стыдясь своей дешевизны. Но как только
разгорался скандал в разгуляе бешеного кабака, и те, и другие напрягались,
делая стойку. Мужские уши дрябло подпрыгивали от накачанного в них спиртного, и
слушая похабные анекдоты, ни капли не краснели. Их уже не тревожил шум упавшей
посуды и громкий ор побитого кавалера одной непобитой дамы.
Разум
Янки отлетел на недосягаемую высоту, под потолок, чтоб не быть наколотым на
вилку вместо солёного рыжика – и оттуда ужасался бедламу, в который попал. Его
беспутный хозяин танцевал на коленях вокруг своих случайных подруг, облапив
ладонями их ноги; Янкин товарищ сидел за соседним столом и объяснял чужой
нестрогой жене свою боль от жизни и нечаянную радость встречи с очаровательной
женщиной. И ему можно было поверить, если бы не её тусклые глаза и пьяная
разящая улыбка.
После
закрытия, в полночь, компания пила на берегу реки. Янка проснулся на стылом
песке пляжа в тёмной рани – глухой, немой и невидящий. Вернулся, шатаясь,
домой. И привёл с собой трёх чертей.
Один
был ещё маленький, и разговаривал сюсюкая, будто во рту держал пустышку,
смазаную сгущённым молоком. А двое старших то и дело одёргивали его, чтоб не
задавался.
Янко
заметил их у лестницы. Маленький шмыгнул между ног, поздоровался, и застучал в
нетерпении копытцами. Парень удивился: – А вы куда? – вроде у соседей таких
родичей нет.
– Мы
к вам, – ответил смущённо старший и поднял чёрные глаза с туфлей на лицо Янки.
Тот побледнел чуть-чуть. – Мои, точно мои, – и почесал в затылке, думая, как
избавиться от нежданных гостей. Кормить их нечем – не душой же в самом деле. А
от кабачковой икры с куриными окорочками их и замутить может.
Черти
настороженно били копытами, ожидая – и тоже немного побаивались. Лучше б им
было посидеть в ожерелье лесного костра, скакать с ведьмами и щипать развратных
жриц чёрной мессы, устроив разнузданную пляску. А пришлось спешить по вызову.
Свет
от матовых плафонов отбрасывал их тени на стену, и они казались высокими
рогатыми рыцарями, худыми от недоедания. В руках рыцари держали кнуты, а на
самом деле помахивали хвостами, ожидая вежливого приглашения в дом.
–
Пошли. – Янка вымученно улыбнулся; ему хотелось уснуть, завалившись прямо в
одежде на чистую постель. Никому до него нет дела, как божьей коровке до
космоса. Может, и вправду с чертями подружиться?.. Он остановился в пролёте
лестницы, стряхнул наваждение фантазии, пришедшей в голову.
Войдя
в квартиру, Янка включил тихую музыку; черти поскребли копыта о половик и
прошли в зал. Они оглядывали комнату как экспонаты в музее, а младший, не
стесняясь, поспешил к телевизору и нажал городские новости.
Хозяин
внёс поднос с бокалами и фруктами, напитки расставил на низком столике.
– Мы
ненадолго, – сказал старший из гостей. Двое других были не прочь задержаться,
да, видно, перечить не смели и лишь огорчённо пожали плечами.
–
Это от меня зависит. Вы ведь по вызову. – Янку развеселила ситуация, и он
решил, что если добавит по мозгам бокала два, то не выпустит их до вечера.
Старший
выжал из себя улыбку и глуховато согласился: – Ваше право. И здоровье тоже
ваше.
– Вы
о здоровье моём не печальтесь. Тех, кто зла мне желает, понесут раньше.
–
Что это мы с обидой разговаривать начали? – У среднего от возможности остаться
за накрытым столом заблестели глаза. – Не надо ссориться – причины нет, а повод
поскандалить только склочники ищут.
– Ну
и хорошо. – Янко добродушно заулыбался. – Что, старшой, поднимем бокалы за дам,
которых здесь нет? Ведь если б не они – то и не мы.
–
Отличный тост. – Младшенький засуетился,
и под шумок весёлого смеха налил полный фужер водочки, быстро махнул его в
редкозубый рот, и смачно откусил половину персика. Сок потёк по бороде, закапав
в пустой бокал. Старший пальцем погрозил: – За тобой глаз да глаз. Всё
храбришься. – Он повернулся к Янке. – Как-то раз младший тюрю себе сделал с
самогоном, грешники целую четверть с собой захватили. Завоображал – ведьмочки
молоденькие хлопают в ладоши, подзуживают. Геройский малый, съел, но потом
полдня с ведром лежал – думали, вообще копыта отбросит.
Средний
во время рассказа хватал в горсть свою светлую бороду и запрокидывал от хохота
кадык. А младшенький почёсывал правый рожок, хмуро поглядывая то на
рассказчика, то на Янку, будто замышлял едкую месть за свой позор.
За
окном стучал по подоконнику липкий мелкий дождь, смывая с купола церковного
храма последние волосы старинной позолоты; морщины баллюстрад и оконных ниш
зябко ёжились от холодного ветра. По длинным переходам топали сапоги храмовой
стражи, и пуганые совы ухали вслед шагам невидимых воителей. Пожалуй, только
летучие мыши разгоняли оторопь серой темноты рваными крыльями.
Янко
надёжно уснул, простив своих врагов, и меня за обиду...