Да, мы все здесь были не праздношатающиеся туристы…
Мы идем с Равидом рядом в колонне уже около получаса метр за метром, то утопая в снегу, то поскальзываясь на обледенелых буграх. Снег везде: он налипает на подошвы наших колодок, образуя ледяные шишки. Я думаю только о том, чтобы не упасть самому или не наткнуться на поскользнувшегося впереди, иначе колонна расстроится. За это можно получить от конвоира дубинкой.
Вдруг Равид падает, я пытаюсь схватить его за руку. Слышится треск разрывающихся гнилых ниток. Рукав его ветхой куртки, больше напоминающей тряпье, остается у меня в руке. А Равид лежит лицом вниз на занесенных снегом шпалах. Конвоиры, не медля, наводят порядок прикладами ружей. Равиду достается пара увесистых ударов по спине и голове. Мне везет больше: я получаю прикладом сильный толчок в плечо и яростный окрик капо: «Пошел работать, свинья! Иначе, подохнешь прямо здесь, скотина!»
И я иду, оглядываясь на товарища по несчастью. Равид поднимается, превозмогая боль, и садится на колени. Сидит так несколько секунд. Потом встает через силу и двигается дальше. Видно, что каждый шаг становится для него мукой. Я вчера видел его ноги. Они страшно отекли, кое-где образовались нарывы. Колени опухли, кожа на ногах натянулась, в некоторых местах появились трещины. Пальцы стоп почернели от обморожения. Мои ноги выглядят чуть лучше: лишь ссадины и мозоли кровоточат и болят терпимо.
Мы гефтлинги – заключенные. Заключенные концлагеря Аушвиц – зоны смерти, самого чудовищного творения разума и рук человеческих. Кажется, еще немного и жизнь оборвется от осознания масштабов человеческой жестокости.
При слове «Аушвиц» у моих немногочисленных родственников и друзей буквально перестает биться сердце, и останавливается кровь. А ведь они были здесь, в лагере смерти, лишь однажды, в пятьдесят девятом. Мой же Аушвиц останется со мной до тех пор, пока я дышу или не потеряю память. А я хотел бы её лишиться. Навсегда. Но она никуда не уходит. Никогда. Она всегда рядом. Так уж устроена человеческая память: мы помним то, что забыть не можем.
Я больше не смотрю в сторону Равида, чтобы не рисковать: не получить очередной удар сапогом или палкой.
Причиняемая побоями телесная боль была для меня не так страшна, как боль душевная. Несмотря на апатию и, казалось бы, полнейшее душевное отупение, в котором пребывал, пожалуй, каждый из заключенных, я испытывал возмущение против несправедливости, презрения и бесконечных унижений. Меня крайне уязвляло то, что капо не видел во мне не то что человека, а даже скотину или жалкое существо. Я был для него только номер. И моя жизнь для лагерной охраны и начальства ничего собой не представляла. Никого из них не интересовало, что за этим номером стоит моя судьба, моя биография, мое имя.
В начале или в конце колонны то и дело раздается крик конвоиров, словно лай разъяренных псов. Мы идем молча. Колючий ветер дует в лицо. Кто-то пытается увернуться от резкого холодного ветра, кто-то прячет подбородок в поднятый воротник своей ветхой куртки.
Каждый из нас думает сейчас о своем. Время от времени я бросаю взгляд на серое, будто застиранное, небо: где- то вдали сквозь тяжелые хмурые облака начинает пробиваться пока ещё робкий, розоватый свет утренней зари. Перед моим взором возникает её образ. Образ любимой. Мое разыгравшееся воображение, как умелый художник, нарисовало её так ярко и живо, будто она и правда стоит передо мной и смотрит на меня своими огромными глазами цвета переспевшей вишни, лукаво улыбается, наматывая на указательный пальчик темную завитушку своих шелковистых волос.
Сначала я влюбился в её роскошные кудряшки. Просто шел за ней, восхищаясь её прелестными локонами. Она обернулась, почувствовав мой взгляд. Посмотрела на меня испуганно глазами-вишнями, а я споткнулся о выступающий булыжник, из которого была вымощена мостовая, и неуклюже рухнул прямо к её ногам. Она вдруг прыснула со смеху, подала мне руку и помогла подняться. - Вы что следите за мной? – вздернув тонкие брови дугой, спросила она, пытаясь выглядеть строгой. - Да…нет. Я хотел узнать, как вас зовут, - глупо оправдывался я, отряхивая брюки. - Вот так сразу? Нет, сначала скажите вы! – заливисто рассмеялась она. - Меня зовут Лави. Я – дантист, – отчеканил я, как на экзамене. Она захохотала в полный голос, прикрывая рот ладошкой. Её «вишенки» заблестели озорными огоньками: -Какой вы забавный! Ну, тогда меня зовут Илана. Я – модистка.
«Стой! Взять инструмент!» - оглушительный окрик капо возвращает меня в жестокую реальность. В один миг мои нежные чувства разрушены до основания. Все устремляются в будку, чтобы успеть ухватить ещё на что-нибудь годные кирки и лопаты. «Шевелитесь, свиньи! Быстрее, быстрее!» - доносятся раздраженные голоса конвоиров. И вот мы снова в том котловане, откуда выползли вчера вечером. Каждый встает на то место, где рыл накануне. Промерзшая земля, скованная двадцатиградусным морозом, твердая и неподатливая отчаянно сопротивляется кирке. Так сопротивляется мое внутреннее Я, когда на тело обрушивается дубинка. Или мою душу пытаются растоптать человеческим презрением.
Из-под кирки летят твердые, как камень, комья. Кое-где даже вспыхивают искры. Я, кажется, начинаю согреваться: тепло разливается по телу. Я погружаюсь в мою внутреннюю созерцательную жизнь. Душа снова готова воспарить и вырваться из лагерного существования к любимой. Я беру её маленькое, почти кукольное, лицо в свои большие ладони. Ласково смотрю в её бездонные глаза. Её взгляд такой живой, теплый, манящий. И я тону в этом вишневом омуте, растворяясь без остатка. Нежно обнимаю её гибкое красивое тело, мягко касаюсь губами шеи, глаз, ресниц, губ, покатых плеч. Вдыхаю её до донышка, захлебываясь страстью, шепчу: «Сильная моя, слабая женщина, благодарю тебя. Боготворю тебя - молюсь тебе. Ты - мой Ангел-Хранитель, моя Вселенная. Давай выживем друг для друга, ради наших будущих детей. Я назову дочку твоим именем, а ты сына - моим. Я всегда буду твоим огнем, твоим крылом, твоим верным рабом. Я сожру все твои боли, растопчу все твои страхи. Меня нет без тебя!»
- Лави, - шепотом окликнул меня Равид. – Какое сегодня число? Я посмотрел на него и быстро перевел взгляд на надзирателей. Они сытые, розовощекие, с лоснящимися лицами стояли поодаль в добротных шинелях, теплых перчатках и что-то обсуждали, эмоционально размахивая руками. Это был тот редкий момент, когда их бдительность немного ослабла, и можно перекинуться парой слов. - Январь, наверное. А может, уже февраль, - ответил я, окинув глазами занесенное искрящимся снегом поле. - Мне приснился сон: будто война закончилась, а мы все радуемся, обнимаемся, плачем от счастья! Наши жены, дети танцуют, веселятся, смеются! А вокруг яблони цветут! И запах от них такой хмельной – голову кружит! – Равид закрыл глаза и обхватил руками голову. На его лице был пьянящий восторг, а по щекам катились крупные слезы. - Значит, когда зацветут яблони, - тихо сказал я.
Ещё несколько секунд я смотрел на него, не отрываясь. Горло больно сжалось. Глаза царапали слезы. Мне хотелось обнять Равида и заплакать навзрыд, как в детстве, когда мама, уходя на работу, оставляла меня со старшим братом. Всякий раз казалось, она оставила меня навсегда. Я больше не нужен матери – самому дорогому для меня человеку. Будто у меня забрали воздух, и стало нечем дышать. Это была моя маленькая смерть. И никто не мог мне помочь.
Я не знал, переживу я лагерь или нет. Смерть подстерегала нас ежедневно, ежечасно, ежеминутно. И способов умереть здесь было предостаточно: от голода или смертельной болезни до шальной пули надзирателя, которому вдруг что-то в тебе не понравилось, или удушения в газовой камере и сожжения после в крематории. Невозможно было предвидеть, когда же придет конец и придет ли он вообще. Я не мог надеяться на будущее. Безбудущность настолько глубоко вошла в мое сознание, что мир по ту сторону колючей проволоки казался мне слишком призрачным и нереальным. Самым надежным для меня оставалось - пребывание в прошлом. Ибо никто не мог отнять его у меня. Я не знал, сколько продлятся еще эти лагерные мучения? Хватит ли физических сил моему телу, больше похожему на живой труп, жалкую массу человеческой плоти. Хватит ли стойкости моей истерзанной душе?
Глазами, полными слез, я смотрел вдаль. Зимний лес стоял в роскошных снеговых шубах. Одетые в серебристые шапки верхушки деревьев упирались в чистый небосвод. Стройные сосны и березы медленно покачивались в такт ветру, будто пританцовывали. Солнце небрежно разбросало лучи по верхушкам и стволам деревьев, рассыпало множество бриллиантов на опушке. Снег игриво мерцал и искрился. «Неужели мир так прекрасен? – подумал я. – Почему я не замечал этого раньше?»
И я в тысячный раз посылаю свои жалобы небесам. Ищу ответа на вопрос, как Бог мог допустить такую остервенелую жестокость, такие огромные дозы садизма? И есть ли смысл в наших страданиях, в наших жертвах, в нашем медленном умирании?
- Равид, если мне не суждено будет выжить, и если ты встретишь мою Илану, скажи ей, что я каждый день думал о ней. Я никогда никого так не любил. Если бы не она, я бы умер в первый же месяц своего пребывания здесь, - сказал я, не отрывая взгляда от зимнего леса. Равид ничего не ответил. Я лишь услышал лязг за спиной и повернул голову в сторону Равида. Он яростно долбил киркой промерзшую землю.
Тогда я не знал, что Равид умрет в марте сорок четвертого от сыпного тифа. Илану я видел в последний раз на вокзале станции Аушвиц по прибытию в лагерь. Нам было приказано выйти из вагонов, оставив там весь свой багаж, построиться в отдельные колонны – мужчин и женщин. Затем вереницей пройти перед старшим офицером СС, который, стоя в непринужденной позе, подняв кисть правой руки, делал легкие движения указательным пальцем – налево, направо. Офицер указал мне направо, Илане – налево. Она посмотрела на меня глазами, полными страха, отчаяния и предчувствия необратимого. Я тогда не имел ни малейшего представления о том, что может означать это небрежное движение пальца. Через день моя Илана, не пройдя первую селекцию, будет задушена в газовой камере. А я выживу, чтобы помнить, потому что такое забыть нельзя.
Каждый год, когда цветут яблони, я подхожу к деревьям. По очереди обнимаю их стволы и оплакиваю тех, кто сгорел в аду Аушвица и навсегда остался в раю.
[Скрыть]Регистрационный номер 0050449 выдан для произведения:
Да, мы все здесь были не праздношатающиеся туристы…
Мы идем с Равидом рядом в колонне уже около получаса метр за метром, то утопая в снегу, то поскальзываясь на обледенелых буграх. Снег везде: он налипает на подошвы наших колодок, образуя ледяные шишки. Я думаю только о том, чтобы не упасть самому или не наткнуться на поскользнувшегося впереди, иначе колонна расстроится. За это можно получить от конвоира дубинкой.
Вдруг Равид падает, я пытаюсь схватить его за руку. Слышится треск разрывающихся гнилых ниток. Рукав его ветхой куртки, больше напоминающей тряпье, остается у меня в руке. А Равид лежит лицом вниз на занесенных снегом шпалах. Конвоиры, не медля, наводят порядок прикладами ружей. Равиду достается пара увесистых ударов по спине и голове. Мне везет больше: я получаю прикладом сильный толчок в плечо и яростный окрик капо: «Пошел работать, свинья! Иначе, подохнешь прямо здесь, скотина!»
И я иду, оглядываясь на товарища по несчастью. Равид поднимается, превозмогая боль, и садится на колени. Сидит так несколько секунд. Потом встает через силу и двигается дальше. Видно, что каждый шаг становится для него мукой. Я вчера видел его ноги. Они страшно отекли, кое-где образовались нарывы. Колени опухли, кожа на ногах натянулась, в некоторых местах появились трещины. Пальцы стоп почернели от обморожения. Мои ноги выглядят чуть лучше: лишь ссадины и мозоли кровоточат и болят терпимо.
Мы гефтлинги – заключенные. Заключенные концлагеря Аушвиц – зоны смерти, самого чудовищного творения разума и рук человеческих. Кажется, еще немного и жизнь оборвется от осознания масштабов человеческой жестокости.
При слове «Аушвиц» у моих немногочисленных родственников и друзей буквально перестает биться сердце, и останавливается кровь. А ведь они были здесь, в лагере смерти, лишь однажды, в пятьдесят девятом. Мой же Аушвиц останется со мной до тех пор, пока я дышу или не потеряю память. А я хотел бы её лишиться. Навсегда. Но она никуда не уходит. Никогда. Она всегда рядом. Так уж устроена человеческая память: мы помним то, что забыть не можем.
Я больше не смотрю в сторону Равида, чтобы не рисковать: не получить очередной удар сапогом или палкой.
Причиняемая побоями телесная боль была для меня не так страшна, как боль душевная. Несмотря на апатию и, казалось бы, полнейшее душевное отупение, в котором пребывал, пожалуй, каждый из заключенных, я испытывал возмущение против несправедливости, презрения и бесконечных унижений. Меня крайне уязвляло то, что капо не видел во мне не то что человека, а даже скотину или жалкое существо. Я был для него только номер. И моя жизнь для лагерной охраны и начальства ничего собой не представляла. Никого из них не интересовало, что за этим номером стоит моя судьба, моя биография, мое имя.
В начале или в конце колонны то и дело раздается крик конвоиров, словно лай разъяренных псов. Мы идем молча. Колючий ветер дует в лицо. Кто-то пытается увернуться от резкого холодного ветра, кто-то прячет подбородок в поднятый воротник своей ветхой куртки.
Каждый из нас думает сейчас о своем. Время от времени я бросаю взгляд на серое, будто застиранное, небо: где- то вдали сквозь тяжелые хмурые облака начинает пробиваться пока ещё робкий, розоватый свет утренней зари. Перед моим взором возникает её образ. Образ любимой. Мое разыгравшееся воображение, как умелый художник, нарисовало её так ярко и живо, будто она и правда стоит передо мной и смотрит на меня своими огромными глазами цвета переспевшей вишни, лукаво улыбается, наматывая на указательный пальчик темную завитушку своих шелковистых волос.
Сначала я влюбился в её роскошные кудряшки. Просто шел за ней, восхищаясь её прелестными локонами. Она обернулась, почувствовав мой взгляд. Посмотрела на меня испуганно глазами-вишнями, а я споткнулся о выступающий булыжник, из которого была вымощена мостовая, и неуклюже рухнул прямо к её ногам. Она вдруг прыснула со смеху, подала мне руку и помогла подняться. - Вы что следите за мной? – вздернув тонкие брови дугой, спросила она, пытаясь выглядеть строгой. - Да…нет. Я хотел узнать, как вас зовут, - глупо оправдывался я, отряхивая брюки. - Вот так сразу? Нет, сначала скажите вы! – заливисто рассмеялась она. - Меня зовут Лави. Я – дантист, – отчеканил я, как на экзамене. Она захохотала в полный голос, прикрывая рот ладошкой. Её «вишенки» заблестели озорными огоньками: -Какой вы забавный! Ну, тогда меня зовут Илана. Я – модистка.
«Стой! Взять инструмент!» - оглушительный окрик капо возвращает меня в жестокую реальность. В один миг мои нежные чувства разрушены до основания. Все устремляются в будку, чтобы успеть ухватить ещё на что-нибудь годные кирки и лопаты. «Шевелитесь, свиньи! Быстрее, быстрее!» - доносятся раздраженные голоса конвоиров. И вот мы снова в том котловане, откуда выползли вчера вечером. Каждый встает на то место, где рыл накануне. Промерзшая земля, скованная двадцатиградусным морозом, твердая и неподатливая отчаянно сопротивляется кирке. Так сопротивляется мое внутреннее Я, когда на тело обрушивается дубинка. Или мою душу пытаются растоптать человеческим презрением.
Из-под кирки летят твердые, как камень, комья. Кое-где даже вспыхивают искры. Я, кажется, начинаю согреваться: тепло разливается по телу. Я погружаюсь в мою внутреннюю созерцательную жизнь. Душа снова готова воспарить и вырваться из лагерного существования к любимой. Я беру её маленькое, почти кукольное, лицо в свои большие ладони. Ласково смотрю в её бездонные глаза. Её взгляд такой живой, теплый, манящий. И я тону в этом вишневом омуте, растворяясь без остатка. Нежно обнимаю её гибкое красивое тело, мягко касаюсь губами шеи, глаз, ресниц, губ, покатых плеч. Вдыхаю её до донышка, захлебываясь страстью, шепчу: «Сильная моя, слабая женщина, благодарю тебя. Боготворю тебя - молюсь тебе. Ты - мой Ангел-Хранитель, моя Вселенная. Давай выживем друг для друга, ради наших будущих детей. Я назову дочку твоим именем, а ты сына - моим. Я всегда буду твоим огнем, твоим крылом, твоим верным рабом. Я сожру все твои боли, растопчу все твои страхи. Меня нет без тебя!»
- Лави, - шепотом окликнул меня Равид. – Какое сегодня число? Я посмотрел на него и быстро перевел взгляд на надзирателей. Они сытые, розовощекие, с лоснящимися лицами стояли поодаль в добротных шинелях, теплых перчатках и что-то обсуждали, эмоционально размахивая руками. Это был тот редкий момент, когда их бдительность немного ослабла, и можно перекинуться парой слов. - Январь, наверное. А может, уже февраль, - ответил я, окинув глазами занесенное искрящимся снегом поле. - Мне приснился сон: будто война закончилась, а мы все радуемся, обнимаемся, плачем от счастья! Наши жены, дети танцуют, веселятся, смеются! А вокруг яблони цветут! И запах от них такой хмельной – голову кружит! – Равид закрыл глаза и обхватил руками голову. На его лице был пьянящий восторг, а по щекам катились крупные слезы. - Значит, когда зацветут яблони, - тихо сказал я.
Ещё несколько секунд я смотрел на него, не отрываясь. Горло больно сжалось. Глаза царапали слезы. Мне хотелось обнять Равида и заплакать навзрыд, как в детстве, когда мама, уходя на работу, оставляла меня со старшим братом. Всякий раз казалось, она оставила меня навсегда. Я больше не нужен матери – самому дорогому для меня человеку. Будто у меня забрали воздух, и стало нечем дышать. Это была моя маленькая смерть. И никто не мог мне помочь.
Я не знал, переживу я лагерь или нет. Смерть подстерегала нас ежедневно, ежечасно, ежеминутно. И способов умереть здесь было предостаточно: от голода или смертельной болезни до шальной пули надзирателя, которому вдруг что-то в тебе не понравилось, или удушения в газовой камере и сожжения после в крематории. Невозможно было предвидеть, когда же придет конец и придет ли он вообще. Я не мог надеяться на будущее. Безбудущность настолько глубоко вошла в мое сознание, что мир по ту сторону колючей проволоки казался мне слишком призрачным и нереальным. Самым надежным для меня оставалось - пребывание в прошлом. Ибо никто не мог отнять его у меня. Я не знал, сколько продлятся еще эти лагерные мучения? Хватит ли физических сил моему телу, больше похожему на живой труп, жалкую массу человеческой плоти. Хватит ли стойкости моей истерзанной душе?
Глазами, полными слез, я смотрел вдаль. Зимний лес стоял в роскошных снеговых шубах. Одетые в серебристые шапки верхушки деревьев упирались в чистый небосвод. Стройные сосны и березы медленно покачивались в такт ветру, будто пританцовывали. Солнце небрежно разбросало лучи по верхушкам и стволам деревьев, рассыпало множество бриллиантов на опушке. Снег игриво мерцал и искрился. «Неужели мир так прекрасен? – подумал я. – Почему я не замечал этого раньше?»
И я в тысячный раз посылаю свои жалобы небесам. Ищу ответа на вопрос, как Бог мог допустить такую остервенелую жестокость, такие огромные дозы садизма? И есть ли смысл в наших страданиях, в наших жертвах, в нашем медленном умирании?
- Равид, если мне не суждено будет выжить, и если ты встретишь мою Илану, скажи ей, что я каждый день думал о ней. Я никогда никого так не любил. Если бы не она, я бы умер в первый же месяц своего пребывания здесь, - сказал я, не отрывая взгляда от зимнего леса. Равид ничего не ответил. Я лишь услышал лязг за спиной и повернул голову в сторону Равида. Он яростно долбил киркой промерзшую землю.
Тогда я не знал, что Равид умрет в марте сорок четвертого от сыпного тифа. Илану я видел в последний раз на вокзале станции Аушвиц по прибытию в лагерь. Нам было приказано выйти из вагонов, оставив там весь свой багаж, построиться в отдельные колонны – мужчин и женщин. Затем вереницей пройти перед старшим офицером СС, который, стоя в непринужденной позе, подняв кисть правой руки, делал легкие движения указательным пальцем – налево, направо. Офицер указал мне направо, Илане – налево. Она посмотрела на меня глазами, полными страха, отчаяния и предчувствия необратимого. Я тогда не имел ни малейшего представления о том, что может означать это небрежное движение пальца. Через день моя Илана, не пройдя первую селекцию, будет задушена в газовой камере. А я выживу, чтобы помнить, потому что такое забыть нельзя.
Каждый год, когда цветут яблони, я подхожу к деревьям. По очереди обнимаю их стволы и оплакиваю тех, кто сгорел в аду Аушвица и навсегда остался в раю.
Светлана , пронзительный рассказ ! Без слез читать нельзя ! Вы очень хорошо и душевно пишите! Читать Ваши рассказы одно удовольствие ! Эта тема , конечно очень больная, трогает за сердце, но писать об этом надо ! Спасибо Вам большое ! Счастья Вам и творческой Удачи ! С теплом , Таня !
Да, пусть цветут яблони, рассыпая свои лепестки. Пусть люди во все времена помнят и не забывают, что мир на земле, это самое главное. Светлана, рассказ тронул до слёз. Спасибо, Вам. за память!