Грани

Я:
— Ты совсем на меня непохож.
Персонаж:
— Врёшь! Это ты на меня непохож.

Когда я упал с Луны, моя тень вышла из себя. Было холодно, как на дне бесконечно-глубокой реки, откуда не видно света, вечно бросающего моё тело — то в тень, то в дрожь. Тишина была покрыта пятнами шелестящих листьев одиноко стоящей осины. Мельчайшие перерывы шелеста, едва уловимые ушной раковиной, помнящей плеск океана, засыхали на ветках тонкого дерева. Только в эти смертельные мгновения тишины ко мне в голову приходят мысли о жизни.

 

 ГЛАВА ПЕРВАЯ И ЕДИНСТВЕННАЯ


 
Солнце падало за горизонт, как камешек в мутную воду.
  — Закуривай, — предложил я еле сидящему и пахнущему дешёвым вином полуседому, но вполне молодому человеку.
 Мы сидели на обшарпанной скамейке на краю небольшого сквера. Он недоверчиво посмотрел на меня, чуть ли ни пальцами приподнимая полуприкрытые веки, но всё-таки протянул руку к пачке сигарет. Закурив, он хотел что-то сказать, видимо в знак благодарности или ещё по какой-то причине, совершенно неведомой мне, но, осознав бессмысленность возможного предстоящего поступка, просто отмахнулся и перевёл взгляд на землю. Через минуту он достал из рукава бутылку портвейна, сделал, прихлюпывая, пару глотков и спрятал, стараясь не смотреть на меня. Если бы он предложил мне выпить, я бы, наверное, не отказался. Но он не предложил.
 Парадокс времени. Идя по тихой улочке, ты пытаешься избежать нацеленных взглядов, спрятавшись за зонтик, укутавшись воротником, опустив глаза, набросив на сознание вуаль, сотканную из дыма сигареты, промокающей в блюде волнения от собственной слюны. На этих улицах ты отрекаешься от интереса к себе. Кому сегодня нужна нужность? Толпа же рождает одиночество. Идёшь сквозь пахнущий живыми духа'ми и мёртвыми ду'хами перекрёсток и хочешь поймать хотя бы один заинтересованный взгляд, и ищешь своё отражение в чужих зрачках. И я нашёл. Она пахла жасмином.
 Я проснулся от ветра, от мурашек, хаотично бегающих по телу со скоростью атомов. Тополь пытался пригоршнями забросить желтеющие листья в распахнутое окно. Она сидела рядом со мной, обняв одной рукой колени, а другой — подперев подбородок, и только пальцы отстраняли и прижимали к губам сигарету. Я вспомнил телевизионную шутку о никотиновой зависимости: 
«Просыпаешься ночью, оттого что куришь».
 Тополиная тень, падающая в окно, вырисовывала на её обнажённом теле и лице иероглифы. Казалось, что эти временные татуировки тени должны напомнить о её имени. Но я его не помнил. Чтобы вспомнить имя Эдит Пиаф, язык моего мозга почему-то должен воспроизвести Марлен Дитрих, Фанни Ардан — Катрин Денёв. И совершенно не важна значимость этих имён по отношению друг к другу. Это как у Мураками — близняшки с номерами на футболках.
.Утром мы открыли глаза одновременно, как при выстреле на спортивных состязаниях открывается пространство. Она смахнула пёрышко с моей груди, смахнув тишину. По её взгляду можно было понять, что она ощущает себя бутылкой шампанского в ведёрке со льдом, я же чувствовал себя льдом… в шампанском. И я протянул руку к столику, где испарялось недопитое шампанское.
 Солнце, как подтаявшее сливочное масло на ноже, висело на ещё зажжённом фонарном столбе. Голубь бродил по подоконнику, истерически потряхивая головой. Из радиоприёмника плескалось «The Man who sold the World». А я так и не вспомнил её имя. Видимо, ни с одним из имён и из предметов из моей жизни она не была связана. Но я не думал о ней. Я думал о том, что её окружает, а окружал её я, потому что она думала обо мне. Или я был высокого мнения о себе. Или я слишком много думал о себе. Мне казалось, что мы теряем время, но не в том смысле, что оно от нас утекало Стиксом, не в осознании его бессмысленности. Не было самого осознания времени, грани между прошлым и будущим. Бегающие блики ненастоящего настоящего. Если верить Гумилёвским заверениям, что мы меняем души — не тела, в этой жизни я её больше не встречал.
 Стало скучно, но совсем не потому, что она ушла. Скорее, эта скука накопилась за время её присутствия. Я позвонил знакомому поэту, прозванному Спиритом, в большей степени за своё имя Спиридон, хотя он и впитывал все значения английского слова spirit. Это был духовно богатый человек настроения, которое, впрочем, отталкиваясь от причала того же ангельского слова, мог улучшать или ухудшать, в зависимости от дозы выпитого или выпитого после выпитого, только спирт. При этом от своего духовного богатства он, как мог, открещивался. Это была своего рода гражданская война интеллекта с численностью населения около пары десятков тысяч слов. Иногда он соглашался с тем, что всё гениальное — просто, просто в такие минуты ему было не до гениальности. В общем, как ты суку назовёшь, так она и будет гавкать. Или было что-то про лодку?
Как этикетку от бутылки, меня от мыслей оторвал вопрос прохожего:
  — Который час?
  — Час, — ответил я, видимо, посчитав, что «тринадцать» звучало бы мистически неправдоподобно.
 Уже с балкона Спирит продемонстрировал своё пограничное настроение:
  — Привет, псих!
 Когда я ему звонил, думал, какое приветствие будет на этот раз более уместным и, как ни странно, именно это я и хотел произнести, именно это приходило мне в голову. Поэтому я промолчал.
  — Ну что — по гранёному? — морщась, произнёс Спирит, впуская меня в дверь и повернувшись спиной, зафыркал.
 В знак согласия я развёл руки в стороны и пожал плечами, всем своим видом показывая насильственность этого предложения и в тоже время удовлетворение от насилия.
 По телевизору транслировали повтор футбольного матча трехдневной давности. Гостеприимный магнитофон был рад «арийцам», которые, вероятно, прибывшие с улицы, тянули «Улицу роз». Ко всему прочему, на экране монитора застыла картинка из «Амели».
  — Как ты можешь получать столько информации одновременно? — по интонации это больше походило на риторический вопрос, но Спирит ответил своим риторическим:
  — А кто сказал, что я её получаю.
 И мы замяли.
  — Кстати, как тебе Одри Тоту? — он постучал ногтями по монитору.
  — Как актриса?
 Мой вопрос вызвал у него улыбку.
  — Если женщина прекрасна, не нужно воспринимать её больше, чем женщину. Есть, правда, один недостаток у знаменитых красавиц: они в своём большинстве одеты. Это и вызывает интерес к ним. В ней есть загадка, тайна — всё это окажется чушью, как только ты скинешь с неё платье. Одетая баба — недосказанная мысль. И эту недосказанность женского тела я могу сравнить только с недосказанностью в поэзии. Конечно же, это небо и земля, но совершенно неизвестно, какая из этих двух недосказанностей по закону круговорота языка в природе впитывает больше мнений.
  — Не понял, но здорово.
  — Есть, правда, женщины, которые интересны одетыми, по крайней мере пока одеты. Например, Тина Канделаки, Уитни Хьюстон, Ванесса Мэй и оранжевая… Заметь, это круче, чем какая-нибудь рыжая Дрю Берримор… оранжевая Юля ...
  — Тимошенко? Ну, ты маньяк.
  — Честно признаться, у меня лично есть ещё одна интересная флоризель. Она приходит глубокой ночью, когда я уже сплю. А ты знаешь, во сколько я ложусь. Мы трахаемся — даже не битый, а взбитый час. Рано-рано утром она приносит кофе в постель, чмокает меня в щёчку, причмокивает, повернувшись спиной, на мгновение застывает, машет червячками-пальчиками и уходит. Когда она спит? Или с кем? И что самое странное, она всегда пользуется одними и теми же духами. Только не могу понять, что это за запах. Но я её люблю, очень сильно люблю. Всё это — и в том числе то, что я её люблю — заставляет меня плохо думать о ней. Хорошо, что моя интуиция — это связь воздействия внутренних и внешних ощущений во временном, то есть ограниченном временем подсознании на плотно закупоренное пробкой-любовью сознание.
 Мы уже были хороши. Речь, как вытряхнутая из карманов мелочь, звенела то в одном углу комнаты, где сидел я, положив ноги на столик, усыпанный окурками и фантиками от глазированных сырков, исполнивших в нашем импровизированном театре абсурдов одну из главных ролей — роль закуски, то в другом, более похожем, если говорить метафорично, на угол боксёрского ринга. Словарные монеты переворачивались на решку — женщин, и на орла — политику. Общеизвестный факт — что именно объединяет женщин и политику. И поскольку, когда закончилась водка, мы ещё забили и дунули, одна из монет встала на ребро. Вопрос, поставленный ребром, меня не смутил.
  — Дуэль?
 И я согласился.


  — Давай погадаю, сынок.
 «Глупо» — подумал я, сравнивая наши возраста.
 Цыганка была максимум на пять лет старше меня. Я протянул ладонь.
  — Пожалуйста, ври.
 Дождь лил, как из ведра, причём на цыганку, как мне казалось, из помойного. Грязные слипшиеся волосы, торчавшие из-под яркого платка и перекидываемые ветром от одного виска к другому, заставляли её прищуриваться. Сказав, что ничего с меня не возьмёт, она попросила все деньги, якобы необходимые для предсказания. И даже выуженной из одного кармана их внушительной части, видимо, не хватило бы для этого, что она и подтвердила своим, замаскированным под доброжелательность: «а то не сбудется».
  — Хорошо, — выжал я, доставая оставшиеся деньги выжимающей цыганке. — А впрочем, хорошо, если не сбудется.
 Краем глаза я заметил, как она переложила мои деньги из одной руки за маленькое зеркальце, которое держало в другой, и протянула мне к лицу уже пустой кулак.
  — Дуй!
 Я дунул. Она раскрыла ладонь, и, естественно, там ничего не было. И было бы смешно, если б она предсказала дальнюю дорогу и казённый дом. Но после невнятных слов я совершенно забыл о деньгах, потому что стал думать о её глупости, совершенно никак не относящейся к пророчеству. Из её пятиминутной чуши я сделал вывод:
 «Истина не может рождаться сама по себе. В споре участвуют, если это не групповуха, два человека, одному из которых приходится быть роженицей. Значит, истина рожается. Если было рождение, значит, была смерть».
 В конечном счёте, глупым оказался я, доверившись её мнению.
 Потемнело от бесконечных, парализованных, не меняющих свою форму туч. Я шёл своей обычной дорогой, пересекающей кладбище по диагонали. Дождь будто бы царапал кожу на неприкрытых участках тела. Это тот случай цепи неосознанного восприятия двойственности, звенья которой вытекают одно из другого. Дождь кошачьими коготками царапает лицо, и он же вытекает кровью из маленьких ранок ощущений. Лицо щипало.
 Хотелось курить, как хочется воздуха в барокамере, оттого и говорят, что пухнут уши. Я вытащил сигарету, не вынимая пачки из кармана. Доставая зажигалку, я нащупал плотную бумажку. Это был календарик с названием и логотипом раскрученной в короткие сроки политической партии. На единственно полезной стороне календаря — под августом 30-е число было обведено жирным кружком, настолько жирным, что не было видно цифры «3». Это была вчерашняя дата. Что было вчера? Что могло быть вчера? Я не вспомнил. Сигарета, так и не прикуренная, восемь раз промокла. Я сплюнул её под ноги. Ко второй сигарете уже с неуважением отнеслась зажигалка, один раз вспыхнув и больше не реагируя на мои уговоры зажечься. Следующий плевок, казалось, лишил меня всех процентов воды, из которых, с учётом ливня, на данный момент состоял мой организм.
 Вода хлюпала в туфлях. Подходя к краю кладбища, я почувствовал головную боль. Моё внимание привлекла свежая могила. По коре вишнёвого дерева, стоящего рядом с могилой, как по тропинкам, стекали линии дождя. Внезапно дождь прекратился, но тьма от чёрных теней туч не исчезла. Я посмотрел на лохматое небо и закурил. Странно было то, что на кресте уже висела фотография. Меня тянуло к фотографии. Это было сильнее земного притяжения. Я выпустил кольцо дыма, как парашют и подошёл поближе. К фото прилипла веточка рябины. Между листьями вырисовывались безумно знакомые черты лица. Я протянул руку, чтобы снять ветку и почувствовал запах жасмина. Кончики нежных пальчиков тронули мою шею. Я выпустил дополнительный парашют.
  — Мне страшно в твоём сне.
 Я проснулся от ветра, от мурашек, хаотично бегающих по телу со скоростью атомов...

 

Тишина щекотала подмышки. Я безумно боюсь щекоток, но мне от них не становиться смешно. Было смешно смотреть на попрошайку с огромным плакатом на груди. Плакат был создан из бумажного ящика. Именно — создан, поскольку слова: «подайте на безоблачную старость» в контексте нищеты звучат, по меньшей мере, иронично — и выпадают из строя петросяновских и аншлаговских штампов, тем более что этот мужик не претендовал на своё слово в бездарном эстрадном жанре. Я отдал ему всю мелочь.
 В кафе подали блинчики с рисом, сто граммов водовки и «Балтушку-четвёрку». Люблю тёмное пиво. «Балтика» — это то самое пиво, под которое можно поболтать и если выпить приличное количество, можно и поболтаться. Вот только болтать было не с кем. И после того, как поел, я начал болтаться по тихому, усыпанному мыслями, как мусором, городу.
 Наверное, полоумные и полуумные — это разные женщины. Когда они встречаются вместе и говорят о политике или о глобальных вещах — это забавно. О возможном депутате Ходорковском, о будущем России, о бывшем урагане «Катрина» можно сказать не более чем одним предложением, но две эти жирные особы, еле поместившиеся на небольшой скамейке, имея совершенно разные мнения, перебрасывались словами около часа. Их речь обречённо толкала меня на неоднозначные мысли:
 «Возможно, двум таким толстым задницам как Россия и США невозможно поместиться на одной скамейке».
 Я продолжил бродить. Мимо проходили незнакомые голоса и запахи, цокая каблуками и поднимая еле заметные облака тротуарной пыли. Плюшевый воздух, как плюшевые игрушки, которые вытягиваешь игровым автоматом, падал в лёгкие.
 Мысли как пятое измерение засасывали в своё пространство. Мне было интересно, как мысль о каком-то человеке может рождать его мысль, не обращая внимания на мою. Как глубоко находиться дно воображения? И можно ли добравшись до дна, всплыть. Стоит написать книгу о несчастном, ограниченном вниманием человеке, однажды задумавшемся о счастье и оставшемся в своих мыслях навсегда. Может, это и есть сумасшествие.
 Проходя мимо киосков, ларьков и торговых палаток, как между Сцилл и Харибд (хорошо, что рынок таит опасность только для женщин), я купил календарь.
  — Можно ручку? — спросил я в том же киоске, где приобрёл календарь.
  — Что-что?
  — Авторучку, — подчеркнул я «авто».
 Жирно обводя завтрашнее число, я подумал:
 «Хорошо бы напиться и пропустить свой День рождения».
 Солнце падало за горизонт, как камешек в мутную воду...

 

Многие люди, открывая глаза, видят что-то новое для себя в этом мире. Когда я открыл глаза, я понял, что всё, что меня окружало, — уже было или уже никогда не может быть. Я понял, что скамейка, на которой я сейчас сидел, это не символический матрац, сочетающий тёмные и светлые полосы жизни. И не зебра. Эти метафоричные полосы достаточно предсказуемы. Меня беспокоили провалы, причём они тревожили не тело.
 Я порылся в карманах в поисках пачки сигарет и обнаружил потрёпанный календарик с выделенной сегодняшней датой. Рядом со мной сидел потрёпанный, как календарик, парень в жёлтом свитере, покрытом масляными пятнами. Я предложил ему закурить, но он не обратил на меня внимания. На соседней скамейке сидели две полные женщины и о чём-то жарко спорили. Когда моего соседа вырвало себе на ботинки, я уже докурил и собирался идти, просто идти, идти мимо себя самого, с застрявшей в зубах мыслью, что настоящее время настолько мало, что можно предположить, будто его не существует. Это какая-то линия, неуверенный штрих детской рукой на твоём паспорте. В этом мире есть только прошлое и будущее, но они недоступны. К ним можно протянуть руку мысли, но до них не дотронуться. Я шёл и думал и параллельно этим мыслям читал вслух Бродского:

Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,
 создавая свой мир по подобию вдруг твоему,
 от бобровых запруд, от холодных костров пустырей
 до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.
 Все равно — возвращенье… Все равно даже в ритме баллад
 есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат...

Мне казалось, что не я иду мимо деревьев, а они — мимо меня; что не я дышу воздухом, а воздух выдыхает меня; что не я смотрю на мир, а он смотрит сквозь меня. Я бродил, как бродит вино, и именно в этом брожении я находил истину.
  — Который час? — услышал я голос, звучащий как будто через стекло, голос, напоминающий разбивающееся стекло, через которое звучал.
  — 13:00, — ответил я и, осмотревшись по сторонам, понял, что вопрос был обращён не ко мне, а к женщине, которую, как мне показалось, я уже где-то встречал. Я понял, что она мне знакома не по лицу, но по запаху. Это был жасмин. Я мог бы звать её Мариной, Леной или Галей. Она не обратила на меня никакого внимания, и я пошёл прочь.
 … было холодно, как на дне бесконечно-глубокой реки.

 

Я сидел на холодной Луне и шёпотом пел песни «Воскресенья». Я сидел на вайнерской стороне Луны, на которой так много света от накрошенных белобрысыми ангелами звёзд. Парадоксально то, что здесь, на скрытой от Земли тёмной стороне Луны, Земля видна как на ладони.
 Видел — и разговаривал с Армстронгом. Он так и не признался, был ли он здесь ранее. Мельком видел Эдит Пиаф: она совсем не похожа на Марлен Дитрих. Мне не хочется спать, но я помню все свои сны. Я помню всё, что случилось со мной за несколько десятков лет жизни. Я не забыл ни одной несбывшейся мечты. Все эти грани алмаза моей души, все сны, все воспоминания, все мечты переливаются на свету незнакомых далёких мёртвых глаз и застывают в липком воздухе.
 Меня постоянно преследует запах жасмина, то отчётливей — раздувая мои ноздри, как паруса, то — отправляя моё обоняние в штиль. Как будто кто-то проходит рядом — и снова удаляется. На все мои приставания к знаменитым философам с вопросом: «как пахнет Смерть», я не получил ни одного ответа. Один философ бродил и постоянно бубнил: «Бог — умер, Бог — умер, Бог — умер». Другой, сдерживая смех, утверждал, что смерти нет. А я сидел, подперев подбородок, и смотрел в пустоту собственных мыслей. Мыслей, от которых хочется сжаться в эмбрион, свернуться в клубок, пока однажды меня не распутают…
 Было холодно, потому что было...

© Copyright: Александр Каа-Александров, 2012

Регистрационный номер №0060055

от 4 июля 2012

[Скрыть] Регистрационный номер 0060055 выдан для произведения:

Я:
— Ты совсем на меня непохож.
Персонаж:
— Врёшь! Это ты на меня непохож.

Когда я упал с Луны, моя тень вышла из себя. Было холодно, как на дне бесконечно-глубокой реки, откуда не видно света, вечно бросающего моё тело — то в тень, то в дрожь. Тишина была покрыта пятнами шелестящих листьев одиноко стоящей осины. Мельчайшие перерывы шелеста, едва уловимые ушной раковиной, помнящей плеск океана, засыхали на ветках тонкого дерева. Только в эти смертельные мгновения тишины ко мне в голову приходят мысли о жизни.

 

 ГЛАВА ПЕРВАЯ И ЕДИНСТВЕННАЯ


 
Солнце падало за горизонт, как камешек в мутную воду.
  — Закуривай, — предложил я еле сидящему и пахнущему дешёвым вином полуседому, но вполне молодому человеку.
 Мы сидели на обшарпанной скамейке на краю небольшого сквера. Он недоверчиво посмотрел на меня, чуть ли ни пальцами приподнимая полуприкрытые веки, но всё-таки протянул руку к пачке сигарет. Закурив, он хотел что-то сказать, видимо в знак благодарности или ещё по какой-то причине, совершенно неведомой мне, но, осознав бессмысленность возможного предстоящего поступка, просто отмахнулся и перевёл взгляд на землю. Через минуту он достал из рукава бутылку портвейна, сделал, прихлюпывая, пару глотков и спрятал, стараясь не смотреть на меня. Если бы он предложил мне выпить, я бы, наверное, не отказался. Но он не предложил.
 Парадокс времени. Идя по тихой улочке, ты пытаешься избежать нацеленных взглядов, спрятавшись за зонтик, укутавшись воротником, опустив глаза, набросив на сознание вуаль, сотканную из дыма сигареты, промокающей в блюде волнения от собственной слюны. На этих улицах ты отрекаешься от интереса к себе. Кому сегодня нужна нужность? Толпа же рождает одиночество. Идёшь сквозь пахнущий живыми духа'ми и мёртвыми ду'хами перекрёсток и хочешь поймать хотя бы один заинтересованный взгляд, и ищешь своё отражение в чужих зрачках. И я нашёл. Она пахла жасмином.
 Я проснулся от ветра, от мурашек, хаотично бегающих по телу со скоростью атомов. Тополь пытался пригоршнями забросить желтеющие листья в распахнутое окно. Она сидела рядом со мной, обняв одной рукой колени, а другой — подперев подбородок, и только пальцы отстраняли и прижимали к губам сигарету. Я вспомнил телевизионную шутку о никотиновой зависимости: 
«Просыпаешься ночью, оттого что куришь».
 Тополиная тень, падающая в окно, вырисовывала на её обнажённом теле и лице иероглифы. Казалось, что эти временные татуировки тени должны напомнить о её имени. Но я его не помнил. Чтобы вспомнить имя Эдит Пиаф, язык моего мозга почему-то должен воспроизвести Марлен Дитрих, Фанни Ардан — Катрин Денёв. И совершенно не важна значимость этих имён по отношению друг к другу. Это как у Мураками — близняшки с номерами на футболках.
.Утром мы открыли глаза одновременно, как при выстреле на спортивных состязаниях открывается пространство. Она смахнула пёрышко с моей груди, смахнув тишину. По её взгляду можно было понять, что она ощущает себя бутылкой шампанского в ведёрке со льдом, я же чувствовал себя льдом… в шампанском. И я протянул руку к столику, где испарялось недопитое шампанское.
 Солнце, как подтаявшее сливочное масло на ноже, висело на ещё зажжённом фонарном столбе. Голубь бродил по подоконнику, истерически потряхивая головой. Из радиоприёмника плескалось «The Man who sold the World». А я так и не вспомнил её имя. Видимо, ни с одним из имён и из предметов из моей жизни она не была связана. Но я не думал о ней. Я думал о том, что её окружает, а окружал её я, потому что она думала обо мне. Или я был высокого мнения о себе. Или я слишком много думал о себе. Мне казалось, что мы теряем время, но не в том смысле, что оно от нас утекало Стиксом, не в осознании его бессмысленности. Не было самого осознания времени, грани между прошлым и будущим. Бегающие блики ненастоящего настоящего. Если верить Гумилёвским заверениям, что мы меняем души — не тела, в этой жизни я её больше не встречал.
 Стало скучно, но совсем не потому, что она ушла. Скорее, эта скука накопилась за время её присутствия. Я позвонил знакомому поэту, прозванному Спиритом, в большей степени за своё имя Спиридон, хотя он и впитывал все значения английского слова spirit. Это был духовно богатый человек настроения, которое, впрочем, отталкиваясь от причала того же ангельского слова, мог улучшать или ухудшать, в зависимости от дозы выпитого или выпитого после выпитого, только спирт. При этом от своего духовного богатства он, как мог, открещивался. Это была своего рода гражданская война интеллекта с численностью населения около пары десятков тысяч слов. Иногда он соглашался с тем, что всё гениальное — просто, просто в такие минуты ему было не до гениальности. В общем, как ты суку назовёшь, так она и будет гавкать. Или было что-то про лодку?
Как этикетку от бутылки, меня от мыслей оторвал вопрос прохожего:
  — Который час?
  — Час, — ответил я, видимо, посчитав, что «тринадцать» звучало бы мистически неправдоподобно.
 Уже с балкона Спирит продемонстрировал своё пограничное настроение:
  — Привет, псих!
 Когда я ему звонил, думал, какое приветствие будет на этот раз более уместным и, как ни странно, именно это я и хотел произнести, именно это приходило мне в голову. Поэтому я промолчал.
  — Ну что — по гранёному? — морщась, произнёс Спирит, впуская меня в дверь и повернувшись спиной, зафыркал.
 В знак согласия я развёл руки в стороны и пожал плечами, всем своим видом показывая насильственность этого предложения и в тоже время удовлетворение от насилия.
 По телевизору транслировали повтор футбольного матча трехдневной давности. Гостеприимный магнитофон был рад «арийцам», которые, вероятно, прибывшие с улицы, тянули «Улицу роз». Ко всему прочему, на экране монитора застыла картинка из «Амели».
  — Как ты можешь получать столько информации одновременно? — по интонации это больше походило на риторический вопрос, но Спирит ответил своим риторическим:
  — А кто сказал, что я её получаю.
 И мы замяли.
  — Кстати, как тебе Одри Тоту? — он постучал ногтями по монитору.
  — Как актриса?
 Мой вопрос вызвал у него улыбку.
  — Если женщина прекрасна, не нужно воспринимать её больше, чем женщину. Есть, правда, один недостаток у знаменитых красавиц: они в своём большинстве одеты. Это и вызывает интерес к ним. В ней есть загадка, тайна — всё это окажется чушью, как только ты скинешь с неё платье. Одетая баба — недосказанная мысль. И эту недосказанность женского тела я могу сравнить только с недосказанностью в поэзии. Конечно же, это небо и земля, но совершенно неизвестно, какая из этих двух недосказанностей по закону круговорота языка в природе впитывает больше мнений.
  — Не понял, но здорово.
  — Есть, правда, женщины, которые интересны одетыми, по крайней мере пока одеты. Например, Тина Канделаки, Уитни Хьюстон, Ванесса Мэй и оранжевая… Заметь, это круче, чем какая-нибудь рыжая Дрю Берримор… оранжевая Юля ...
  — Тимошенко? Ну, ты маньяк.
  — Честно признаться, у меня лично есть ещё одна интересная флоризель. Она приходит глубокой ночью, когда я уже сплю. А ты знаешь, во сколько я ложусь. Мы трахаемся — даже не битый, а взбитый час. Рано-рано утром она приносит кофе в постель, чмокает меня в щёчку, причмокивает, повернувшись спиной, на мгновение застывает, машет червячками-пальчиками и уходит. Когда она спит? Или с кем? И что самое странное, она всегда пользуется одними и теми же духами. Только не могу понять, что это за запах. Но я её люблю, очень сильно люблю. Всё это — и в том числе то, что я её люблю — заставляет меня плохо думать о ней. Хорошо, что моя интуиция — это связь воздействия внутренних и внешних ощущений во временном, то есть ограниченном временем подсознании на плотно закупоренное пробкой-любовью сознание.
 Мы уже были хороши. Речь, как вытряхнутая из карманов мелочь, звенела то в одном углу комнаты, где сидел я, положив ноги на столик, усыпанный окурками и фантиками от глазированных сырков, исполнивших в нашем импровизированном театре абсурдов одну из главных ролей — роль закуски, то в другом, более похожем, если говорить метафорично, на угол боксёрского ринга. Словарные монеты переворачивались на решку — женщин, и на орла — политику. Общеизвестный факт — что именно объединяет женщин и политику. И поскольку, когда закончилась водка, мы ещё забили и дунули, одна из монет встала на ребро. Вопрос, поставленный ребром, меня не смутил.
  — Дуэль?
 И я согласился.


  — Давай погадаю, сынок.
 «Глупо» — подумал я, сравнивая наши возраста.
 Цыганка была максимум на пять лет старше меня. Я протянул ладонь.
  — Пожалуйста, ври.
 Дождь лил, как из ведра, причём на цыганку, как мне казалось, из помойного. Грязные слипшиеся волосы, торчавшие из-под яркого платка и перекидываемые ветром от одного виска к другому, заставляли её прищуриваться. Сказав, что ничего с меня не возьмёт, она попросила все деньги, якобы необходимые для предсказания. И даже выуженной из одного кармана их внушительной части, видимо, не хватило бы для этого, что она и подтвердила своим, замаскированным под доброжелательность: «а то не сбудется».
  — Хорошо, — выжал я, доставая оставшиеся деньги выжимающей цыганке. — А впрочем, хорошо, если не сбудется.
 Краем глаза я заметил, как она переложила мои деньги из одной руки за маленькое зеркальце, которое держало в другой, и протянула мне к лицу уже пустой кулак.
  — Дуй!
 Я дунул. Она раскрыла ладонь, и, естественно, там ничего не было. И было бы смешно, если б она предсказала дальнюю дорогу и казённый дом. Но после невнятных слов я совершенно забыл о деньгах, потому что стал думать о её глупости, совершенно никак не относящейся к пророчеству. Из её пятиминутной чуши я сделал вывод:
 «Истина не может рождаться сама по себе. В споре участвуют, если это не групповуха, два человека, одному из которых приходится быть роженицей. Значит, истина рожается. Если было рождение, значит, была смерть».
 В конечном счёте, глупым оказался я, доверившись её мнению.
 Потемнело от бесконечных, парализованных, не меняющих свою форму туч. Я шёл своей обычной дорогой, пересекающей кладбище по диагонали. Дождь будто бы царапал кожу на неприкрытых участках тела. Это тот случай цепи неосознанного восприятия двойственности, звенья которой вытекают одно из другого. Дождь кошачьими коготками царапает лицо, и он же вытекает кровью из маленьких ранок ощущений. Лицо щипало.
 Хотелось курить, как хочется воздуха в барокамере, оттого и говорят, что пухнут уши. Я вытащил сигарету, не вынимая пачки из кармана. Доставая зажигалку, я нащупал плотную бумажку. Это был календарик с названием и логотипом раскрученной в короткие сроки политической партии. На единственно полезной стороне календаря — под августом 30-е число было обведено жирным кружком, настолько жирным, что не было видно цифры «3». Это была вчерашняя дата. Что было вчера? Что могло быть вчера? Я не вспомнил. Сигарета, так и не прикуренная, восемь раз промокла. Я сплюнул её под ноги. Ко второй сигарете уже с неуважением отнеслась зажигалка, один раз вспыхнув и больше не реагируя на мои уговоры зажечься. Следующий плевок, казалось, лишил меня всех процентов воды, из которых, с учётом ливня, на данный момент состоял мой организм.
 Вода хлюпала в туфлях. Подходя к краю кладбища, я почувствовал головную боль. Моё внимание привлекла свежая могила. По коре вишнёвого дерева, стоящего рядом с могилой, как по тропинкам, стекали линии дождя. Внезапно дождь прекратился, но тьма от чёрных теней туч не исчезла. Я посмотрел на лохматое небо и закурил. Странно было то, что на кресте уже висела фотография. Меня тянуло к фотографии. Это было сильнее земного притяжения. Я выпустил кольцо дыма, как парашют и подошёл поближе. К фото прилипла веточка рябины. Между листьями вырисовывались безумно знакомые черты лица. Я протянул руку, чтобы снять ветку и почувствовал запах жасмина. Кончики нежных пальчиков тронули мою шею. Я выпустил дополнительный парашют.
  — Мне страшно в твоём сне.
 Я проснулся от ветра, от мурашек, хаотично бегающих по телу со скоростью атомов...

 

Тишина щекотала подмышки. Я безумно боюсь щекоток, но мне от них не становиться смешно. Было смешно смотреть на попрошайку с огромным плакатом на груди. Плакат был создан из бумажного ящика. Именно — создан, поскольку слова: «подайте на безоблачную старость» в контексте нищеты звучат, по меньшей мере, иронично — и выпадают из строя петросяновских и аншлаговских штампов, тем более что этот мужик не претендовал на своё слово в бездарном эстрадном жанре. Я отдал ему всю мелочь.
 В кафе подали блинчики с рисом, сто граммов водовки и «Балтушку-четвёрку». Люблю тёмное пиво. «Балтика» — это то самое пиво, под которое можно поболтать и если выпить приличное количество, можно и поболтаться. Вот только болтать было не с кем. И после того, как поел, я начал болтаться по тихому, усыпанному мыслями, как мусором, городу.
 Наверное, полоумные и полуумные — это разные женщины. Когда они встречаются вместе и говорят о политике или о глобальных вещах — это забавно. О возможном депутате Ходорковском, о будущем России, о бывшем урагане «Катрина» можно сказать не более чем одним предложением, но две эти жирные особы, еле поместившиеся на небольшой скамейке, имея совершенно разные мнения, перебрасывались словами около часа. Их речь обречённо толкала меня на неоднозначные мысли:
 «Возможно, двум таким толстым задницам как Россия и США невозможно поместиться на одной скамейке».
 Я продолжил бродить. Мимо проходили незнакомые голоса и запахи, цокая каблуками и поднимая еле заметные облака тротуарной пыли. Плюшевый воздух, как плюшевые игрушки, которые вытягиваешь игровым автоматом, падал в лёгкие.
 Мысли как пятое измерение засасывали в своё пространство. Мне было интересно, как мысль о каком-то человеке может рождать его мысль, не обращая внимания на мою. Как глубоко находиться дно воображения? И можно ли добравшись до дна, всплыть. Стоит написать книгу о несчастном, ограниченном вниманием человеке, однажды задумавшемся о счастье и оставшемся в своих мыслях навсегда. Может, это и есть сумасшествие.
 Проходя мимо киосков, ларьков и торговых палаток, как между Сцилл и Харибд (хорошо, что рынок таит опасность только для женщин), я купил календарь.
  — Можно ручку? — спросил я в том же киоске, где приобрёл календарь.
  — Что-что?
  — Авторучку, — подчеркнул я «авто».
 Жирно обводя завтрашнее число, я подумал:
 «Хорошо бы напиться и пропустить свой День рождения».
 Солнце падало за горизонт, как камешек в мутную воду...

 

Многие люди, открывая глаза, видят что-то новое для себя в этом мире. Когда я открыл глаза, я понял, что всё, что меня окружало, — уже было или уже никогда не может быть. Я понял, что скамейка, на которой я сейчас сидел, это не символический матрац, сочетающий тёмные и светлые полосы жизни. И не зебра. Эти метафоричные полосы достаточно предсказуемы. Меня беспокоили провалы, причём они тревожили не тело.
 Я порылся в карманах в поисках пачки сигарет и обнаружил потрёпанный календарик с выделенной сегодняшней датой. Рядом со мной сидел потрёпанный, как календарик, парень в жёлтом свитере, покрытом масляными пятнами. Я предложил ему закурить, но он не обратил на меня внимания. На соседней скамейке сидели две полные женщины и о чём-то жарко спорили. Когда моего соседа вырвало себе на ботинки, я уже докурил и собирался идти, просто идти, идти мимо себя самого, с застрявшей в зубах мыслью, что настоящее время настолько мало, что можно предположить, будто его не существует. Это какая-то линия, неуверенный штрих детской рукой на твоём паспорте. В этом мире есть только прошлое и будущее, но они недоступны. К ним можно протянуть руку мысли, но до них не дотронуться. Я шёл и думал и параллельно этим мыслям читал вслух Бродского:

Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,
 создавая свой мир по подобию вдруг твоему,
 от бобровых запруд, от холодных костров пустырей
 до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.
 Все равно — возвращенье… Все равно даже в ритме баллад
 есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат...

Мне казалось, что не я иду мимо деревьев, а они — мимо меня; что не я дышу воздухом, а воздух выдыхает меня; что не я смотрю на мир, а он смотрит сквозь меня. Я бродил, как бродит вино, и именно в этом брожении я находил истину.
  — Который час? — услышал я голос, звучащий как будто через стекло, голос, напоминающий разбивающееся стекло, через которое звучал.
  — 13:00, — ответил я и, осмотревшись по сторонам, понял, что вопрос был обращён не ко мне, а к женщине, которую, как мне показалось, я уже где-то встречал. Я понял, что она мне знакома не по лицу, но по запаху. Это был жасмин. Я мог бы звать её Мариной, Леной или Галей. Она не обратила на меня никакого внимания, и я пошёл прочь.
 … было холодно, как на дне бесконечно-глубокой реки.

 

Я сидел на холодной Луне и шёпотом пел песни «Воскресенья». Я сидел на вайнерской стороне Луны, на которой так много света от накрошенных белобрысыми ангелами звёзд. Парадоксально то, что здесь, на скрытой от Земли тёмной стороне Луны, Земля видна как на ладони.
 Видел — и разговаривал с Армстронгом. Он так и не признался, был ли он здесь ранее. Мельком видел Эдит Пиаф: она совсем не похожа на Марлен Дитрих. Мне не хочется спать, но я помню все свои сны. Я помню всё, что случилось со мной за несколько десятков лет жизни. Я не забыл ни одной несбывшейся мечты. Все эти грани алмаза моей души, все сны, все воспоминания, все мечты переливаются на свету незнакомых далёких мёртвых глаз и застывают в липком воздухе.
 Меня постоянно преследует запах жасмина, то отчётливей — раздувая мои ноздри, как паруса, то — отправляя моё обоняние в штиль. Как будто кто-то проходит рядом — и снова удаляется. На все мои приставания к знаменитым философам с вопросом: «как пахнет Смерть», я не получил ни одного ответа. Один философ бродил и постоянно бубнил: «Бог — умер, Бог — умер, Бог — умер». Другой, сдерживая смех, утверждал, что смерти нет. А я сидел, подперев подбородок, и смотрел в пустоту собственных мыслей. Мыслей, от которых хочется сжаться в эмбрион, свернуться в клубок, пока однажды меня не распутают…
 Было холодно, потому что было...

 
Рейтинг: +1 487 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!