Танец Саломеи.
16 сентября 2015 -
Олег Фурсин
К востоку от Мёртвого моря, на самой границе израильских и арабских земель, стоит Махер. Это крепость, построенная на вершине горы ещё во времена Александра Македонского. И, если верить историкам, великий македонец сам выбрал это место. Скорее очарованный видом восхода солнца со стороны восточной пустынной части подхода к горе, нежели интересуясь её стратегическим расположением.
Ирод Великий восстановил крепость, разрушенную в первую очередь временем и ветрами пустыни, а не стенобитными орудиями врагов. И отстроил её уже как неприступную крепость, основательно и на века, как всё, что он строил. А его сын, Ирод Антипа[1], не найдя более подходящего места, расположенного к тому же на краю собственной тетрархии, заточил в ней Иоанна-праведника. В заточении Окунатель[2] провел немало времени. На Востоке некоторые заключенные и в темнице сохраняли достаточную свободу действий, правда, с веригами на ногах. Он жил у всех на виду в открытом помещении, даже мог разговаривать со всеми прохожими, но только их было очень мало в этом затерянном месте. И его постоянные проклятия Антипе уносил в пустыню тёплый ветер.
Кто знает, каковы были причины поступка правителя, почему он заточил Иоанна. Если верить историкам — потому, что боялся. Так как многие последователи стекались к проповеднику, учение которого возвышало их души, Ирод стал опасаться его влияния, и предпочёл упредить какое бы то ни было возмущение. Тем более что устал от упрёков Иоанна. К месту и не к месту праведник кричал вслух о его союзе с Иродиадой, называя кровосмесительным и неугодным Богу, проклятым и греховным. Он грозил Антипе погибелью, призывал на него все мыслимые несчастья. Incestum порицался Торой, и Иоанн был лишь отголоском общего мнения. В какой мере решение было определено Иродиадой? Вопрос остаётся открытым, но женщина есть женщина, а любящий мужчина бывает мягок, как воск, когда она нашёптывает ему на ухо после бурно проведённой ночи свои советы.
И вот уже много дней подряд Иоанн гремел веригами на ногах, напрягался, взывая к Богу. Продолжал проклинать своего обидчика, Ирода Антипу, на чём свет стоит… И снова ветер уносил проклятия в пустыню.
Что касается Ирода, то он готовился к празднованию своего сорокового дня рождения, и проклятия Окунателя если и долетали до него вместе с ветром пустыни, то уже не столь волновали. Возглавить народное возмущение Иоанн не мог.
Вся знать Галилеи и прилегающих территорий стремилась попасть под сень шатра, возведённого Иродом в пустыне. Женщины, впрочем, допущены не были. Даже Иродиада, ненавидевшая культ Яхве и презиравшая его предписания, не говоря уж обо всех других предписаниях, вспыльчивая, властная Иродиада не пыталась нарушить мужское уединение. Так был обозначен день рождения тетрарха — встречей мужчин. Его друзей, соратников, больших и малых властителей.
Среди них одним из самых важных сочли Пилата, и в назначенный день и час прокуратор прибыл. Большого восторга от предстоящего события он не испытывал. Не в меру богатая специями восточная кухня, льстивый шёпот придворных, танцы, фокусы — всё это не привлекало его. Встреча же с Иродиадой… Он был и рад тому, что её не будет… и сожалел об этом. Двойственность собственных чувств раздражала римлянина, и он едва справлялся с этим раздражением.
Лишь к середине этого поистине великолепного пиршества, где яства и питие поражали воображение своей изысканностью и количеством, он поладил со своим настроением. Вино было превосходным, это утешило его в неприятностях. Главной неприятностью, не считая отсутствия Иродиады, была необходимость поговорить о судьбе Иоанна с тетрархом. Но первый же вопрос его по этому поводу был принят Антипой крайне настороженно и даже с негодованием.
— Воля Рима священна для подвластных ему народов, и Галилея — не исключение. Но разве цезари поощряют оскорбление царского достоинства? Разве позволяют они своим подданным клевету и угрозы?
Обида четвертовластника[3] была очевидной. Он надулся, взволнованно потирал свои пухлые руки.
Небольшого роста, волосы курчавые, чёрные, лицо круглое. Губы толстые, выпуклые, что бывают у людей добродушных, страстных, обжорливых и склонных к пьянству. Багряно-красный длинный плащ — напоминание о его происхождении, он ведь потомок Исава[4]. Пусть раздражаются те, кого волнует объединение страны в прежних пределах под рукой Царя Иудейского, пусть негодуют. Тетрарх любит красное.
— Но человек этот — праведник и пророк. Он не совершил истинного преступления, и, простив его, тетрарх Галилеи покажет всю глубину своего милосердия и своё превосходство...
— Не вижу смысла в том, чтобы прокуратора волновала судьба пророка чужой религии. — Тетрарх тщательно подбирал слова на латыни, он волновался. — Я итак проявил должное правителю милосердие, оставив его жить. Хотя жена моя…
Тут тетрарх запнулся, замолчал. Потом прервал разговор в корне, предложив гостям развеяться на воздухе, пока в шатре приготовят всё нужное для представления. Понтий вышел из шатра вместе с другими.
Красивая ночь. Тёплый, трепетный ветерок из пустыни. И небо — южное, бездонное, мириады звезд смотрят на тебя. Пилат закрыл глаза. Странно, он не помнит небо родины, мучительно напрягает память, но никак не может вспомнить это небо над маленькой деревушкой, где рос. Он ощущает и нежность мягких материнских рук, и теплоту солнечного зайчика, будившего его по утрам, если захочет. Но не может увидеть небо… Может, потому, что был слишком мал; а потом, когда Рим позвал его к себе, всё в том же детстве, но чуть позже, была уже совсем другая жизнь. Там было не до небес. А вот мрачное небо далёкой северной Германии видит хорошо внутренним зрением. И тяжёлые, свинцовые тучи, бросающие на землю хлопья мокрого снега. И высокое солнечное небо с лёгкими облачками — пушисто-белыми, немногочисленными на голубом лоскуте… А вот небо над родной деревушкой он не помнит. Он снова поднял лицо вверх.
"Ничего не поделаешь, — размышлял он. — Последним претендентом на роль основателя новой религии остается Иисус. Об этом писал Он, на этом настаивает Ормус. И значит, сама судьба сделала выбор. Что мне участь блаженного, в конце концов?"
И всё же было немного грустно. Понтий ощущал прямоту характера Иоанна столь близкой, в чём-то созвучной его собственной. В том, чем прокуратор занимался, часто требовались обходные манёвры, и хотя он многому научился, нет-нет, да и прорывалась присущая ему от рождения прямота. Тем более он ценил Окунателя, которому эта черта характера стоила так дорого, а тот продолжал защищать своё право говорить правду с таким упорством и страстью.
Над головой висели низкие звезды. За спиной скользил молчаливый Ант, ставший его тенью. Становилось прохладно, веяло ветром пустыни. Он думал о ней, такой доступной и всё же недостижимой для него. Ирод Антипа, её муж, мог видеть её каждый день, касаться её губ поцелуями, разделять её пыл, когда она металась в постели, сгорая от страсти. А он должен был прятаться сам от себя, и запрещать даже мыслям быть правдивыми...
Они вернулись в шатёр, к столу, украшенному фруктами и сластями. И первое, что он услышал — было её имя, многократно произнесённое вслух. Она посылала привет своему пирующему мужу. Она просила его принять редкий подарок — необыкновенных музыкантов, и лучшую танцовщицу страны в качестве единственной женщины, допущенной на пир, но только для услады мужчин. Она желала всем гостям доброго вечера и удачного пира. Она присоединялась к поздравлениям, и просила мира и долголетия мужу и всем его гостям.
Всё, что было отмечено её присутствием, принимало особую окраску. И не только для тех, кто её любил. Просто она была необыкновенной женщиной, и любила необыкновенные вещи. Вздохнув, Пилат приготовился к сюрпризам, и к тому, чтобы понять — что означал её подарок? Ведь просто так она ничего не делала. И оказался прав.
***
Музыканты расселись у возвышения в центре шатра, прямо напротив правителя и Пилата. Их было трое. Один из них запомнился Пилату навсегда. Он был отмечен богами, и отмечен самым тяжким, быть может, даром — печатью гения.
Он явно не видел окружающих, едва скользил по их лицам отрешённым взором. У него было странное, сосредоточенное лицо со взглядом, обращённым внутрь себя. Казалось, что он вглядывается пристально в самого себя, видит там то, чего не видит никто другой. Разглядев нечто неведомое миру, но очень важное, нужное и интересное, что необходимо передать всем и сейчас же, он начинал играть. То глубокая тоска по несовершенству мира, то восторг души, поражённой красотой этого несовершенства и полнотой жизни, слышались в этой музыке. Если руки музыканта не касались струн, то они пританцовывали, выстукивая ритм по дереву. В момент наивысшего напряжения, когда потоки аккордов срывались из-под пальцев, он иногда отрывал от инструмента руки — словно обжёгшись, словно эта непрерывно переливающаяся, радужная волна звуков, извлекаемых рукой, высекла огонь из дерева и причинила ему боль. Иногда, поднимая правую руку, он делал отстраняющий жест — как бы пресекал в корне услышанную мысль, не хотел, или не мог рассказать её. А на лице попеременно отражались грусть, радость, недоумение, полный восторг...
Наверное, был совершённым в своём деле и тот, кто определял ритм, отбивая его на барабане. Если в воздухе погасал последний долгий звук струны, окрашенный тоской и печалью, дробь барабана становилась глуше, угасая вместе с ним, и замолкая в то же мгновение, что и звук. Если лавина звуков обрушивалась на зрителей, заставляя их подпрыгивать, выстукивать ритм пальцами, подпевать, то и барабанная дробь становилась чаще, звонче. Временами умолкали струны, начинала свою пронзительную песнь флейта. Пилат ощущал при этом тоску, сожаление, желание, чтобы исчезнувшие звуки волшебных струн вернулись вновь прямо сейчас, в это же мгновение, давая ему обрести снова душевное равновесие. И они возвращались, и вновь лились нескончаемо.
Прокуратор не знал, долго ли продолжалась всё это, не ощущал течения времени. Впервые в жизни он был настолько поглощен музыкой, так позабылся — не в бою, не сжимая в объятиях женщину, что было бы привычно и объяснимо. Он не знал, что можно достигнуть экстаза и вот таким путём, и сейчас, позабыв о высокой политике, обо всех своих планах, друзьях и недругах, и обо всём прочем, наслаждался.
Впрочем, Иродиада преподнесла мужу (И любовнику? Думала ли она и о Пилате? Позже он ответит себе самому — конечно, да!) ещё один подарок. На помосте, устроенном в центре шатра, внезапно вспыхнули сами по себе, словно по приказу свыше, факелы. И — стояла ли она там уже давно или взбежала сейчас, сказать трудно, все были отвлечены совершенной игрой музыкантов, — осветили фигуру девушки в белом одеянии. Длинная юбка с широкими разрезами впереди, по линии бедер. И юбка, и открытый лиф расшиты серебром и украшены звенящими при движениях подвесками. На голове, плечах и обнажённых руках — нечто вроде длинной шали из прозрачного газа, очень лёгкой, почти невесомой, воздушной.
Впрочем, это Пилат разглядел несколько позже. Сейчас она стояла недвижно, скрытая этой своей шалью, опустив голову. Волосы она распустила по плечам свободно, но и их не было видно из-под этого длинного ниспадающего покрывала.
— Саломея, это Саломея, — раздался восторженный шепоток в толпе гостей. — Саломея-танцовщица!
Уже это одно это имя насторожило Пилата. А когда раздались первые глухие звуки музыки, и хор высоких женских голосов за стенами шатра затянул что-то тревожно-тоскливое, по-восточному таинственное и завораживающее, и она подняла голову… Ему показалось, что сердце пропустило удар, и второй… В глаза ему заглянула своими таинственными зрачками Иродиада!
Конечно, это не могла быть она. Это была её молодая дочь, но как же похожи, как похожи! Эта сложена как мать, изящна, но ещё по-девически худа. Зато груди и полненькие, округлые ягодицы хороши. То, что женщине придаёт женственность, наличествовало, а после первых же родов всё приобрело бы ещё более округлые формы, это было ясно. Сейчас же её худоба была весьма кстати, ибо придавала телу невероятную гибкость.
Она изогнулась назад, сбросила на руки покрывало. Правая рука взметнулась вверх в каком-то зовущем движении, покрывало соскользнуло вниз, и первое мгновение танца обожгло Пилату душу. Длинные пальцы девушки сложились в цветок, и этот цветок раскрывался, дрожал лепестками, тянулся вверх и дышал! В это невозможно было поверить, он знал, что это рука, но сходство было столь явственным, что он видел цветок, а не руку...
Не меняя положения тела, с запрокинутой головой, она послала вторую руку вдогонку. И в воздухе заплясали в пламени факелов два цветка её тонких рук. Они переплетались, вновь разлетались в стороны, они жили… Потом она выпрямилась легким движением, сцепила руки над головой. Барабанная дробь стала учащаться, струны под рукой талантливого музыканта запели громче, ускоряя темп. Саломея уже не стояла на месте. Бёдра её начали свой, особый танец. Правое колено устремлялось внутрь, бедро выступало вперед. Благодаря этому движению, повторить которое Пилат не смог бы и под пыткой, обнажалась чудесная, несколько полная в бедре ножка, а подвески на её ягодицах зазвенели, запели в такт музыке. Она предоставила телу выполнять эти сложные движения, а сама подхватила своё покрывало. И покрывало превратилось в её руках в пляшущую змею. Оно взлетало вверх, в воздух, извивалось, снова падало, а душа замирала, и подвески звенели не переставая.
Когда Саломее надоела эта игра, она предложила зрителям другую. Резко прогнувшись назад, она устремила в небо свои природой созданные чаши. Поводя плечами, позволила и девической тугой груди станцевать танец. До самого помоста свисали при этом её густые черные волосы. Время от времени она резко встряхивала головой, и грива волос металась вверх-вниз, вызывая у Пилата нестерпимое желание вцепиться в эту гриву, и воспользовавшись мужской своей силой, подтащить её к себе — хотя бы ради поцелуя, не говоря уж о другом. И снова она вернулась к танцу живота и бёдер. Музыка просто сорвалась с цепи, аккорды не успевали друг за другом. Легко улыбаясь, словно тело её не напрягалось в усилиях, а летело, пело, как это и представлялось окружающим, она сходила в этом сумасшедшем ритме пляски с площадки и шла к своему деду и отчиму[5].
Мужчины давно повскакали с мест, рёвом и хлопками приветствуя танцовщицу. Не доходя несколько шагов до Ирода, она повернулась спиной. Резко, почти грубо, и причинив при этом боль, смолкла музыка. Разразилась тишина, исполненная любопытства. В этом молчании всего и вся, Саломея наклонилась вперед. И теперь танцевали, заливаясь всеми подвесками, её округлые ягодицы, к которым устремились взоры распалённых танцем мужчин. Юбка девушки была полупрозрачной, поза — вызывающей. Это был призыв красивой самки, очевидный и неприкрытый. Понтий, невольно оказавшийся одним из зрителей в самом выгодном положении, ибо возлежал по существующей иерархии рядом с Иродом Антипой, а теперь стоял рядом с ним, очарованный пляской, до боли прикусил губу и сжал дрожащие пальцы в кулаки. Мелькнула мысль, что это уже было, и сумасшедшая мать этой девчонки просто смеётся над ним! Он отчетливо вспомнил ту ночь, и её волшебное тело в своих руках. Он сожалел, он сожалел о потере!
Танец закончился. Всё ещё звенели подвески, но она уже остановила бег своего тела. Она дала им дозвенеть. Выпрямилась, и всё с той же улыбкой подошла к отчиму. Не говоря ни слова, тот заключил её в объятья, и впился в её губы отнюдь не отеческим поцелуем. Вокруг шумели, кричали, смеялись, вздыхали мужчины. У Пилата закружилась голова, заныло сердце. Всё это было уже чересчур. И он, не имеющий прав ни на что, ощутил, что способен убить кого-то от переполнявших его сердце восторга и ненависти. Такого взрыва чувств он не ждал от себя.
Восторги ещё не улеглись, и толпа ещё обменивалась впечатлениями, когда Антипа, продолжая прижимать падчерицу— внучку к груди, обратился к гостям.
— Слушайте, слушайте все! Как я могу отблагодарить плясунью за её красоту, смелость и высокое искусство? Какую награду присудим прекрасной Саломее-танцовщице?
Посыпались предложения, одно другого щедрее. Но громче всего кричал кто-то из задних рядов, и был услышан.
— Спроси у неё самой, тетрарх! Пусть сама выбирает, правитель!
И толпа придворных обрадовано зашумела: "Правильно, это справедливо, она заслужила!"
— Хорошо! Что бы ты ни пожелала сегодня, я клянусь исполнить твоё желание перед Господом и этими людьми, Саломея!
Все взоры обратились к Саломее. Задумчиво перебирала она глазами лица, и не давала ответа. Словно так и не найдя его, вдруг вывернулась из рук отчима и бросилась вон из шатра. Толпа несколько растерялась. Ирод смеялся. Обратившись к Пилату, сказал фразу, неприятно резанувшую слух прокуратора в очередной раз за этот богатый сменой впечатлений вечер:
— Однако, поздно застеснялась, красавица, мы уже почти всё увидели. Надо бы поменять одежды, я подмочил их...
Они уже возвращались к своим местам, устраиваясь удобнее, когда девушка вновь ворвалась в шатёр. Обвив шею отчима руками, прошептала что-то ему на ухо.
Не часто приходилось видеть Пилату, чтобы человек не побледнел даже, а посерел, помутнел от нескольких слов, сказанных ему. Казалось, Ирод Антипа услышал весть о собственной смерти, жестоко преподнесённую ему такой прелестной и юной женщиной. Дрожащие губы властителя зашептали: "Ты одержима бесами, ты больна?! Да нет же, нет, девочка, не может быть, чтоб ты этого хотела..." Впрочем, услышали эту фразу немногие, в том числе Пилат, бывший рядом. Языком страны, которой он управлял, Понтий почти не владел. Мог не всё расслышать, или неправильно понять. Но, кажется, понял всё же верно. Спасибо Иосифу, чему-то, однако, научил. Поскольку Саломея капризно топнула ножкой. И не заботясь о том, чтобы её не услышали, а напротив, привлекая всеобщее внимание, закричала: "Да, да, ты обещал, все слышали, ты обещал!"
Молчание Ирода было долгим. Потом он устало провёл по лицу рукой. Казалось, лицо это, бывшее таким живым, смеющимся ещё совсем недавно, вдруг совсем погасло. Потом, резко отстранив Саломею, Ирод Антипа вышел из шатра. Правителя не было долго. Тишина была просто звенящей, когда он вернулся и возлёг за столом. Краски окончательно покинули его лицо. Но он махнул распорядителю рукой. И снова всё завертелось, закружилось вокруг постамента в центре шатра. Вспышки факелов освещали чудеса фокусников. Потом — Саломея. Прыжки и трюки артистов-акробатов. Снова Саломея. Вино, пожелания и поздравления властителю. Опять Саломея. И каждый раз она была другой, и её искусство потрясало, и тело её восхищало и заводило мужчин.
Позднее Понтий вспоминал, что всё время, начиная с возвращения Антипы в шатёр, ощущал непонятную тревогу. Напряжение, повисшее вокруг тетрарха, не отпускало. Тот как будто справился с собой, и улыбка вернулась к нему. А тревога была. Или это его, Пилата, воображение? Часто после разразившейся драмы кажется, что уже предугадывал её благодаря интуиции, ждал. Почему же не предотвратил, если ждал? Зачем заливался вином, глядя на ту, что была живым отражением желанной женщины?
Ещё он помнил чётко узорный рисунок подноса, на котором внесли голову Иоанна. Потом руки Саломеи, изящный девический контур этих рук, а в них — нечто невообразимое. Невозможно было себе представить такую ношу в этих руках, и, однако, она поднесла её к отчиму, выразив благодарность изящным поклоном.
Ирод Антипа вскрикнул, оттолкнул поднос рукой, и закрыл лицо. В ужасе отворачивались от этого зрелища и ещё сохранившие рассудок гости. Но таких было немного. Большинство же, опьянённое не только вином, но и страстью к единственной на пиру, но недостижимой женщине, одурманенное благовониями, собственным разнузданным весельем — большинство либо смеялось, либо вовсе не различало окружающего. Либо любопытствовало взглянуть на того, кто ещё недавно был их обвиняющей совестью, а теперь стал этой нелепой головой на блюде.
Саломея, видимо, наученная матерью (он знал, он чувствовал, что она рядом, и каждое мгновение этой драмы до мельчайших подробностей задумано и поставлено ею), протянула поднос Пилату. Он заглянул в эти полуприкрытые глаза мученика. "Mea сulpa"[6], — сказал он себе. Задумчиво, почти рассеянно, не думая о том, что делает, окунул палец в свернувшуюся кровь на подносе. Поднес палец ко рту, попробовал вкус этой крови, крови праведника. Бросилось в глаза лицо того, кто играл им этим вечером, не жалея собственной души. Отвращение было на этом лице, видевшем их. Саломею с подносом в руках. Его, Понтия, окровавленные лицо и пальцы. И негодяя, труса Антипу, бывшего истинным убийцей, и страшившегося взглянуть на дело рук своих...
Бешеную скачку на конях по пустыне он ещё помнил. Где-то сзади оставался кричащий Ант, свора собак. Лишь Банга успевал быть почти рядом. А он вонзал шпоры в бока коня, и нёсся вперёд. Внутренним взором видел Иродиаду, она улыбалась ему. Сплетались в танце нежные девические руки, и те же руки, но со страшным подносом. Крутые бёдра колыхались в вызывающей пляске. Понтий что-то кричал, и не поспевающий за ним Ант чаще всего различал в этих криках фразу: "Моя вина! Это моя вина, я знаю!" Но силам коня пришел конец, он стал снижать темп скачки. Понтий всё ещё выжимал из него бег. Но в какое-то мгновение вздыбил его, сопротивляющегося воле сумасшедшего хозяина, и они мягко завалились в песок. Благодарение Юпитеру, этот день и эта ночь закончились. Свет померк в глазах, видения исчезли.
Утреннее пробуждение было не из приятных. Лучи солнца легли на лицо, согрев его, и он проснулся с воспоминанием о треске факелов с их благовонным, приторным запахом. Ант уже не спал, сидел рядом на песке в весьма задумчивой позе, обняв руками колени. Кони фыркали в стороне, посапывали носами собаки. Банга лежал рядом с прокуратором, и не было сомнений в том, что именно его тепло согревало хозяина ночью.
Невыносимо болела голова. Во рту был привкус крови. Он старался не вспоминать, чьей. Та же кровь запеклась вокруг губ, он с трудом разлепил их. Позвал Анта. Верный слуга повернулся к нему с улыбкой. Эта сияющая, чистая мальчишеская улыбка радовала его всегда, но сегодня была таким контрастом в сравнении с нечистотой прошедшей ночи, что прокуратор вздрогнул и застонал.
— Выпей, господин, — протянул ему флягу верный слуга. Преодолевая отвращение, Пилат припал к сосуду с вином, и стал глушить вкус крови во рту и в собственной памяти. Он знал, что всё пройдет. Этой стране, со всеми своими соблазнами и ужасами, не одолеть его. Он солдат, и он солдат Великого Рима. Пусть себе трещат проклятые факелы. Или звучит эта музыка в сердце. Всё пройдет.
[1] Ирод Антипа (20 г. до н. э. — после 39 г. н. э., Галлия?), сын царя Ирода I и его жены, самаритянки Малтаки. После смерти Ирода I Август утвердил Ирода Антипу правителем Галилеи и населенных евреями областей Заиорданья. В течение более 40 лет (4 г. до н. э. — 39 г. н. э.) Ирод Антипа правил областью наиболее значительного после Иудеи сосредоточения еврейского населения.
[2] Основной обряд, давший Иоанну это название, а его школе — ёе характер, был обрядом полного погружения в воду. Он крестил людей, погружая их в воду, не используя символа и самого понятия креста, которое появилось намного позже.
[3] Четвертовластник (греч. «тетра» — часть сложных слов, означающая четыре) — правитель четверти провинции, позже так стали обозначать мелких властителей, достоинство которых ниже царского. После смерти Ирода Великого царство его было разделено между сыновьями. Архелай получил Иудею, Самарию, Идумею. Ирод Антипа — Галилею и Перею, Филипп — Трахонитиду с прилежащими областями. Архелай был вскоре низложен (6 г. н.э.) за то, что слишком притеснял своих подданных, и владения его были отданы под управление римского прокуратора (губернатора).
[4] Исав — библейский персонаж, сын Исаака и брат Иакова. См. главу "Храм".
[5] Ирод Антипа, устранив свою законную супругу, женился на Иродиаде, жене сводного (по отцу) брата своего Филиппа (в соответствии с Библией). Возможно, это ошибка, и женой тетрарха Филиппа была Саломея, дочь Иродиады. И Ироду Антипе, и Филиппу Иродиада приходилась племянницей.
[6] Mea culpa — "моя вина" ( лат.).
Ирод Великий восстановил крепость, разрушенную в первую очередь временем и ветрами пустыни, а не стенобитными орудиями врагов. И отстроил её уже как неприступную крепость, основательно и на века, как всё, что он строил. А его сын, Ирод Антипа[1], не найдя более подходящего места, расположенного к тому же на краю собственной тетрархии, заточил в ней Иоанна-праведника. В заточении Окунатель[2] провел немало времени. На Востоке некоторые заключенные и в темнице сохраняли достаточную свободу действий, правда, с веригами на ногах. Он жил у всех на виду в открытом помещении, даже мог разговаривать со всеми прохожими, но только их было очень мало в этом затерянном месте. И его постоянные проклятия Антипе уносил в пустыню тёплый ветер.
Кто знает, каковы были причины поступка правителя, почему он заточил Иоанна. Если верить историкам — потому, что боялся. Так как многие последователи стекались к проповеднику, учение которого возвышало их души, Ирод стал опасаться его влияния, и предпочёл упредить какое бы то ни было возмущение. Тем более что устал от упрёков Иоанна. К месту и не к месту праведник кричал вслух о его союзе с Иродиадой, называя кровосмесительным и неугодным Богу, проклятым и греховным. Он грозил Антипе погибелью, призывал на него все мыслимые несчастья. Incestum порицался Торой, и Иоанн был лишь отголоском общего мнения. В какой мере решение было определено Иродиадой? Вопрос остаётся открытым, но женщина есть женщина, а любящий мужчина бывает мягок, как воск, когда она нашёптывает ему на ухо после бурно проведённой ночи свои советы.
И вот уже много дней подряд Иоанн гремел веригами на ногах, напрягался, взывая к Богу. Продолжал проклинать своего обидчика, Ирода Антипу, на чём свет стоит… И снова ветер уносил проклятия в пустыню.
Что касается Ирода, то он готовился к празднованию своего сорокового дня рождения, и проклятия Окунателя если и долетали до него вместе с ветром пустыни, то уже не столь волновали. Возглавить народное возмущение Иоанн не мог.
Вся знать Галилеи и прилегающих территорий стремилась попасть под сень шатра, возведённого Иродом в пустыне. Женщины, впрочем, допущены не были. Даже Иродиада, ненавидевшая культ Яхве и презиравшая его предписания, не говоря уж обо всех других предписаниях, вспыльчивая, властная Иродиада не пыталась нарушить мужское уединение. Так был обозначен день рождения тетрарха — встречей мужчин. Его друзей, соратников, больших и малых властителей.
Среди них одним из самых важных сочли Пилата, и в назначенный день и час прокуратор прибыл. Большого восторга от предстоящего события он не испытывал. Не в меру богатая специями восточная кухня, льстивый шёпот придворных, танцы, фокусы — всё это не привлекало его. Встреча же с Иродиадой… Он был и рад тому, что её не будет… и сожалел об этом. Двойственность собственных чувств раздражала римлянина, и он едва справлялся с этим раздражением.
Лишь к середине этого поистине великолепного пиршества, где яства и питие поражали воображение своей изысканностью и количеством, он поладил со своим настроением. Вино было превосходным, это утешило его в неприятностях. Главной неприятностью, не считая отсутствия Иродиады, была необходимость поговорить о судьбе Иоанна с тетрархом. Но первый же вопрос его по этому поводу был принят Антипой крайне настороженно и даже с негодованием.
— Воля Рима священна для подвластных ему народов, и Галилея — не исключение. Но разве цезари поощряют оскорбление царского достоинства? Разве позволяют они своим подданным клевету и угрозы?
Обида четвертовластника[3] была очевидной. Он надулся, взволнованно потирал свои пухлые руки.
Небольшого роста, волосы курчавые, чёрные, лицо круглое. Губы толстые, выпуклые, что бывают у людей добродушных, страстных, обжорливых и склонных к пьянству. Багряно-красный длинный плащ — напоминание о его происхождении, он ведь потомок Исава[4]. Пусть раздражаются те, кого волнует объединение страны в прежних пределах под рукой Царя Иудейского, пусть негодуют. Тетрарх любит красное.
— Но человек этот — праведник и пророк. Он не совершил истинного преступления, и, простив его, тетрарх Галилеи покажет всю глубину своего милосердия и своё превосходство...
— Не вижу смысла в том, чтобы прокуратора волновала судьба пророка чужой религии. — Тетрарх тщательно подбирал слова на латыни, он волновался. — Я итак проявил должное правителю милосердие, оставив его жить. Хотя жена моя…
Тут тетрарх запнулся, замолчал. Потом прервал разговор в корне, предложив гостям развеяться на воздухе, пока в шатре приготовят всё нужное для представления. Понтий вышел из шатра вместе с другими.
Красивая ночь. Тёплый, трепетный ветерок из пустыни. И небо — южное, бездонное, мириады звезд смотрят на тебя. Пилат закрыл глаза. Странно, он не помнит небо родины, мучительно напрягает память, но никак не может вспомнить это небо над маленькой деревушкой, где рос. Он ощущает и нежность мягких материнских рук, и теплоту солнечного зайчика, будившего его по утрам, если захочет. Но не может увидеть небо… Может, потому, что был слишком мал; а потом, когда Рим позвал его к себе, всё в том же детстве, но чуть позже, была уже совсем другая жизнь. Там было не до небес. А вот мрачное небо далёкой северной Германии видит хорошо внутренним зрением. И тяжёлые, свинцовые тучи, бросающие на землю хлопья мокрого снега. И высокое солнечное небо с лёгкими облачками — пушисто-белыми, немногочисленными на голубом лоскуте… А вот небо над родной деревушкой он не помнит. Он снова поднял лицо вверх.
"Ничего не поделаешь, — размышлял он. — Последним претендентом на роль основателя новой религии остается Иисус. Об этом писал Он, на этом настаивает Ормус. И значит, сама судьба сделала выбор. Что мне участь блаженного, в конце концов?"
И всё же было немного грустно. Понтий ощущал прямоту характера Иоанна столь близкой, в чём-то созвучной его собственной. В том, чем прокуратор занимался, часто требовались обходные манёвры, и хотя он многому научился, нет-нет, да и прорывалась присущая ему от рождения прямота. Тем более он ценил Окунателя, которому эта черта характера стоила так дорого, а тот продолжал защищать своё право говорить правду с таким упорством и страстью.
Над головой висели низкие звезды. За спиной скользил молчаливый Ант, ставший его тенью. Становилось прохладно, веяло ветром пустыни. Он думал о ней, такой доступной и всё же недостижимой для него. Ирод Антипа, её муж, мог видеть её каждый день, касаться её губ поцелуями, разделять её пыл, когда она металась в постели, сгорая от страсти. А он должен был прятаться сам от себя, и запрещать даже мыслям быть правдивыми...
Они вернулись в шатёр, к столу, украшенному фруктами и сластями. И первое, что он услышал — было её имя, многократно произнесённое вслух. Она посылала привет своему пирующему мужу. Она просила его принять редкий подарок — необыкновенных музыкантов, и лучшую танцовщицу страны в качестве единственной женщины, допущенной на пир, но только для услады мужчин. Она желала всем гостям доброго вечера и удачного пира. Она присоединялась к поздравлениям, и просила мира и долголетия мужу и всем его гостям.
Всё, что было отмечено её присутствием, принимало особую окраску. И не только для тех, кто её любил. Просто она была необыкновенной женщиной, и любила необыкновенные вещи. Вздохнув, Пилат приготовился к сюрпризам, и к тому, чтобы понять — что означал её подарок? Ведь просто так она ничего не делала. И оказался прав.
***
Музыканты расселись у возвышения в центре шатра, прямо напротив правителя и Пилата. Их было трое. Один из них запомнился Пилату навсегда. Он был отмечен богами, и отмечен самым тяжким, быть может, даром — печатью гения.
Он явно не видел окружающих, едва скользил по их лицам отрешённым взором. У него было странное, сосредоточенное лицо со взглядом, обращённым внутрь себя. Казалось, что он вглядывается пристально в самого себя, видит там то, чего не видит никто другой. Разглядев нечто неведомое миру, но очень важное, нужное и интересное, что необходимо передать всем и сейчас же, он начинал играть. То глубокая тоска по несовершенству мира, то восторг души, поражённой красотой этого несовершенства и полнотой жизни, слышались в этой музыке. Если руки музыканта не касались струн, то они пританцовывали, выстукивая ритм по дереву. В момент наивысшего напряжения, когда потоки аккордов срывались из-под пальцев, он иногда отрывал от инструмента руки — словно обжёгшись, словно эта непрерывно переливающаяся, радужная волна звуков, извлекаемых рукой, высекла огонь из дерева и причинила ему боль. Иногда, поднимая правую руку, он делал отстраняющий жест — как бы пресекал в корне услышанную мысль, не хотел, или не мог рассказать её. А на лице попеременно отражались грусть, радость, недоумение, полный восторг...
Наверное, был совершённым в своём деле и тот, кто определял ритм, отбивая его на барабане. Если в воздухе погасал последний долгий звук струны, окрашенный тоской и печалью, дробь барабана становилась глуше, угасая вместе с ним, и замолкая в то же мгновение, что и звук. Если лавина звуков обрушивалась на зрителей, заставляя их подпрыгивать, выстукивать ритм пальцами, подпевать, то и барабанная дробь становилась чаще, звонче. Временами умолкали струны, начинала свою пронзительную песнь флейта. Пилат ощущал при этом тоску, сожаление, желание, чтобы исчезнувшие звуки волшебных струн вернулись вновь прямо сейчас, в это же мгновение, давая ему обрести снова душевное равновесие. И они возвращались, и вновь лились нескончаемо.
Прокуратор не знал, долго ли продолжалась всё это, не ощущал течения времени. Впервые в жизни он был настолько поглощен музыкой, так позабылся — не в бою, не сжимая в объятиях женщину, что было бы привычно и объяснимо. Он не знал, что можно достигнуть экстаза и вот таким путём, и сейчас, позабыв о высокой политике, обо всех своих планах, друзьях и недругах, и обо всём прочем, наслаждался.
Впрочем, Иродиада преподнесла мужу (И любовнику? Думала ли она и о Пилате? Позже он ответит себе самому — конечно, да!) ещё один подарок. На помосте, устроенном в центре шатра, внезапно вспыхнули сами по себе, словно по приказу свыше, факелы. И — стояла ли она там уже давно или взбежала сейчас, сказать трудно, все были отвлечены совершенной игрой музыкантов, — осветили фигуру девушки в белом одеянии. Длинная юбка с широкими разрезами впереди, по линии бедер. И юбка, и открытый лиф расшиты серебром и украшены звенящими при движениях подвесками. На голове, плечах и обнажённых руках — нечто вроде длинной шали из прозрачного газа, очень лёгкой, почти невесомой, воздушной.
Впрочем, это Пилат разглядел несколько позже. Сейчас она стояла недвижно, скрытая этой своей шалью, опустив голову. Волосы она распустила по плечам свободно, но и их не было видно из-под этого длинного ниспадающего покрывала.
— Саломея, это Саломея, — раздался восторженный шепоток в толпе гостей. — Саломея-танцовщица!
Уже это одно это имя насторожило Пилата. А когда раздались первые глухие звуки музыки, и хор высоких женских голосов за стенами шатра затянул что-то тревожно-тоскливое, по-восточному таинственное и завораживающее, и она подняла голову… Ему показалось, что сердце пропустило удар, и второй… В глаза ему заглянула своими таинственными зрачками Иродиада!
Конечно, это не могла быть она. Это была её молодая дочь, но как же похожи, как похожи! Эта сложена как мать, изящна, но ещё по-девически худа. Зато груди и полненькие, округлые ягодицы хороши. То, что женщине придаёт женственность, наличествовало, а после первых же родов всё приобрело бы ещё более округлые формы, это было ясно. Сейчас же её худоба была весьма кстати, ибо придавала телу невероятную гибкость.
Она изогнулась назад, сбросила на руки покрывало. Правая рука взметнулась вверх в каком-то зовущем движении, покрывало соскользнуло вниз, и первое мгновение танца обожгло Пилату душу. Длинные пальцы девушки сложились в цветок, и этот цветок раскрывался, дрожал лепестками, тянулся вверх и дышал! В это невозможно было поверить, он знал, что это рука, но сходство было столь явственным, что он видел цветок, а не руку...
Не меняя положения тела, с запрокинутой головой, она послала вторую руку вдогонку. И в воздухе заплясали в пламени факелов два цветка её тонких рук. Они переплетались, вновь разлетались в стороны, они жили… Потом она выпрямилась легким движением, сцепила руки над головой. Барабанная дробь стала учащаться, струны под рукой талантливого музыканта запели громче, ускоряя темп. Саломея уже не стояла на месте. Бёдра её начали свой, особый танец. Правое колено устремлялось внутрь, бедро выступало вперед. Благодаря этому движению, повторить которое Пилат не смог бы и под пыткой, обнажалась чудесная, несколько полная в бедре ножка, а подвески на её ягодицах зазвенели, запели в такт музыке. Она предоставила телу выполнять эти сложные движения, а сама подхватила своё покрывало. И покрывало превратилось в её руках в пляшущую змею. Оно взлетало вверх, в воздух, извивалось, снова падало, а душа замирала, и подвески звенели не переставая.
Когда Саломее надоела эта игра, она предложила зрителям другую. Резко прогнувшись назад, она устремила в небо свои природой созданные чаши. Поводя плечами, позволила и девической тугой груди станцевать танец. До самого помоста свисали при этом её густые черные волосы. Время от времени она резко встряхивала головой, и грива волос металась вверх-вниз, вызывая у Пилата нестерпимое желание вцепиться в эту гриву, и воспользовавшись мужской своей силой, подтащить её к себе — хотя бы ради поцелуя, не говоря уж о другом. И снова она вернулась к танцу живота и бёдер. Музыка просто сорвалась с цепи, аккорды не успевали друг за другом. Легко улыбаясь, словно тело её не напрягалось в усилиях, а летело, пело, как это и представлялось окружающим, она сходила в этом сумасшедшем ритме пляски с площадки и шла к своему деду и отчиму[5].
Мужчины давно повскакали с мест, рёвом и хлопками приветствуя танцовщицу. Не доходя несколько шагов до Ирода, она повернулась спиной. Резко, почти грубо, и причинив при этом боль, смолкла музыка. Разразилась тишина, исполненная любопытства. В этом молчании всего и вся, Саломея наклонилась вперед. И теперь танцевали, заливаясь всеми подвесками, её округлые ягодицы, к которым устремились взоры распалённых танцем мужчин. Юбка девушки была полупрозрачной, поза — вызывающей. Это был призыв красивой самки, очевидный и неприкрытый. Понтий, невольно оказавшийся одним из зрителей в самом выгодном положении, ибо возлежал по существующей иерархии рядом с Иродом Антипой, а теперь стоял рядом с ним, очарованный пляской, до боли прикусил губу и сжал дрожащие пальцы в кулаки. Мелькнула мысль, что это уже было, и сумасшедшая мать этой девчонки просто смеётся над ним! Он отчетливо вспомнил ту ночь, и её волшебное тело в своих руках. Он сожалел, он сожалел о потере!
Танец закончился. Всё ещё звенели подвески, но она уже остановила бег своего тела. Она дала им дозвенеть. Выпрямилась, и всё с той же улыбкой подошла к отчиму. Не говоря ни слова, тот заключил её в объятья, и впился в её губы отнюдь не отеческим поцелуем. Вокруг шумели, кричали, смеялись, вздыхали мужчины. У Пилата закружилась голова, заныло сердце. Всё это было уже чересчур. И он, не имеющий прав ни на что, ощутил, что способен убить кого-то от переполнявших его сердце восторга и ненависти. Такого взрыва чувств он не ждал от себя.
Восторги ещё не улеглись, и толпа ещё обменивалась впечатлениями, когда Антипа, продолжая прижимать падчерицу— внучку к груди, обратился к гостям.
— Слушайте, слушайте все! Как я могу отблагодарить плясунью за её красоту, смелость и высокое искусство? Какую награду присудим прекрасной Саломее-танцовщице?
Посыпались предложения, одно другого щедрее. Но громче всего кричал кто-то из задних рядов, и был услышан.
— Спроси у неё самой, тетрарх! Пусть сама выбирает, правитель!
И толпа придворных обрадовано зашумела: "Правильно, это справедливо, она заслужила!"
— Хорошо! Что бы ты ни пожелала сегодня, я клянусь исполнить твоё желание перед Господом и этими людьми, Саломея!
Все взоры обратились к Саломее. Задумчиво перебирала она глазами лица, и не давала ответа. Словно так и не найдя его, вдруг вывернулась из рук отчима и бросилась вон из шатра. Толпа несколько растерялась. Ирод смеялся. Обратившись к Пилату, сказал фразу, неприятно резанувшую слух прокуратора в очередной раз за этот богатый сменой впечатлений вечер:
— Однако, поздно застеснялась, красавица, мы уже почти всё увидели. Надо бы поменять одежды, я подмочил их...
Они уже возвращались к своим местам, устраиваясь удобнее, когда девушка вновь ворвалась в шатёр. Обвив шею отчима руками, прошептала что-то ему на ухо.
Не часто приходилось видеть Пилату, чтобы человек не побледнел даже, а посерел, помутнел от нескольких слов, сказанных ему. Казалось, Ирод Антипа услышал весть о собственной смерти, жестоко преподнесённую ему такой прелестной и юной женщиной. Дрожащие губы властителя зашептали: "Ты одержима бесами, ты больна?! Да нет же, нет, девочка, не может быть, чтоб ты этого хотела..." Впрочем, услышали эту фразу немногие, в том числе Пилат, бывший рядом. Языком страны, которой он управлял, Понтий почти не владел. Мог не всё расслышать, или неправильно понять. Но, кажется, понял всё же верно. Спасибо Иосифу, чему-то, однако, научил. Поскольку Саломея капризно топнула ножкой. И не заботясь о том, чтобы её не услышали, а напротив, привлекая всеобщее внимание, закричала: "Да, да, ты обещал, все слышали, ты обещал!"
Молчание Ирода было долгим. Потом он устало провёл по лицу рукой. Казалось, лицо это, бывшее таким живым, смеющимся ещё совсем недавно, вдруг совсем погасло. Потом, резко отстранив Саломею, Ирод Антипа вышел из шатра. Правителя не было долго. Тишина была просто звенящей, когда он вернулся и возлёг за столом. Краски окончательно покинули его лицо. Но он махнул распорядителю рукой. И снова всё завертелось, закружилось вокруг постамента в центре шатра. Вспышки факелов освещали чудеса фокусников. Потом — Саломея. Прыжки и трюки артистов-акробатов. Снова Саломея. Вино, пожелания и поздравления властителю. Опять Саломея. И каждый раз она была другой, и её искусство потрясало, и тело её восхищало и заводило мужчин.
Позднее Понтий вспоминал, что всё время, начиная с возвращения Антипы в шатёр, ощущал непонятную тревогу. Напряжение, повисшее вокруг тетрарха, не отпускало. Тот как будто справился с собой, и улыбка вернулась к нему. А тревога была. Или это его, Пилата, воображение? Часто после разразившейся драмы кажется, что уже предугадывал её благодаря интуиции, ждал. Почему же не предотвратил, если ждал? Зачем заливался вином, глядя на ту, что была живым отражением желанной женщины?
Ещё он помнил чётко узорный рисунок подноса, на котором внесли голову Иоанна. Потом руки Саломеи, изящный девический контур этих рук, а в них — нечто невообразимое. Невозможно было себе представить такую ношу в этих руках, и, однако, она поднесла её к отчиму, выразив благодарность изящным поклоном.
Ирод Антипа вскрикнул, оттолкнул поднос рукой, и закрыл лицо. В ужасе отворачивались от этого зрелища и ещё сохранившие рассудок гости. Но таких было немного. Большинство же, опьянённое не только вином, но и страстью к единственной на пиру, но недостижимой женщине, одурманенное благовониями, собственным разнузданным весельем — большинство либо смеялось, либо вовсе не различало окружающего. Либо любопытствовало взглянуть на того, кто ещё недавно был их обвиняющей совестью, а теперь стал этой нелепой головой на блюде.
Саломея, видимо, наученная матерью (он знал, он чувствовал, что она рядом, и каждое мгновение этой драмы до мельчайших подробностей задумано и поставлено ею), протянула поднос Пилату. Он заглянул в эти полуприкрытые глаза мученика. "Mea сulpa"[6], — сказал он себе. Задумчиво, почти рассеянно, не думая о том, что делает, окунул палец в свернувшуюся кровь на подносе. Поднес палец ко рту, попробовал вкус этой крови, крови праведника. Бросилось в глаза лицо того, кто играл им этим вечером, не жалея собственной души. Отвращение было на этом лице, видевшем их. Саломею с подносом в руках. Его, Понтия, окровавленные лицо и пальцы. И негодяя, труса Антипу, бывшего истинным убийцей, и страшившегося взглянуть на дело рук своих...
Бешеную скачку на конях по пустыне он ещё помнил. Где-то сзади оставался кричащий Ант, свора собак. Лишь Банга успевал быть почти рядом. А он вонзал шпоры в бока коня, и нёсся вперёд. Внутренним взором видел Иродиаду, она улыбалась ему. Сплетались в танце нежные девические руки, и те же руки, но со страшным подносом. Крутые бёдра колыхались в вызывающей пляске. Понтий что-то кричал, и не поспевающий за ним Ант чаще всего различал в этих криках фразу: "Моя вина! Это моя вина, я знаю!" Но силам коня пришел конец, он стал снижать темп скачки. Понтий всё ещё выжимал из него бег. Но в какое-то мгновение вздыбил его, сопротивляющегося воле сумасшедшего хозяина, и они мягко завалились в песок. Благодарение Юпитеру, этот день и эта ночь закончились. Свет померк в глазах, видения исчезли.
Утреннее пробуждение было не из приятных. Лучи солнца легли на лицо, согрев его, и он проснулся с воспоминанием о треске факелов с их благовонным, приторным запахом. Ант уже не спал, сидел рядом на песке в весьма задумчивой позе, обняв руками колени. Кони фыркали в стороне, посапывали носами собаки. Банга лежал рядом с прокуратором, и не было сомнений в том, что именно его тепло согревало хозяина ночью.
Невыносимо болела голова. Во рту был привкус крови. Он старался не вспоминать, чьей. Та же кровь запеклась вокруг губ, он с трудом разлепил их. Позвал Анта. Верный слуга повернулся к нему с улыбкой. Эта сияющая, чистая мальчишеская улыбка радовала его всегда, но сегодня была таким контрастом в сравнении с нечистотой прошедшей ночи, что прокуратор вздрогнул и застонал.
— Выпей, господин, — протянул ему флягу верный слуга. Преодолевая отвращение, Пилат припал к сосуду с вином, и стал глушить вкус крови во рту и в собственной памяти. Он знал, что всё пройдет. Этой стране, со всеми своими соблазнами и ужасами, не одолеть его. Он солдат, и он солдат Великого Рима. Пусть себе трещат проклятые факелы. Или звучит эта музыка в сердце. Всё пройдет.
[1] Ирод Антипа (20 г. до н. э. — после 39 г. н. э., Галлия?), сын царя Ирода I и его жены, самаритянки Малтаки. После смерти Ирода I Август утвердил Ирода Антипу правителем Галилеи и населенных евреями областей Заиорданья. В течение более 40 лет (4 г. до н. э. — 39 г. н. э.) Ирод Антипа правил областью наиболее значительного после Иудеи сосредоточения еврейского населения.
[2] Основной обряд, давший Иоанну это название, а его школе — ёе характер, был обрядом полного погружения в воду. Он крестил людей, погружая их в воду, не используя символа и самого понятия креста, которое появилось намного позже.
[3] Четвертовластник (греч. «тетра» — часть сложных слов, означающая четыре) — правитель четверти провинции, позже так стали обозначать мелких властителей, достоинство которых ниже царского. После смерти Ирода Великого царство его было разделено между сыновьями. Архелай получил Иудею, Самарию, Идумею. Ирод Антипа — Галилею и Перею, Филипп — Трахонитиду с прилежащими областями. Архелай был вскоре низложен (6 г. н.э.) за то, что слишком притеснял своих подданных, и владения его были отданы под управление римского прокуратора (губернатора).
[4] Исав — библейский персонаж, сын Исаака и брат Иакова. См. главу "Храм".
[5] Ирод Антипа, устранив свою законную супругу, женился на Иродиаде, жене сводного (по отцу) брата своего Филиппа (в соответствии с Библией). Возможно, это ошибка, и женой тетрарха Филиппа была Саломея, дочь Иродиады. И Ироду Антипе, и Филиппу Иродиада приходилась племянницей.
[6] Mea culpa — "моя вина" ( лат.).
[Скрыть]
Регистрационный номер 0307881 выдан для произведения:
К востоку от Мёртвого моря, на самой границе израильских и арабских земель, стоит Махер. Это крепость, построенная на вершине горы ещё во времена Александра Македонского. И, если верить историкам, великий македонец сам выбрал это место. Скорее очарованный видом восхода солнца со стороны восточной пустынной части подхода к горе, нежели интересуясь её стратегическим расположением.
Ирод Великий восстановил крепость, разрушенную в первую очередь временем и ветрами пустыни, а не стенобитными орудиями врагов. И отстроил её уже как неприступную крепость, основательно и на века, как всё, что он строил. А его сын, Ирод Антипа[1], не найдя более подходящего места, расположенного к тому же на краю собственной тетрархии, заточил в ней Иоанна-праведника. В заточении Окунатель[2] провел немало времени. На Востоке некоторые заключенные и в темнице сохраняли достаточную свободу действий, правда, с веригами на ногах. Он жил у всех на виду в открытом помещении, даже мог разговаривать со всеми прохожими, но только их было очень мало в этом затерянном месте. И его постоянные проклятия Антипе уносил в пустыню тёплый ветер.
Кто знает, каковы были причины поступка правителя, почему он заточил Иоанна. Если верить историкам — потому, что боялся. Так как многие последователи стекались к проповеднику, учение которого возвышало их души, Ирод стал опасаться его влияния, и предпочёл упредить какое бы то ни было возмущение. Тем более что устал от упрёков Иоанна. К месту и не к месту праведник кричал вслух о его союзе с Иродиадой, называя кровосмесительным и неугодным Богу, проклятым и греховным. Он грозил Антипе погибелью, призывал на него все мыслимые несчастья. Incestum порицался Торой, и Иоанн был лишь отголоском общего мнения. В какой мере решение было определено Иродиадой? Вопрос остаётся открытым, но женщина есть женщина, а любящий мужчина бывает мягок, как воск, когда она нашёптывает ему на ухо после бурно проведённой ночи свои советы.
И вот уже много дней подряд Иоанн гремел веригами на ногах, напрягался, взывая к Богу. Продолжал проклинать своего обидчика, Ирода Антипу, на чём свет стоит… И снова ветер уносил проклятия в пустыню.
Что касается Ирода, то он готовился к празднованию своего сорокового дня рождения, и проклятия Окунателя если и долетали до него вместе с ветром пустыни, то уже не столь волновали. Возглавить народное возмущение Иоанн не мог.
Вся знать Галилеи и прилегающих территорий стремилась попасть под сень шатра, возведённого Иродом в пустыне. Женщины, впрочем, допущены не были. Даже Иродиада, ненавидевшая культ Яхве и презиравшая его предписания, не говоря уж обо всех других предписаниях, вспыльчивая, властная Иродиада не пыталась нарушить мужское уединение. Так был обозначен день рождения тетрарха — встречей мужчин. Его друзей, соратников, больших и малых властителей.
Среди них одним из самых важных сочли Пилата, и в назначенный день и час прокуратор прибыл. Большого восторга от предстоящего события он не испытывал. Не в меру богатая специями восточная кухня, льстивый шёпот придворных, танцы, фокусы — всё это не привлекало его. Встреча же с Иродиадой… Он был и рад тому, что её не будет… и сожалел об этом. Двойственность собственных чувств раздражала римлянина, и он едва справлялся с этим раздражением.
Лишь к середине этого поистине великолепного пиршества, где яства и питие поражали воображение своей изысканностью и количеством, он поладил со своим настроением. Вино было превосходным, это утешило его в неприятностях. Главной неприятностью, не считая отсутствия Иродиады, была необходимость поговорить о судьбе Иоанна с тетрархом. Но первый же вопрос его по этому поводу был принят Антипой крайне настороженно и даже с негодованием.
— Воля Рима священна для подвластных ему народов, и Галилея — не исключение. Но разве цезари поощряют оскорбление царского достоинства? Разве позволяют они своим подданным клевету и угрозы?
Обида четвертовластника[3] была очевидной. Он надулся, взволнованно потирал свои пухлые руки.
Небольшого роста, волосы курчавые, чёрные, лицо круглое. Губы толстые, выпуклые, что бывают у людей добродушных, страстных, обжорливых и склонных к пьянству. Багряно-красный длинный плащ — напоминание о его происхождении, он ведь потомок Исава[4]. Пусть раздражаются те, кого волнует объединение страны в прежних пределах под рукой Царя Иудейского, пусть негодуют. Тетрарх любит красное.
— Но человек этот — праведник и пророк. Он не совершил истинного преступления, и, простив его, тетрарх Галилеи покажет всю глубину своего милосердия и своё превосходство...
— Не вижу смысла в том, чтобы прокуратора волновала судьба пророка чужой религии. — Тетрарх тщательно подбирал слова на латыни, он волновался. — Я итак проявил должное правителю милосердие, оставив его жить. Хотя жена моя…
Тут тетрарх запнулся, замолчал. Потом прервал разговор в корне, предложив гостям развеяться на воздухе, пока в шатре приготовят всё нужное для представления. Понтий вышел из шатра вместе с другими.
Красивая ночь. Тёплый, трепетный ветерок из пустыни. И небо — южное, бездонное, мириады звезд смотрят на тебя. Пилат закрыл глаза. Странно, он не помнит небо родины, мучительно напрягает память, но никак не может вспомнить это небо над маленькой деревушкой, где рос. Он ощущает и нежность мягких материнских рук, и теплоту солнечного зайчика, будившего его по утрам, если захочет. Но не может увидеть небо… Может, потому, что был слишком мал; а потом, когда Рим позвал его к себе, всё в том же детстве, но чуть позже, была уже совсем другая жизнь. Там было не до небес. А вот мрачное небо далёкой северной Германии видит хорошо внутренним зрением. И тяжёлые, свинцовые тучи, бросающие на землю хлопья мокрого снега. И высокое солнечное небо с лёгкими облачками — пушисто-белыми, немногочисленными на голубом лоскуте… А вот небо над родной деревушкой он не помнит. Он снова поднял лицо вверх.
"Ничего не поделаешь, — размышлял он. — Последним претендентом на роль основателя новой религии остается Иисус. Об этом писал Он, на этом настаивает Ормус. И значит, сама судьба сделала выбор. Что мне участь блаженного, в конце концов?"
И всё же было немного грустно. Понтий ощущал прямоту характера Иоанна столь близкой, в чём-то созвучной его собственной. В том, чем прокуратор занимался, часто требовались обходные манёвры, и хотя он многому научился, нет-нет, да и прорывалась присущая ему от рождения прямота. Тем более он ценил Окунателя, которому эта черта характера стоила так дорого, а тот продолжал защищать своё право говорить правду с таким упорством и страстью.
Над головой висели низкие звезды. За спиной скользил молчаливый Ант, ставший его тенью. Становилось прохладно, веяло ветром пустыни. Он думал о ней, такой доступной и всё же недостижимой для него. Ирод Антипа, её муж, мог видеть её каждый день, касаться её губ поцелуями, разделять её пыл, когда она металась в постели, сгорая от страсти. А он должен был прятаться сам от себя, и запрещать даже мыслям быть правдивыми...
Они вернулись в шатёр, к столу, украшенному фруктами и сластями. И первое, что он услышал — было её имя, многократно произнесённое вслух. Она посылала привет своему пирующему мужу. Она просила его принять редкий подарок — необыкновенных музыкантов, и лучшую танцовщицу страны в качестве единственной женщины, допущенной на пир, но только для услады мужчин. Она желала всем гостям доброго вечера и удачного пира. Она присоединялась к поздравлениям, и просила мира и долголетия мужу и всем его гостям.
Всё, что было отмечено её присутствием, принимало особую окраску. И не только для тех, кто её любил. Просто она была необыкновенной женщиной, и любила необыкновенные вещи. Вздохнув, Пилат приготовился к сюрпризам, и к тому, чтобы понять — что означал её подарок? Ведь просто так она ничего не делала. И оказался прав.
***
Музыканты расселись у возвышения в центре шатра, прямо напротив правителя и Пилата. Их было трое. Один из них запомнился Пилату навсегда. Он был отмечен богами, и отмечен самым тяжким, быть может, даром — печатью гения.
Он явно не видел окружающих, едва скользил по их лицам отрешённым взором. У него было странное, сосредоточенное лицо со взглядом, обращённым внутрь себя. Казалось, что он вглядывается пристально в самого себя, видит там то, чего не видит никто другой. Разглядев нечто неведомое миру, но очень важное, нужное и интересное, что необходимо передать всем и сейчас же, он начинал играть. То глубокая тоска по несовершенству мира, то восторг души, поражённой красотой этого несовершенства и полнотой жизни, слышались в этой музыке. Если руки музыканта не касались струн, то они пританцовывали, выстукивая ритм по дереву. В момент наивысшего напряжения, когда потоки аккордов срывались из-под пальцев, он иногда отрывал от инструмента руки — словно обжёгшись, словно эта непрерывно переливающаяся, радужная волна звуков, извлекаемых рукой, высекла огонь из дерева и причинила ему боль. Иногда, поднимая правую руку, он делал отстраняющий жест — как бы пресекал в корне услышанную мысль, не хотел, или не мог рассказать её. А на лице попеременно отражались грусть, радость, недоумение, полный восторг...
Наверное, был совершённым в своём деле и тот, кто определял ритм, отбивая его на барабане. Если в воздухе погасал последний долгий звук струны, окрашенный тоской и печалью, дробь барабана становилась глуше, угасая вместе с ним, и замолкая в то же мгновение, что и звук. Если лавина звуков обрушивалась на зрителей, заставляя их подпрыгивать, выстукивать ритм пальцами, подпевать, то и барабанная дробь становилась чаще, звонче. Временами умолкали струны, начинала свою пронзительную песнь флейта. Пилат ощущал при этом тоску, сожаление, желание, чтобы исчезнувшие звуки волшебных струн вернулись вновь прямо сейчас, в это же мгновение, давая ему обрести снова душевное равновесие. И они возвращались, и вновь лились нескончаемо.
Прокуратор не знал, долго ли продолжалась всё это, не ощущал течения времени. Впервые в жизни он был настолько поглощен музыкой, так позабылся — не в бою, не сжимая в объятиях женщину, что было бы привычно и объяснимо. Он не знал, что можно достигнуть экстаза и вот таким путём, и сейчас, позабыв о высокой политике, обо всех своих планах, друзьях и недругах, и обо всём прочем, наслаждался.
Впрочем, Иродиада преподнесла мужу (И любовнику? Думала ли она и о Пилате? Позже он ответит себе самому — конечно, да!) ещё один подарок. На помосте, устроенном в центре шатра, внезапно вспыхнули сами по себе, словно по приказу свыше, факелы. И — стояла ли она там уже давно или взбежала сейчас, сказать трудно, все были отвлечены совершенной игрой музыкантов, — осветили фигуру девушки в белом одеянии. Длинная юбка с широкими разрезами впереди, по линии бедер. И юбка, и открытый лиф расшиты серебром и украшены звенящими при движениях подвесками. На голове, плечах и обнажённых руках — нечто вроде длинной шали из прозрачного газа, очень лёгкой, почти невесомой, воздушной.
Впрочем, это Пилат разглядел несколько позже. Сейчас она стояла недвижно, скрытая этой своей шалью, опустив голову. Волосы она распустила по плечам свободно, но и их не было видно из-под этого длинного ниспадающего покрывала.
— Саломея, это Саломея, — раздался восторженный шепоток в толпе гостей. — Саломея-танцовщица!
Уже это одно это имя насторожило Пилата. А когда раздались первые глухие звуки музыки, и хор высоких женских голосов за стенами шатра затянул что-то тревожно-тоскливое, по-восточному таинственное и завораживающее, и она подняла голову… Ему показалось, что сердце пропустило удар, и второй… В глаза ему заглянула своими таинственными зрачками Иродиада!
Конечно, это не могла быть она. Это была её молодая дочь, но как же похожи, как похожи! Эта сложена как мать, изящна, но ещё по-девически худа. Зато груди и полненькие, округлые ягодицы хороши. То, что женщине придаёт женственность, наличествовало, а после первых же родов всё приобрело бы ещё более округлые формы, это было ясно. Сейчас же её худоба была весьма кстати, ибо придавала телу невероятную гибкость.
Она изогнулась назад, сбросила на руки покрывало. Правая рука взметнулась вверх в каком-то зовущем движении, покрывало соскользнуло вниз, и первое мгновение танца обожгло Пилату душу. Длинные пальцы девушки сложились в цветок, и этот цветок раскрывался, дрожал лепестками, тянулся вверх и дышал! В это невозможно было поверить, он знал, что это рука, но сходство было столь явственным, что он видел цветок, а не руку...
Не меняя положения тела, с запрокинутой головой, она послала вторую руку вдогонку. И в воздухе заплясали в пламени факелов два цветка её тонких рук. Они переплетались, вновь разлетались в стороны, они жили… Потом она выпрямилась легким движением, сцепила руки над головой. Барабанная дробь стала учащаться, струны под рукой талантливого музыканта запели громче, ускоряя темп. Саломея уже не стояла на месте. Бёдра её начали свой, особый танец. Правое колено устремлялось внутрь, бедро выступало вперед. Благодаря этому движению, повторить которое Пилат не смог бы и под пыткой, обнажалась чудесная, несколько полная в бедре ножка, а подвески на её ягодицах зазвенели, запели в такт музыке. Она предоставила телу выполнять эти сложные движения, а сама подхватила своё покрывало. И покрывало превратилось в её руках в пляшущую змею. Оно взлетало вверх, в воздух, извивалось, снова падало, а душа замирала, и подвески звенели не переставая.
Когда Саломее надоела эта игра, она предложила зрителям другую. Резко прогнувшись назад, она устремила в небо свои природой созданные чаши. Поводя плечами, позволила и девической тугой груди станцевать танец. До самого помоста свисали при этом её густые черные волосы. Время от времени она резко встряхивала головой, и грива волос металась вверх-вниз, вызывая у Пилата нестерпимое желание вцепиться в эту гриву, и воспользовавшись мужской своей силой, подтащить её к себе — хотя бы ради поцелуя, не говоря уж о другом. И снова она вернулась к танцу живота и бёдер. Музыка просто сорвалась с цепи, аккорды не успевали друг за другом. Легко улыбаясь, словно тело её не напрягалось в усилиях, а летело, пело, как это и представлялось окружающим, она сходила в этом сумасшедшем ритме пляски с площадки и шла к своему деду и отчиму[5].
Мужчины давно повскакали с мест, рёвом и хлопками приветствуя танцовщицу. Не доходя несколько шагов до Ирода, она повернулась спиной. Резко, почти грубо, и причинив при этом боль, смолкла музыка. Разразилась тишина, исполненная любопытства. В этом молчании всего и вся, Саломея наклонилась вперед. И теперь танцевали, заливаясь всеми подвесками, её округлые ягодицы, к которым устремились взоры распалённых танцем мужчин. Юбка девушки была полупрозрачной, поза — вызывающей. Это был призыв красивой самки, очевидный и неприкрытый. Понтий, невольно оказавшийся одним из зрителей в самом выгодном положении, ибо возлежал по существующей иерархии рядом с Иродом Антипой, а теперь стоял рядом с ним, очарованный пляской, до боли прикусил губу и сжал дрожащие пальцы в кулаки. Мелькнула мысль, что это уже было, и сумасшедшая мать этой девчонки просто смеётся над ним! Он отчетливо вспомнил ту ночь, и её волшебное тело в своих руках. Он сожалел, он сожалел о потере!
Танец закончился. Всё ещё звенели подвески, но она уже остановила бег своего тела. Она дала им дозвенеть. Выпрямилась, и всё с той же улыбкой подошла к отчиму. Не говоря ни слова, тот заключил её в объятья, и впился в её губы отнюдь не отеческим поцелуем. Вокруг шумели, кричали, смеялись, вздыхали мужчины. У Пилата закружилась голова, заныло сердце. Всё это было уже чересчур. И он, не имеющий прав ни на что, ощутил, что способен убить кого-то от переполнявших его сердце восторга и ненависти. Такого взрыва чувств он не ждал от себя.
Восторги ещё не улеглись, и толпа ещё обменивалась впечатлениями, когда Антипа, продолжая прижимать падчерицу— внучку к груди, обратился к гостям.
— Слушайте, слушайте все! Как я могу отблагодарить плясунью за её красоту, смелость и высокое искусство? Какую награду присудим прекрасной Саломее-танцовщице?
Посыпались предложения, одно другого щедрее. Но громче всего кричал кто-то из задних рядов, и был услышан.
— Спроси у неё самой, тетрарх! Пусть сама выбирает, правитель!
И толпа придворных обрадовано зашумела: "Правильно, это справедливо, она заслужила!"
— Хорошо! Что бы ты ни пожелала сегодня, я клянусь исполнить твоё желание перед Господом и этими людьми, Саломея!
Все взоры обратились к Саломее. Задумчиво перебирала она глазами лица, и не давала ответа. Словно так и не найдя его, вдруг вывернулась из рук отчима и бросилась вон из шатра. Толпа несколько растерялась. Ирод смеялся. Обратившись к Пилату, сказал фразу, неприятно резанувшую слух прокуратора в очередной раз за этот богатый сменой впечатлений вечер:
— Однако, поздно застеснялась, красавица, мы уже почти всё увидели. Надо бы поменять одежды, я подмочил их...
Они уже возвращались к своим местам, устраиваясь удобнее, когда девушка вновь ворвалась в шатёр. Обвив шею отчима руками, прошептала что-то ему на ухо.
Не часто приходилось видеть Пилату, чтобы человек не побледнел даже, а посерел, помутнел от нескольких слов, сказанных ему. Казалось, Ирод Антипа услышал весть о собственной смерти, жестоко преподнесённую ему такой прелестной и юной женщиной. Дрожащие губы властителя зашептали: "Ты одержима бесами, ты больна?! Да нет же, нет, девочка, не может быть, чтоб ты этого хотела..." Впрочем, услышали эту фразу немногие, в том числе Пилат, бывший рядом. Языком страны, которой он управлял, Понтий почти не владел. Мог не всё расслышать, или неправильно понять. Но, кажется, понял всё же верно. Спасибо Иосифу, чему-то, однако, научил. Поскольку Саломея капризно топнула ножкой. И не заботясь о том, чтобы её не услышали, а напротив, привлекая всеобщее внимание, закричала: "Да, да, ты обещал, все слышали, ты обещал!"
Молчание Ирода было долгим. Потом он устало провёл по лицу рукой. Казалось, лицо это, бывшее таким живым, смеющимся ещё совсем недавно, вдруг совсем погасло. Потом, резко отстранив Саломею, Ирод Антипа вышел из шатра. Правителя не было долго. Тишина была просто звенящей, когда он вернулся и возлёг за столом. Краски окончательно покинули его лицо. Но он махнул распорядителю рукой. И снова всё завертелось, закружилось вокруг постамента в центре шатра. Вспышки факелов освещали чудеса фокусников. Потом — Саломея. Прыжки и трюки артистов-акробатов. Снова Саломея. Вино, пожелания и поздравления властителю. Опять Саломея. И каждый раз она была другой, и её искусство потрясало, и тело её восхищало и заводило мужчин.
Позднее Понтий вспоминал, что всё время, начиная с возвращения Антипы в шатёр, ощущал непонятную тревогу. Напряжение, повисшее вокруг тетрарха, не отпускало. Тот как будто справился с собой, и улыбка вернулась к нему. А тревога была. Или это его, Пилата, воображение? Часто после разразившейся драмы кажется, что уже предугадывал её благодаря интуиции, ждал. Почему же не предотвратил, если ждал? Зачем заливался вином, глядя на ту, что была живым отражением желанной женщины?
Ещё он помнил чётко узорный рисунок подноса, на котором внесли голову Иоанна. Потом руки Саломеи, изящный девический контур этих рук, а в них — нечто невообразимое. Невозможно было себе представить такую ношу в этих руках, и, однако, она поднесла её к отчиму, выразив благодарность изящным поклоном.
Ирод Антипа вскрикнул, оттолкнул поднос рукой, и закрыл лицо. В ужасе отворачивались от этого зрелища и ещё сохранившие рассудок гости. Но таких было немного. Большинство же, опьянённое не только вином, но и страстью к единственной на пиру, но недостижимой женщине, одурманенное благовониями, собственным разнузданным весельем — большинство либо смеялось, либо вовсе не различало окружающего. Либо любопытствовало взглянуть на того, кто ещё недавно был их обвиняющей совестью, а теперь стал этой нелепой головой на блюде.
Саломея, видимо, наученная матерью (он знал, он чувствовал, что она рядом, и каждое мгновение этой драмы до мельчайших подробностей задумано и поставлено ею), протянула поднос Пилату. Он заглянул в эти полуприкрытые глаза мученика. "Mea сulpa"[6], — сказал он себе. Задумчиво, почти рассеянно, не думая о том, что делает, окунул палец в свернувшуюся кровь на подносе. Поднес палец ко рту, попробовал вкус этой крови, крови праведника. Бросилось в глаза лицо того, кто играл им этим вечером, не жалея собственной души. Отвращение было на этом лице, видевшем их. Саломею с подносом в руках. Его, Понтия, окровавленные лицо и пальцы. И негодяя, труса Антипу, бывшего истинным убийцей, и страшившегося взглянуть на дело рук своих...
Бешеную скачку на конях по пустыне он ещё помнил. Где-то сзади оставался кричащий Ант, свора собак. Лишь Банга успевал быть почти рядом. А он вонзал шпоры в бока коня, и нёсся вперёд. Внутренним взором видел Иродиаду, она улыбалась ему. Сплетались в танце нежные девические руки, и те же руки, но со страшным подносом. Крутые бёдра колыхались в вызывающей пляске. Понтий что-то кричал, и не поспевающий за ним Ант чаще всего различал в этих криках фразу: "Моя вина! Это моя вина, я знаю!" Но силам коня пришел конец, он стал снижать темп скачки. Понтий всё ещё выжимал из него бег. Но в какое-то мгновение вздыбил его, сопротивляющегося воле сумасшедшего хозяина, и они мягко завалились в песок. Благодарение Юпитеру, этот день и эта ночь закончились. Свет померк в глазах, видения исчезли.
Утреннее пробуждение было не из приятных. Лучи солнца легли на лицо, согрев его, и он проснулся с воспоминанием о треске факелов с их благовонным, приторным запахом. Ант уже не спал, сидел рядом на песке в весьма задумчивой позе, обняв руками колени. Кони фыркали в стороне, посапывали носами собаки. Банга лежал рядом с прокуратором, и не было сомнений в том, что именно его тепло согревало хозяина ночью.
Невыносимо болела голова. Во рту был привкус крови. Он старался не вспоминать, чьей. Та же кровь запеклась вокруг губ, он с трудом разлепил их. Позвал Анта. Верный слуга повернулся к нему с улыбкой. Эта сияющая, чистая мальчишеская улыбка радовала его всегда, но сегодня была таким контрастом в сравнении с нечистотой прошедшей ночи, что прокуратор вздрогнул и застонал.
— Выпей, господин, — протянул ему флягу верный слуга. Преодолевая отвращение, Пилат припал к сосуду с вином, и стал глушить вкус крови во рту и в собственной памяти. Он знал, что всё пройдет. Этой стране, со всеми своими соблазнами и ужасами, не одолеть его. Он солдат, и он солдат Великого Рима. Пусть себе трещат проклятые факелы. Или звучит эта музыка в сердце. Всё пройдет.
[1] Ирод Антипа (20 г. до н. э. — после 39 г. н. э., Галлия?), сын царя Ирода I и его жены, самаритянки Малтаки. После смерти Ирода I Август утвердил Ирода Антипу правителем Галилеи и населенных евреями областей Заиорданья. В течение более 40 лет (4 г. до н. э. — 39 г. н. э.) Ирод Антипа правил областью наиболее значительного после Иудеи сосредоточения еврейского населения.
[2] Основной обряд, давший Иоанну это название, а его школе — ёе характер, был обрядом полного погружения в воду. Он крестил людей, погружая их в воду, не используя символа и самого понятия креста, которое появилось намного позже.
[3] Четвертовластник (греч. «тетра» — часть сложных слов, означающая четыре) — правитель четверти провинции, позже так стали обозначать мелких властителей, достоинство которых ниже царского. После смерти Ирода Великого царство его было разделено между сыновьями. Архелай получил Иудею, Самарию, Идумею. Ирод Антипа — Галилею и Перею, Филипп — Трахонитиду с прилежащими областями. Архелай был вскоре низложен (6 г. н.э.) за то, что слишком притеснял своих подданных, и владения его были отданы под управление римского прокуратора (губернатора).
[4] Исав — библейский персонаж, сын Исаака и брат Иакова. См. главу "Храм".
[5] Ирод Антипа, устранив свою законную супругу, женился на Иродиаде, жене сводного (по отцу) брата своего Филиппа (в соответствии с Библией). Возможно, это ошибка, и женой тетрарха Филиппа была Саломея, дочь Иродиады. И Ироду Антипе, и Филиппу Иродиада приходилась племянницей.
[6] Mea culpa — "моя вина" ( лат.).
Ирод Великий восстановил крепость, разрушенную в первую очередь временем и ветрами пустыни, а не стенобитными орудиями врагов. И отстроил её уже как неприступную крепость, основательно и на века, как всё, что он строил. А его сын, Ирод Антипа[1], не найдя более подходящего места, расположенного к тому же на краю собственной тетрархии, заточил в ней Иоанна-праведника. В заточении Окунатель[2] провел немало времени. На Востоке некоторые заключенные и в темнице сохраняли достаточную свободу действий, правда, с веригами на ногах. Он жил у всех на виду в открытом помещении, даже мог разговаривать со всеми прохожими, но только их было очень мало в этом затерянном месте. И его постоянные проклятия Антипе уносил в пустыню тёплый ветер.
Кто знает, каковы были причины поступка правителя, почему он заточил Иоанна. Если верить историкам — потому, что боялся. Так как многие последователи стекались к проповеднику, учение которого возвышало их души, Ирод стал опасаться его влияния, и предпочёл упредить какое бы то ни было возмущение. Тем более что устал от упрёков Иоанна. К месту и не к месту праведник кричал вслух о его союзе с Иродиадой, называя кровосмесительным и неугодным Богу, проклятым и греховным. Он грозил Антипе погибелью, призывал на него все мыслимые несчастья. Incestum порицался Торой, и Иоанн был лишь отголоском общего мнения. В какой мере решение было определено Иродиадой? Вопрос остаётся открытым, но женщина есть женщина, а любящий мужчина бывает мягок, как воск, когда она нашёптывает ему на ухо после бурно проведённой ночи свои советы.
И вот уже много дней подряд Иоанн гремел веригами на ногах, напрягался, взывая к Богу. Продолжал проклинать своего обидчика, Ирода Антипу, на чём свет стоит… И снова ветер уносил проклятия в пустыню.
Что касается Ирода, то он готовился к празднованию своего сорокового дня рождения, и проклятия Окунателя если и долетали до него вместе с ветром пустыни, то уже не столь волновали. Возглавить народное возмущение Иоанн не мог.
Вся знать Галилеи и прилегающих территорий стремилась попасть под сень шатра, возведённого Иродом в пустыне. Женщины, впрочем, допущены не были. Даже Иродиада, ненавидевшая культ Яхве и презиравшая его предписания, не говоря уж обо всех других предписаниях, вспыльчивая, властная Иродиада не пыталась нарушить мужское уединение. Так был обозначен день рождения тетрарха — встречей мужчин. Его друзей, соратников, больших и малых властителей.
Среди них одним из самых важных сочли Пилата, и в назначенный день и час прокуратор прибыл. Большого восторга от предстоящего события он не испытывал. Не в меру богатая специями восточная кухня, льстивый шёпот придворных, танцы, фокусы — всё это не привлекало его. Встреча же с Иродиадой… Он был и рад тому, что её не будет… и сожалел об этом. Двойственность собственных чувств раздражала римлянина, и он едва справлялся с этим раздражением.
Лишь к середине этого поистине великолепного пиршества, где яства и питие поражали воображение своей изысканностью и количеством, он поладил со своим настроением. Вино было превосходным, это утешило его в неприятностях. Главной неприятностью, не считая отсутствия Иродиады, была необходимость поговорить о судьбе Иоанна с тетрархом. Но первый же вопрос его по этому поводу был принят Антипой крайне настороженно и даже с негодованием.
— Воля Рима священна для подвластных ему народов, и Галилея — не исключение. Но разве цезари поощряют оскорбление царского достоинства? Разве позволяют они своим подданным клевету и угрозы?
Обида четвертовластника[3] была очевидной. Он надулся, взволнованно потирал свои пухлые руки.
Небольшого роста, волосы курчавые, чёрные, лицо круглое. Губы толстые, выпуклые, что бывают у людей добродушных, страстных, обжорливых и склонных к пьянству. Багряно-красный длинный плащ — напоминание о его происхождении, он ведь потомок Исава[4]. Пусть раздражаются те, кого волнует объединение страны в прежних пределах под рукой Царя Иудейского, пусть негодуют. Тетрарх любит красное.
— Но человек этот — праведник и пророк. Он не совершил истинного преступления, и, простив его, тетрарх Галилеи покажет всю глубину своего милосердия и своё превосходство...
— Не вижу смысла в том, чтобы прокуратора волновала судьба пророка чужой религии. — Тетрарх тщательно подбирал слова на латыни, он волновался. — Я итак проявил должное правителю милосердие, оставив его жить. Хотя жена моя…
Тут тетрарх запнулся, замолчал. Потом прервал разговор в корне, предложив гостям развеяться на воздухе, пока в шатре приготовят всё нужное для представления. Понтий вышел из шатра вместе с другими.
Красивая ночь. Тёплый, трепетный ветерок из пустыни. И небо — южное, бездонное, мириады звезд смотрят на тебя. Пилат закрыл глаза. Странно, он не помнит небо родины, мучительно напрягает память, но никак не может вспомнить это небо над маленькой деревушкой, где рос. Он ощущает и нежность мягких материнских рук, и теплоту солнечного зайчика, будившего его по утрам, если захочет. Но не может увидеть небо… Может, потому, что был слишком мал; а потом, когда Рим позвал его к себе, всё в том же детстве, но чуть позже, была уже совсем другая жизнь. Там было не до небес. А вот мрачное небо далёкой северной Германии видит хорошо внутренним зрением. И тяжёлые, свинцовые тучи, бросающие на землю хлопья мокрого снега. И высокое солнечное небо с лёгкими облачками — пушисто-белыми, немногочисленными на голубом лоскуте… А вот небо над родной деревушкой он не помнит. Он снова поднял лицо вверх.
"Ничего не поделаешь, — размышлял он. — Последним претендентом на роль основателя новой религии остается Иисус. Об этом писал Он, на этом настаивает Ормус. И значит, сама судьба сделала выбор. Что мне участь блаженного, в конце концов?"
И всё же было немного грустно. Понтий ощущал прямоту характера Иоанна столь близкой, в чём-то созвучной его собственной. В том, чем прокуратор занимался, часто требовались обходные манёвры, и хотя он многому научился, нет-нет, да и прорывалась присущая ему от рождения прямота. Тем более он ценил Окунателя, которому эта черта характера стоила так дорого, а тот продолжал защищать своё право говорить правду с таким упорством и страстью.
Над головой висели низкие звезды. За спиной скользил молчаливый Ант, ставший его тенью. Становилось прохладно, веяло ветром пустыни. Он думал о ней, такой доступной и всё же недостижимой для него. Ирод Антипа, её муж, мог видеть её каждый день, касаться её губ поцелуями, разделять её пыл, когда она металась в постели, сгорая от страсти. А он должен был прятаться сам от себя, и запрещать даже мыслям быть правдивыми...
Они вернулись в шатёр, к столу, украшенному фруктами и сластями. И первое, что он услышал — было её имя, многократно произнесённое вслух. Она посылала привет своему пирующему мужу. Она просила его принять редкий подарок — необыкновенных музыкантов, и лучшую танцовщицу страны в качестве единственной женщины, допущенной на пир, но только для услады мужчин. Она желала всем гостям доброго вечера и удачного пира. Она присоединялась к поздравлениям, и просила мира и долголетия мужу и всем его гостям.
Всё, что было отмечено её присутствием, принимало особую окраску. И не только для тех, кто её любил. Просто она была необыкновенной женщиной, и любила необыкновенные вещи. Вздохнув, Пилат приготовился к сюрпризам, и к тому, чтобы понять — что означал её подарок? Ведь просто так она ничего не делала. И оказался прав.
***
Музыканты расселись у возвышения в центре шатра, прямо напротив правителя и Пилата. Их было трое. Один из них запомнился Пилату навсегда. Он был отмечен богами, и отмечен самым тяжким, быть может, даром — печатью гения.
Он явно не видел окружающих, едва скользил по их лицам отрешённым взором. У него было странное, сосредоточенное лицо со взглядом, обращённым внутрь себя. Казалось, что он вглядывается пристально в самого себя, видит там то, чего не видит никто другой. Разглядев нечто неведомое миру, но очень важное, нужное и интересное, что необходимо передать всем и сейчас же, он начинал играть. То глубокая тоска по несовершенству мира, то восторг души, поражённой красотой этого несовершенства и полнотой жизни, слышались в этой музыке. Если руки музыканта не касались струн, то они пританцовывали, выстукивая ритм по дереву. В момент наивысшего напряжения, когда потоки аккордов срывались из-под пальцев, он иногда отрывал от инструмента руки — словно обжёгшись, словно эта непрерывно переливающаяся, радужная волна звуков, извлекаемых рукой, высекла огонь из дерева и причинила ему боль. Иногда, поднимая правую руку, он делал отстраняющий жест — как бы пресекал в корне услышанную мысль, не хотел, или не мог рассказать её. А на лице попеременно отражались грусть, радость, недоумение, полный восторг...
Наверное, был совершённым в своём деле и тот, кто определял ритм, отбивая его на барабане. Если в воздухе погасал последний долгий звук струны, окрашенный тоской и печалью, дробь барабана становилась глуше, угасая вместе с ним, и замолкая в то же мгновение, что и звук. Если лавина звуков обрушивалась на зрителей, заставляя их подпрыгивать, выстукивать ритм пальцами, подпевать, то и барабанная дробь становилась чаще, звонче. Временами умолкали струны, начинала свою пронзительную песнь флейта. Пилат ощущал при этом тоску, сожаление, желание, чтобы исчезнувшие звуки волшебных струн вернулись вновь прямо сейчас, в это же мгновение, давая ему обрести снова душевное равновесие. И они возвращались, и вновь лились нескончаемо.
Прокуратор не знал, долго ли продолжалась всё это, не ощущал течения времени. Впервые в жизни он был настолько поглощен музыкой, так позабылся — не в бою, не сжимая в объятиях женщину, что было бы привычно и объяснимо. Он не знал, что можно достигнуть экстаза и вот таким путём, и сейчас, позабыв о высокой политике, обо всех своих планах, друзьях и недругах, и обо всём прочем, наслаждался.
Впрочем, Иродиада преподнесла мужу (И любовнику? Думала ли она и о Пилате? Позже он ответит себе самому — конечно, да!) ещё один подарок. На помосте, устроенном в центре шатра, внезапно вспыхнули сами по себе, словно по приказу свыше, факелы. И — стояла ли она там уже давно или взбежала сейчас, сказать трудно, все были отвлечены совершенной игрой музыкантов, — осветили фигуру девушки в белом одеянии. Длинная юбка с широкими разрезами впереди, по линии бедер. И юбка, и открытый лиф расшиты серебром и украшены звенящими при движениях подвесками. На голове, плечах и обнажённых руках — нечто вроде длинной шали из прозрачного газа, очень лёгкой, почти невесомой, воздушной.
Впрочем, это Пилат разглядел несколько позже. Сейчас она стояла недвижно, скрытая этой своей шалью, опустив голову. Волосы она распустила по плечам свободно, но и их не было видно из-под этого длинного ниспадающего покрывала.
— Саломея, это Саломея, — раздался восторженный шепоток в толпе гостей. — Саломея-танцовщица!
Уже это одно это имя насторожило Пилата. А когда раздались первые глухие звуки музыки, и хор высоких женских голосов за стенами шатра затянул что-то тревожно-тоскливое, по-восточному таинственное и завораживающее, и она подняла голову… Ему показалось, что сердце пропустило удар, и второй… В глаза ему заглянула своими таинственными зрачками Иродиада!
Конечно, это не могла быть она. Это была её молодая дочь, но как же похожи, как похожи! Эта сложена как мать, изящна, но ещё по-девически худа. Зато груди и полненькие, округлые ягодицы хороши. То, что женщине придаёт женственность, наличествовало, а после первых же родов всё приобрело бы ещё более округлые формы, это было ясно. Сейчас же её худоба была весьма кстати, ибо придавала телу невероятную гибкость.
Она изогнулась назад, сбросила на руки покрывало. Правая рука взметнулась вверх в каком-то зовущем движении, покрывало соскользнуло вниз, и первое мгновение танца обожгло Пилату душу. Длинные пальцы девушки сложились в цветок, и этот цветок раскрывался, дрожал лепестками, тянулся вверх и дышал! В это невозможно было поверить, он знал, что это рука, но сходство было столь явственным, что он видел цветок, а не руку...
Не меняя положения тела, с запрокинутой головой, она послала вторую руку вдогонку. И в воздухе заплясали в пламени факелов два цветка её тонких рук. Они переплетались, вновь разлетались в стороны, они жили… Потом она выпрямилась легким движением, сцепила руки над головой. Барабанная дробь стала учащаться, струны под рукой талантливого музыканта запели громче, ускоряя темп. Саломея уже не стояла на месте. Бёдра её начали свой, особый танец. Правое колено устремлялось внутрь, бедро выступало вперед. Благодаря этому движению, повторить которое Пилат не смог бы и под пыткой, обнажалась чудесная, несколько полная в бедре ножка, а подвески на её ягодицах зазвенели, запели в такт музыке. Она предоставила телу выполнять эти сложные движения, а сама подхватила своё покрывало. И покрывало превратилось в её руках в пляшущую змею. Оно взлетало вверх, в воздух, извивалось, снова падало, а душа замирала, и подвески звенели не переставая.
Когда Саломее надоела эта игра, она предложила зрителям другую. Резко прогнувшись назад, она устремила в небо свои природой созданные чаши. Поводя плечами, позволила и девической тугой груди станцевать танец. До самого помоста свисали при этом её густые черные волосы. Время от времени она резко встряхивала головой, и грива волос металась вверх-вниз, вызывая у Пилата нестерпимое желание вцепиться в эту гриву, и воспользовавшись мужской своей силой, подтащить её к себе — хотя бы ради поцелуя, не говоря уж о другом. И снова она вернулась к танцу живота и бёдер. Музыка просто сорвалась с цепи, аккорды не успевали друг за другом. Легко улыбаясь, словно тело её не напрягалось в усилиях, а летело, пело, как это и представлялось окружающим, она сходила в этом сумасшедшем ритме пляски с площадки и шла к своему деду и отчиму[5].
Мужчины давно повскакали с мест, рёвом и хлопками приветствуя танцовщицу. Не доходя несколько шагов до Ирода, она повернулась спиной. Резко, почти грубо, и причинив при этом боль, смолкла музыка. Разразилась тишина, исполненная любопытства. В этом молчании всего и вся, Саломея наклонилась вперед. И теперь танцевали, заливаясь всеми подвесками, её округлые ягодицы, к которым устремились взоры распалённых танцем мужчин. Юбка девушки была полупрозрачной, поза — вызывающей. Это был призыв красивой самки, очевидный и неприкрытый. Понтий, невольно оказавшийся одним из зрителей в самом выгодном положении, ибо возлежал по существующей иерархии рядом с Иродом Антипой, а теперь стоял рядом с ним, очарованный пляской, до боли прикусил губу и сжал дрожащие пальцы в кулаки. Мелькнула мысль, что это уже было, и сумасшедшая мать этой девчонки просто смеётся над ним! Он отчетливо вспомнил ту ночь, и её волшебное тело в своих руках. Он сожалел, он сожалел о потере!
Танец закончился. Всё ещё звенели подвески, но она уже остановила бег своего тела. Она дала им дозвенеть. Выпрямилась, и всё с той же улыбкой подошла к отчиму. Не говоря ни слова, тот заключил её в объятья, и впился в её губы отнюдь не отеческим поцелуем. Вокруг шумели, кричали, смеялись, вздыхали мужчины. У Пилата закружилась голова, заныло сердце. Всё это было уже чересчур. И он, не имеющий прав ни на что, ощутил, что способен убить кого-то от переполнявших его сердце восторга и ненависти. Такого взрыва чувств он не ждал от себя.
Восторги ещё не улеглись, и толпа ещё обменивалась впечатлениями, когда Антипа, продолжая прижимать падчерицу— внучку к груди, обратился к гостям.
— Слушайте, слушайте все! Как я могу отблагодарить плясунью за её красоту, смелость и высокое искусство? Какую награду присудим прекрасной Саломее-танцовщице?
Посыпались предложения, одно другого щедрее. Но громче всего кричал кто-то из задних рядов, и был услышан.
— Спроси у неё самой, тетрарх! Пусть сама выбирает, правитель!
И толпа придворных обрадовано зашумела: "Правильно, это справедливо, она заслужила!"
— Хорошо! Что бы ты ни пожелала сегодня, я клянусь исполнить твоё желание перед Господом и этими людьми, Саломея!
Все взоры обратились к Саломее. Задумчиво перебирала она глазами лица, и не давала ответа. Словно так и не найдя его, вдруг вывернулась из рук отчима и бросилась вон из шатра. Толпа несколько растерялась. Ирод смеялся. Обратившись к Пилату, сказал фразу, неприятно резанувшую слух прокуратора в очередной раз за этот богатый сменой впечатлений вечер:
— Однако, поздно застеснялась, красавица, мы уже почти всё увидели. Надо бы поменять одежды, я подмочил их...
Они уже возвращались к своим местам, устраиваясь удобнее, когда девушка вновь ворвалась в шатёр. Обвив шею отчима руками, прошептала что-то ему на ухо.
Не часто приходилось видеть Пилату, чтобы человек не побледнел даже, а посерел, помутнел от нескольких слов, сказанных ему. Казалось, Ирод Антипа услышал весть о собственной смерти, жестоко преподнесённую ему такой прелестной и юной женщиной. Дрожащие губы властителя зашептали: "Ты одержима бесами, ты больна?! Да нет же, нет, девочка, не может быть, чтоб ты этого хотела..." Впрочем, услышали эту фразу немногие, в том числе Пилат, бывший рядом. Языком страны, которой он управлял, Понтий почти не владел. Мог не всё расслышать, или неправильно понять. Но, кажется, понял всё же верно. Спасибо Иосифу, чему-то, однако, научил. Поскольку Саломея капризно топнула ножкой. И не заботясь о том, чтобы её не услышали, а напротив, привлекая всеобщее внимание, закричала: "Да, да, ты обещал, все слышали, ты обещал!"
Молчание Ирода было долгим. Потом он устало провёл по лицу рукой. Казалось, лицо это, бывшее таким живым, смеющимся ещё совсем недавно, вдруг совсем погасло. Потом, резко отстранив Саломею, Ирод Антипа вышел из шатра. Правителя не было долго. Тишина была просто звенящей, когда он вернулся и возлёг за столом. Краски окончательно покинули его лицо. Но он махнул распорядителю рукой. И снова всё завертелось, закружилось вокруг постамента в центре шатра. Вспышки факелов освещали чудеса фокусников. Потом — Саломея. Прыжки и трюки артистов-акробатов. Снова Саломея. Вино, пожелания и поздравления властителю. Опять Саломея. И каждый раз она была другой, и её искусство потрясало, и тело её восхищало и заводило мужчин.
Позднее Понтий вспоминал, что всё время, начиная с возвращения Антипы в шатёр, ощущал непонятную тревогу. Напряжение, повисшее вокруг тетрарха, не отпускало. Тот как будто справился с собой, и улыбка вернулась к нему. А тревога была. Или это его, Пилата, воображение? Часто после разразившейся драмы кажется, что уже предугадывал её благодаря интуиции, ждал. Почему же не предотвратил, если ждал? Зачем заливался вином, глядя на ту, что была живым отражением желанной женщины?
Ещё он помнил чётко узорный рисунок подноса, на котором внесли голову Иоанна. Потом руки Саломеи, изящный девический контур этих рук, а в них — нечто невообразимое. Невозможно было себе представить такую ношу в этих руках, и, однако, она поднесла её к отчиму, выразив благодарность изящным поклоном.
Ирод Антипа вскрикнул, оттолкнул поднос рукой, и закрыл лицо. В ужасе отворачивались от этого зрелища и ещё сохранившие рассудок гости. Но таких было немного. Большинство же, опьянённое не только вином, но и страстью к единственной на пиру, но недостижимой женщине, одурманенное благовониями, собственным разнузданным весельем — большинство либо смеялось, либо вовсе не различало окружающего. Либо любопытствовало взглянуть на того, кто ещё недавно был их обвиняющей совестью, а теперь стал этой нелепой головой на блюде.
Саломея, видимо, наученная матерью (он знал, он чувствовал, что она рядом, и каждое мгновение этой драмы до мельчайших подробностей задумано и поставлено ею), протянула поднос Пилату. Он заглянул в эти полуприкрытые глаза мученика. "Mea сulpa"[6], — сказал он себе. Задумчиво, почти рассеянно, не думая о том, что делает, окунул палец в свернувшуюся кровь на подносе. Поднес палец ко рту, попробовал вкус этой крови, крови праведника. Бросилось в глаза лицо того, кто играл им этим вечером, не жалея собственной души. Отвращение было на этом лице, видевшем их. Саломею с подносом в руках. Его, Понтия, окровавленные лицо и пальцы. И негодяя, труса Антипу, бывшего истинным убийцей, и страшившегося взглянуть на дело рук своих...
Бешеную скачку на конях по пустыне он ещё помнил. Где-то сзади оставался кричащий Ант, свора собак. Лишь Банга успевал быть почти рядом. А он вонзал шпоры в бока коня, и нёсся вперёд. Внутренним взором видел Иродиаду, она улыбалась ему. Сплетались в танце нежные девические руки, и те же руки, но со страшным подносом. Крутые бёдра колыхались в вызывающей пляске. Понтий что-то кричал, и не поспевающий за ним Ант чаще всего различал в этих криках фразу: "Моя вина! Это моя вина, я знаю!" Но силам коня пришел конец, он стал снижать темп скачки. Понтий всё ещё выжимал из него бег. Но в какое-то мгновение вздыбил его, сопротивляющегося воле сумасшедшего хозяина, и они мягко завалились в песок. Благодарение Юпитеру, этот день и эта ночь закончились. Свет померк в глазах, видения исчезли.
Утреннее пробуждение было не из приятных. Лучи солнца легли на лицо, согрев его, и он проснулся с воспоминанием о треске факелов с их благовонным, приторным запахом. Ант уже не спал, сидел рядом на песке в весьма задумчивой позе, обняв руками колени. Кони фыркали в стороне, посапывали носами собаки. Банга лежал рядом с прокуратором, и не было сомнений в том, что именно его тепло согревало хозяина ночью.
Невыносимо болела голова. Во рту был привкус крови. Он старался не вспоминать, чьей. Та же кровь запеклась вокруг губ, он с трудом разлепил их. Позвал Анта. Верный слуга повернулся к нему с улыбкой. Эта сияющая, чистая мальчишеская улыбка радовала его всегда, но сегодня была таким контрастом в сравнении с нечистотой прошедшей ночи, что прокуратор вздрогнул и застонал.
— Выпей, господин, — протянул ему флягу верный слуга. Преодолевая отвращение, Пилат припал к сосуду с вином, и стал глушить вкус крови во рту и в собственной памяти. Он знал, что всё пройдет. Этой стране, со всеми своими соблазнами и ужасами, не одолеть его. Он солдат, и он солдат Великого Рима. Пусть себе трещат проклятые факелы. Или звучит эта музыка в сердце. Всё пройдет.
[1] Ирод Антипа (20 г. до н. э. — после 39 г. н. э., Галлия?), сын царя Ирода I и его жены, самаритянки Малтаки. После смерти Ирода I Август утвердил Ирода Антипу правителем Галилеи и населенных евреями областей Заиорданья. В течение более 40 лет (4 г. до н. э. — 39 г. н. э.) Ирод Антипа правил областью наиболее значительного после Иудеи сосредоточения еврейского населения.
[2] Основной обряд, давший Иоанну это название, а его школе — ёе характер, был обрядом полного погружения в воду. Он крестил людей, погружая их в воду, не используя символа и самого понятия креста, которое появилось намного позже.
[3] Четвертовластник (греч. «тетра» — часть сложных слов, означающая четыре) — правитель четверти провинции, позже так стали обозначать мелких властителей, достоинство которых ниже царского. После смерти Ирода Великого царство его было разделено между сыновьями. Архелай получил Иудею, Самарию, Идумею. Ирод Антипа — Галилею и Перею, Филипп — Трахонитиду с прилежащими областями. Архелай был вскоре низложен (6 г. н.э.) за то, что слишком притеснял своих подданных, и владения его были отданы под управление римского прокуратора (губернатора).
[4] Исав — библейский персонаж, сын Исаака и брат Иакова. См. главу "Храм".
[5] Ирод Антипа, устранив свою законную супругу, женился на Иродиаде, жене сводного (по отцу) брата своего Филиппа (в соответствии с Библией). Возможно, это ошибка, и женой тетрарха Филиппа была Саломея, дочь Иродиады. И Ироду Антипе, и Филиппу Иродиада приходилась племянницей.
[6] Mea culpa — "моя вина" ( лат.).
Рейтинг: +1
475 просмотров
Комментарии (3)
Денис Маркелов # 22 ноября 2015 в 09:28 0 | ||
|
Олег Фурсин # 22 ноября 2015 в 10:27 0 |
Олег Фурсин # 22 ноября 2015 в 10:36 +1 |
Новые произведения