- Сейчас уже вряд ли кто помнит его имя, но тогда, весьма и весьма… Знаете, в толпе он выделялся, и даже очень, вы только представьте, хотя бы на минуту: благородный профиль, эта голова – красивые, седые волосы, да и вся внешность - широкая кость, высокий, хорош собой и конечно же голос, этот незабываемый голос. Но, несмотря на это величие, без всякого преувеличения, в нем жил ребенок... Особенно запомнились его глаза, большие и какие-то детские, чуть грустные, больные.
Так, или примерно так, рассказывал мне как-то сосед по комнате, об одном, довольно известном, в свое время, артисте. Разговор о нем зашел у нас случайно, не было даже малейшего повода для этого, хотя...
Я, той зимой, отдыхал в доме творчества под Москвой, и меня поселили в комнату с пожилым, тучным, но довольно бодрым, для своих лет, словоохотливым, неким - Александром Васильевичем. Он уже лет пять, как отошел от дел, но до этого работал долгое время администратором филармонии, а затем и Москонцерта. Мы быстро нашли общий язык, и однажды, коротая зимний вечер, совершенно неожиданно, разговор коснулся театра. Я был намного моложе соседа и мне хотелось больше слушать, тем более, что мои познания о театре были тогда ничтожны и малоинтересны.
-Познакомился я с ним на севере, - продолжил Александр Васильевич, - он тогда уже не играл в драмтеатре, ушел со сцены по причине инвалидности, ему отняли ступню, ходил он на протезе, припадая на левую ногу. Бродили разные слухи, будто он скрывался, но достоверно было то, что в начале войны он попал в плен. Вскоре бежал, долго пробирался к партизанам, тогда-то и отморозил ноги, что потом и аукнулось. Войну он закончил под Берлином, имел награды, но страх загнал его на север, посчитал, что ссылать дальше было уже некуда.
Вокруг него крутились сплетни, особенно по женской части, но театр всегда был щедр на сплетни, интриги, склоки и вообще, должен вам сказать, театр - вещь жестокая, уж вы, поверьте мне.
И вот представьте, неожиданно для меня, мы подружились, не могу сказать, чтобы «не разлей водой» ну, да и разница почти в пятнадцать лет, сами понимаете, но вот так сложилось, я прилип к нему, как банный лист. Он производил впечатление человека неустроенного, одинокого, однажды сам о себе как-то сказал – «перекати поле». О себе редко рассказывал, знаю только, что - рано лишился родителей, рос у тетки, где-то под Псковом.
Он не представлял себе жизни без театра, и стал читать со сцены стихи и прозу. Память у него была феноменальная, бывало, открою на любой странице небольшой томик стихов Пушкина, только начну, он уже машет рукой и сам продолжает, а как читал Чехова, Куприна… Ну, что вы!Одержимость какая-то жила в нем, но вот беда - пил, иной раз, дня три подряд. Ездил я с ним от театра по всей округе, был его, как это в старину называли – импресарио. Успех он имел грандиозный, люди, в то время, скучали по красивой, высокой поэзии. Голос, верите, у него был каким-то упоительным образом, завораживающим. Он потрясающе владел им, то отпуская, то придерживая, а тембр, в нем было что-то необычное, какая-то певучая грусть с неповторимым трепетом, и грусть эта была до боли знакомая, неотвязная, сладкая… Особенно, когда он читал «Даму с собачкой». Я не раз, ловил себя на том, будто нахожусь рядом с Анной Сергеевной и Гуровым.
Как-то, после концерта, за ужином, я его возьми и спроси, - Как это вам так удается брать за живое слушателей? – и для наглядности, я сочувственно потряс кулаками перед собой. - Понимаешь, Саня, - он меня называл нежно - Саня, - Жизнь никому, ничего, никогда не обещает…Мы все, точно бродим в ночном лесу, и немногим дано выйти на тропинку. Большинство, так и бродят без конца, от этого, видимо, звучит в нас какой-то неизбывный грустный мотив, о недостижимом что ли, и эта грусть - одна из основных струн в человеке. - А как же любовь? – не унимался я. – А что любовь, - и он, вдруг, пришел в приятное возбуждение, - Любовь… О любви часто рассуждают те, кто ничего в ней не понимает. Разве кто-нибудь придумал слова, которыми можно выразить это чувство. В этом чувстве неизбежно скрыта большая печаль.
Не помню, что тогда его так сильно взволновало, обычно замкнутый, немногословный, глянет только порой, иронично, и сразу поймешь - сморозил что-то не то, а тут неожиданно разговорился, да еще о сокровенном. И Александр Васильевич, почти слово в слово, начал пересказывать мне воспоминание своего друга.
" Было это перед самой войной, и жила во мне мечта - увидеть белые ночи в Ленинграде. Уговорил тетку написать письмо своей старой подруге, чтобы та приютила меня дней на пять, не больше. Приезжаю – мама родная – красотища! Вот оно, думаю, глупое, безмерное счастье. Хожу всюду, не могу найти себе место от сладкой душевной боли. Зашел как-то в кинотеатр "Баррикада", на Невском, сижу, смотрю, а рядом девчонка крутится - то направо, то налево. Не выдержал ее суетни, и говорю, - Если вам плохо видно, то давайте поменяемся местами, - и даже приподнялся. - Ой, спасибо большое, - тихо защебетала она и не глядя на меня, поменялись. Закончился фильм, выходим из духоты на улицу, столкнулись взглядами. – Спасибо вам, - говорит она, - Я так хотела посмотреть этот фильм, он последний день идет, а тут, - и она, смеясь, показала перед собой, воображаемую голову. Внутри у меня, что-то приятно защекотало, и я, краснея от смущения, возьми да и предложил, - Хотите я вас провожу, - и еще больше покраснел. Она посмотрела на меня, заметив мою робость, коротко, с врожденным кокетством, игриво ответила, - Попробуйте.
Жила она в доме на углу Марата и Невского в коммуналке с матерью. Пока шли, я, не приходя в себя, старался изо всех сил рассмешить ее, но у меня это плохо получалось, и вдруг она, словно выстрелила, - Вы, приезжий. Тут ко мне мигом вернулась уверенность, и я с вызовом выпалил тоже, - Да... а что? Неужели так заметно? И не дав ей сказать ни единого слова, выдал - что в Питере первый раз, приехал посмотреть белые ночи и вообще… Да, из провинции, ну и что? Она как-то озорно посмотрела на меня, улыбнулась своими зеленоватыми глазами и говорит загадочно, - Завтра после обеда, я могла бы вам показать город, если вы хотите, конечно? От неожиданности я ничего не мог говорить, а только кивал головой, в знак согласия, и расплывался в благодарной улыбке.
Где мы только с ней не были . Пять дней пролетели как миг. В последний день поехали в Петергоф, попали под дождь, и я набросил ей на плечи легкий дождевик, тут она вдруг, взяла меня рукой за талию, прижалась к плечу, и спрашивает шепотом, - Ты будешь мне писать? Она была так хороша, что я боялся на нее смотреть, сердце мое заходилось от свалившегося на меня, нечаянного счастья.
Письма писал я каждый божий день, иногда по два, а ровно через десять дней, объявили войну. Нашу часть, окончательно формировали в Волхове. Она приехала проводить меня на фронт, и мы два дня жили с ней, как муж и жена… Как сейчас вижу - состав уже тронулся, а она громко, чтобы услышал, - Помни, у тебя теперь есть я, - и так несколько раз, пока бежала за вагоном… Звали ее, Надя, Надежда. "
Рассказывает он это мне, - и тут, Александр Васильевич сделал паузу, - а я, верите, нет, чувствую, что он далеко где-то мыслями, помолчал и, словно спохватившись, - Веришь, Саня, у меня до сих пор звучат в ушах ее слова, никак не могу забыть.
Опустил голову, сидит отрешенно, потом налил себе стакан водки, залпом выпил, и я никогда не забуду, этого страшного, в своем диком отчаянии, вырвавшегося, из его больной души, - Эх-х-х, жи-и-знь!!! – и он, сколько было сил, хватил кулаком по столу так, что вся посуда разлетелась вдребезги.
И потом, сколько я не ездил с ним, он только однажды каким-то странным, неожиданным образом спросил, - Что бы я мог ей предложить а, Сань? Это жалкое прозябание на двадцать лет, без права выезда, и уход за инвалидом? Убей, не сумел бы я найти такие слова для нее. Нет, Саня, лучше уж здесь одному околеть, чем… Глаза его покраснели, и он отвел взгляд в сторону.
Прошло года три, я был вынужден, по семейным обстоятельствам, вернуться домой, в Москву. Работал в Москонцерте, разъезжал уже несколько лет по стране с концертами, и как-то однажды, вернувшись с гастролей, иду по Арбату, и кто-то сзади, словно в спину ударил, - Саня! Обернулся, смотрим, словно не узнаем, у него слезы на глазах, кинулись друг на друга, прохожие шарахаются в недоумении… Ну, что да как, где и надолго ли? В общем, помотался он по провинции, по-прежнему один и без работы.
На утро я в дирекцию Москонцерта, слава богу, долго не пришлось убеждать, тем более, что кто-то из дирекции на периферии о нем слышал. Короче, подписали договор, и вперед, под мою ответственность. Есть люди красиво стареющие, так вот, это о нем, только легкая хромота заставляла его ходить с тростью. Он, элегантно прихрамывая, выходил на сцену, неторопливо усаживался в кресло, выжидающе смотрел поверх первого ряда – все ли угомонились, и начинал незаметно погружать публику в трепет рассказа. Читал он превосходно.
Не забуду, когда мы были с концертами в Ленинграде, как раз, во время белых ночей. Его выступления были на «ура», чувствовался какой-то в нем подъем, вдохновение. Спрашиваю, - Что-то вы разошлись, поберегите себя, хватит ли вас на целый месяц? А он лукаво так: - Вы невнимательны, мой друг, даже не заметили, что уже в который раз, на первый ряд слева, садится одна и та же молодая женщина, вот и сегодня, снова с цветами, - и глаза его излучили радость признания. И действительно, на какой бы площадке он не выступал, непременно в первом ряду, сидела молодая, интересная женщина, на вид, лет тридцати.
Читал он в эти дни потрясающе, заставил даже купить в антикварном салоне, старинное кресло, темного, как йод, ореха. Резная, выгнутая спинка, была обита, как и сиденье, французским бархатом болотного цвета, подлокотники опирались на обнаженных нимф, а изогнутые ножки кресла, плавно переходили в лапы льва. Сидя в этом кресле, казалось, что он читает только для одной дамы, той, что сидит в первом ряду.
Из жизни он уходил тяжело, его мучили страшные боли в ногах и это отразилось на сердце. Схоронили мы его на Ваганьковском. Прошел почти год, как я не был на кладбище, и дал себе слово, что в день его рождения, обязательно поеду, положу цветы.
Тут мой сосед, широко открыл глаза и загадочно воскликнул, - Вам даже и в голову не придет - кого я там встретил? – и выдержав паузу , нараспев произнес, - Да, да, именно ее! Ту самую, молодую женщину, из первого ряда, что бывала на его концертах. Вы можете себе представить, мое искреннее удивление, когда на мой вопрос, была ли она знакома с покойным – ответила, - Это мой отец… Я так и сел на лавку, смотрю на нее безумными глазами, потом чуть опомнившись, - Вашу маму, - говорю, - случайно, не Надеждой зовут? - Вы ее знали?! - оживленно спрашивает она меня, вместо ответа. И тут, мне впервые в жизни, захотелось красиво соврать, сказать что да, еще как близко был знаком, что прекрасней женщины не встречал никогда в жизни, но я сокрушенно покачал головой, - Н-нет, но я прекрасно знал вашего отца, он был моим другом... - Мама умерла годом раньше, и все время просила только об одном, никогда не волновать его, моим дочерним появлением в его жизни… Она любила его до конца, так и не вышла замуж, хотя были достойные мужчины… Я слушал ее, и начинал узнавать в голосе знакомые, дорогие мне нотки, вспомнились зеленоватые глаза, а в лице, угадывались черты, навсегда покинувшего меня, друга.
[Скрыть]Регистрационный номер 0193285 выдан для произведения:
- Сейчас уже вряд ли кто помнит его имя, но тогда, весьма и весьма… Знаете, в толпе он выделялся, и даже очень, вы только представьте, хотя бы на минуту: благородный профиль, эта голова – красивые, седые волосы, да и вся внешность - широкая кость, высокий, хорош собой и конечно же голос, этот незабываемый голос. Но, несмотря на это величие, без всякого преувеличения, в нем жил ребенок... Особенно запомнились его глаза, большие и какие-то детские, чуть грустные, больные.
Так, или примерно так, рассказывал мне как-то сосед по комнате, об одном, довольно известном, в свое время, артисте. Разговор о нем зашел у нас случайно, не было даже малейшего повода для этого, хотя...
Я, той зимой, отдыхал в доме творчества под Москвой, и меня поселили в комнату с пожилым, тучным, но довольно бодрым, для своих лет, словоохотливым, неким - Александром Васильевичем. Он уже лет пять, как отошел от дел, но до этого работал долгое время администратором филармонии, а затем и Москонцерта. Мы быстро нашли общий язык, и однажды, коротая зимний вечер, совершенно неожиданно, разговор коснулся театра. Я был намного моложе соседа и мне хотелось больше слушать, тем более, что мои познания о театре были тогда ничтожны и малоинтересны.
-Познакомился я с ним на севере, - продолжил Александр Васильевич, - он тогда уже не играл в драмтеатре, ушел со сцены по причине инвалидности, ему отняли ступню, ходил он на протезе, припадая на левую ногу. Бродили разные слухи, будто он скрывался, но достоверно было то, что в начале войны он попал в плен. Вскоре бежал, долго пробирался к партизанам, тогда-то и отморозил ноги, что потом и аукнулось. Войну он закончил под Берлином, имел награды, но страх загнал его на север, посчитал, что ссылать дальше было уже некуда.
Вокруг него крутились сплетни, особенно по женской части, но театр всегда был щедр на сплетни, интриги, склоки и вообще, должен вам сказать, театр - вещь жестокая, уж вы, поверьте мне.
И вот представьте, неожиданно для меня, мы подружились, не могу сказать, чтобы «не разлей водой» ну, да и разница почти в пятнадцать лет, сами понимаете, но вот так сложилось, я прилип к нему, как банный лист. Он производил впечатление человека неустроенного, одинокого, однажды сам о себе как-то сказал – «перекати поле». О себе редко рассказывал, знаю только, что - рано лишился родителей, рос у тетки, где-то под Псковом.
Он не представлял себе жизни без театра, и стал читать со сцены стихи и прозу. Память у него была феноменальная, бывало, открою на любой странице небольшой томик стихов Пушкина, только начну, он уже машет рукой и сам продолжает, а как читал Чехова, Куприна… Ну, что вы!Одержимость какая-то жила в нем, но вот беда - пил, иной раз, дня три подряд. Ездил я с ним от театра по всей округе, был его, как это в старину называли – импресарио. Успех он имел грандиозный, люди, в то время, скучали по красивой, высокой поэзии. Голос, верите, у него был каким-то упоительным образом, завораживающим. Он потрясающе владел им, то отпуская, то придерживая, а тембр, в нем было что-то необычное, какая-то певучая грусть с неповторимым трепетом, и грусть эта была до боли знакомая, неотвязная, сладкая… Особенно, когда он читал «Даму с собачкой». Я не раз, ловил себя на том, будто нахожусь рядом с Анной Сергеевной и Гуровым.
Как-то, после концерта, за ужином, я его возьми и спроси, - Как это вам так удается брать за живое слушателей? – и для наглядности, я сочувственно потряс кулаками перед собой. - Понимаешь, Саня, - он меня называл нежно - Саня, - Жизнь никому, ничего, никогда не обещает…Мы все, точно бродим в ночном лесу, и немногим дано выйти на тропинку. Большинство, так и бродят без конца, от этого, видимо, звучит в нас какой-то неизбывный грустный мотив, о недостижимом что ли, и эта грусть - одна из основных струн в человеке. - А как же любовь? – не унимался я. – А что любовь, - и он, вдруг, пришел в приятное возбуждение, - Любовь… О любви часто рассуждают те, кто ничего в ней не понимает. Разве кто-нибудь придумал слова, которыми можно выразить это чувство. В этом чувстве неизбежно скрыта большая печаль.
Не помню, что тогда его так сильно взволновало, обычно замкнутый, немногословный, глянет только порой, иронично, и сразу поймешь - сморозил что-то не то, а тут неожиданно разговорился, да еще о сокровенном. И Александр Васильевич, почти слово в слово, начал пересказывать мне воспоминание своего друга.
" Было это перед самой войной, и жила во мне мечта - увидеть белые ночи в Ленинграде. Уговорил тетку написать письмо своей старой подруге, чтобы та приютила меня дней на пять, не больше. Приезжаю – мама родная – красотища! Вот оно, думаю, глупое, безмерное счастье. Хожу всюду, не могу найти себе место от сладкой душевной боли. Зашел как-то в кинотеатр "Баррикада", на Невском, сижу, смотрю, а рядом девчонка крутится - то направо, то налево. Не выдержал ее суетни, и говорю, - Если вам плохо видно, то давайте поменяемся местами, - и даже приподнялся. - Ой, спасибо большое, - тихо защебетала она и не глядя на меня, поменялись. Закончился фильм, выходим из духоты на улицу, столкнулись взглядами. – Спасибо вам, - говорит она, - Я так хотела посмотреть этот фильм, он последний день идет, а тут, - и она, смеясь, показала перед собой, воображаемую голову. Внутри у меня, что-то приятно защекотало, и я, краснея от смущения, возьми да и предложил, - Хотите я вас провожу, - и еще больше покраснел. Она посмотрела на меня, заметив мою робость, коротко, с врожденным кокетством, игриво ответила, - Попробуйте.
Жила она в доме на углу Марата и Невского в коммуналке с матерью. Пока шли, я, не приходя в себя, старался изо всех сил рассмешить ее, но у меня это плохо получалось, и вдруг она, словно выстрелила, - Вы, приезжий. Тут ко мне мигом вернулась уверенность, и я с вызовом выпалил тоже, - Да... а что? Неужели так заметно? И не дав ей сказать ни единого слова, выдал - что в Питере первый раз, приехал посмотреть белые ночи и вообще… Да, из провинции, ну и что? Она как-то озорно посмотрела на меня, улыбнулась своими зеленоватыми глазами и говорит загадочно, - Завтра после обеда, я могла бы вам показать город, если вы хотите, конечно? От неожиданности я ничего не мог говорить, а только кивал головой, в знак согласия, и расплывался в благодарной улыбке.
Где мы только с ней не были . Пять дней пролетели как миг. В последний день поехали в Петергоф, попали под дождь, и я набросил ей на плечи легкий дождевик, тут она вдруг, взяла меня рукой за талию, прижалась к плечу, и спрашивает шепотом, - Ты будешь мне писать? Она была так хороша, что я боялся на нее смотреть, сердце мое заходилось от свалившегося на меня, нечаянного счастья.
Письма писал я каждый божий день, иногда по два, а ровно через десять дней, объявили войну. Нашу часть, окончательно формировали в Волхове. Она приехала проводить меня на фронт, и мы два дня жили с ней, как муж и жена… Как сейчас вижу - состав уже тронулся, а она громко, чтобы услышал, - Помни, у тебя теперь есть я, - и так несколько раз, пока бежала за вагоном… Звали ее, Надя, Надежда. "
Рассказывает он это мне, - и тут, Александр Васильевич сделал паузу, - а я, верите, нет, чувствую, что он далеко где-то мыслями, помолчал и, словно спохватившись, - Веришь, Саня, у меня до сих пор звучат в ушах ее слова, никак не могу забыть.
Опустил голову, сидит отрешенно, потом налил себе стакан водки, залпом выпил, и я никогда не забуду, этого страшного, в своем диком отчаянии, вырвавшегося, из его больной души, - Эх-х-х, жи-и-знь!!! – и он, сколько было сил, хватил кулаком по столу так, что вся посуда разлетелась вдребезги.
И потом, сколько я не ездил с ним, он только однажды каким-то странным, неожиданным образом спросил, - Что бы я мог ей предложить а, Сань? Это жалкое прозябание на двадцать лет, без права выезда, и уход за инвалидом? Убей, не сумел бы я найти такие слова для нее. Нет, Саня, лучше уж здесь одному околеть, чем… Глаза его покраснели, и он отвел взгляд в сторону.
Прошло года три, я был вынужден, по семейным обстоятельствам, вернуться домой, в Москву. Работал в Москонцерте, разъезжал уже несколько лет по стране с концертами, и как-то однажды, вернувшись с гастролей, иду по Арбату, и кто-то сзади, словно в спину ударил, - Саня! Обернулся, смотрим, словно не узнаем, у него слезы на глазах, кинулись друг на друга, прохожие шарахаются в недоумении… Ну, что да как, где и надолго ли? В общем, помотался он по провинции, по-прежнему один и без работы.
На утро я в дирекцию Москонцерта, слава богу, долго не пришлось убеждать, тем более, что кто-то из дирекции на периферии о нем слышал. Короче, подписали договор, и вперед, под мою ответственность. Есть люди красиво стареющие, так вот, это о нем, только легкая хромота заставляла его ходить с тростью. Он, элегантно прихрамывая, выходил на сцену, неторопливо усаживался в кресло, выжидающе смотрел поверх первого ряда – все ли угомонились, и начинал незаметно погружать публику в трепет рассказа. Читал он превосходно.
Не забуду, когда мы были с концертами в Ленинграде, как раз, во время белых ночей. Его выступления были на «ура», чувствовался какой-то в нем подъем, вдохновение. Спрашиваю, - Что-то вы разошлись, поберегите себя, хватит ли вас на целый месяц? А он лукаво так: - Вы невнимательны, мой друг, даже не заметили, что уже в который раз, на первый ряд слева, садится одна и та же молодая женщина, вот и сегодня, снова с цветами, - и глаза его излучили радость признания. И действительно, на какой бы площадке он не выступал, непременно в первом ряду, сидела молодая, интересная женщина, на вид, лет тридцати.
Читал он в эти дни потрясающе, заставил даже купить в антикварном салоне, старинное кресло, темного, как йод, ореха. Резная, выгнутая спинка, была обита, как и сиденье, французским бархатом болотного цвета, подлокотники опирались на обнаженных нимф, а изогнутые ножки кресла, плавно переходили в лапы льва. Сидя в этом кресле, казалось, что он читает только для одной дамы, той, что сидит в первом ряду.
Из жизни он уходил тяжело, его мучили страшные боли в ногах и это отразилось на сердце. Схоронили мы его на Ваганьковском. Прошел почти год, как я не был на кладбище, и дал себе слово, что в день его рождения, обязательно поеду, положу цветы.
Тут мой сосед, широко открыл глаза и загадочно воскликнул, - Вам даже и в голову не придет - кого я там встретил? – и выдержав паузу , нараспев произнес, - Да, да, именно ее! Ту самую, молодую женщину, из первого ряда, что бывала на его концертах. Вы можете себе представить, мое искреннее удивление, когда на мой вопрос, была ли она знакома с покойным – ответила, - Это мой отец… Я так и сел на лавку, смотрю на нее безумными глазами, потом чуть опомнившись, - Вашу маму, - говорю, - случайно, не Надеждой зовут? - Вы ее знали?! - оживленно спрашивает она меня, вместо ответа. И тут, мне впервые в жизни, захотелось красиво соврать, сказать что да, еще как близко был знаком, что прекрасней женщины не встречал никогда в жизни, но я сокрушенно покачал головой, - Н-нет, но я прекрасно знал вашего отца, он был моим другом... - Мама умерла годом раньше, и все время просила только об одном, никогда не волновать его, моим дочерним появлением в его жизни… Она любила его до конца, так и не вышла замуж, хотя были достойные мужчины… Я слушал ее, и начинал узнавать в голосе знакомые, дорогие мне нотки, вспомнились зеленоватые глаза, а в лице, угадывались черты, навсегда покинувшего меня, друга.