ГлавнаяПрозаКрупные формыПовести → Облов. Часть I.

Облов. Часть I.

12 марта 2014 - Валерий Рябых
article200370.jpg
                                    
                                      Облов (повесть)
                               Часть I.

   
       Главка 1
      
       Унылое дымчато-серое небо низко провисло над источенным непогодой полем, над редкой рощицей, зябко накинувшей дырявый плат из пожухлой листвы, над речушкой, молча омывающей свои осклизлые берега. Вдали, у самого горизонта, синим размытым туманом ускользает кромка леса, чуть влево, за волнистой грядой холмов, нет-нет да блеснет маковка еле различимой церковки — там большое село. Внезапный колючий вихрь донес тревожный благовест... Туда, навстречу колокольному звону, увивается разбитая дорога — две колеи в колдобинах, заполненных мерзлой, давно стоялой и оттого прозрачной водицей. Порыв ветра не бередит ее гладь — так она холодна и тяжела.
       Одинокий всадник, осторожно выбирая провеявшую тропу, бредет, изредка резким подергиванием уздечки понукая коня. Должно, он совсем окоченел. Большая усатая голова в солдатской папахе силится как можно глубже уйти в воротник истертого полушубка. Порой конник пытается одернуть его куцые полы, прикрыть ноги в серо-зеленых бриджах, ему это удается совсем ненадолго. Он вжимает ляжки в бока лошади, рассчитывая поживиться у той крохами тепла, но тщетно. Лицо кавалериста, отороченное молодой курчавой бородкой с наползающими дугами усов, приобрело землистый оттенок. Лишь нос, испещренный густой сетью склеротических жилок, пунцовый, словно фонарь, указывает, что его владелец еще не совсем окочурился от холода. Глаза человека, глубоко упрятанные вовнутрь, испитой зеленью пробиваются из марева воспаленных белков. Но в них ни мысли, ни крохи чувств — одна стужа. Видевшая виды папаха налезла на брови, до половины прикрыв крупные благородные уши; из-под нее выскальзывают искрящие металлом волокна, толи волосы, толи иней тронул серебром истертое на сгибе руно.
       Вдруг наездник встрепенулся, встал в стременах, вгляделся вперед и, наконец, что-то различив, огрел коня плетью. Возмущенный жеребец, на миг присев, остервенело всхрапнув, ринулся в открывшуюся с бугра лощину, широко разметая в стороны комья земли из под копыт. Всадник и конь, сжатые в один упругий комок, словно камень, выпущенный из пращи, понеслись под уклон.
       Внизу, за поворотом, укрытая купами разросшихся блеклых осин, скученно спряталась деревенька. Вот и глубоко вросший в дерн верстовой столб с косо прибитой дощатой табличкой: «Гостеевка» — крупно значится на ней. Внимательно приглядевшись к коряво дорисованным буковицам, можно пониже разобрать: дворов — 43, муж. полу — 97, жен. полу — 112. Остается, правда, гадать — когда сия статистика изволила быть. До ржавчины выцветший шрифт режет глаза «ерами», отмененными новой властью. Конник с досадой хлопнул себя по колену, зло сплюнул (что-то, видать, не по нутру), однако все же тронул поводья и повернул в проселок.
       Навстречу, карабкаясь из недр балки, вылезла упряжка. Скверно дребезжит порожняя, обглоданная телега. Пегая лошадка, суча тонюсенькими ножками, упорно втягивает возок на бугор. Свесив опутанные онучами ноги, склонив чуть ли не по пояс, головенку в облезлом треухе, правит савраской неухоженный мужичонка, нелепо вздрагивая от тряски всей телом. Он вроде и не замечает верхового, заступившего ему путь. Смирная коняка, не зная, как ей быть, стала забирать в сторону. Подвода выбился из колеи, переднее колесо вильнуло, заехав в промоину. Резкий толчок вывел возницу из забытья.
       — Тп-пру, проклятая, ишь куда занесло! Стой, сволочь! — мужичок, по-прежнему не замечая высившегося над ним седока, стал понукать лошадку.
       Та, сердешная, обессилев, встала. Телега опасно накренилась и окончательно застряла в колдобине. Возчик, продолжая остервенело ругаться, спрыгнул с облучка, схватился за оглоблю, стараясь подсобить лошаденке.
       — Здорово живешь, дядя! — кавалерист приветствовал мужичка густым баритоном в меру выпившего и ладно закусившего человека. — Ты что, милой, заснул, поди... дороги не разбираешь?
       Наконец возница сподобился посмотреть на встречного, взглянул недобро, без боязни, сухими глазами.
       — Здорово были, коль не шутишь! — мужик по-деловому смерил конника долгим взором и с нравоучением в голосе выговорил. — Ты бы, товарищ, посторонился что ли... видишь, чай, какая оказия со мной приключилась? — ядрено сморкнувшись наземь, добавил. — Видать, это ты животину мою спугнул? Да я ведь тебе говорю! Чего встал как вкопанный?
       — Однако ты, дядя, неприветлив с незнакомым человеком? А вдруг я начальство какое, разве можно так грубо? — в тоне всадника сквозили неприкрытое ехидство и издевка.
       Деревенский человек сразу смекает, когда его принимают за быдло. Крестьянин обидчиво встрепенулся:
       — Езжал бы ты, гражданин хороший, своей стороной, не с руки мне тут рассусоливать с тобой. Вишь ты, — выговорил он в сторону, но довольно громко, — не угодил я, понимаешь, их благородию... — и вдруг поднял заносчиво голову. — Да кто ты такой, чтобы я тебе угождал? А ну, — мужичок по-серьезному разозлился, — освобождай дорогу, почто встал?
       Я погляжу, дядя, ты, похоже, агрессивный субъект! — верховой надменно осклабился. — Видать, давно по шапке не получал? Попотчевать тебя плеткой, чтоб не забывался? — и всадник засмеялся, захохотал презрительно, нагло, по-барски.
       — Ты контра, меня не тронь! Я те дам плетью!.. Я гад... — мужик значимо крякнул, — знал бы ты, на кого гонишь, я, чай, за советскую власть кровь проливал?.. А ты меня плетьми помыкаешь... В волиском захотел?! — и нагнулся к телеге, взялся шарить в ней.
       — Ах ты, образина! — ядовито выругался всадник, метнул коня вбок, выхватил нагайку и стал осыпать крестьянина круто поставленными ударами.
       Мужичок ужом извивался возле упряжки, потом не удержался, оскользнулся и рухнул в грязь.
       — Затопчу падлу! — громыхал вошедший в раж экзекутор. — Запомнишь, сука, Облова, попробуй скажи еще, как за Совдепию жопу рвал. Я тебя, сволочь, научу, как Родину любить. — Прекратив осыпать бедняка ударами, скомандовал: — А ну, встать! — и отвел коня чуть назад.
       Мужик кривобоко поднялся с земли, побелевшие губы плаксиво кривились, по щекам катились крупные слезы. Он попытался утереть их рукавом армяка, но лишь вымазал лицо грязью. Его всего трясло, как в лихоманке, и, видать, ноги его еле держали... но вот он сладил с собой.
       — Ваше сиятельство, ваше благородие, простите меня, дурака!.. Я ведь не знал, что вы и есть тот самый — господин Облов. Простите, Христа ради, не бейте, у меня детки малые, пощадите...
       — Ишь ты, деток он вспомнил, на жалость давит... — Облов по-удавьи вперился в крестьянина. — Больно стало? А мне — не больно, когда каждый хам на меня будет голос повышать? — и вдруг с нарастающей угрозой вымолвил. — Да ты еще воевал против нас?.. Царя, веру, выходит, продал!.. Иуда! — Облов запустил кисть за полу тулупчика, пальцам было тесно, он рванул застежку и выхватил из подмышки блестевший вороненой сталью браунинг. — Карать! Карать! Нещадно карать! Сволочь краснопузая! — его глаза налились кровью, изо рта брызгала слюна.
       Мужичонка в ужасе рухнул на колени, простер руку ладонью вверх:
       — Барин, пощади, помилуй, век бога за тебя молить буду! — бедняк запричитал в голос.
       Облов, по началу направив ствол в человека, отвел его в сторону, должно все же тронутый мольбами хлебопашца. Но не пропадать же пуле... Не долго раздумывая, не целясь, он хлестко разрядил револьвер в мирно стоявшую поодаль лошадку. Та навзрыд всхлебнула воздух, но легкие отказались служить ей, она как-то вякнула не по-лошадьи и рухнула набок, всего лишь разок дернув голенастой конечностью.
       — Гм... — хмыкнул Облов, — неужто с одного раза уложил? Да уж, попала, бедолага, под раздачу...
       — А-а-а! — резанул сырой воздух душераздирающий крик крестьянина.
       У Облова передернулось все внутри, возникшая шальная бравада мгновенно улетучилась. Картина, теперь представшая перед ним, была удручающей.
       Бедняк, вознеся руки долу, дико вопил. Его помутневшие от горя глаза, невидя, вопрошали, казалось, к самому Богу. Отвисшая конвульсивно дергающаяся челюсть с всколоченной бороденкой своим оскалом напоминала жуткие черепа на развороченных взрывами могилах — Облову стало не по себе. Он машинально подстегнул жеребца ближе к мужику. Когда взгляд обезумевшего возницы уловил фигуру всадника, разум стал постепенно возвращаться к нему. Мужик судорожно опустил руки, сомкнул губы, но свалившаяся беда, потеря животины-кормилицы невыносимо жгла его сознание. Он бессильно замотал головой из стороны в сторону. Спустя минуту, преодолев отчаяние, хрипло выдавил пересохшим ртом:
       — Эх, барин, барин... Зачем ты лошадь-то?.. Уж лучше меня бы порешил... Как я теперь домой-то вернусь? Что я делать-то стану, скажи мне на милость? — и, свесив белесый чуб, беззвучно заплакал.
       Смущенному Облову пришлось усилие воли превозмочь себя. Он тронул плечо мужика рукоятью плети:
       — Ну ладно, земляк, не убивайся уж слишком. Погорячился я... Да ты сам, братец, виноват. Чего уж там? Будет тебе новая лошадь... с коровой и овцами в придачу. Не вой только, накось, вот возьми...
       И он поспешно вытащил из френча увесистый бумажник. Мужичок распахнул глаза, разом зажегшиеся надеждой, они цепко следили за действиями всадника.
       — Получи! — Облов подал бедняку портмоне.
       Тот робко протянул выпачканную черноземом руку, но наивно не решался ухватить тисненую золотым узором кожу.
       Бери! — Облов оттолкнул от себя тугой кошель. Тот мигом врос в сомкнутые пальцы крестьянина.
       Мужичок ошарашено смотрел на Облова, не веря своему счастью, происшедшее его словно парализовало.
       Облов сжал стремена, рывком натянул удила и, не оглядываясь на изумленного возчика, повернул и галопом поскакал обратно.
       Крестьянин машинально, в каком-то забытьи, расстегнул портмоне. Разложенные по кармашкам ассигнации заворожили его. Мужик, еще не войдя в разум, вскочил, отчаянно замахал руками, закричал истошно:
       — Барин! Господин Облов! Денег много, слишком много! Куда мне столько?!
       Но всадник уже скрылся за бугром...
      
       Главка 2
      
       Густая мгла, наползая со всех сторон, в какие-нибудь полчаса охватила все небо, и лишь далеко на западе, противостоя силам тьмы, светилась тонкая полоска горизонта. Разводя твердь земную и небесную, она, словно маяк, призывно влекла к себе. Оставаясь недостижимой гранью степного простора, она рождала странно гнетущее чувство обреченности и одиночества.
       И даже там, на грани земли и неба, когда зачернел смутный абрис, очертивший едва различимый облик коня и всадника, мир остался пустынен. Что может изменить в бездне пространства одинокий странник? Пройдет мимо и канет в небытие, исчезнет, не оставив следа, возникнет из ничего и ускользнет ни во что, будто шепот ковыля от порыва ветра.
       Наездник втягивался в ночь, все более и более удаляясь от живительной полоски света. Вырастая из нее, он наконец перерос сужающуюся ленту заката. Вот она своей верхней кромкой едва достает до холки коня, вот она уже стелется меж его голеней, вот она уже вбивается копытами в прах... Тонкая сужающаяся полоска света на горизонте, еще миг, и она исчезнет, поглотится тьмой.
       Облов, понурив голову, погруженный в свои думы, машинально правил конем и не заметил, как очутился во мраке ночи. И только когда промозглая мгла, завесив обзор, окружила его непроницаемой стеной, он взволнованно завертелся в седле, стараясь отыскать хоть малейшую кроху света, хоть мизерную искорку огня — но тщетно. На небе ни звездочки, на земле ни проблеска... Коннику стало тревожно. Саднящая унылая боль стиснула душу, породила уж вовсе невеселые мысли. Нет, он не страшился ночного одиночества, за последнее время он сжился с ним. По сути, оно стало единственным типом его существования — естественной средой обитания (как мог бы изречь учитель гимназии, в меру ученый, в меру банальный). Облова не пугала темнота, наоборот, она была ему с руки. Он опасался внезапной встречи, случайного столкновения с людьми, которыми будет опознан, с людьми, задача которых — схватить его.
       Именно сейчас как никогда отчетливо осознавалось, что он — Михаил Петрович Облов поставлен вне законов людского сообщества. Что он, подобно татю, пробирается в ночи, панически страшась быть пойманным, отловленным, как дикий зверь. А страх, животный страх, засевший в его теле, — это боязнь грядущего возмездия. Да, ему, белому офицеру, волей случая ставшему главарем бандитской шайки, более двух лет терроризировавшей половину губернии, не будет пощады, и он наверняка знал это. Человек, вычеркнутый из привычного мира людей, он был зол на все человечество. Горькое чувство изгоя породило садистскую жестокость, его натура стала натурой мнительного карателя. Единственными началами, которыми он теперь призван руководствоваться — являлись ненависть и злоба.
       И то, что сегодня по утру он не пристрелил своенравного землепашца, было чудно ему. Сам этот факт выпадал из привычной, давно отработанной схемы поведения, цепи смертей, всюду сопутствующей гонимому атаману. Уж не признак ли это конца? В волчьем положении Облова — сентиментальность уже поражение, крышка...
       Вдруг конь под ним встрепенулся, напряг удила, нервно ускорил ход. Облов насторожился, по-звериному напрягся, стараясь обострить собственное чутье. И вот ноздри его уловили запах жилья. Слабый, чуть горчащий дымок повеял со стороны. Навострив зрение, всадник различил, как сквозь густую тень поодаль стали прорастать контуры хуторских построек, перемежаемые плотными кронами деревьев.
       Облов облегченно перевел дух. Перед ним раскинулся хутор его бывшего вахмистра Дениса Седых — цель пути. Верховой пришпорил жеребца. Тот, почуяв ночлег, не заставил себя понукать. Вскоре их встретил злобный лай цепных псов. Поравнявшись с мрачно высившейся ригой, всадник спешился, справил малую нужду и, взяв коня под уздцы, зашагал вдоль повалившегося плетня. Приземистый дом фельдфебеля довольно долго стоял, погруженный во тьму. Но вот в одном из окошек сверкнул огонек, потом он разросся, заполняя весь оконный проем, наверное, засветили лампу. Оранжевый шар суетно стал перемещаться по дому. Донесся скрежет отворяемой двери, пахнуло кислыми щами. Наконец, на вросшем в землю крыльце выросла крепко сбитая мужская фигура. Хозяин в накинутом на исподнее полушубке, вздымая кверху трескучий керосиновый фонарь, хриплым голосом вопросил:
       — Кого тут черти носят? А ну — отзовись! Не то — сейчас кобелей спущу! Со мной не шути! Кто тута?
       — Тише, Денис Парамонович, не ори, — в меру глухо окликнул его Облов. — Это я, Михаил Петрович.
       Господин подполковник? — удивленно переспросил хуторянин. — Эка вас по ночам-то носит? — и, не скумекав, что сказать дальше, гневно обрушился на собак, стараясь унять не шутку разошедшихся сторожей.
       Облов подошел к крыльцу, поравнявшись с мужиком, протянул тому руку.
       — Ну, здорово, Парамонович, сколько лет, сколько зим?.. Принимай нежданного гостя, — и, исключая всякие возражения, добавил, — Куда коня-то поставить?
       Седых засуетился, залепетал приличествующие в таком разе слова, подхватил у гостя удила, пригласил в дом. Облов неспешно прошел в сенцы, вытер сапоги о брошенные у входа дерюги, обождал хозяина. Они рядком вошли в низенькую горенку.
       — Разоблачайтесь, Михаил Петрович, будьте как дома... — угодливо залебезил Денис. — Сейчас что-нибудь сгондобим перекусить... Дарья! — шикнул приказным тоном, — вставай, баба, у нас гость дорогой!
       — Кого там нелегкая принесла? — из внутренних комнат раздался грудной, заспанный женский голос, послышался скрип кровати, и кто-то тяжело спустился на пол.
       — Вставай дура быстрей, не тянись коровища! — негодовал муж.
       Облов повернулся к сослуживцу, улыбаясь, разглядывал своего фронтового товарища. Денис был высокий, чуть сутуловатый мужик типично крестьянской внешности, однако бритый, без усов. Его нос, щеки, крутой лоб были изрядно потрепаны годами (явно за сорок), но тело еще мускулисто и пружинисто гибко. Седых, прыгая на одной ноге, уже натягивал затрапезные порты и... говорил, говорил, говорил...
       По тому, как он нес всякую чепуху, Облов смекнул, что внезапный визит бывшего батальонного командира поверг вахмистра в самый настоящий шок. Определенно, Седых наслышан о «подвигах» Михаил Петровича, оттого уже загоревал, предвкушая неизбежные в таком разе беды от новой власти. Да и кому она нужна при такой жизни, эта головная боль. Облову стало любопытно наблюдать, как Денис пытается скрыть свой испуг за нагромождением слов, за широкими жестами, за уж больно прыткой суетой.
       Но вот объявилась хозяйка — женщина лет тридцати пяти, исполненная негой со сна и пышущая жаром. Ее обнаженные по локоть руки, пухлы и белы, видимо, столь же сдобны были и груди, что нескромно выпирали в вырез сорочки. Ее лицо, чуть припухшее в скулах, насмешливо щурилось, подбородок задорно подрагивал — вся она была какой-то светлой, земной. У Облова от такой «милашки» потеплело внизу живота...
       Улыбаясь, кося на гостя глазом, она отстранила бестолково снующего мужа и деловито принялась накрывать не стол. Сконфуженный Денис, недоуменно пожав плечами, кивнул командиру, приглашая того в комнаты. Облов поднялся, пошел следом и вдруг по наитию оглянулся на хозяйку. Казалось, она не обращала внимания на гостя, ее движения были свободны, раскованы, лишены присущей крестьянкам скромности в отношении к посторонним. Дарья, низко наклонившись, доставала из потемневшего ларя кухонную утварь. Ситцевая полупрозрачная юбка, натянувшись, туго охватила ее упругий, немного тяжеловатый зад, обрисовала складками ее широкие ладные бедра. Разогнув спину, женщина лениво одернула топорщившуюся ткань, разгладив ее на ляжках и ягодицах, при этом лукаво взглянула на замешкавшегося Михаила Петровича. Ее глаза как бы спрашивали: «Ну, хороша ли я, офицерик?!» Сердце Облова забилось резкими толчками, плотские желания пронеслись в мыслях, он сглотнул комок пресной слюны, потупил взор и шагнул в залу.
       Хозяин тем временем, приспособив покрытый плюшевой скатертью стол, раздирал вчетверо сложенный лист газеты на аккуратные полоски. Протянул гостю расшитый узорочьем кисет, предлагая закурить. Облов машинально скрутил козью ножку, рассеянно набрал самосаду, как-то неуверенно засмолил цигарку. Определенно ему хотелось что-то уточнить у Дениса касательно его супруги, но он не решался, понимая неуместность своего интереса. Подавив возникший соблазн, взялся разглядывать убранство комнаты.
       Седых был не просто зажиточный и крепкий мужик, он принадлежал к разряду редких крестьян-однодворцев, способных при случае и помещика за пояс заткнуть. И ключевым тут считалась не финансовая его состоятельность (хотя деньги у Дениса водились), основным являлось общепризнанное уважение мужиков к его личным качествам. Окрестные крестьяне еще до германской войны избирали Седыха в советчики, в арбитры мирских дел. Он посредничал в тяжбах общины с помещиком, с земством, с управой. Надо сказать, что Денис Парамонович занял таковое положение отнюдь не от великого ума, да и силой выдающейся не вышел. Умел он, правда, многозначительно молчать, вовремя поддакнуть, вовремя посочувствовать... Но решающим же обстоятельством являлось то, что мужик умел формулировать особую, лишь им увиденную правду, облечь ее в доходчивые слова... и самое интересное — всем эта правда была любезна. Да и на фронте, призвавшись ефрейтором (еще с японской), он дослужился к шестнадцатому году до широкой нашивки на погоне.
       Внутреннее убранство дома вахмистра напоминало интерьер зажиточного мещанского семейства. В простенке вытянулось мутное трюмо, обрамленное багетом с виноградными гроздями. В углу поблескивала лаком точеная этажерка, ее полки покрывали вышитые крестиком салфетки. Возле оконца примостился окованный полосами тисненой позеленевшей меди старинный сундук. Наверняка в его недрах хранилось женино приданное, плотно утрамбованное, пересыпанное специальным табаком от моли. Вдоль стен, по-лакейски изогнув спинки, выстроились венские стулья, уже порядком продавленные, поизношенные временем, они, видимо, перекочевали в дом Дениса из разоренной лихолетьем и мужиками барской усадьбы. В дверном проеме из спальни бросалась в глаза громоздкая кровать, украшенная никелированными перильцами и литыми шишечками на стойках. И, наконец, массивный стол посреди залы (овальный, с изогнутыми ножками, устланный малиновым плюшем) окончательно придавал жилью солидную степенность.
       В красном углу горницы поблескивал серебристой фольгой большой иконостас. Язычок пламени лампадки, колеблемый неосязаемым потоком воздуха, отражаясь в суровых ликах святых, придавал им проницательно-суровое выражение, казалось, что грубо намалеванные парсуны оживали.
       Облов подошел к иконам. Одна из почерневших досок возбудила его воображение: — Иоанн Лествичник?! По узкой шаткой лестнице, диагональю пересекавшей поле иконы, взбирается долу людская вереница в длинных библейских одеждах, должно, души умерших. Верхний конец лестницы приставлен к овальному проходу, где царственно восседает Иисус Христос, вознесший десницу навстречу идущим. В противоположном углу, сверху — группа ангелов, склонив головы, скорбно наблюдает за сей процессией. Первыми, робко ступая на перекладины, вздымаются праведники, их взоры устремлены на Христа, они благоговейно зрят лишь его одного. За ними следуют чада более обмирщенные.... Иные из них озираются назад, иные спотыкаются, есть и такие, что, не удержавшись, кубарем скатываются вниз, и тотчас увлекаются в адскую геенну снующими по низу бесами. В самом низу иконы, у подножья — толпа мирян взирает на извечный исход. Лики их смутны, ничего нельзя прочесть в них, хотя и эти страждущие люди вот-вот начнут выстраиваться в очередь для уже собственного восхождения.
       С чисто утилитарной точки зрения эта икона написана в наивно-примитивной манере. Как могло показаться на первый взгляд, богомаз просто грубо пересказал затасканный евангельский сюжет. Но если поглубже вглядеться, вдуматься — то чувство, владевшее иконописцем, становится донельзя открытым. Явно пелагианский, еретический сюжет. Бог наделил человека свободой воли. Только человек один, он — хозяин своей судьбы. Стоит шагнуть не так, оступиться, уронить, расплескать собственное я, как мигом низвергнут в Тартар. Рассчитывай лишь на себя самого! Христос только протягивает, но не подает руки. Ангелы сокрушаются по грешнику, но не поддерживают его, не вырывают из лап прислужников сатаны. Неужели таков опыт человечества, такова логика нашей жизни — лишь ты сам причина всех своих бед, и воздаяние тебе обусловлено только самим тобой. Для чего тогда искупительная жертва Христа, зачем тогда — христианство вообще?!.
       Облов, задумавшись, отошел от иконостаса. Душа его была не на месте. Лествичник зримо напомнил Облову его свершившуюся обреченность, по пятам преследующую неминуемую погибель.
       Внезапно меланхоличный настрой прервали две белобрысые детские головки, что, украдкой подглядывая за чужим дядькой, нечаянно высунулись в проем занавески, отделяющей залу от темной, незамеченной ранее боковушки. Облов усмехнулся про себя, показал им рогатую козу. Головки шустро спрятались. Отец цыкнул на ребятишек. Облов вяло вступился за них.... Приголубить бы детишек, похвалить их перед отцом, просто приветить их — ему было совсем невдомек, тяжелый камень лежал на сердце. Ни во что не хотелось вмешиваться, ни что не радовало, ни к чему не хотелось приложить своих рук — все чужое, он сам всему чужд. Он уже не принимал этого мира.
       Хозяин, конечно, почувствовал несколько удрученное состояние гостя, перестал докучать пустой болтовней и донимать праздными расспросами, не лез в душу с идиллическими воспоминаниями. Облов заметил это и был признателен Денису за сдержанность и душевную деликатность.
       Он намекнул мужику: — не мешало бы побриться... Тот мигом достал бритвенный прибор, сбегал за кипятком. Наводя лезвие на широком ремне, Седых вознамерился предложить свои услуги в качестве цирюльника, но Облов воспротивился. Он любил сам намыливаться пеной, ему нравилось срезать поначалу неподатливую щетину, ощущать бритвой эластичную податливость кожи и видеть ее последующий глянец. Да и вообще вся процедура бритья доставляла Облову несказанное удовольствие, очищала от какой-то внешней и внутренней коросты, уравновешивала, возвращала веру в собственные силы, в собственную значимость, наконец.
       И вот иссиня выбритый, похудев и помолодев лицом, похорошевший Облов внезапно нагрянул на кухню. Хозяйка, разомлевшая у раскаленной плиты, ошарашено уставилась на Облова. Определенно, ее поразило, как изменчив человек, — недавний щетинистый проходимец с обветренной мордой внезапно превратился в моложавого красавчика с лоснящимся подбородком и франтоватыми усиками.
       Удивленно проведя тыльной стороной ладони по взмокшим волосам, утерев бисеринки пота со лба и висков, она вдруг вся встрепенулась, как-то напряглась, сгруппировалась. Облов заприметил, как женщина, прерывисто задышав, расцвела прямо на глазах, раскрылась вся навстречу ему. Всем своим нутром он ощутил призывные толчки ее сердца. Дарья, будучи красоткой, ведала колдовство своих чар, напевно растягивая слова, пригласила к столу.
       Она все больше и больше занимала, поглощала воображение Облова. Ее певучий, вкрадчивый голос, будто ударами бича, обжог его уши, и уже, казалось, все тело осязает сладость звуков, исторгаемых ее чувственным ротиком. Такая томительная сладость, словно с тебя содрали кожу, и оголенная плоть, усыпанная мириадами нервных окончаний, неистово реагирует на всякий звук, запах, порыв, жест — любой импульс, производимые телом Дарьи.
       Он, ни мало не стесняясь ее мужа (своего сослуживца и помощника), голодным волчьим взором пожирал женщину. Она до дрожи в коленях нравилась ему, он хотел эту бабу, он уже любил ее как суженую.
       Наполнили стаканы, гость настоял, чтобы Дарья налила лафитник и себе. Та ничуть не смутилась. Денис Парамонович было возразил, мол, негоже бабе влезать в мущинскую компанию, но та нагло съязвила мужу, что не видит большой разницы между ним и собой. Мужик взъерепенился, стал было подыматься из-за стола с перекошенным от негодования лицом. Дарья же задорно засмеялась, игриво озираясь на Облова, замахала на мужа руками. Денис умолк, поник, смирился со своей участью подкаблучника (его командир уже догадался об этом).
       Самогон-первак могутно пошел по жилам, зашибаюче ударил в голову. Облов прекрасно осознавал, что никуда не годиться заигрывать с бабой в присутствии живого мужа. Но еле пересилил себя. Намеренно затянул, укрощая дьявольский соблазн, совершенно беспредметный разговор с хозяином.
       Они уже с полгода не встречались. За это время банда Облова, или как он ее наименовал — эскадрон, была полностью развеяна отрядами ЧОНа и милиции. Подавляющее большинство повстанцев-бандитов пришло с повинной, немало просто полегло в перестрелках, нарвавшись на засады, оставшихся переловили, судили трибуналом и отправили в места не столь отдаленные. Удалось скрыться самому Облову да небольшой кучке особенно близких и преданных ему головорезов. Почти все они подались куда подальше, кто в Ростов, кто в Саратов. Сам Михаил Петрович все лето отсиживался в первопрестольной, носа не казал дальше Замоскворечья, но потом сошелся с осевшими в Москве офицерами. Дальше больше, его свели с цивильными вкрадчивыми старичками, по их указке он отправился в родную губернию — «зондировать стратегическую обстановку». Но сложилось все как-то нелепо и по-дурацки. Пришлось инкогнито мотаться из города в город, из села в село, прежние связи в основном были порушены, новых же завести почти не удалось. В конце концов его опознали в Козлове на вокзале, пришлось уходить, отстреливаясь, благо по ночному времени посчастливилось скрыться «на ямах» у знакомой вдовы-шинкарки. На сведущую ночь он ушел из Козлова, как думается — навсегда. Теперь уже дней пять шастает по окрестным уездам, где только не побывал в попытке подсесть на проходящий поезд. Сегодня вот довелось заночевать у бывшего ординарца и вахмистра Дениса Седыха.
       Облов держал Дениса на самый крайний случай. В банде Седых не состоял, Облов прекрасно осознавал, что рано или поздно ему понадобится такой человек, не замаранный кровью, пользующийся авторитетен у простого люда, человек, который не продаст и в тоже время не вызовет подозрений. Одним словом, комбат держал вахмистра про запас, для себя самого. Естественно, он приручил уже не подчиненного ему унтер-офицера, тому не раз перепадал жирный куш с погромных набегов банды, оно и понятно, с Денисом Облов мог не таиться. Сам Парамонович, разумеется, уважал бывшего командира, почитал при их встречах того за благодетеля. Но крестьянским умом отчетливо понимал, что рано или поздно придет час, когда радетель потребует отслужить. И вот, видать, настал тот час?.. Денис, пересиливая собственный страх за свое будущее, покорно поддакивал Облову, всячески льстил, так что нельзя было представить более неинтересного собеседника.
       Но и в голове Облова засели совсем иные мысли и чаянья, он терпел, ерзал и все же не удержался. Якобы в шутку попросил, чтобы вахмистр официально (а на деле поближе) познакомил его со своей второй половинкой. Денис по-бараньи захлопал ресницами, не ведая, с чего начать. Но сама хозяйка оказалась не робкого десятка, назвалась Дарьей Саввичной. Начался чудной и непутевой треп, сплошная собируха. Перескакивали с пятое на десятое и пили, пили...
       Наконец Облов изрядно охмелел. Перед его глазами неотрывно сновали белые полные руки Дарьи, ее чистенькие пальчики теребили концы шали и расправляли оборки кофты, приглаживали и без того гладкие, зачесанные назад русые волосы. Особо внимание захмелевшего атамана влекли круто вздымавшиеся груди женщины. Душил соблазн — схватить, стиснуть, неистово месить их ситное тесно. Страсть волнами накатывала на него, как на застоялого жеребца. Он делал вид, что хочет курить или хочет соленого огурца, но не мог оторвать глаз от этой напасти. Экая ты сатана — Дарья Саввична?! Однако пришла пора ложиться спать.
       Дарья встала из-за стола, повиливая широким задом, направилась в сенцы. Облов, сощурив веки, стараясь не выказать свой похотливый интерес Денису, жадно наблюдал за женщиной. Она вскоре вернулась, прошла мимо, зазывно поводя влекущими бедрами, Облов через силу еле сдерживал себя. Денис показал приготовленное место для сна.
       Слегка пошатываясь, гость прошел в узкую комнатенку, плюхнулся на свежезастланную лежанку, в раскорячку стал стягивать вросшие в ноги сапоги. Распространяя пряно-медовый запах, впорхнула Дарья. Насмешливо и в то же время с загадочным намеком посматривая на постояльца, она взялась сбивать большую рыхлую подушку в цветастой наволочке. Облов от накатившего вожделения заскрипел зубами. Хозяйка низко пригнулась, пытаясь пристроить подушку в изголовье кровати. Облова опалило ее горячее дыхание, голова пошла кругом, он попытался по-простецки намеренно грубо облапить женщину. Ловко, по-кошачьи увернувшись от его растопыренных рук, она интригующе поднесла пальчик к вытянутым в дудочку губам. Не составило труда сообразить, что Дарья согласна... но пока муж крепко не заснул, придется подождать. Он по-юношески уступил, сотворив при этом физиономию неистово алчущего фавна, полагая, что Дарья окончательно растает от выказанного им страстного нетерпения. Обольститель из него был никудышный, он понимал это, но уже как-то свыкся, что в последнее время женщины покоряются ему безоговорочно из одного страха, но здесь был совершенно иной случай, явное взаимное влечение.
       Так что деваться некуда, подвыпивший ловелас настроился ждать обольстительницу. Дарья почему-то долго не шла, порой из горницы проникал взаимно раздраженный шепот супругов, долетали фразы откровенной брани. Михаил Петрович стал прислушиваться. Дарья, как свойственно самочинствующим женам, всячески попрекала мужа, откровенно «пилила» его, тот матерно огрызался. Облов попытался вникнуть в суть их конфликта, но что-то никак не схватывал. Потом в голове началось мутиться, наползла тяжелая гнетущая хмарь, он пьяно заснул.
       Пробуждение его было беспросветно тоскливо, с похмелья ныло все тело, саднило под ложечкой, к горлу подступала горькая тошнота. Он вспомнил о вчерашнем прелюбодейском соблазне, но душа не лежала даже к этим воспоминаниям. Жаждалось одного — опохмелиться. «Опоили, гады, дурманом...» — зло подумал он. Насилу оторвавшись от постели, присев на краешек ложа, стал медленно одеваться. Неимоверная слабость оплела его плоть, он закашлялся, заперхал по-стариковски, следом невольно грязно выругался. Тут вдруг распахнулась линючая занавеска, и в проходе комнатушки предстала Дарья Саввична. Облову, если быть до конца честным, было совсем не до ее прелестей, толком он и не смотрел на женщину, одного единственного взгляда было достаточно — она показалась ему раскормленным куском мяса, да и только...
       Дарья же, снисходительно поглядывая на поблекшего кавалера, с неприкрытой язвительной насмешкой спросила, церемонно поджав губы:
       — Как, Михаил Петрович, изволили спать-почивать? Какие такие сны видали? Уж больно вы ночью-то храпели. Я ажник, до самого утречка глазонек не сомкнула...
       — Извиняй, Дарья Саввична, — было стыдно, в столь дурацкой роли боевому командиру быть не пристало, Облов попытался усесться потверже, но как-то все валило набок. — Лишку, видать, перебрал, должно зело силен ваш-то первачок, начисто сбил меня с седла! — И вдруг он подловил себя на том, что подделывается под говор этой селяночки, уничижает себя нарочно, представляется неотесанным болваном в надежде получить снисхождение. Облов про себя желчно усмехнулся: «Дошел, однако, герой, перед бабой оправдываешься...»
       Собрав остатки воли в кулак, решительно встал, для виду лениво потянулся и, напустив иронический тон, выговорил густым баритоном:
       — А что, Дарья Саввична, не найдется ли у вас жизненный эликсир? Отвратительно, видите ли, себя чувствую, помогите, полечите меня, голубушка...
       — Вас че, опохмелить что-ли? Так бы и сказали, пойдем-ка в горницу, — и она резко повернулась, запахнув разлетевшуюся юбку, картинно очертив свою ладную фигурку.
       — Хороша все же бабенка! — оттаяв сердцем, отметил почти протрезвевший Облов.
       Заглотав полстакана ядреного самогона, выдержав набежавший позыв рвоты, Облов ощутил умиротворение и благодать. Он улыбнулся радушной хозяйке, даже как-то затейливо подмигнул ей и, опомнившись, спросил:
       — Дарья Саввична, а где наш Денис Парамонович, куда он подевался?
       — Да вышел к скотине, корму пошел задать, да и вашего коника надо обиходить. Ладный у вас конек-то какой...
       — А что, Дашенька?.. — позвольте мне вас так называть, — Облов налил еще рюмашку верхом и мигом опорожнил ее. — А, что Дашенька, не скучно ли тебе тут, на отшибе, поди, печалишься, красавица?
       — А чего мне скучать-то? У нас с Денисом, сами видите, — хозяйство, опять же... детишки у нас, нам некогда скучать, — бодро заключила она.
       — Н-да?.. — Михаил Петрович сразу и не нашелся, что ответить. — По-моему, ты, Дашенька, не права, совсем не права. Такая интересная женщина и, так сказать, похоронила себя в этой дыре, засела в глуши на хуторе. Бог ты мой, какая дикость!.. Так нельзя, надо жить для себя, для радости, а ты целиком отдала себя в крепость Денису Парамоновичу. Он, верно, и не сознает, что ты за прелесть такая?.. Ты, правда, весьма пригожая, в тебе есть даже что-то царственное, высокое... Надеюсь, ты понимаешь меня? — Облов знал, что мелет несусветную чушь, но, начав приступ, остановиться было уже никак нельзя.
       — Да как не понимать... Я ведь многим нравилась в девках. За мной и землемер Павел Сергеевич бегали. Ухаживал, ухаживал... он распинался, распинался, да только я не про него, уж больно он мозглявый, плюгавенький, пищит по-птичьи...
       — Ха-ха! Землемер какой-то... говоришь, да уж, интересные у тебя были кавалеры?.. — Подспудно Обловым опять овладела вчерашняя страсть, и она стала захлестывать его. — Позвольте, Дашенька, красавица моя ненаглядная, позволь, я тебя поцелую!.. Уж очень ты мне, девочка, нравишься... — он подошел к ней вплотную.
       — Да что вы, Михаил Петрович, ребятишки тут у меня, — а сама вся зарделась, затрепетала...
       Облов стиснул желанную женщину в своих объятьях. Никогда еще так податливы не были женские груди, никогда еще так сладки не были женские уста, шейка, плечики. Он подхватил Дарью на руки и, как перышко, отнес к себе в закуток. Женщина сомлела от его ласк. Заголившись, она покладисто позволяла делать с собой все, что подсказывала Обнову страсть...
       Внезапно вороньим карканьем разнесся корявый голос Дениса. Мужик окликал свою жену, он уже искал ее по всему дому и не находил. Облов судорожно взялся застегивать гульфик галифе, а Дарья одергивать с потного тела задранную под горло сорочку, как вдруг на пороге выросла фигура Дениса. Раскрасневшиеся лица гостя и супружницы, застрявшая на бедрах сорочка жены, сама нелепая сцена их уединенного пребывания «с потрохами» выдали их. Денис ошеломленно схватился за голову и дико заревел: «А-а-а!». Облов даже порядком струхнул. Дарья же в испуге оступилась и упала спиной на кровать. Пытаясь найти равновесие и приподняться, она заголилась и, уже парализованная стыдом и страхом, поджав ноги к груди, отодвинулась к стенке. Женщина судорожно пыталась прикрыть ощерившуюся промежность, и это окончательно взорвало Дениса. Мужик, вопя, выбежал из спальни. В столовке раздался несусветный грохот, что-то дребезжащее рухнуло с высоты, что-то дробно рассыпалось по полу.
       — Как бы ни случилось беды?! — пронеслось у Облова, он резво выскочил в горницу.
       И в тоже мгновение туда разъяренно ворвался Денис Седых. В его руке сверкал отточенным лезвием широкий плотницкий топор.
       — Зарублю сволочей, зарублю!
       Истерично завизжали за перегородкой ребятишки, но Михаил Петрович не слышал их воплей. Давно заученным приемом, ловко изогнувшись, он перехватил занесенную руку своего вахмистра, мгновенно прикинул, стоит ломать ее или нет, но не стал, просто вывернул как можно сильней. Мужик истошно взвыл, но уже от боли. Облов вырвал топор, отбросил его в сторону. Мгновение подумал и для полного контроля над ситуацией, бойцовским ударом в челюсть начисто вырубил несчастного хозяина. Нокаутированный Денис мешком рухнул на пол.
       Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — Утирая холодный пот, с трудом подбирая слова, произнес Облов. — Как теперь выкручиваться то?
       Но что это? Словно разъяренная фурия, на гостя набросилась уже сама хозяйка. Визжа недорезанным поросенком, Дарья сиганула ему на плечи, кошкой вцепилась в волосы. «Вот б****!» — мелькнуло у Облова. Он перехватил ее за талию и сорвал с себя, как измокшую под ливнем шинель.
       Женщина отползла к окну, уткнулась в крышку сундука и зашлась в беззвучном плаче. Облов, еще в ступоре, тупо смотрел на невольно обнажившиеся прелести Дарьи и вдруг просветленно осознал, что опять хочет ее...
       — Пропал, совершенно пропал... — наконец разум вернулся к нему.
       Застонал, приходя в сознание, поверженный Седых. И вот, очухавшись, он зачумлено отсел к стене, вертя большой башкой из стороны в сторону и недоуменно ощупывая разбитую скулу.
       Облов решил ретироваться по-хорошему. Он намеренно, громко вдалбливая, как учитель двоечнику, выговорил своему вахмистру:
       — Ты вот что, Денис Парамонович... Ты зла на меня не держи. Ты мужик сообразительный, ты должен войти в мое положение. Пойми, обезбабел я вконец! Не мог совладать с собой... Ты уж меня, братец, прости. Ты вспомни германскую, вспомни Польшу, Галицию, как мы, истосковавшись, на панночек кидались?! Не смог я себя удержать, да еще выпивка, будь она неладна, замутила, отключились мои мозги. Ты не держи на меня зла, а... Денис Парамонович?..
       Вахмистр, водя красными зенками, что-то нутряно промычал, и в том его рыке бурлила невыносимая злоба униженного и неотомщенного человека. Наконец он выговорил:
       — Уйди, гад! Уйди, паскуда! Уйди, что ты на меня пялишься, гад ты ползучий...
       — Парамоныч, я сейчас уйду, обязательно уйду. Так лучше будет. Ты только смотри, бабу-то не уродуй. Она баба, дура, она совсем тут не при чем. Это все я виноват... Ты пойми меня, Денис Парамоныч, бес попутал, я не хотел тебя обижать, поверь мне.
       — Уйди, Иуда! Да уйди ты с глаз моих, Христа ради уйди!..
       Облов попятился и уже для острастки добавил:
       — Ты смотри, бабу не обижай, не виновата она, коли что узнаю — приду и накажу. Ты меня знаешь, Денис.
       Невзначай взор Облова коснулся иконы Иоанна Лествичника. Иисус осуждающе взирал из своего чертога, ангелы потупили взоры, черти шустро ворошили адское полымя, грешники злобно скалили зубы.
       Михаил Петрович скоро собрался и, застегиваясь на ходу, выбежал из дому, его всего трясло...
       Вызволив жеребца из стойла, торопливо взнуздав его, позорно озираясь, Облов провел коня за ограду. Кособоко вскочил в седло и помчал в степь. Малость остыв, успокоившись, он стал размышлять: «А ведь теперь вахмистр, пожалуй, забьет свою бабу? Да хорошенькая у него жинка... Это же надо мне так влипнуть, ну прямо, как кур во щи...».
       И, огрев коня плетью, уже залихватски, по-гусарски заключил: «А черт с ней, с бабой, что с ней подеется... — и посерьезнел. — Как бы он, сволочуга, меня не заложил, он теперь на все способен. Ну ладно, придется сказать, чтобы пуганули его на всякий случай. — И засмеялся про себя: — Ах она, стерва такая, бросилась на меня, аки тигрица! Ишь ты, муженька, ейного убивают... Пакостница ты этакая?!. Пампушка ты такая!.. Дашка! Дашенька! Дашулька!..»
      
       Главка 3
      
       И вот, опять один... Тоска, саднящая нутро, отравила восприятие окружающей действительности. Совсем не радует погожий солнечный денек, не завораживает открывшаяся взору безоглядная степная даль. Не бодрит упругий колючий ветерок, смахивающий с небесной лазури последние рваные клочки серо-землистой хмари.
       Отменно накормленный конь ретиво несется, раздувая влажные ноздри, ему и невдомек, какая юдоль творится в душе седока, какой камень лег тому на сердце. Жеребцу безразлична пустота, обступившая его хозяина, коню никак не понять, что они держат путь в никуда...
       Облов надеялся сыскать пристанище у давно знакомого крестьянина-богатея, одного из столпов волостного села Иловай-Рождественно. Человек этот — Кузьма Михеевич Бородин приходился старшим братом одного пробитного приказчика, к слову сказать, выпестованного и выведенного в люди семьей Михаила. Отметив эту оборвавшуюся связь, Облов невольно вспомнил отчий дом, перед глазами встали любезные сердцу образы умерших родителей. По сегодняшним, принятым в Советской России меркам его отец — Петр Семенович принадлежал к сельской буржуазии, отнюдь не ровня воротилам кулацкого пошиба, теперь его сочли бы настоящим капиталистом. Он держал водяную мельницу, которая досталась ему еще от родителя Облова Семена Марковича — деда Михаила. Своими трудами он последовательно на протяжении четверти века скупал к ней у разорявшегося местного помещика его мастерские, фермы, конюшни, рыбные пруды.
       Михаилу представились осклизлые, замшелые стены старой мельницы, хищное чавканье водяного колеса. Словно в яви почувствовался хладный дух гнилой сырости, тянущий из-под свай, на которых гнездилась вся обширно разросшаяся конструкция. На этот идиллическом фоне, подобно истертым кадрам старой кинохроники, изобразились и сами мельничные рабочие, обсыпанные с ног до головы мукой, послышались их веселые прибаутки, зримо почуялась сила их натруженных рук, легко вскидывающих на хребет пятипудовые мешки. Ему привиделись также расхристанные подводы помольщиков, извечно скученные на высоком берегу реки. Вкруг них собирался праздно шатающийся люд, влекомый к мельничному сборищу возможностью почесать языки и показать себя, — этакий вечевой сход. На самой же мельнице жизнь была постоянно напряженная, круговерть не затухала даже в выходные дни. Лишь по большим государевым и церковным праздникам там наконец наступала благостная тишина. Правда, к вечеру благодать завершалась шумом и гамом пьяной толпы, выходившей на крутояре стенка на стенку. Любит русский мужик попотчевать себя в удовольствие кулачными битвами (не столь уж потешными), и, по правде сказать, совсем не до первой крови... Случается, насилу отливают колодезной водой. Порой и сам Петр Семенович, засучив рукава, обнажив мосластые кулаки, становился в ряд, разумеется, его старались не зашибить, только тешили, мужики-то понимали, как ни как — благодетель.
       Вспомнилась и расположенная у въезда в лес отцовская пилорама. Неистовый визг паровых пил, округ желтые штабели свежих распущенных досок, россыпи горбыля, горы пахучих и мягких опилок. И среди сосново-душистого мира снует приказчик дядя Игнат в своем обсыпанном перхотью сюртучке, с непременным дерматиновым портфелем подмышкой, с вечно слезящимися глазами и луководочным запахом изо рта. Игнат Михеевич выдвинулся из простых десятников, его медом не корми, только дай приветить наследника — Мишеньку. Обыкновенно приказчик начинал с того, что нахваливал одеяния хозяйского сынка, мол, какие у тебя, Мишенька, сапожки, ну прямо как у «прынца-заморского», а какой у тебя, паря, поясок, такую вещь не зазорно и Бове-королевичу повязать на расшитый золотом кафтан.
       В дальнейшем, когда Облов стал учиться в реальном уездном училище, подхалим Игнат взялся восторгаться Мишенькиной ученостью, находил в мальчишке исключительные способности и таланты, прочил отнюдь не блестящего «реалиста» чуть ли не в генерал-губернаторы. В дальнейшем они потеряли друг друга из виду. После февраля семнадцатого с Игнатом Михеевичем произошла чудесная метаморфоза. Уже будучи вполне солидным человеком, отцом семейства, он «с какого-то перепуга» решил баллотироваться в члены уездного совета от партии социалистов-революционеров, или как там еще их называли — эсеров. Облов, к тому времени находящийся по ранению в отпуске, раза два инкогнито приходил на предвыборные митинги, стоял далеко в сторонке. Михаила глубоко оскорбили напыщенные слова бывшего прихлебателя о тяжелой крестьянской доле, об истинно народной партии, о мужицкой справедливости и, наконец, о грядущем возмездии «живоглотам». Интересно, кого он подразумевал — не себя ли уж? Подвыпившие мужики дружно рукоплескали знакомому оратору, поощряли того выкриками «Твоя, правда, Игнат Михеич!» или «Давай, Игнат, дело говоришь!» — ну и все в таком же шапкозакидательском роде. Облов на этих разношерстных митингах, кроме трескучей революционной фразы и откровенно льстивых реверансов в адрес всякого рода люмпенов или заигрывания с дремучими инстинктами косного мужика, ничего вразумительного не услышал. Ну а уж демагогия самого Игната могла привлечь лишь вовсе самые темные и неразвитые натуры. Если честно сказать, то сам Облов никогда прежде, а тогда в особенности, не воспринимал приказчика всерьез, его политические амбиции считал просто возней хамского племени. Судьба, злодейка, распорядилась по-своему. Игнату отчаянно не повезло, как-то, поехав на собрание в Тамбов, по дороге был убит и ограблен архаровцами, выпущенными в тот год по амнистии. Похороны партийцы устроили по первому разряду, хоронили Игната с оркестром и кумачовыми флагами. Кстати, Облов-отец тогда очень кручинился, оно и понятно, старый лис делал ставку на своего человечка. Но вот Господь не сподобил, а следом пошли сплошные реквизиции, и разоренный отец умер с отчаянья в восемнадцатом.
       Следом явилась в памяти покойница-мать Варвара Никитична: рыхлая, болезненная женщина, то и дело стонущая и охающая, постоянно перевязанная крест-накрест пуховым платком. В последние годы она надоедливо молила Господа, чтобы поскорей прибрал ее. Мать не оказывала никакого воздействия на практические дела своего мужа, ее сферой являлась церковь, старухи-нищенки, юродивые, прорицательницы и весь тот тунеядствующий сброд, снующий по церковной паперти.
       Михаилу от матери передалось одно весьма нежелательное качество — суеверие. Еще в раннем детстве его неосознанно влекли душещипательные истории о мертвецах, оборотнях, о происках колдунов, а так же его умиляло противостояние им в лице старцев-отшельников и иных подвижников, клавших живот свой на алтарь борьбы со всяческой нечестью. Понимая разумом вздорность подобных бабьих сказок, он внутренне не мог преступить известные всем заповеди, приметы народных суеверий. Он обходил стороной арочные столбы на перекрестках, не подымал обороненных чужих вещей, старался не общаться с людьми, подозреваемых в сговоре с нечистой силой. Кстати, было одно событие, один факт, который и по сей день леденит кровь в его жилах. Это приключилось с матерью, очевидцы тому все Обловы.
       Как-то Варвара Никитична одна отправилась в приходскую церковь. И вдруг, чего с ней никогда не случалось, с полдороги вернулась обратно. На ней лица не было... Отец, шутя, спросил: «Не забыла ли она свой благотворительный» кошель (мать всегда помогала бедным и увечным). Варвара Никитична ничего не ответили, молча прошла в дом и уединилась. Но, видно, ее потрясение было столь велико, что она не смогла удерживать его в себе, и вечером она открылась домочадцам.
       Было так... Идет она себе по тропке. Внезапно поднялся сильный ветер, настоящий вихрь, мигом завертел пыль столбом и разом стих... И видит мать, что прямо у ног лежит большая раскрытая книга. Она возьми да и подыми ее. И тотчас взор упал на разверстую страницу. И прочла она там: «Варвара Облова, в девичестве Кузовкина, умрет в год трехсотлетия царствующей династий, под Николу зимнего, умрет ногами...»
       Мать в ужасе отбросила книгу. Та, не коснувшись земли, растворилась в воздухе, растаяла, будто и не было её.
       Все стали успокаивать мать, уверять, что ей пригрезилось, почудилось. Но, по-правде сказать, сами мало верили своим доводам, потому крепко тогда призадумались. Варвара Никитична даже слегла поначалу, затем отошла, случай вроде как забылся... Только где-то в десятом году вернулся тот страх. Стали у нее сильно пухнуть ноги, она еле ходила, а в год юбилея Романовых ноженьки совсем отнялись, и в декабре она представилась.
       В год смерти матери Михаилу стукнуло тридцать лет. Давно позади школярство в Козловском реальном училище, позади изматывающие годы учебы в столичном Технологическом институте. Михаил несколько раз порывался бросить технологичку, его совершенно не прельщала инженерная стезя, он терпеть не мог точных наук, чертежей, всяческих расчетов и вычислений. Отцу приходилось неоднократно призывать сына к порядку, даже угрожать лишением наследства. Боязнь потерять отцовское расположение вынудила таки Михаила с грехом пополам дотянуть лямку постылого студенчества. В стенах института он на короткую ногу сошелся с сынками известных петербургских воротил. Ощущая себя несколько парвеню, он, тем не менее, выгодно выделялся среди жуирствущих молодчиков. Его довольно солидные познания в области изящной словесности и изобразительного искусства привлекали к нему, помимо друзей оболтусов, их прелестных и ветреных сестриц. Короче, Михаил Облов слыл в своем кругу неким эстетствующим бонвиваном, что не помешало ему все же завести ряд весьма полезных и пригодившихся в последствие знакомств.
       Окончив с грехом пополам институт, Михаил не поехал домой, а устроился банковским служащим у одного своего приятеля — еврея по национальности, но человека радушного, по-русски широкого. По старой дружбе молодой банкир особенно не загружал работой своего однокашника. Михаил пользовался неограниченной свободой и льготами, катался из одной столицы в другую, выезжая с конфиденциальными поручениями в Киев, Вильну, Варшаву и даже Тифлис. Так бы ему и жить дальше, глядишь, присоединил бы к батюшкиному свой начавший выстраиваться капиталец, а там познакомился бы с девушкой из приличного семейства, и все бы наладилось, как у остальных людей...
       Да вот приятель-еврей, по-свойски втянул Облова в элитарный политический кружок, имевший тесные связи с социал-демократами, конкретно меньшевиками. Дальше больше, Михаил стал членом партии, ему по-настоящему было интересно. Он увлекся революционным максимализмом, ему нравилась интригующая, порой даже конспиративная суета партийного функционера, он даже стал таить мечты о политической карьере. Как не смешно теперь это представляется, видел себя, как когда-то прочил приказчик Игнат — уж если не губернатором, то уж депутатом Государственной Думы или товарищем министра.
       Но, как известно — дорога в ад вымощена благими намерениями. Начались гонения на леваков, большинство ячеек подверглось разгрому, кого-то из партийцев посадили, иных выслали под надзор полиции. Арестовали и Михаила, к счастью, знакомство с Крестами оказалось не продолжительным, банкир добросовестно отстарал своего протеже. Выйдя на волю, Михаил, пожалуй, впервые серьезно задумался о собственной участи. Судьба вечного арестанта или ссыльного поселенца его, естественно, мало прельщала. С наивной надеждой выдвинуться в лидеры одной из многочисленных социалистических групп пришлось распроститься. Для него уже не было секретом, что все эти высокие идеи, рассуждения о порушенной справедливости и уж тем более демагогические споры о необходимой России экономической доктрине лишь приманка для впечатлительных романтических юнцов. На костях этих мальчиков дяди с профессорскими манерами зарабатывают себе авторитет и строят свое благополучие.
       Михаил плюнул и уехал домой — на Тамбовщину. Отец, проглотив горькую пилюлю по поводу не оправдавшего надежд сынка, тиснул того чиновником в городскую управу, абы не шлялся без дела. Новое поприще так мелко и пошло, что Облов захандрил, неотступно тянуло опять на берега Невы. Между тем приятель-банкир, покинув Россию, обосновался в свободной Швейцарии, да и все былые соратники и «подельники» расползлись кто куда. Молодой Облов с безысходной тоски пристрастился к выпивке, уяснив, что чадо основательно задурило, отец спешно приискал ему невесту — дочку Козловского купца-хлеботорговца, слывшего миллионщиком. Девица была средней паршивости (жидкие волосенки, «прибитый» зад и плоские груди), лишь косилась украдкой подведенными глазками. Душа к ней совершенно не лежала, но сколько еще таскаться по танцевальном вечерам, вернисажам, пикникам и прочим увеселительным мероприятиям, выискивая легкомысленных дурех, отдающихся за флакон контрабандной туалетной воды. Михаил отрешенно махнул рукой на свою судьбу — будь что будет... Тут занедужила, а затем умерла мать. Венчание, разумеется, отсрочили на год, а потом оно и вовсе расстроилось. Девицу-купчиху спешно сосватали за бородатого железнодорожного начальника из дворян. Став благородной мадам, она быстро располнела, обрела даже известного рода привлекательность провинциальной кокотки. До Михаила потом дошли городские сплетни, что его бывшая пассия малость пошаливает от своего путейца, ну да и Бог с ней...
       Грянула война с германцем. Петр Семенович намеривался откупить единственное чада от мобилизационного призыва, но Михаил, скорее от скуки, нежели от избытка патриотизма, наотрез отказался от брони, сам поехал в штаб округа. Не прошло и полгода, как на его плечах заблистали путеводные звездочки. Он получил назначение в кадры 10-й (Неманской) армии на должность военного инженера. Едва Облов-младший прикатил в Гродно, как седьмого февраля немцы начали свое обвальное наступление в Восточной Пруссии. Уже получив предписание, Михаил чудом избежал командировки в Осовецкую крепость — там бы ему досталось на орехи... Осовец в течение шести месяцев прикрывал пятидесяти километровый промежуток между истекавшими кровью русскими армиями, оставшись один на один с таким мощным противником, каким являлся блокадный германский корпус. Крепость выстояла, но какой ценой?.. Михаилу же в другом месте довелось хлебнуть полной ложкой — испытать горькую участь отступавших войск. Его и по сей день пробирает мороз по коже, стоит вспомнить тот хаос и панику, когда офицеры стреляют в солдат, бросающих отведенные позиции, солдаты в отместку исподтишка убивают слишком ретивых офицеров. Это только потешно звучит — праздновать труса, это отвратительно, когда ради спасения собственной своей шкуры идут не только на предательство и самострелы, готовы буквально на самые мерзкие смертные грехи.
       С величайшим трудом, но положение на фронте Неманской армии стабилизировалось. Второго марта армия перешла в наступление. Было проведено большое переформирование, Михаил получил назначение на должность строевого командира в пехотный полк. Русские стремительно шли вперед, подкрепленные свежими силами. Войсками овладел наступательный азарт. Облов по праву считал это время самым красочным в своей до селе бесцветной жизни. Однако фронт не фееричный каскад кафе на променаде Каменоостровского проспекта. Михаил был ранен в плечо, пострадал не так уж чтобы очень тяжело, но пришлось эвакуироваться в тыл. Гродно, Тверь, Москва. Как назло, рана долго не затягивалась, удручающе, пустынно тянулись часы, дни... В окружной госпиталь не раз приезжал отец, по-своему умасливая военных врачей, поставил-таки сына на ноги. С месяц Михаил пробыл дома в Козлове и... и опять фронт...
       Наступил его звездный час. Точнее, вневременное состояние, когда твое я — уникальное и единственное, уже не имеет всеобъемлющей самоценности, когда ты, наконец, проникаешься одной до безразличия простой истиной, что собой можно, а порой даже нужно пожертвовать, поступиться ради общего дела. Летом пятнадцатого года поручик Облов, командуя остатками роты пеших егерей, трое суток сдерживал бешеные наскоки бошей, пытавшихся с фланга обойти рубеж начавшей отступление его до последней степени измотанной дивизии. Как он смог тогда выстоять — ведает только один Бог?.. Пожалуй, те трое суток — апофеоз его военной карьеры! Сам генерал Эверт, вручая орден Святого Георгия 4-й степени, долго-долго тряс ему некстати разболевшуюся руку. Но высокая награда особо не радовала, ему было как-то странно... неужели он выстоял, неужели это он — он еще живой, ходит, ест, пьет.
       Ну а потом пошла уже настоящая каша...
       Михаил Петрович Облов заматерел и начисто позабыл свои прежние салонные и либеральные замашки, научился заправски глотать неразведенный спирт, стал надменно презирать штабных «фертов». И, что уж вовсе непонятно, пристрастился бить нерадивых солдат по мордасам, как тогда любили говаривать бесцеремонные офицеры. Последний свой Георгий, для его уровня особо высокой — третьей степени, он получил за декабрьскую шестнадцатого года наступательную операцию под Митавой. Заслужил, будучи капитаном, исполняя обязанности командира батальона в составе 12-й армии Северного фронта. Награду вручал командующий армией Радко-Дмитриев, бывший болгарский посланник, ставший героическим русским генералом (в октябре восемнадцатого он был зарублен шашками пьяными чекистами в Пятигорске). Облову же, вопреки всем уложениям, досрочно присвоили звание подполковника и, откомандировав на Юго-Западный фронт, предоставили краткосрочною побывку. Но и в родимых пенатах было не лучше — началось всеобщее стояние перед бурей...
       Осень семнадцатого застала Облова в Новоград-Волынском. Большевики настолько разложили армию, настолько деморализовали ее, что отношение к солдатам у Облова и офицеров его круга было одним — нещадно пороть... Но открыто выказывать столь закоснелые убеждения становилось опасно, солдатское быдло, не церемонясь, расправлялась с неугодными ей. К примеру, одного кадрового офицера, воевавшего еще в японскую, запросто насадили на штыки лишь за то, что тот потребовал от нижних чинов идти в очередной караул. Облов счел разумным наплевать на такую армию... Он забросил службу, сошелся с одной пухленькой сестрой милосердия, они гуляли с ней в парках, осматривали костелы, посещали синематограф. Когда их полк окончательно расформировали, возлюбленные уехали к ее родителям в маленький городок на Смоленщине — Рославль.
       Встретили его очень радушно, всячески ублажали домашние Наташи, так звали сестру милосердия , верно, смекнули, что Михаил прекрасная партия дал их засидевшейся в девках дочери. Облов и сам уже настроился свить семейное гнездышко, чего оставалось ждать от жизни, пора, наконец найти покойную пристань, хватит метаться попусту из стороны в сторону.
       Но все коту под хвост, Совдепы стали шерстить офицерский корпус, Михаилу пришлось спешно покинуть уютный Рославль. Городок остался памятен обилием дворовых шестов с ветвистыми охапками гнезд белых аистов.
       Началась новая Одиссея... Остро встала проблема выбора: с кем ты, подполковник Облов?.. Раскинем карты… — с бывшими юнцами-собутыльниками, прожигавшими жизнь в ресторанном Питере; с подобными им кутилами и бабниками из числа штаб-офицеров; а может, с печальным полковником Федоровым, страстным почитателем философа Владимира Соловьева; или штабс-капитаном Котовым, схоронившим на чужбине младшего брата подпоручика, растерзанного одичалыми дезертирами, — с одной стороны… а с другой — с балтийским матросом Латынюком, окружным военным комиссаром, грозившим перестрелять всю офицерскую шоблу; или с пьяным сбродом одичалой солдатни, разбившей винные склады купца Щукина, неделю продержавшим в трепете весь город; или с говорливым еврейским подмастерьем Яшей Эйдельманом, утверждавшим, что теперь для российского еврейства настали золотые времена, подумать только — наш Свердлов, наш Зиновьев и наш Троцкий, он еще много кого называл из своих местечковых революционеров. Облов со всеми минусами выбрал первых...
       Вот и подался он на Дон к атаману Каледину, потом оказался в Добровольческой армии, в составе кавалерийского полка наступал на Москву, затем «драпал» обратно до Новороссийска — переправляться в Крым не захотел. К тому времени он стал теперешним озлобленным Обловым. Его ранее совсем не меркантильная натура очень болезненно восприняла известие о реквизиции у отца пилорамы и мельницы, отняли дом в Козлове, а о фермах и конюшнях и говорить не стоит. Михаил уже привык жить своими трудами, привык обходиться малым, была бы чарка да сносная закуска. Но тут, узнав об унижении отца, он как-то ошалело остервенился, стал беспощадным. За что его побаивались даже свои, но и отличали, в то же время стараясь не связываться с ним.
       По молодости равнодушный к отцовым орловским жеребцам, уже в Белой армии он заделался заправским лошадником, как видно, ему на роду было написано стать кавалеристом. Итак, вместо Крымских степей он с отрядом таких же отчаянных сорвиголов под водительством уж вовсе дикого грузинского князя ушли за Кубань. Ох, и наворочали они там дел?.. Облов, скорее всего, и сложил бы буйну головушку на Кавказе, но прослышал о крестьянском мятеже на Тамбовщине и решил податься в родные края. Разумеется, с неотвязной думой поквитаться за умершего от инфаркта отца, да и вообще за свою незадавшуюся жизнь. Но опоздал. После разгрома Тухачевским и Уборевичем основных сил повстанцев, после газового измора беззащитных деревень, массовых расстрелов заложников и строптивых крестьян, после зачисток Котовского — как еще можно было проявить себя строевому офицеру?.. Облову поначалу пришлось прикинуться тихим советским гражданином, даже зарегистрироваться на бирже, разумеется, по подложному паспорту. Но не таков был Михаил Петрович, чтобы тихонечко злобствовать, посапывая в кулачок. Неудачи не сломили его, наоборот, подстегнули в нем противленческий инстинкт. Если оттолкнуться от читанных в детстве книжек об индейцах Майн Рида, то его тотемом стал Тамбовский волк. Да он и сам уже сравнивал себя с одиноким волком, даже стал походить статью на бесстрашного серого зверя.
       Облов пошел по селам. Он не считал ночей и дней. Ему и еще трем отпетым головорезам из поверженной крестьянской армии Тукмакова удалось сбить небольшой мобильный отряд из обиженных советами деревенских мужиков. Конечно, по малочисленности серьезно повредить новой власти они не могли, но все же в окрестных уездах опять полилась комиссарская кровушка. В партийных и советских инстанциях пошли разговоры о белом бандитском терроре, опять поднявшем голову на Тамбовской земле.
       Нужно понять оторванных от нормальной жизни, обозленных репрессиями здоровых мужиков, которым бы пахать землю и растить детишек, а вместо того вынужденных задарма ишачить на загребущих чужеедов и их крашеных девок в кожаных куртках. Некогда богатейшая Российская губерния, в прямом смысле житница России, со своим трехметровым слоем чернозема, влачила нищенское существование, разоренная поборами продотрядов, начисто выгребавшими остатки хлебушка у непривыкших кланяться, а уж те паче побираться тамбовских крестьян. Как тут не взвыть от обиды, как тут не схватить обрез, как тут не открутить голову зарвавшемуся пришлому начальнику. Вот и убивали обнаглевших продотрядников, всяких там присланных из Москвы тысячников, а заодно и сопровождавших их советских служащих. Случалось, наказывали плетьми, а то и шомполами упертых мужиков, не желавших помогать лесному братству. Были печальные факты изнасилования подвернувшихся под пьяную руку молодок, а то и баб, за такие дела Облов спрашивал с особой строгостью. Дрожавшие от страха комитетчики и их подпевалы во множестве распускали о них грязные, порочащие слухи, мол, обловцы убивают просто так — за один лишь косой взгляд.
       Конечно, Михаил Петрович частенько задумывался — тем ли он делом занялся? Да и вообще — для того ли родила его мать, порол в детстве отец, учили долгих тринадцать лет?.. Зачем, наконец, он водил в атаку своих егерей, ради чего гнил в госпиталях и, самое обидное, с какой целью читал множество умных книг?..
       Определенно — не за тем... Но с проторенного пути уже не сойти, назад хода нет. Само-собой завязались прочные связи с антисоветским подпольем. Облов неоднократно выезжал в Воронеж, Саратов, Москву — выслушивал неисполнимые инструкции, получал, по сути, уж не такие большие деньги, в общем, по советским понятиям стал самой что ни на есть отъявленной контрой. А с такими один разговор, с ними не цацкаются, одна лишь мера применительна к ним, а именно, высшая мера социальной защиты — смертная казнь.
       И вот он остался совсем один... Почему он скачет по степи, почему снует ночами за схоронившимися в щелях атаманцами, почему пытается сколотить новый отряд? Не лучше ли — плюнуть на все и убраться куда-нибудь подальше, как можно далее от родных мест, где никто тебя не знает, где никто не ведает бедовых (а то и кровавых) дел, числящихся за тобой?.. А может статься, вообще лучше покинуть Россию, бросить Родину — кому он здесь теперь нужен?..
       Тогда придется кормить вшей в лагерях Галлиполии или стать лакеем в кофейнях Бухареста, ну или просто мести тротуар в парижских предместьях... А вот и нет!.. Он не таков — подполковник Облов Михаил Петрович... Ему ли подстать, быть серой неприхотливой мышкой, собирающей крохи со стола жизни? Как бы ни так, это исключено по определению, этого не может быть!..
       На ум пришла сказка старой калмычки, рассказанная Пушкиным в «Капитанской дочке», — притча про орла и ворона. Как там было: орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: «Нет, брат ворон, чем всю жизнь питаться падалью, лучше раз напиться живой крови, а там как Бог даст!» — вот вам и весь сказ о Емельяне Пугачеве, по сути, он прямой антагонист Облову, а выводы из своей жизни они делают одинаковые. «Не буду и я ползать на брюхе! Пропадать... так, с музыкой!» — подумал Облов и что есть сил огрел коня плетью. Жеребец взвился на дыбы и птицей понесся по смерзшейся земле. Минут пять спустя ни коня, ни всадника уже не было видно, только порывы ветра доносили еще цокот копыт да слабый запах полыни.
      
       Главка 4
      
       Подворье Кузьмы Бородина, обнесенное глухим дощатым забором, полностью перекрытое почерневшим тесом, надежно укрыто от постороннего взора. Облов шагом подъехал к высоким, окованным железными полосами воротам, густо зашпатлеванным ядовито-зеленой краской, толкнул черенком плети створки — тщетно... пришлось спешиться. Подналег на широкие воротины: ни с места... должно заложено изнутри брусом. Облов нетерпеливо забарабанил по толстенным доскам, рассчитанным с умыслом заглушать и поглощать звуки от стука непрошенных гостей. Надсадно, хрипло выплевывая злобу, забрехал здоровенный кобелина, зазвенела, заклацала цепь, едва сдерживая неистового пса. Наконец откуда-то из глубины двора донеслись уж вовсе корявые звуки старческой речи. Просмоленные никотиновым дегтем связки яростно исторгали площадный мат — сразу и не сообразить, кого хозяин поливает руганью — преданного пса или неурочного посетителя.
       Прогромыхав, отошел запорный брус и створки ворот скрипуче разъехались, в образовавшийся проем, как бы украдкой, выглянула мясисто-округлая, крепко слепленная головизна. Черты лица, будто нарочно размытые природой, припорошенные соломенной щетиной на щеках, расплывались в лоснящемся месиве, словно взопревшее тесто. И только черные зрачки-буравчики колюче поблескивали из-за белесых, по-поросячьи редких ресниц. Глазки изучающе уставились на Облова, мгновение пребыли в по-деревенски хитром анализе, затем маслянно увлажнились и покорно померкли. Растянув в улыбке щербатый рот, собрав у переносицы морщинки, хозяин подворья, а это был он, согнулся в полупоклоне, приглашая войти.
       Михаил, не заставив себя долго упрашивать, но все же замешкался, втягивая за ограду почему-то упиравшегося коня. Тот упрямо не желал идти во двор, бил копытом, выгибая шею, тянул поводья на себя. Облову пришлось прикрикнуть на жеребца, грубо дернуть уздечку, животина упрямо замотала башкой, волнами расплескивая густую гриву. Облов почти силой затолкал его в темное стойло. Конь косил большим карим глазом, надувал жилы на шее, тяжело и прерывисто сопел...
       — Ишь ты! Чего-то не по нраву, странно как-то... — подумал мельком Облов, направляясь к высокому крыльцу бородинского дома.
       Гладкий, словно ситный хлебец, хозяин любезно зазвал в горницу. Облов давно знал фарисейскую натуру Кузьмы Бородина. Нравственным единственным мерилом этого человека прибывала собственная польза. Ради ничтожной выгоды Бородин способен продать отца родного со всеми потрохами, а об остальных и говорить нечего, торговал собственным отношением к людям и в розницу, и оптом. Еще Облов-отец рассказывал Михаилу про продажного, расторопного мужика Кузю, об его живоглотстве и омерзительной неразборчивости в средствах пополнения собственной кубышки.
       Кузьма Михеич, как и его незабвенный младший братец, вышли из многочисленной семьи маломощного недужного крестьянина, промышлявшего подрядами к местным богатеям в конюхи или сторожа. Мальцом Кузя сполна хлебнул лиха, нянчил меньших братишек и сестричек, с весны до осени хаживал в подпасках, раза два его, бедняка, чуть не слопали голодные волки. Уже парнем он ишачил в батраках, чуть было не польстился на уговоры каких-то проходимцев, агитировавших в бурлаки... Так бы и помер Михеич в нищете и отрепьях, не подфорти ему удача. Улыбнулась она в лице засидевшейся в девках дщери сельского старосты — Улиты. Дева та считалась забубенной вековухой: суходылая и мосластая, как стебель кукурузы, с лицом плоским и шершавым, как подсолнух. Сбежишь, не зная куда, от такой крали, но Кузьма и сам не слишком казист, да и помыслы его с голодухи сводились отнюдь, не к девичьим прелестям — парень возжаждал богатства. Как уж он там подлез к этой кулацкой девственнице, никому не ведомо, но, как говорится, обрюхатил ее. Деваться некуда, тесть поставил Кузьму промышлять извозом. Бородин много был благодарен, освоился быстро, да и налаженный промысел еще лучше заспорился в его, не чаявших настоящего дела, руках. И дальше удача не покинула Кузьму. Нежданно-негаданно отдал богу душу единственный брат Улиты Иван, спьяну на Троицу потонувший в мелководной окрестной речушке. Зажимистому тестю ничего не оставалось, как полностью приобщить шустрого зятька к своим делам. Тут и пошло-поехало у Кузьмы Михеича, оказалось, что не было в округе мужика сноровистей и оборотистей его. Тестево добро, словно по волшебству, умножалось в руках Бородина. А вскоре он и меньших братьев пристроил куда надо, к хорошим людям. Не будь революции, Кузьма Михеич со временем непременно бы прописался в купцы, все шло к тому... И еще одна незадача тяготила мужика: не заживались на белом свете их с Улитою дети, из семи человек — осталось лишь двое. Сын Филат — болезненный (в деда), тощий малый, все больше и больше склонный к выпивке, да длинноносая доча Пелегея, по всем статьям обреченная разделить участь обойденной ухажерами матери. Соседи знали, что Кузьма Михеич после смерти тестя жестоко истязал нелюбимую супругу, как она еще у него ноги таскает — одному Богу ведомо.
       Облов ступил в жилую половину, аляписто убранную пестрыми занавесками и полосатыми половиками-дерюжками. Навстречу ему шмыгнуло высокое узколицее создание, по-старушечьи повязанное пестрядевым платком, в стоящей колом черной юбке. Михаил, сам озабоченный плотью, явственно уловил зазывно-тоскливый изголодавшийся взгляд васильковых глаз. Ему еще ничего не успело прийти в голову, как Михеич обозвал дочь «лярвой, снующей под ногами» и даже замахнулся на нее. Облов заметил про себя: «Скоты и есть...»
       Усадив гостя в красный угол, Бородин торопливо прошел в задние комнаты, оттуда донесся его приглушенный шепот. По отдельно долетевшим словам Облов догадался, что хозяин отнюдь не рад ему и находится в крайнем замешательстве: «Чего это принесло бандитского вожака?..»
       Михаил Петрович хорошо разумел: его присутствие ни кого не может порадовать, его нынешний удел вызывает у людей одно чувство, чувство страха за собственную участь.
       Скрипнула дверь, в горницу шаркая, вошла супруга Бородина — цыганистого вида иссушенная старуха, она недобро поклонилась и протопала на кухню. Там она тотчас же негодующе громко загремела посудой, ее лишенный плотских черт голос отдавал какие-то указания дочери. Девушка молча сносила раздраженный тон матери. Вот она опрометью выбежала в сенцы, украдкой стрельнув глазками на Облова, вскоре вернулась, придерживая в охапке обезглавленную курицу и еще какую-то припасенную снедь. Старуха мать тем временем шуровала на кухне, кляня плохо горевшую печь-голландку.
       Приодевшийся в брюки и жилет, нарочито тишайший хозяин подсел к Михаилу и ангельским голоском взялся выведывать последние новости. Гостю ничего не оставалось, как по душам разговориться с вкрадчивым стариком.
       К вящему стыду Михеича нужно сказать, что давнее знакомство с семьей Облова даже в теперешние лихие времена приносило ему не малый прок. Облов регулярно ссужал Бородину добытые по шальному деньги. Давал не то чтобы в долг и раздаривал не из щедрости душевной, а дабы прочнее привязать скаредного кулака к своему, прости Господи, стремному делу. Поначалу давались деньги, дальше больше... Кузьме стали поручать реализацию награбленного бандитами добра. Немало штук английского сукна и коробок со всякой галантерейной дрянью, немало овчинных шуб из-под Рассказова и сапог, стачанных в Елецких артелях, прошло через загребущие руки Кузьмы Михеича. Таким образом, пожалуй, нет в уезде человека, столь сильно увязшего в темных делах Облова, да и человека — своего в доску.
       Михаил Петровичу вовсе не претил жульнический характер Кузьмы Михеича, он не придавал существенной роли тем изъянам в душе Бородина, которые обостряли его скупость и корысть. Главное, что мужик полностью во власти Облова, и надумай он «соскочить», как тут же оказался бы раздавленным, подобно блохе. Михеич звериным инстинктом ощущал свое незавидное положение. Он откровенно боялся лютости Облова и его подручных, ставшей «притчей во языцех». Поэтому тактикой кулака было угодничество, лесть, раболепие, он стелился прахом в ногах своего господина.
       Однако сегодня, внимательней приглядевшись к юркому мужичку, Облов отметил странную деталь. В поведении старика Бородина определенно что-то стронулось. За наигранным уничижением проглядывала некая затаенная мысль, какой-то дух скользкого противоречия сквозил в речах Кузьмы Михеича, да и более самонадеянные жесты старика изобличали более хитрость, нежели страх. Вне всякого сомнения, Бородин уже видел грядущие перемены, и для него не секрет, что Михаилу придется сматывать удочки. Масть подполковника Облова пошатнулась в глазах кулака. Пока что дед посапливает покорно и смиренно, но сам-то ждет не дождется — когда же ты, Мишка-стервец, сгинешь к чертовой матери, канешь в лету, ослобонишь, наконец, его душу?..
       Говорили о новой власти на местах и в губернии. Говорили о переменах, постепенно происходящих в деревне и городе. Само собой, коснулись и провозглашенного большевиками НЭПа. Кузьма Бородин поначалу скромненько выдал затаенную надежду на новую экономическую политику, открывавшую ему торгашу заманчивые перспективы уже потому, что власть разрешает частное предпринимательство. Старик собирался возобновить былую коммерцию, он уже несколько раз наведывался в Козлов, советовался со знающими людьми, обсуждал новации с такими же переждавшими напасти кулаками и купчиками. Они, как и он, с надеждой восприняли декларированные советами послабления. Их, правда, смущало всевластие фининспекторов и расширенные полномочия милиции, но в большинстве своем они склонялись к единой мысли — дело стоящее, нужно смелее пробовать...
       Кузьма Михеич, не встретив со стороны Облова возражение по столь животрепещущей для него проблеме, пустился даже в политэкономические рассуждения. С его слов выходило, что коммунисты уж не такие безмозглые дураки. Они прекрасно осознают, у кого находятся в руках рычаги подъема огромной страны из разрухи. У кого — да у тех, кто привык ворочать капиталом, у кого опыт торговли и хозяйствования, кто способен на коммерческие риски, ну и, естественно, жаждет прибыли. Большевики, по мнению Михеича, уже осмыслили свои былые ошибки, обираловка больше не повторится, их политическая цель, по сути, совпадает с задачей деловых людей — не пустить Россию и самих себя по миру.
       — Вот они бросили клич нам!.. То есть трудовому, значит, народу... Самому что ни на есть народу!.. В ком сила-то, России, а? Сила-то в нас — в купцах, в торговых людях, во мне — сельском хозяине! Мы ведь не только на себя одних работаем, вокруг нас многие люди питаются. Мы, если здраво головой подумать, мы так все общество кормим. Да тут и нечего понимать... Мы и есть народ — раз всему корень! Так-то вот, Михайла Петрович... Они там, в Москве, да Питере, правду-то наконец увидали. Нет, мол, Рассеюшке хода, без крепкого хозяина не сдвинуть возок-то... На одних крикунах в кожанках да на продразверстке далеко не уедешь... Нет товару — и все, амба! А откель он, товар-то? Кто его выдает?! Ясное дело — мы, на нас вся надежа, от нас всякая польза идет, всем... для всех польза... Все, видать, кончилось времечко крикунов голопузых. Им только брюхо свое набить да позевать во все горло на сборищах-митигах своих. На горле ты, брат ты мой, — далеко не уедешь. Тут еще кое-что требуется...
       И Кузьма Михеевич заковыристо, с намеком постучал указательным пальцем по своему круто выступающему лбу. Сытно икнул и деловито продолжил:
       — Они нам, а мы им! Дай нам волю, не грабь, не обирай нас, как негодный элемент, и мы пойдем навстречу. Ежели нас особливо не прижимать, да мы так развернемся... — и заржал по-лошадиному, — и-хо-хо... Да коли меня не будут обижать, дык я, ей Богу, всю нашу волость один подыму, через пяток лет и не узнать будет. Я вон с Козловскими войду в такую компанию, да мы не то что волость, уезд подвинем, будет как Гамбург — вольный город. Нам только палки в колеса не ставь, ну а уж коли решатся помочь — ну там кредиту или еще как пособить, словом... Да мы тогда всей душой!.. Эх, ма!.. Да мне только волю дай!
       Облов не стерпел:
       — Дурак ты, скажу тебе, Кузьма Михеич, и не лечишься! Обдерут вас комиссары, как липку, выпустят последнюю кровцу вашему брату — кулаку. Разделают под орех, под ясень, да и выбросят, как у них говорят: «На свалку истории». Вот вы, казалось, бывалые мужики, а рассуждаете, словно малые дети. Неужели коммуняки для того захватили власть, для того положили столько народу по всей России, чтобы все вернулось на старые круги, как было при царе-батюшке. Да не в жисть такого не будет! Отступать большевики не собираются, вот и насадили на все и про все свои поганые советы, комбеды, исполкомы всякие. Нет уж, эти ребята своего не упустят!..
       А что такое НЭП? Так это краснопузые хотят поэксплуатировать вас за здорово живешь, короче, попользоваться вашей простотой. Ну а цель какая?.. Говоря простым языком — хотят раны свои зализать. А вы, дурни безмозглые, и рады... Посулили вам сладкий пряник, а про припасенный кнут-то вы и позабыли? Вот вложите, к примеру, капитал в большое дело, развернетесь там во всю прыть, закрутится, одним словом, махина. Но в одно прекрасное время вас всех в одночасье и подгребут, подвергнут опять экспроприации. А коли артачится станете, соберут в одну кучу да и отправят — куда Макар телят не гонял. Или того лучше — перебьют к чертям собачьим, чтобы и духа вашего сквалыжного не осталось. Простофили пустоголовые! Эх, пороть вас некому было при царском режиме, а не банки-склянки всякие создавать... Радетели херовы не могли за Россию постоять, все выгоду свою соблюдали... Ну а теперь да что сказать — сами себе яму вырыли, недоумки. Вас, дурачье, пока жареный петух в жопу не клюнет, с места не сдвинешь... — Облов брезгливо махнул рукой.
       — Да уж, ты больно-то не пужай, Михаил Петрович. Сам я вижу, не слепой, не маленький, как люди теперь в городе стали жить, не скажи — раздолье настает. А ты опять за свое: «Куда Макар телят не гонял...»
       — Ладно, Кузьма Михеич, нечего переливать из пустого в порожнее. Делай, как знаешь, только потом не плачься, что не знал. Попомни мои слова, настанет день, и все ваше куркулиное племя, как один, побредет по этапу — кто на Печору, кто в Сибирь, ну а кто аж на Сахалин. Ты, пожалуйста, не подумай, что я треплюсь забавы ради. Пойми, кому, как не мне, знать норов большевиков, кому, как мне, знать их методы и уловки. Давненько я с ними воюю. Между прочим, читал я кое-что из сочинений их лидера Ульянова-Ленина, — заметив недоверчивый вид старика, уточнил. — Ты думаешь, вру? Вот те крест читал, и довольно внимательно, — и перекрестился... — Так вот что хочу сказать, очень уж рассчитано их коммунистическое евангелие на лодырей и неучей, да и не учение оно вовсе, а мракобесие от Сатаны. — Увидав тупую мину на лице Михеича, Облов скомкал мысль. — А впрочем, что с тобой говорить. Знай, не быть тому никогда, что лелеешь ты в своих розовых мечтах.
       — Ну и что ты предлагаешь делать, Михаил Петрович? Значит, пусть другие пока наживаются, а я, по-твоему, должен сидеть и ждать у моря погоды? Ну уж дудки! Мне чужого не надо, но и своего я не упущу, чай, не лыком шиты...
       — Эх, сермяжная ты душонка, Михеич, «не лыком шиты»... — и горько усмехнулся. — Зря Александр Второй отменил крепостное право, уж лучше бы «влекли ярем от барщины старинной», а то дали, понимаешь, рабам свободу... Вот и пошло одно недоразумение. Нет чтобы — по всей стране подняться да и раздавить совдепы... Нет, видишь ли, им жалко пузо растрясти, все норовят поболее его набить, хамы! Пороть всех! Поголовно пороть! — Облов в неистовстве сжал кулаки и заматерился.
       — Обижаешь, Михаил Петрович, или мы тебе не пособляли? Подумай лучше, кем был бы ты и твои архары без нас, без крепких хлеборобов? Так — перекати поле...
       — Вот она — темнота наша сиволапая... Давай-ка еще поучи меня?! Сразу видно, что по мурцовке соскучился...
       Они еще долго препирались, не желая вникнуть в доводы противной стороны. Оба раскраснелись, с обоих градом лил пот, обоих до безобразия разобрало от мутного самогона и тяжелой наваристой пищи. Напуганные громким спором бородинские женщины еле успевали обносить едоков новыми яствами да подтирать украдкой пролитый на столешницу самогон.
       Михаилу стало невмоготу спорить с упертым стариком. Тот же, возомнив себя докой в экономике, стал навязчиво втолковывать гостю азы рыночного хозяйства. Облов резко оборвал ставший беспредметным разговор.
       — Ладно, Михеич, надоело пустоту молоть, оставайся при своем мнении. Торгуй, воруй, только теперь нишкни и помолчи... — Облов задумчиво посмотрел на сникшего мужика, скосил глаз на дверь кухни, опасаясь ненужных свидетелей. Продолжил совсем тихо:
       — Значится так, Кузьма Михеевич... Видать, придется мне исчезнуть на некоторое время. Сам знаешь, загнали нас краснопузые в угол. Итак, из моих денег дай тысяч пять, остальные схорони получше... Скажу одно — те деньги, они как бы святые, для великого дела предназначены — для войны с Совдепией. Если что не так... с тебя строго спросится. Ты меня знаешь, дед, уж я не спущу! — Облов пьяно пошатнулся. — Переведу все твое семя, под корень вырежу! Понятно говорю? Коня оставляю тебе, корми, холи, я обязательно вернусь — когда будет надо. Понял, старик? — Облов грохнул кулаком по столу, посуда задребезжала, самогон из стаканов выплеснулся на липкую клеенку.
       — Да уж, как не понять, Михаил Петрович, — подхалимисто заюлил Бородин. Он понимал, что игра в свободу мнений исчерпалась, но в тоже время его наполнила внезапная радость — наконец-то лиходей покидает родные места. Уходит, да еще оставляет его (Кузьму Бородина) при огромных деньжищах. А уж там как еще сложится, бабушка надвое сказывала?.. Глядишь, казна навеки останется у него одного. — Все понятненько, а денежки я сейчас мигом принесу, — и Михеич на цыпочках вышел из горницы.
       Облов откинулся на спинку стула, закурил. Явилась Пелагея со своим ангельски чистым васильковым взором. Украдкой поглядывая на Облова, она стала убирать со стола. Михаил задумчиво смотрел на ее большие рабочие руки, проворно управляющиеся с посудой, смотрел на ее большой нос и прикушенные губы. Девка ему совсем не нравилась, однако как можно теплее он заговорил с девушкой.
       — Пелагеюшка, покидаю я вас, уезжаю далеко, далеко... Свидимся ли когда? Ты в Бога сильно веруешь? — и на ее утвердительный кивок он неловко схватил девушку за руку и страстно выговорил. — Пелагеюшка, я прошу тебя — молись за меня! Признаюсь тебе одной — некому за меня Господа молить, совсем некому. А так хотелось бы, чтобы чистая душа радела Христу за меня, грешного. Ты выполнишь мою просьбу, Пелагея?!.
       — Да... — еле вымолвила девушка, вся зарделась, потупив взор.
       — Спасибо, родная. Ты знай, я не нехристь какой-нибудь, и верю я крепко, всегда верил. Ты слышишь — и я в Бога верую! Очень хорошо, коли станешь молиться за меня, тогда мне ничего не страшно, когда есть кто просит за тебя...
       — Я стану! Я обязательно стану! — девушка взволнованно оживилась, даже похорошела. — Михаил Петрович, я каждый вечер буду за вас Христа молить, Богородицу, Николу, всех святых буду умолять! Ох, Михаил Петрович... — она вся задрожала, как-то поджалась, видимо, хотела сказать еще что-то важное, но тут загремел у входа отец, девушка шустро сграбастала посуду в фартук и опрометью выбежала из комнаты.
       — «Почему она так расчувствовалась?» — успел лишь вскользь подумать Облов.
       Он взял протянутые Бородиным деньги без счета, тут уж он был уверен в Михеиче. Спрятав толстую пачку кредиток в специально пришитый внутри френча карман, Михаил велел принести конопляного масла, оружие следовало привести в порядок.
       Наконец, уединившись в отведенной ему чистой спаленке, скинув верхнюю одежду, оставшись в одном белье, он вдруг поддался точившему его изнутри соблазну. Да и не соблазну вовсе, а настоятельной душевной потребности, влекущей давно и постоянно. Облов все отмахивался от нее, считая сентиментальной слабостью, но вот она пересилила его.
       Мужчина опустился на колени, обратил голову к небольшой иконке Богородицы, еле освещенной едва теплившейся лампадкой, и начал неистово креститься. Он вершил моление не из-за страха за собственную жизнь или дело, которому служил, он благоговел, не из-за воспылавшего религиозного чувства. Нет! Но он испытывал острую потребность в светлом начале. Его душа давно жаждало вылиться в исповедальном сладкозвучии, она хотела наполниться горнего трепета и благой чистоты. Михаил прочел «Отче наш», «Верую», затем стал шептать по памяти другие приходившие в голову молитвы, уже изрядно позабытые. Он ловил себя на том, что перевирает их строфы, но и это было простительно... Он благовел... и давно его сердце так не ликовало, давно такие простые и ясные мысли не освежали ему голову. Он ничего не просил у Божьей Матери и младенца Христа, ему ничего не было нужно. Он просто славословил Господа и его Мать, и это было великой отрадой для его изболевшейся души и истосковавшегося сердца.
       Выговорившись святыне вдосталь, он, подобно ангельскому младенцу, впрыгнул в постель. Сладко потянулся и безмятежно уснул, будто и не было за его плечами сорока с лишним лет. Будто не числилось за ним несть числа разграбленных обозов с хлебом, пожженных изб, десятков загубленных жизней. Облов спал, словно невинный мальчик с девственно чистыми помыслами, нетронутой соблазнами мира душой. Сон его был сладок.
       Темной ночью старик Бородин таинственно вызвал своего сына Филата на задний двор. Филат, иссушенный то ли лихоманкой, то ли беспробудным пьянством парень, весь вечер сурком просидел в своем углу, так и не получив разрешения отца выйти к гостю. Он по-своему рассудил, что оно так и лучше будет: «Зря не лезть в глаза Облову, не то еще пошлет куда гонцом или того хлеще — прикажет себя сопровождать...»
       Кузьма Михеич что-то слишком обстоятельно взялся втолковывать малому, тот согласно кивал чубатой головой. Но когда дело дошло до прямого ответа на вопрос отца, Филат никак не мог решиться сказать утвердительно. Парень испуганно жался, трусливо переступал с ноги на ногу. Кузьма Михеевич психовал, однако сдерживал гнев, орать на олуха-сына было не с руки. Старик опять мягким вкрадчивым голосом взялся втолковывать парню явно недобрую мысль. Филат зябко ежился, неуверенно мялся, но все же подчинился воле отца. Довольный старик задорно похлопал сына по плечу. Озираясь по сторонам, словно заговорщики, они покинули гумно. Пока они шли по двору, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу, приглядываясь к любому всполоху света — серая тень кошкой шмыгнула в заднюю дверь бородинского дома, беззвучно прикрыв створку за собой.
       Отец и сын, очутившись в тепле, осторожно разулись и на цыпочках подошли к комнатушке, где вольготно почивал Облов. Навострив уши, чадо и родитель напряженно внимали прерывистому храпу, исходящему из спальни. Потом старик мелко-мелко закрестился, сын же оторопело почесал в затылке, пугливо озираясь на перетрусившего батьку. Так, ничего не предприняв, они разошлись по своим углам, ступая на пальчиках, растопырив по незрячему свои руки.
       Вскоре дом Кузьмы Бородина погрузился в кромешную тьму. Не угомонился лишь жеребец Облова. Он часто взбрыкивал, стучал копытом о дощатую переборку, грыз доски стойла... Но пришло время, затих и он.
       Спит большое торговое село Иловай-Рождественно. Неслышно струит свои воды обмелевшая речушка, ласково омывая покатые песчаные берега. Желтый месяц, еле пробиваясь сквозь мелко рваные тучи, скупо освещает водную гладь. Тишина. Лишь совсем изредка прорежет немоту природы одиночные гудок далекого паровоза — и опять все уснет, затихнет, растворится в ночи.
      
       Главка 5
      
       Новый день вошел, как застенчивый странник, скромно потупив взор ясных очей, осторожно переступая порог, робким скрипом возвестил о себе. Жиденький рассвет блеклыми полутонами заиграл на мелованных стенах бородинского жилища, хилые лучики, отыскав-таки лазейку, проникли в горенку Облова. Михаил Петрович очнулся ото сна, все тело поломано ныло, однако голова была чиста, как в первый день творенья, никаких задних мыслей, никаких мнительных догадок, никакой гнетущей ущербности. Приструнив ленивую плоть, Облов резво выпрыгнул из постели, пружиняще взмахнул руками, имитируя утреннюю гимнастику. Он чувствовал, как в мышцы током вливается заряд бодрости, он ощущал себя молодым, сильным.
       Выйдя во двор, он полными легкими вдохнул свежий пьянящий воздух, настоянный на запахах деревенской жизни: тут и парное молоко, тут и горькое амбре навоза, дух уже увядших лугов и полей. Как хорошо в деревне, хорошо в любой период года, в каждом сезоне своя неповторимая прелесть!.. Поздняя осень, какие ассоциации рождались в душе для этой поры в старое доброе время? Прежде всего представлялся внутренний покой (урожай собран, дрова заготовлены) и прочная, размеренная жизнь запасливого хозяина, твердо стоящего на ногах, надеющегося лишь на себя самого, отсюда следовала уверенность в незыблемости домашних устоев, ну и, разумеется, ожидание грядущей зимы.
       Облов оглядел надворные постройки: все из кондового леса, все надежно подогнано, вымерено, крепко сбито на века. Михаилу претила босяцкая ненависть к обстоятельным людям, но вид усадьбы Бородина родил у него нехорошее чувство, почему-то похожее на ненависть. Да и как сказать, жируют сволочи, когда наш брат бездомно, в холоде и голоде, несет бремя борьбы, проливает кровь, пытаясь отстоять извечный круг вещей, кладет молодую жизнь ради сытого бытия таких вот жлобов.
       Проведав коня, убедившись в добром уходе за ним, Михаил Петрович, порядком иззябнув, направился в дом. Проходя мимо овечьей кошары, он невольно замедлил шаг, пропуская поперед себя бегущую с пустыми ведрами Пелагею. Девушка в затертом бараньем тулупчике, в большущих валенках с задками, обшитыми кожей, в пушистом пуховом платке, вся раскрасневшаяся с морозца и от хлопот по хозяйству, показалась Михаилу гораздо привлекательней, чем вчера. Он с нескрываемым интересом поглядывал на Пелагею, пробуждая в памяти какой-то неясный отклик, идущий из глубин его прошлой жизни.
       Поравнявшись с ним, хозяйская дочка робко остановилась, Михаил искренне пожелал ей доброго утра. И преодолевая почему возникшую молчаливую напряженность, заговорил о какой-то незначительной ерунде, толи о погоде, толи о домашних заботах. Но чрезмерно серьезная мина на лице Пелагеи остановил его словесные излияния. Девушка, чуть запинаясь из-за неловкости в общении с мужчиной, торопливо выговорила:
       — Михаил Петрович, мне нужно вам кое-что сказать... Сказать о важном для вас... Сказать по секрету. Пойдемте в кошару.
       Облов несколько удивился, но последовал за девушкой. Совсем некстати колыхнулась пошленькая мыслишка: «Не в любви ли ко мне станет она изъясняться?»
       Ступив под соломенные своды загона, оглядевшись в заиндевелом полумраке, он приблизился к Пелагее, выжидающе стоящей у входа. Девушка молчала. Ее широко распахнутые глаза, из васильковых ставшие иссиня черными, не мигая, стеклянным взором уставились на него. Облов почему-то смутился, преодолев неловкое замешательство, тихо, но то же время настойчиво спросил:
       — Пелагеюшка, зачем ты позвала меня, что хочешь сказать мне?
       По телу девушки пробежала легкая судорога, девушка вся сжалась в упругий комочек, на лице четче проступили скулы, она перевела дыхание:
       — Михаил Петрович, не знаю, как и сказать-то вам?.. — Пелагея вся напряглась, губы ее подрагивали в лихорадке. — Михаил Петрович, отец хочет вас выдать властям. Он Филату велел заявить о вас на станции. Филатка не решался, но батяня его заставили. Он хочет, чтобы вас скорей поймали, а вся казна досталась ему одному. Он говорил брату, что вас не помилуют, обязательно поставят к стенке! Отец хочет, чтобы вас убили!
       — Вымолвив все на одном дыхании, Пелагея испуганно скрестила руки на груди, сжав пальцами свое горло и подбородок, робко поглядывала в сторону Облова.
       Михаил все понял. Он подошел к девушке, положил ей на плечи руки, пристально всмотрелся в ее нерадостные глаза, стараясь как можно подробней запомнить личико Пелагеи, ее внезапно возникшую девичью прелесть. Так они стояли, словно загипнотизированные, пока трубный гудок паровоза не вывел их из оцепенения. Они оба вздрогнули, разом ощутив непреодолимый водораздел меж собой. Михаил, обведя языком пересохшие губы, запинаясь, выговорил:
       — Спасибо тебе, Пелагеюшка, спасибо, родненькая!.. Век буду помнить... — потом, склонив голову, поцеловал девушку в лобик, коснулся нежной кожицы бесстрастным отеческим поцелуем, быстро повернулся и вышел прочь.
       В его сердце не было зла ни на Кузьму Бородина, а уж тем паче на дурня Филатку. Михаил Петрович прекрасно понимал, что рано или поздно его обязательно сдадут властям, свои же продадут. Такова участь всех незадачливых повстанческих вождей, тех же Разина, Пугачева, их связанных выдало на смертную муку ближайшее окружение. Ну а касательно его, Михаила Облова, неважно, кто сподобится на столь мерзкое дело — Кузьма ли Бородин, Седых ли Денис или еще какой-нибудь из бывших прихлебателей. Важно одно, в их глазах — подполковник Облов обречен. И от этого никуда не деться, развязка неминуема и печальна. И пусть сегодня подвезло, что он, благодаря наивной и чистой дочери изменника, проник в происки доморощенных заговорщиков. Пусть сейчас он решительно пресечет их подлый замысел, но когда-нибудь уже не окажется рядом по уши влюбленной в тебя девочки, и тогда его просто возьмут сонного с постели. В одном исподнем...
       Неужто подступил каюк, говоря по-восточному? Неужели ничего больше не осталось в жизни, разве нет никакого выхода? А что?! Вот взять Пелагею с собой да податься куда-нибудь подальше... Зарыться в самую что ни на есть глухомань и жить... зажить простой человеческой жизнью. Народить детишек, стать таким же, как все, раствориться среди простых людей. Выход ли это для него — Облова? Да нет, конечно... От себя не уйти... Да и не сможет он опроститься, не сумет носить личину тупого обывателя. Он, столько лет высокомерно презиравший простолюдинов, считавший себя аристократом духа, теперь вдруг возьмет да и содеется ничтожеством, уподобится праху земному...
       Разумеется, нет! Ему уготована иная дорога, ему суждена иная, пусть даже ужасная участь, но он уже не свернет с раз выбранного пути, останется прежним Обловым. В том его тяжкий крест, его судьба, которую не выбирают, как дамское белье. А уж коли так, то и совершенно не к чему переменять прочно сросшуюся с его образом роль грозного атамана, безжалостного судии холуйской покорности новым властителям, ему давно привычно олицетворять собой жестокую кару, неотвратимую и потому по-божески справедливую. «Не мир я принес вам, но меч!» — вспомнив эту суровую сентенцию, Михаил твердо ступил на высокий порог.
       Кузьма Михеич уже поджидал Облова, двинулся навстречу ему, с лицемерной улыбкой справился о самочувствии, попутно посетовав на дрянную погоду. Михаил не стал подыгрывать лицемерному хозяину, но и карт своих не открыл. Сотворив весьма глубокомысленный и озабоченный вид, он велел Бородину принести всю имеющуюся у того наличностью. Объявив закономерную цель — необходимость выверки имеющихся денежных средств ради грядущих расходов на общее дело. Старый лис Кузьма по началу каверзно заартачился, мол, чего считать червонцы и так все как в аптеке, зачем попусту утруждать себя, тратить лишнее время. Но Облов не потерпел возражений. Бородин своим посконным крестьянским умом что-то заподозрил, нерешительно затоптался на месте. Облов настойчиво прикрикнул на него, исподволь наблюдая за повадкой кулацкой бестии. Присмиревший для виду старик уж слишком ошалело метнулся по дому, что-то шепнул появившемуся в дверях сыну. Филат тоже засуетился, то и дело боязливо озираясь в сторону Облова, его запуганный вид с потрохами выдавал их с отцом злой умысел. «Ага, запахло жареным... паскуды!» — отметил про себя Облов. Стало даже забавно, на что могут надеяться старик и его выродок, что они предпримут — глухую оборону или нападение?
       Но вот Кузьма Михеич выложил на стол брезентовую переметную суму, вещь с боевой давней историей. Она досталась отряду Михаила во время отчаянного налета на обоз продотрядников, комиссары хранили в ней свою обширную бухгалтерию. Теперь раздутая укладка напичкана по тому времени огромной казной. В ней и золотые империалы царской чеканки, и советские дензнаки, есть отсек с иностранной валютой, есть внутренние карманы с драгоценной бабьей мишурой, а в потайном кармашке на самом дне спрятана даже архиерейская панагия, усыпанная бриллиантами.
       Михаил подвинул брезентовый мешок к углу стола, велел старику Бородину садиться, кликнул замешкавшегося Филата. Старик бережно, словно курица-наседка, опустился на свой стул, вперив преданный взор в Облова, но тот сохранял непроницаемое выражение лица, отгадать его умысел было невозможно. Тяжело сопя, протиснулся к столу Филат. Михаил молча указал ему на место рядом с отцом. Бородины вопросительно переглянулись, уселись, как на поминках, сложив руки на коленях. Облов видел, что они корчат из себя святую простоту. Ах, подлецы, ети их мать!..
       — Кузьма Михеич, — Облов, иезуитски сощурив глаза, удавьим взором вперился на старшего Бородина, — может, покаешься, старый хрен? Бог-то он все видит...
       Бородин испуганно встрепенулся, но это была лишь сиюминутная слабость с его стороны, он тотчас взял себя в руки, сотворив благостное выражение физиономии, запричитал медовый голоском:
       — Не пойму я... чего изволите, Михаил Петрович? Я ведь исполнил ваш приказ, все туточки... Можете проверить, ничегошечки не потаил — все здеся, копеечка к копеечке... — старик протянул подрагивающие руки к тесьме сумы.
       — Оставь чувал в покое, Михеич. Странно как-то ручонки у тебя дрожат? Может, чего боишься, а Кузьма, так поделись со мной, открой душу-то? — и, поняв, что Михеич не прекратит валять Ваньку, уже властно, с металлом в голосе произнес. — Отвечай, старик, когда с тобой Облов говорит, — но, видя упорство, уже не выдержал и стукнул кулаком по столу. — Что, сука, мало я тебе добра передавал, мало ты, гадина потырил у отряда, захотел все хапнуть? Ну, падла, не молчи, отвечай!
       — Грех Вам, Михаил Петрович, так-то шутить над старым человеком. Я ли вам, батюшка, не служил как преданный пес, я ли вам не угождал?..
       — Я давно знаю, что ты, Кузьма, не пес, ты собака продажная! — Облов отодвинулся от стола вместе со стулом, откинулся на спинку, положил ногу на ногу. — Я давно за тобой приметил, возжаждал ты, сволочь, свободы, — и смачно сплюнул на пол. — Меня захотел краснопузым сдать... А себе, значит, наш общак присвоить?..
       — Михаил Петрович, побойся Бога! Такие слова, такую хулу на меня, безвинного, возводишь... Да я ни одной мыслишкой, ни одним словцом против тебя не шел. Вот и Филатка подтвердит... Правильно я говорю... а, Филя?
       Парень сидел, остолбенев, словно набрав в рот воды от страха. Бородин в отчаянье безнадежно махнул на него рукой, мол, что с дурака возьмешь.
       — Михаил Петрович, да вы какой-то поклеп на меня возводите? А может, у вас с похмелюги настроенья-то нет? Так давай сейчас сядем рядком, хряпнем нашего домашнего изготовления и все ваши подозренья, как дурной сон улетучатся. Да где это видано, чтобы я своего благодетеля подводил? Да я с вашим батюшкой, царствие ему небесное, еще дружбу-то водил, неужто забыли, Михайла Петрович?
       — Я ничего не забыл, Кузьма, все помню, и вот поэтому я тебя, змей ты изворотливый, ни за что не прощу! — Облов быстро встал на ноги, заметил затейливое движение локтей старика. — А ну — руки на стол! Кому говорю, на стол руки! Ты что там пес прячешь! — Михаил, перегнувшись через стол, рванул борт стариковского полукафтанья.
       На столешницу возле сумы лег, поблескивая вороненой сталью, наган. Старик Бородин пытался что-то сказать, но спазм перехватил его горло, старикашка только паралитически задергал ручонками, его лицо побурело, глаза повылазили из орбит.
       — Ну ты и скоморох, Кузьма Михеич! Не устраивай цирка, я тебя как облупленного знаю! Ты думал меня, меня подполковника Облова, так дешево взять? Ну, скажем, ладно, запродать, куда еще ни шло, но вот взять меня на мушку?.. Ты, видно, охренел совсем?.. И ты мог бы в меня стрельнуть, а, Кузьма? — Облов деланно засмеялся, затем, повернувшись к Филату, произнес презрительно. — А ты, паря, почто сидишь, вынимай свою пистолю. Ну!..
       Филат безоговорочно выложил свой наган, положил и по-собачьи преданно уставился на Облова.
       Ну, что мне с вами делать-то прикажите, гавнюки вы такие? В расход нешто пустить? — и завел руку под френч.
       Отец и сын разом бухнулись на колени, сложив молитвенно руки, возопили плаксивыми голосами:
       — Не погуби, Михаил Петрович, пощади нас, Христа ради! — Филат тот зарыдал по-бабьи, старик-отец взялся слезливо оправдываться:
       — Михайла Петрович, прости ты меня, дурака старого. Все жадность окаянная... Да и не хочу я вовсе твоей погибели. Это какая-то чертовщина, правду скажу — чертово наущение. Да что же за напасть-то такая со мной приключилась? Михайла Петрович, не погуби, Христом молю, забери все мое добро... мигом распродам, забери на общее дело — только пощади, зачем тебе лишать нас жизней? Помилуй нас — век за тебя молиться станем. А то хочешь, Михайла Петрович, так выпори меня, старого осла. Сам на лавку лягу, сам удары считать стану. Лупцуй, сколь душе твоей угодно — только не убивай! Был, был грех, сознаю, Михайла Петрович, бес попутал... Всю жизнь — деньги, одни деньги на уме, как тут уму за разум не зайти? Но как на духу говорю — не ведал сам, истинно не ведал, что творил. Прости ты меня ради родителя твоего, Петра Семеновича — благодетеля моего, прости! — разгоряченный дедок бросился к ногам Облова и... что уж вообще было дико, шустро облобызал его сапоги.
       Сама эта театральная сцена мало тронула зачерствевшую душу Облова. Он прекрасно понимал — старик готов жрать дерьмо, лишь бы остаться целым, не жалко и Филата, через таких вот остолопов Россия пошла по ветру, через таких вот слизняков сломалась жизнь самого Облова. Но не в самом же деле, убивать этих ничтожных людишек, марать о них руки — было бы неуважением к самому себе. Не палач же он, в самом-то деле, да и казну оставить не на кого?.. Этот довод оказался решающим.
       — Ладно, Кузьма, — я извиняю тебя, встань с пола, успокойся.
       Кузьма Михеевич, всхлипывая, словно выпоротая девка, поднялся на ноги, утирая рукавом обильные слезы, он лепетал слова благодарности и признания. Велел также и Филату приложиться к ручке благодетеля. Облов, негодующе отдернув кисть от слюнявых губ малого, прикрикнул на суетившихся Бородиных:
       — Совсем сдурели, олухи царя небесного... — приказал им успокоиться и внимательно выслушать его. Отец с сыном с радостью подчинились.
       Михаил продолжил:
       — Хорошо, Михеич, кто старое помянет — тому глаз вон! Понимаю и прощаю твое заблуждение, Бог милосерд. Все остается по-прежнему. Ты как зеницу ока, до первого моего требования хранишь казну. Приду — или я, или кто-то из моих ребят. Вот тебе пароль...
       Облов сунул руку в саквояж, поворошив там вслепую, выхватил новенький червонец. Небрежно, наискось разорвал его на две половинки, один клок протянул старику, другой спрятал в накладной карман френча. Бородин понимающе склонил голову, не требуя дополнительных пояснений, наверняка, этот прием давно использовался промеж них. Затем Облов, секунду подумав, высыпал содержимое сумы на столешницу. Отодвигая бумажные купюры и монеты в сторону, он стал выискивать драгоценные вещи. Первым делом отыскал панагию, любуясь, с минуту разглядывал это чудо ювелирного искусства, даже восторженно покачал головой, причмокнув языком. Потом стал быстро откладывать перстни, серьги, броши с камнями-самоцветами. Особо ценных вещиц оказалось не так уж много, но все же они составили вполне увесистую кучку. Облов пересыпал их в кисет, помедлив, положил туда же и панагию.
       — Так вот, Кузьма Михеевич, камушки-то я заберу, — хотел было добавить, — все надежней будет... — но сдержался. — На них, там, куда еду, много охотников найдется, для дела оно сподручней. — Посмотрев внимательно на Филата, добавил. — Парень твой пойдет со мной, проводит, сколько нужно. Ты, дед, не переживай за него, принуждать к уголовщине не стану, просто нужен верный человек. Мне на станции светиться никак нельзя, — и уже совсем миролюбиво закончил. — Вели собирать на стол, да поскорее, засиживаться больше некуда...
       Старая Улита и молодая Пелагея быстро сварганили завтрак. Облов старался не смотреть на Пелагею, но помимо его воли взоры их то и дело перекрещивались. Михаил улавливал признательные флюиды девушки, ответить ей тем же, по понятной причине, он не мог, стараясь укрыть от прозорливого старика тайну, что связывала их. Девушка-доносчица осознавала, что Облов пощадил ее близких, и, возможно, строила наивные девичьи предположения, отыскивая причину подобной сентиментальности беспощадного Облова. Ну и пусть с ней — теперь гадает...
       Уже окончательно собравшись в дорогу, покидая дом Бородиных, Михаил задержал свой взгляд на девушке, улыбнулся ей краешком губ и слегка кивнул головой, мол, не вешай, девка, носа, все образуется. Она, покраснев, тоже незаметно кивнула ему, в ее васильковые глаза накатили слезинки, в невинных очах Пелагеи застыл немой вопрос: «Ждать ли мне тебя? Вернешься ли ты, мой любимый?» Облов, широко перекрестившись, ступил за порог...
       Уже во дворе старик Бородин было засобирался проводить Облова, но тот остановил деда, прервав последние излияния Михеича в преданности. Оборвал почти грубо, мол, сиди, седой хрен, на печи, надоел и так...
       Всю дорогу до станции Филат шел след в след Облову. Парень, понимая свою задачу, не обращал на себя внимания, лишь изредка односложно отвечал на скупые вопросы атамана. Малый, конечно, переживал историю, в которую втравил его родной отец, и по-своему оставался благодарен Облову, что не взял грех на душу. Ну а то, что их малость постращали, так сами виноваты... Купив билеты на проходящий литер, он еще долго хвостом таскался за Михаилом по всяким закоулкам, пока ему не было сказано возвращаться домой.
      
      
       Главка 6
      
       Прошли сутки с лишком. Михаил Петрович Облов, одетый в цивильное суконное пальто с каракулевым воротником и в такой же каракулевой шапке пирожком, устроился на отполированной бесчисленными задами скамье бревенчатого вокзала станции Ливны. У его ног стоял аккуратный черный саквояж, наподобие тех, с которыми и по сей день ходят по вызовам бывшие земские доктора. На коленях же Михаила лежал крохотный узелок, увязанный в белый носовой платок. По своему обличью Облов походил на учителя гимназии или новоявленного мануфактурщика средней руки. Михаил Петрович ждал вечернего поезда на Харьков, поэтому сидел смирно, тихонечко, предупредительно поджимал ноги, когда кто-то проходил по междурядью.
       Он уже пригрелся в битком набитом зале ожидания и с лукавой ленцой наблюдал непритязательные вокзальные сценки. То укутанная в жесткие дерюги баба ругается с подвыпившим расхристанным мужиком. То накрашенная кокотка с лакированным ридикюлем, явно из бывших, презрительно воротит носик от кислой овчины грузно усевшегося рядом мешочника. То пробежит, задирая окружающих, пестро выряженная кодла беспризорников. То слепой кротко простучит своим бадиком или нищенка заунывно затянет Лазаря. И все куда-то едут, едут, едут...
       Устав быть зрителем бесплатного театра, Облов отрешенно задумался о недавнем и наболевшем. В голову лезли сумбурные воспоминания, хаотичные мысли перескакивали с пятое на десятое. Вдруг он ощутил чей-то пристальный взгляд. Не выдержав его упорной настойчивости, Михаил поднял голову, разыскивая любопытного наглеца. В начале прохода меж рядами скамей стояла пигалица-девочка лет пяти в облезлом не по размеру долгополом пальтеце, по груди крест-накрест перевязанная грубым шерстяным платом. Такой плотный коричневый платок-плед, причем неизменно колючий, был и у его няни, как бы между прочим отметил Михаил. Сцепив маленькие розовые пальчики внизу живота, кроха заворожено уставилась на Облова. Почему-то смутившись, Михаил улыбнулся ей, даже приветливо сморщил нос. Однако завязать разговор с ребенком, стоящим в отдалении, он не мог, да и не умел по жизни подлаживаться под детскую непосредственность. Девочка оглянулась, верно отыскивая в толпе свою мать, и, не найдя, уж совсем близко подошла к Облову. Михаил нерешительно ждал, что же будет происходить дальше. Совсем осмелев, девчушка ткнулась грудкой в его колени и тихо-тихо прощебетала:
       — Дядечка, я кушать хочу...
       Облов смутился от такого напора, но быстро справился с замешательством:
       — Сейчас, деточка, сейчас. А ну-ка поглядим, что у нас в узелочке-то лежит? — и он развязал свою укладку. Там были плотно спрессованные бутерброды с домашним салом.
       Михаил протянул бутерброд ребенку, девочка жадно впилась в ломоть махонькими беленькими зубками. Михаил же, сам не зная почему, отважился взять девочку на колени и стал умиленно наблюдать, как она за обе щеки уплетает его заготовленный впрок ужин.
       И все бы хорошо, но его насторожил внезапно, неизвестно откуда взявшийся красноармейский патруль. Проходя мимо рядов, один из патрульных, пожилой вислоусый солдат, смерил Облова долгим изучающим взглядом. Михаилу стало не по себе, он отвернулся. Сдерживая волнение, он участливо спросил у девчушки — где ее мамка. Та смешно, с картавинкой пролепетала: «Мамоцка, в оцеледи за билетами». Облов оглянулся на патрульных, уже вся троица упорно разглядывала его. И тут Михаил узнал в «вислоусом» — мелькавшего на его пути чекиста из Козлова.
       — Погорел, как швед под Полтавой... — сработал не подводивший инстинкт, — нужно немедля уходить.
       Облов поспешно встал, приткнул малышку на свое место, сунул ей узелок с бутербродами, сказал скороговоркой:
       — Девочка, будь умницей, не ешь все, отдай мамочке, она тоже кушать хочет, — схватил саквояж и направился к проходу.
       Тут один из красноармейцев закричал:
       — Гражданин, а гражданин? Эй ты, шляпа-пирожок, обожди малость — дело есть до тебя!
       Облов шел не оглядываясь, словно и не ему шумели.
       — Ты мудак в пальто! Тебе говорят, постой!..
       Облов не выдержал и побежал к выходу из вокзала, помчался, расталкивая незадачливых пассажиров, перепрыгивая через распростертые в проходах тела, порой наступал на них, вдавливая кованные каблуки в податливую плоть.
       Вслед ему неслось:
       Стой, контра! Стой, тебе говорят! Стой, стрелять будем!..
       Михаил знал, что на вокзале прилюдно — стрелять не отважатся, уж слишком велик риск зацепить вовсе непричастных лиц. И тут наметанным боковым зрением он усек, что наперерез ему метнулось двое парней в опоясанных портупеей ватниках.
       Ну, подыхать... так, с музыкой!.. — взыграла в нем лихая натура.
       Облов на ходу рванул ворот пальто, выхватил наган и, не целясь, всадил пулю в ближнего из парней. Тот споткнулся, широко раскидывая руки. Облов выстрелил в другого, выскочил на перрон, метнулся к стоящим на станции товарным вагонам, лихо впрыгнул на тормозную площадку. Вслед ему раздались одиночные винтовочные выстрелы. Он уже успел заметить, как с двух сторон перрона бежали вооруженные люди. Отстреливаясь, подлезая под вагонами, Облов даже не заметил, как посеял свой рундук. Михаил гнал что есть мочи, но и преследователи не отставали. Беглец стрелял, стрелял... Пули закончились. Он перемахнул через станционный заборчик, вбежал в узкий, заваленный шпалами складской переулок, огляделся — кажется, ушел...
       Но тут опять раздались хлесткие выстрелы. Облову ничего не осталось, как броситься напропалую вперед. Бежал он нескончаемо долго, вконец запыхавшись, он остановился на берегу реки. «Кажется, ее зовут Сосна», — мелькнуло в памяти Михаила, он прислушался — тихо. Осторожно перешел шаткие мостки, вглядываясь во внезапно подступившую темноту, вышел на тропку и пошел напрямик.
       Так он брел часа два. Полностью обессилев, присел на смерзшуюся кочку, сидел, ни о чём не думая, только дышал широко, жадно глотал морозный воздух.
       Вдруг ночную тьму прорезал леденящий душу вой. Его звук нарастал, заполняя собой все пространство округ, заставлял вибрировать воздух. Во всем мире остался только этот ужасный первобытный вой.
       Волки! — ожгла блеснувшая молнией догадка. — Волки!
       Облов выхватил наган из кармана, бешено закрутил барабан.
       — Так и есть, ни одного патрона?! Даже себе?.. Все расстрелял...
       Он медленно поднялся на ватных ногах, вгляделся в кромешную темень.
       Протяжный волчий вой неукротимо приближался. Вот он пресекся, озарив надеждой, но ненадолго. И вновь заколодил все вокруг, леденя кровь с неимоверной, неодолимо мощной силой. Облов вонзил глаза в черный зенит — ни луны, ни звезд...
       — Как же так?!.
       Сырой ветер дряблыми пальцами ударял по щекам, кудлатил виски, стискивал ноздри избытком колкой свежести, щипал за уши. Облов как-то отрешенно, взглядом со стороны, очнулся от ужаса, пропитавшего ум и душу. Естество живого человека упрямо отторгало мысль о жутком конце. Михаил неожиданно застиг свой мозг негодующим на пронзительную изморось. Он опять отстраненно воспринял коробящее раздражение своей плоти на эту осеннюю хлябь, на не уют природы...
       — Господи?! О чем я? Какая ерунда...
       Тянущий жилы вой волков лишь на мгновенье вынудил его встрепенуться. Разум вовсе не хотел воспринимать сам факт о близящейся развязке, в голове опять вертелись соображения в другом, ином от ужаса измерении. Забубенно пульсировала мысль о потерянном саквояже, было жалко сухих шерстяных носков, чистой пары белья и прочей дешевой мелочи.
       — Боже! О чем все я? Неужто я такой олух царя небесного? Да и при чем тут олух или не олух... Все мне крышка! — он насильно пытался внедрить в себя признание этого факта, но его натура подсознательно противилась, не поддавалась, сомневалась, на что-то еще надеялась. — Неужели кончено? Не может быть, еще не все... Нужно что-то предпринять, что-то срочно придумать — существенное, кардинально меняющее ситуацию. Как поступить?!
       Он торопливо стал озираться вокруг. Реальной, вещественной надежды на спасенье абсолютно ни просматривалось. Но все же внутри его самой потаенной, сокровенной сущности мелко вибрировал росточек жизни — пронесет, пронесет, обязательно пронесет...
       Темень поглотила окрестный мир. Куда идти, куда бежать? Хоть бы стог или дерево какое, ну хотя бы коряга, дреколье какое-нибудь? Крутом голая смерзшаяся земля, стерня и кочки. Даже обломка кирпича, камушка нет, ни то что увесистого булыжника, ничего, могущего защитить нет под ногами — чем обороняться, ни голыми же руками?..
       Но потаенная надежда на «пронесет» не покидала его. Наоборот, тоненькой, тонюсенькой, но все же струйкой прибывало чувство уверенности в себе. Весь смысл бытия как бы напрягся на предчувствии удачи, и состояние это ширилось, набирало силу, понуждало, требовало активного действия.
       Михаил решил затаиться, возможно, волки пройдут мимо. Как знать, донес ли порывистый ветер запах человечьей плоти до их кровожадного обоняния?.. Как знать, что у хищников на уме? Ведь не всегда волки одолены неукротимой похотью сожрать кого-либо, определенно и у них есть иные, не понятные человеку потребности, а может статься, даже некие задачи, отличные от прозаического прокорма...
       Ну а уж если нет!.. Тогда остается последний шанс — превратиться самому в дикого зверя, затаившегося среди опустелых полей. Самому первому броситься на волков, разъяренно наброситься, издавая хищный первобытный рык, низвергнуться плотоядно, изображая крайнюю, необузданную степень кровожадности. Самому стать хищным монстром, именно стать... до дрожи в пальцах возжаждать крови. И тогда, о Боже, сделай именно так, быть может, волки дрогнут, побегут, нарвавшись на засаду более матерого зверя. Отступят, ведь есть же и у них хоть кроха здравомыслия, хоть малость рассудка. Ибо он, Михаил Облов, не отдаст свою жизнь без боя, не отдаст каким-то большелобым псам серой масти самое ценное, что у него есть — жизнь свою. Он будет рвать волкам пасть, будет ломать им лапы, будет кусать их, колоть им глаза стволом револьвера. Он не отдастся им просто так, за здорово живешь... не отдаст самого себя, свое единственное Я...
       Главное, не дрогнуть... Необходимо забыть в себе человека, нужно стать зверем — решительным, сильным, упорным, осатанелым и злым, злым, злым!..
       Волки взвыли с потусторонней замогильной прелестью. Они скулили, оплакивая свой извечно гонимый род, они пытались протяжным воем сгладить голодную тоску, старались изгнать свой извечный страх и ужас перед неумолимой волчьей судьбой. Своим воющим пением они заклинали ее, упрашивали о снисхождении, молили об удаче...
       Он, подобно зверю, поджался и стал на четвереньки...
       И грянул выстрел!!! Воскрешающая молния и гром среди черной промозгло-осенней ночи. Грохнул выстрел, затем второй... Облов различил его вспышку — огненный глаз, взгляд Бога во тьме... Это судьба! Теперь точно спасен... Теперь буду жить!..
       Ликующе возопив: «Ого-го-го!» — Михаил пустился бежать в сторону выстрелов. Он, конечно, понял, что стреляли из охотничьего ружья, но если бы пальнули и... из трехлинейки или маузера, он все равно бросился бы навстречу спасительным залпам. Одно дело загнуться с отбитыми почками в каземате ГПУ, совсем другое — оказаться растерзанным в клочья волками, живьем быть сожранным ими. Он мчал, не разбирая дороги, он падал на грудь, тут же вскакивал, совсем не осязая боли на расцарапанном стерней лице, ладонях. Опять неистово гнал, и этот бег не был ему в тягость, он почти не ощущал своих ног. Они несли его сами... То был бег воскресшего к жизни человека, вольный полет не сгинувшей, не пропавшей души.
       Но вот его глаза явственно различили контуры лошади, телеги, стоящего в ней во весь рост человека.
       — Эге-гей! — закричал Облов, возбужденно потрясая руками.
       Расстояние между ним и возницей скачкообразно сокращалось. Наконец человек в телеге, видно, расслышав вопли страдальца, медленно повернулся к нему. Но отнюдь не бросился к Михаилу с братскими объятьями, а, наоборот, перезарядив ружье, направил его ствол на Облова, скомандовал по-военному:
       — Стой, стрелять буду!
       Михаил недоуменно опешил, по инерции сделал еще несколько шагов и опустил руки. Возница был неумолим, подтверждая серьезность своих намерений, он одним щелчком взвел курки, Михаил замер. Он не мог говорить, он тяжело и судорожно дышал, враз вся усталость и перенесенное напряжение навалились на него, подкосили ноги. Облов опустился на закорки, а потом попросту плюхнулся задом оземь. Мужик пристально вгляделся в незнакомца городской наружности, поведя стволом ружья, повелительно спросил Облова:
       — Ты кто таков? Почто ночью по степу шастаешь? Чего орешь, как оглашенный, ажник лошадь мою напугал? Отвечай, не медли... Если лихой человек — иди своей дорогой, не то, — возница убедительно встряхнул увесистой «тулкой» и продолжил уверенно. — Ты не думай там себе — не на дурака напал... Чего уселся то? Ты знаешь, ты там дюже не хитри. Чего молчишь? Али, беглый какой, тогда нам с тобой не по пути... Ну, молчи, коли так... А я поехал, — мужик перехватил свободной рукой вожжи, заученно щелкнул ими для виду, будто огрел коняку. — Но-но! Пошла, дура, пошла!..
       Облов очнулся, превознемогая налетевшую слабость, тяжело оторвался от земли, покорно махнул мужику обеими руками, торопливо заговорил против ветра, глотая его хлесткие порывы:
       — Погоди, постой, хозяин, не тать я ночной. Меня, братец, понимаешь, чуть волки не стрескали, — иронично усмехнулся своим словам. — Заплутал я малость, не туда зашел... А тебе огромное спасибо. Спугнул ты волков своей стрельбой, а то бы мне пришла хана!
       Возчик придержал коняку и уже приветливей обратился к Облову:
       — Так бы и говорил сразу, а то бежит, махает руками, поди разбери, что у каждого на уме. А потом — вообще сел... Я уж грешным делом подумал, не полоумный ли какой сбежал из дурдома? — и, переменив тон на ласковый, спросил дальше. — Как же это тебя, мил человек, угораздило-то? А волков у нас, правда, развелось видимо-не видимо. Ажник приходят стаями, стоят на околице, им, видать, голодно... Ну, уж коли такое дело, не дадим пропасть христианской душе. Садись, милок, в телегу, иди суды.
       — Спасибо, хозяин, — и Облов отвесил низкий поклон, — выручил ты меня!
       И они поехали прочь от того места, где еще совсем недавно волки выискивали свою жертву. И где еще совсем недавно Облов собирался дорого продать свою жизнь, вознамерясь стать подлинным зверем, найти кончину в зверином обличье. Пожалуй, нет смерти абсурдней?.. Посудите сами: человеку с высоты, предопределенной ему природой, человеку, наделенному самым совершенным разумом, — низвергнуться вниз, сравнятся с животным, уподобиться положению грызущегося за свою шкуру зверя, по сути, приняв первобытное состояние, утратив в себе человеческое, и так отойти в вечность.
       Не вдруг, но к Облову стало возвращаться ровное психическое состояние. Пережитый ужас угасал в закромах души. Вместо него накатило, а потом тоже испарилось тщеславное самодовольство: «Нате, мол, вам — не всякому такое по плечу!..» Затем стала окутывать теплом светлая радость, но не долго держалась и она — надвинулись стоящие перед ним проблемы, порождаемые ими заботы. Забота все покрывает, все растворяется в ней одной, как и все рождается и пестуется ею. Забота неумолима — человек всегда в ее оковах. Но иногда и она отступает на второй план.
       Они о чем-то говорили с возницей, назвавшимся Иваном, Михаил особо не вникал в услышанное и выговоренные им самим же слова. Да дело и не в том. Сегодня перед ним приподнялся краешек завесы, именуемой судьбой или роком, а еще говорят, да и учат в церкви — Божьим предопределением. А может быть, всем вертит Господин Случай? Не окажись в поле мужика, не начни он палить из ружья, страшно представить, что могло быть?.. Право, не хочется думать о том, буквально ветхозаветном конце, чудом не наступившем, — слава Богу, что сия чаша миновала его...
       

© Copyright: Валерий Рябых, 2014

Регистрационный номер №0200370

от 12 марта 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0200370 выдан для произведения:

 
                                   
Валерий Рябых
                                      Облов
                                          (повесть)
                                           Часть I.

   

    Главка 1.
        
        Унылое, дымчато-серое небо низко провисло над источенным непогодой полем, над редкой рощицей, зябко накинувшей дырявый плат из пожухлой листвы, над речушкой, молча омывающей свои осклизлые  берега. Вдали, у самого горизонта - синим, размытым туманом ускользает кромка леса, чуть  влево, за волнистой грядой холмов - нет-нет, да блеснет маковка еле различимой церковки - там большое село. Внезапный колючий вихрь донес тревожный благовест…. Туда, навстречу колокольному звону увивается разбитая дорога - две колеи в колдобинах, заполненных мерзлой, давно стоялой и оттого прозрачной водицей. Порыв  ветра  не бередит ее гладь - так она холодна и тяжела. 
        Одинокий всадник, осторожно, выбирая провеявшую тропу, бредет, изредка, резким подергиванием уздечки, понукая коня. Должно, он совсем окоченел. Большая усатая голова в солдатской папахе силится, как можно глубже уйти в воротник истертого полушубка. Порой конник пытается одернуть его куцые полы, прикрыть ноги в серо-зеленых бриджах, ему это удается совсем ненадолго. Он вжимает ляжки в бока лошади, рассчитывая поживиться у той крохами тепла, но тщетно. Лицо кавалериста, отороченное молодой, курчавой бородкой, с наползающими дугами усов, приобрело землистый оттенок. Лишь нос, испещренный густой сетью склеротических жилок, пунцовый, словно фонарь, указывает, что его владелец еще не совсем окочурился от холода. Глаза человека, глубоко упрятанные вовнутрь, испитой зеленью пробиваются из марева воспаленных белков. Но в них ни мысли, ни крохи чувств - одна стужа. Видевшая виды папаха налезла на брови, до половины прикрыв крупные, благородные уши; из-под нее выскальзывают искрящие металлом волокна, толи волосы, толи иней тронул серебром истертое на сгибе руно.
        Вдруг, наездник встрепенулся, встал в стременах, вгляделся вперед и, наконец, что-то различив, огрел коня плетью. Возмущенный жеребец, на миг присев, остервенело всхрапнув, ринулся в открывшуюся с бугра лощину, широко разметая в стороны комья земли из под копыт. Всадник и конь, сжатые в один упругий комок, словно камень, выпущенный из пращи, понеслись под уклон.
        Внизу, за поворотом, укрытая купами разросшихся, блеклых осин, скученно спряталась деревенька. Вот и глубоко вросший в дерн верстовой столб, с косо прибитой дощатой табличкой: «Гостеевка», – крупно значится на ней. Внимательно приглядевшись к коряво дорисованным буковицам, можно пониже разобрать: дворов - 43, муж. полу - 97, жен. полу - 112. Остается правда гадать - когда сия статистика изволила быть. До ржавчины выцветший шрифт режет глаза "ерами", отмененными новой властью. Конник с досадой хлопнул себя по колену, зло сплюнул (что-то, видать, не по нутру), однако, все же тронул поводья и повернул в проселок.
        Навстречу, карабкаясь из недр балки, вылезла упряжка. Скверно дребезжит порожняя, обглоданная телега. Пегая лошадка, суча тонюсенькими ножками, упорно втягивает возок на бугор. Свесив, опутанные онучами, ноги, склонив, чуть ли не по пояс,  головенку в облезлом треухе, правит савраской неухоженный мужичонка, нелепо вздрагивая от тряски всей телом. Он вроде и не замечает верхового, заступившего ему путь. Смирная коняка, не зная как ей быть, стала забирать в сторону. Подвода выбился из колеи, переднее колесо вильнуло, заехав в промоину. Резкий толчок вывел возницу из забытья.
        - Тп-пру проклятая, ишь куда занесло?! Стой сволочь! - мужичок по-прежнему, не замечая высившегося над ним седока, стал понукать лошадку. 
        Та, сердешная обессилев, встала. Телега опасно накренилась и окончательно застряла в колдобине. Возчик, продолжая остервенело ругаться, спрыгнул с облучка, схватился за оглоблю, стараясь подсобить лошаденке.
        - Здорово живешь дядя! - кавалерист приветствовал мужичка густым баритоном в меру выпившего и ладно закусившего человека. - Ты что, милой, заснул, поди..., дороги не разбираешь?
        Наконец, возница сподобился посмотреть на встречного, взглянул недобро, без боязни, сухими глазами.
        - Здорово были, коль не шутишь?! - Мужик по-деловому смерил конника долгим взором и с нравоучением в голосе выговорил. - Ты бы, товарищ, посторонился что ли, видишь чай, какая оказия со мной приключилась? – Ядрено сморкнувшись наземь, добавил. - Видать, это ты животину мою спугнул? Да я ведь тебе говорю! Чего встал, как вкопанный?
        - Однако ты, дядя, неприветлив с незнакомым человеком? А вдруг, я начальство, какое, разве можно так грубо? - в тоне всадника сквозили неприкрытое ехидство и издевка.
        Деревенский человек сразу смекает, когда его принимают за быдло. Крестьянин обидчиво встрепенулся:
        - Езжал бы ты, гражданин хороший, своей стороной, не с руки мне тут рассусоливать с тобой. Вишь ты, - выговорил он в сторону, но довольно громко, - не угодил я, понимаешь, ихнему благородию. – И вдруг, поднял заносчиво голову. - Да кто ты такой, чтобы я тебе угождал?! А ну, - мужичок по-серьезному разозлился, - освобождай дорогу, почто встал?!
        Я погляжу дядя, ты, похоже, агрессивный субъект?! - Верховой надменно осклабился. - Видать, давно по шапке не получал? Попотчевать тебя плеткой, чтоб не забывался? - и всадник засмеялся, захохотал презрительно, нагло, по-барски.
        - Ты, контра, меня не тронь! Я те дам плетью?! Я гад…, - мужик значимо крякнул, - знал бы ты на кого гонишь, я чай за советскую власть кровь проливал? А ты меня плетьми помыкаешь, в волиском захотел? – и нагнулся к телеге, взялся шарить в ней.
        - Ах ты, образина! - ядовито выругался всадник, метнул коня вбок, выхватил нагайку и стал осыпать крестьянина круто поставленными ударами.
        Мужичок ужом извивался возле упряжки, потом не удержался, оскользнулся и рухнул в грязь.
        - Затопчу падлу! - громыхал, вошедший в раж экзекутор. - Запомнишь,  сука  Облова, попробуй, скажи еще, как за Совдепию жопу рвал. Я тебя, сволочь научу, как Родину любить. – Прекратив осыпать бедняка ударами, скомандовал. -  А ну встать! – и  отвел коня чуть назад.
        Мужик кривобоко поднялся с земли, побелевшие губы плаксиво кривились, по щекам катились крупные слезы. Он попытался утереть их рукавом армяка, но лишь  вымазал лицо грязью. Его всего трясло, как в лихоманке, и видать, ноги его еле  держали…, но вот, он сладил с собой.
        - Ваше сиятельство, ваше благородие простите меня дурака! Я ведь не знал, что вы и есть тот самый - господин Облов. Простите Христа ради, не бейте, у меня детки малые, пощадите!
        - Ишь ты, деток он вспомнил, на жалость давит? - Облов по-удавьи вперился в крестьянина. - Больно стало?! А мне - не больно, когда каждый хам на меня будет голос повышать? - и вдруг, с нарастающей угрозой вымолвил. – Да ты еще воевал против нас?  Царя, веру, выходит, продал?! Иуда?! - Облов запустил кисть за полу тулупчика, пальцам было тесно, он рванул застежку и выхватил из подмышки блестевший вороненой сталью браунинг. – Карать! Карать! Нещадно карать! Сволочь краснопузая?! - его глаза налились кровью, изо рта брызгала слюна.
        Мужичонка в ужасе рухнул на колени, простер руку, ладонью вверх:
        - Барин пощади, помилуй, век бога за тебя молить буду! - бедняк запричитал в голос.
        Облов, по началу направив ствол в человека, отвел его в сторону, должно все же тронутый мольбами хлебопашца. Но не пропадать же пуле? Не долго раздумывая, не целясь, он хлестко разрядил револьвер в мирно стоявшую поодаль лошадку. Та навзрыд всхлебнула воздух, но легкие отказались служить ей, она как-то вякнула не по-лошадьи, и рухнула набок, всего лишь разок, дернув голенастой конечностью.
        - Гм…, - хмыкнул Облов, - неужто с одного раза уложил? Да уж, попала бедолага  под раздачу…
        - А-а-а! - резанул сырой воздух душераздирающий крик крестьянина.
        У Облова передернулось все внутри, возникшая шальная бравада мгновенно улетучилась. Картина, теперь представшая перед ним, была удручающей.
        Бедняк, вознеся руки долу, дико вопил. Его помутневшие от горя глаза, невидя вопрошали, казалось, к самому Богу. Отвисшая, конвульсивно дергающаяся челюсть, с всколоченной бороденкой, своим оскалом напоминала жуткие черепа на развороченных взрывами могилах – Облову стало не по себе. Он машинально подстегнул жеребца ближе к мужику. Когда взгляд обезумевшего возницы уловил фигуру всадника, разум стал постепенно возвращаться к нему. Мужик судорожно опустил руки, сомкнул губы, но свалившаяся беда, потеря  животины-кормилицы, невыносимо жгла его сознание. Он бессильно замотал  головой из стороны в сторону. Спустя минуту, преодолев отчаяние, хрипло выдавил пересохшим ртом:
        - Эх, барин, барин?! Зачем ты лошадь-то? Уж лучше меня бы порешил! Как я теперь домой-то вернусь? Что я делать-то стану, скажи мне на милость?! – И, свесив белесый чуб, беззвучно заплакал.
        Смущенному Облову, пришлось усилие воли превозмочь себя. Он тронул плечо мужика рукоятью плети:
        - Ну ладно, земляк, не убивайся уж слишком. Погорячился я…. Да ты сам, братец, виноват. Чего уж там? Будет тебе новая лошадь…, с коровой и овцами в придачу. Не вой только, накось вот, возьми…
        И он поспешно вытащил из френча увесистый бумажник. Мужичок распахнул глаза, разом зажегшиеся надеждой, они цепко следили за действиями всадника.
        - Получи! - Облов подал бедняку портмоне.
        Тот робко протянул выпачканную черноземом руку, но наивно не решался ухватить тисненую золотым узором кожу.
        Бери! - Облов оттолкнул от себя тугой кошель. Тот мигом врос в сомкнутые пальцы крестьянина.
        Мужичок ошарашено смотрел на Облова, не веря своему счастью, происшедшее  его словно парализовало.
        Облов сжал стремена, рывком натянул удила, и, не оглядываясь на изумленного возчика, повернул и галопом поскакал обратно.
        Крестьянин машинально, в каком-то забытьи, расстегнул портмоне. Разложенные по кармашкам ассигнации заворожили его. Мужик, еще не войдя в разум, вскочил, отчаянно замахал руками, закричал истошно:
  - Барин! Господин Облов! Денег много, слишком много?! Куда мне столько?!  
  Но всадник уже скрылся за бугром.
  
      Главка 2.
      
      Густая мгла, наползая со всех сторон, в какие-нибудь полчаса охватила все небо, и лишь далеко на западе, противостоя силам тьмы, светилась тонкая полоска горизонта. Разводя твердь земную и небесную, она, словно маяк, призывно влекла к себе. Оставаясь недостижимой гранью степного простора, она рождала странно гнетущее чувство  обреченности и одиночества.
      И даже там, на грани земли и неба, когда зачернел смутный абрис, очертивший едва различимый облик коня и всадника, мир остался пустынен. Что может изменить в бездне пространства одинокий странник?! Пройдет мимо и канет в небытие, исчезнет не оставив следа, возникнет из ничего и ускользнет ни во что, будто шепот ковыля от порыва ветра. 
      Наездник втягивался в ночь, все более и более удаляясь от живительной полоски света. Вырастая из нее, он, наконец, перерос сужающуюся ленту заката. Вот она своей верхней кромкой едва достает до холки коня, вот она уже стелется меж его голеней, вот она уже вбивается копытами в прах…. Тонкая, сужающаяся полоска света на горизонте, еще миг и она исчезнет, поглотится тьмой.
      Облов, понурив голову, погруженный в свои думы, машинально правил конем, и не заметил, как очутился во мраке ночи. И только когда промозглая мгла, завесив обзор, окружила его непроницаемой стеной, он взволнованно завертелся в седле, стараясь отыскать хоть малейшую кроху света, хоть мизерную искорку огня - но тщетно. На небе ни звездочки, на земле ни проблеска… Коннику стало тревожно. Саднящая, унылая боль стиснула душу, породила уж вовсе невеселые мысли. Нет, он не страшился ночного одиночества, за последнее время он сжился с ним. По сути, оно стало единственным типом его существования - естественной средой обитания (как мог бы изречь учитель гимназии, в меру ученый, в меру банальный). Облова не пугала темнота, наоборот, она была ему с руки. Он опасался внезапной встречи, случайного столкновения с людьми, которыми будет опознан, с людьми, задача которых - схватить его.
      Именно сейчас, как никогда отчетливо осознавалось, что он - Михаил Петрович Облов поставлен вне законов людского сообщества. Что он подобно тати пробирается в ночи, панически страшась быть пойманным, отловленным как дикий зверь. А страх, животный страх, засевший в его теле - это боязнь грядущего возмездия. Да, ему белому офицеру, волей случая ставшему главарем бандитской шайки, более двух лет терроризировавшей половину губернии, не будет пощады, и он наверняка знал это. Человек, вычеркнутый из привычного мира людей, он был зол на все человечество. Горькое чувство изгоя породило садистскую жестокость, его натура стала натурой мнительного карателя. Единственными началами, которыми он теперь призван руководствоваться - являлись ненависть и злоба.
      И то, что сегодня по утру он не пристрелил своенравного землепашца, было чудно ему. Сам этот факт выпадал из привычной, давно отработанной схемы поведения,  цепи смертей, всюду сопутствующей гонимому атаману. Уж не признак ли это конца?! В волчьем положении Облова - сентиментальность  уже поражение, крышка...
      Вдруг конь под ним встрепенулся, напряг удила, нервно ускорил ход. Облов насторожился, по-звериному напрягся, стараясь обострить собственное чутье. И вот ноздри его уловили запах жилья. Слабый, чуть горчащий дымок повеял со стороны. Навострив зрение, всадник различил, как сквозь густую тень поодаль, стали прорастать контуры хуторских построек, перемежаемые плотными кронами деревьев.
      Облов облегченно перевел дух. Перед ним раскинулся хутор его бывшего вахмистра Дениса Седых - цель пути. Верховой пришпорил жеребца. Тот, почуяв ночлег, не заставил себя понукать. Вскоре их встретил злобный лай цепных псов. Поравнявшись с мрачно высившейся ригой, всадник спешился, справил малую нужду, и, взяв коня под уздцы, зашагал вдоль повалившегося плетня. Приземистый дом фельдфебеля довольно долго стоял, погруженный во тьму. Но вот, в одном из окошек сверкнул огонек, потом он разросся, заполняя весь оконный проем, должно, засветили лампу. Оранжевый шар суетно стал перемещаться по дому. Донесся скрежет отворяемой двери, пахнуло кислыми щами. Наконец, на вросшем в землю крыльце выросла крепко сбитая мужская фигура. Хозяин в накинутом на исподнее полушубке, вздымая кверху трескучий керосиновый фонарь, хриплым голосом вопросил:
      - Кого тут черти носят? А ну – отзовись?! Не то сейчас кобелей спущу! Со мной не шути? Кто тута?!
      - Тише Денис Парамонович, не ори, - в меру глухо окликнул его Облов. - Это я, Михаил Петрович.
      Господин подполковник?! - удивленно переспросил хуторянин. - Эка Вас по ночам-то носит? - и, не скумекав, что сказать дальше, гневно обрушился на собак, стараясь унять не шутку разошедшихся сторожей.
      Облов подошел к крыльцу, поравнявшись с мужиком, протянул тому руку.
       - Ну, здорово Парамонович, сколько лет, сколько зим?! Принимай нежданного гостя, - и, исключая всякие возражения, добавил, - Куда коня-то поставить?
      Седых засуетился, залепетал приличествующие в таком разе слова, подхватил у гостя удила, пригласил в дом. Облов неспешно прошел в сенцы, вытер сапоги о брошенные у входа дерюги, обождал хозяина. Они рядком вошли в низенькую горенку.
      - Разоблачайтесь Михаил Петрович, будьте как дома, - угодливо залебезил Денис. - Сейчас что-нибудь сгондобим перекусить…. Дарья! - шикнул приказным тоном, - вставай баба, у нас гость дорогой!
      - Кого там нелегкая принесла? - из внутренних комнат раздался грудной, заспанный женский голос, послышался скрип кровати, и  кто-то тяжело спустился на пол.
      - Вставай дура быстрей, не тянись коровища! - негодовал муж.
      Облов повернулся к сослуживцу, улыбаясь, разглядывал своего фронтового товарища. Денис был высокий, чуть сутуловатый мужик, типично крестьянской внешности, однако бритый, без усов. Его нос, щеки, крутой лоб были изрядно потрепаны годами (явно за сорок), но тело еще мускулисто и пружинисто гибко. Седых, прыгая на одной ноге, уже натягивал затрапезные порты и... говорил, говорил, говорил…
      По тому, как он нес всякую чепуху, Облов смекнул, что внезапный визит бывшего батальонного командира, поверг вахмистра в самый настоящий шок. Определенно, Седых наслышан о «подвигах» Михаил Петровича, оттого уже загоревал, предвкушая  неизбежные, в таком разе, беды от новой власти. Да и кому она нужна, при такой жизни, эта головная боль. Облову стало любопытно наблюдать, как Денис пытается скрыть свой испуг за нагромождением слов, за широкими жестами, за уж больно прыткой суетой.
      Но вот объявилась хозяйка - женщина лет тридцати пяти, исполненная негой со сна и пышущая жаром. Ее обнаженные по локоть руки пухлы и белы, должно столь же сдобны были и груди, что нескромно выпирали в вырез кофточки. Ее лицо, чуть припухшее в скулах, насмешливо щурилось, подбородок задорно подрагивал - вся она была какой-то светлой, земной. У Облова от такой «милашки» потеплело внизу живота…. 
      Улыбаясь, кося на гостя глазом, она отстранила бестолково снующего мужа и деловито  принялась накрывать не стол. Сконфуженный Денис, недоуменно пожав плечами, кивнул командиру, приглашая того в комнаты. Облов поднялся, пошел, следом и вдруг по наитию  оглянулся на хозяйку. Казалось, она не обращала внимания на гостя, ее движения были свободны, раскованы, лишены присущей крестьянкам скромности в отношении к посторонним. Дарья, низко наклонившись, доставала из потемневшего ларя кухонную утварь. Ситцевая, полупрозрачная юбка, натянувшись, туго охватила ее упругий, немного тяжеловатый зад, обрисовала складками ее широкие, ладные бедра. Разогнув спину, женщина лениво одернула топорщившуюся ткань, разгладив ее на ляжках и ягодицах, при этом лукаво взглянула на замешкавшегося Михаила Петровича. Ее глаза как бы спрашивали: «Ну, хороша ли я, офицерик?!» Сердце Облова забилось резкими толчками, плотские желания пронеслись в мыслях, он сглотнул комок пресной слюны, потупил взор и шагнул в залу.
      Хозяин, тем временем, приспособив покрытый плюшевой скатертью стол, раздирал вчетверо сложенный лист газеты на аккуратные полоски. Протянул гостю расшитый узорочьем кисет, предлагая закурить. Облов машинально скрутил козью ножку, рассеянно набрал самосаду, как-то неуверенно засмолил цигарку. Определенно, ему хотелось что-то уточнить у Дениса, касательно его супруги, но он не решался, понимая неуместность своего интереса. Подавив возникший соблазн, взялся разглядывать убранство комнаты.
      Седых был не просто зажиточный и крепкий мужик, он принадлежал к разряду редких крестьян-однодворцев, способных при случае и помещика за пояс заткнуть. И ключевым тут считалась не финансовая его состоятельность (хотя деньги у Дениса водились), основным, являлось общепризнанное уважение мужиков к его личным качествам. Окрестные крестьяне, еще до германской войны, избирали Седыха в советчики, в арбитры мирских дел. Он посредничал в тяжбах общины с помещиком, с земством, с управой. Надо сказать, что Денис Парамонович занял таковое положение отнюдь не от великого ума, да и силой выдающейся не вышел. Умел он, правда, многозначительно молчать, вовремя поддакнуть, вовремя посочувствовать. Но решающим же обстоятельством являлось то, что мужик умел формулировать особую, лишь им увиденную правду, облечь ее в доходчивые слова, - и, самое интересное, -  всем эта правда была любезна. Да и на фронте, призвавшись ефрейтором (еще с японской), он дослужился к шестнадцатому году до широкой нашивки на погоне.
      Внутреннее убранство дома вахмистра напоминало интерьер зажиточного мещанского семейства. В простенке вытянулось мутное трюмо, обрамленное багетом с виноградными гроздями. В углу поблескивала лаком точеная этажерка, ее полки покрывали вышитые крестиком салфетки. Возле оконца примостился, окованный полосами тисненой позеленевшей меди, старинный сундук. Наверняка в его недрах хранилось женино приданное, плотно утрамбованное, пересыпанное специальным табаком от моли. Вдоль стен, по-лакейски изогнув спинки, выстроились венские стулья, уже порядком продавленные, поизношенные временем, они должно перекочевали в дом Дениса из разоренной лихолетьем и мужиками барской усадьбы. В дверном проеме из спальни бросалась в глаза громоздкая кровать, украшенная никелированными перильцами и литыми шишечками на стойках. И, наконец, массивный стол посреди залы (овальный с изогнутыми ножками, устланный малиновым плюшем), окончательно придавал жилью солидную степенность.
      
      В красном углу горницы поблескивал серебристой фольгой большой иконостас. Язычок пламени лампадки, колеблемый неосязаемым потоком воздуха, отражаясь в суровых ликах святых, придавал им проницательно-суровое выражение, казалось, что грубо намалеванные парсуны оживали.
      Облов подошел к иконам. Одна из почерневших досок возбудила его воображение - Иоанн Лествичник?! По узкой, шаткой лестнице, диагональю пересекавшей поле иконы, взбирается долу людская вереница в длинных библейских одеждах, должно, души умерших. Верхний конец лестницы приставлен к овальному проходу, где царственно восседает Иисус Христос, вознесший десницу навстречу идущим. В противоположном углу сверху - группа ангелов, склонив головы, скорбно наблюдает за сей процессией. Первыми, робко ступая на перекладины, вздымаются праведники, их взоры устремлены на Христа, они благоговейно зрят лишь его одного. За ними следуют чада более обмирщенные…. Иные из них озираются назад, иные спотыкаются, есть и такие, что  не удержавшись, кубарем скатываются вниз, и тотчас увлекаются в адскую геенну снующими по низу бесами. В самом низу иконы, у подножья, - толпа мирян взирает на извечный исход. Лики их смутны, ничего нельзя прочесть в них, хотя и эти страждущие люди вот-вот начнут выстраиваться в очередь, для уже собственного восхождения.
      С чисто утилитарной точки зрения эта икона написана в наивно-примитивной манере. Как могло показаться на первый взгляд, богомаз просто грубо пересказал, затасканный евангельский сюжет. Но если поглубже вглядеться, вдуматься – то чувство, владевшее иконописцем, становится донельзя открытым. Явно пелагианский, еретический  сюжет. Бог наделил человека свободой воли. Только человек, один он – хозяин своей судьбы. Стоит шагнуть не так, оступиться, уронить, расплескать собственное я, как мигом низвергнут в Тартар. Рассчитывай лишь на себя самого! Христос только протягивает, но не подает руки. Ангелы сокрушаются по грешнику, но не поддерживают его, не вырывают из лап прислужников сатаны. Неужели таков опыт человечества, такова логика нашей жизни – лишь ты сам причина всех своих бед и воздаяние тебе, обусловлено только самим тобой. Для чего тогда искупительная жертва Христа, зачем тогда - христианство вообще?! 
      Облов, задумавшись, отошел от иконостаса. Душа его была не на месте. Лествичник зримо напомнил Облову его свершившуюся обреченность, по пятам преследующую неминуемую погибель.
       Внезапно, меланхоличный настрой прервали две белобрысые детские головки, что, украдкой подглядывая за чужим дядькой, нечаянно высунулись в проем занавески, отделяющей залу от темной, незамеченной ранее боковушки. Облов, усмехнулся про себя, показал им рогатую козу. Головки шустро спрятались. Отец цыкнул на ребятишек. Облов  вяло вступился за них…. Приголубить бы детишек, похвалить их перед отцом, просто, приветить их - ему было совсем невдомек, тяжелый камень лежал на сердце. Ни во что не хотелось вмешиваться,  ни что не радовало, ни к чему не хотелось приложить своих рук - все чужое, он сам всему чужд. Он уже не принимал этого мира.
      Хозяин, конечно, почувствовал несколько удрученное состояние гостя, перестал докучать пустой болтовней и донимать праздными расспросами, не лез в душу с идиллическими воспоминаниями. Облов заметил это и был признателен Денису за сдержанность и душевную деликатность.
      Он намекнул мужику - не мешало бы побриться. Тот мигом достал бритвенный прибор, сбегал за кипятком. Наводя лезвие на широком ремне, Седых вознамерился предложить свои услуги в качестве цирюльника, но Облов воспротивился. Он любил сам намыливаться пеной, ему нравилось срезать поначалу неподатливую щетину, ощущать бритвой  эластичную податливость кожи и видеть ее последующий глянец. Да и вообще вся процедура бритья доставляла Облову несказанное удовольствие, очищала от какой-то внешней и внутренней коросты, уравновешивала, возвращала веру в собственные силы, в собственную значимость, наконец.
      И вот,  иссиня выбритый, похудев и помолодев лицом, похорошевший Облов внезапно нагрянул на кухню. Хозяйка, разомлевшая у раскаленной плиты, ошарашено уставилась на Облова. Видно ее поразило - как изменчив человек, недавний щетинистый проходимец с обветренной мордой, внезапно превратился в моложавого красавчика, с лоснящимся подбородком и франтоватыми усиками.
      Удивленно проведя тыльной стороной ладони по взмокшим волосам, утерев бисеринки пота со лба и висков, она вдруг вся встрепенулась, как-то напряглась, сгруппировалась. Облов заприметил, как женщина, прерывисто задышав, расцвела, прямо на глазах раскрылась вся навстречу ему. Всем своим нутром он ощутил призывные толчки ее сердца. Дарья, будучи красоткой, ведала колдовством своих чар, напевно растягивая слова, пригласила к столу. 
      Она все больше и больше занимала, поглощала воображение Облова. Ее певучий, вкрадчивый голос, будто ударами бича, обжог его уши, и уже казалось, все тело осязает сладость звуков исторгаемых ее чувственным ротиком. Такая томительная сладость, словно с тебя содрали кожу и оголенная плоть, усыпанная мириадами нервных окончаний, неистово реагирует на всякий звук, запах, порыв, жест – любой импульс производимые телом Дарьи.
      Он, ни мало не стесняясь ее мужа (своего сослуживца и помощника), голодным волчьим взором пожирал женщину. Она до дрожи в коленях нравились ему, он хотел эту бабу, он уже любил ее как жженую
      Наполнили стаканы, гость настоял, чтобы Дарья налила лафитник и себе. Та ничуть не смутилась. Денис Парамонович было возразил, мол, негоже бабе влезать в мущинскую компанию, но та нагло съязвила мужу, что не видит большой разницы между ним и собой. Мужик взъерепенился, стал, было подыматься из-за стола, с перекошенным от негодования лицом. Дарья же задорно засмеялась, игриво озираясь на Облова, замахала на мужа руками. Денис умолк, поник, смирился со своей участью подкаблучника (его командир уже догадался об этом). 
      Самогон-первак могутно пошел по жилам, зашибаюче ударил в голову. Облов прекрасно осознавал, что никуда не годиться заигрывать с бабой в присутствии живого мужа. Но еле пересилил себя. Намеренно затянул, укрощая дьявольский соблазн, совершенно беспредметный разговор с хозяином.
      Они уже с полгода не встречались. За это время банда Облова, или как он ее наименовал - эскадрон, была полностью развеяна отрядами ЧОНа и милиции. Подавляющее большинство повстанцев-бандитов пришло с повинной, немало просто полегло в перестрелках, нарвавшись на засады, оставшихся переловили, судили трибуналом и отправили в места не столь отдаленные. Удалось скрыться самому Облову,  да небольшой кучке особенно близких и преданных ему головорезов. Почти все они подались куда подальше, кто в Ростов, кто в Саратов. Сам Михаил Петрович все лето отсиживался в первопрестольной, носа не казал дальше Замоскворечья, но потом сошелся с осевшим в Москве офицерами. Дальше больше, его свели с цивильными, вкрадчивыми старичками, по их указке он отправился в родную губернию – «зондировать стратегическую обстановку».  Но сложилось все как-то нелепо и по-дурацки. Пришлось инкогнито мотаться из города в город, из села в село, прежние связи, в основном, были порушены, новых же завести, почти не удалось. В конце концов его опознали в Козлове на вокзале, пришлось уходить отстреливаясь, благо, по ночному времени, посчастливилось скрыться "на ямах" у знаковой вдовы-шинкарки. На сведущую ночь он ушел из Козлова, как думается - навсегда. Теперь уже дней пять шастает по окрестным уездам, где только не побывал, в попытке подсесть на проходящий поезд. Сегодня вот довелось заночевать у бывшего ординарца и вахмистра Дениса Седыха.
      Облов держал Дениса на самый крайний случай. В банде Седых не состоял, Облов прекрасно осознавал, что рано ми поздно ему понадобится такой человек, не замаранный кровью, пользующийся авторитетен у простого люда, человек который не продаст и в тоже время не вызовет подозрений. Одним словом, комбат держал вахмистра про запас, для себя самого. Естественно, он приручил уже не подчиненного ему унтер-офицера, тому не раз перепадал жирный куш с погромных набегов банды, оно и понятно, с Денисом Облов мог не таиться. Сам Парамонович, разумеется, уважал бывшего командира, почитал при их встречах того за благодетеля. Но крестьянским умом отчетливо понимал, что рано или поздно придет час, когда радетель потребует отслужить. И вот верно настал тот час?! Денис, пересиливая собственный страх за свое будущее, покорно поддакивал Облову, всячески льстил, так, что нельзя было представить более неинтересного собеседника. 
      Но и в голове Облова засели совсем иные мысли и чаянья, он терпел, ерзал и все же не удержался. Якобы в шутку попросил, чтобы вахмистр официально (а на деле поближе) познакомил его со своей второй половинкой. Денис по-бараньи захлопал ресницами, не ведая с чего начать. Но сама хозяйка оказалась не робкого десятка, назвалась Дарьей Саввичной. Начался чудной и непутевой треп, сплошная собируха. Перескакивали с пятое на десятое, и пили, пили...
      Наконец, Облов изрядно охмелел. Перед его глазами неотрывно сновали белые полные руки Дарьи, ее чистенькие пальчики теребили концы шали и расправляли оборки кофты, приглаживали и без того гладкие, зачесанные назад русые волосы. Особо внимание захмелевшего атамана влекли круто вздымавшиеся груди женщины. Душил  соблазн - схватить, стиснуть, неистово месить их ситное тесно. Страсть волнами накатывала на него, как на застоялого жеребца. Он делал вид, что хочет курить или хочет соленого огурца, но не мог оторвать глаз от этой напасти. Экая ты сатана - Дарья Саввична?! Однако пришла пора, ложиться спать.
      Дарья встала из-за стола, повиливая широким задом, направилась в сенцы. Облов, сощурив веки, стараясь не выказать свой похотливый интерес Денису, жадно наблюдал за женщиной. Она вскоре вернулась, прошла мимо, зазывно поводя влекущими бедрами, Облов через силу еле сдерживал себя. Денис показал приготовленное место для сна. 
      Слегка пошатываясь, гость прошел в узкую комнатенку, плюхнулся на свежезастланую лежанку, в раскорячку стал стягивать вросшие в ноги сапоги. Распространяя пряно-медовый запах, впорхнула Дарья. Насмешливо, и в то же время с загадочным намеком, посматривая на постояльца, она взялась сбивать большую, рыхлую подушку в цветастой наволочке. Облов от накатившего вожделения заскрипел зубами. Хозяйка низко пригнулась, пытаясь пристроить подушку в изголовье кровати. Облова опалило ее горячее дыхание, голова пошла кругом, он попытался по-простецки, намеренно грубо облапить женщину. Ловко, по-кошачьи, увернувшись от его растопыренных рук, она интригующе поднесла пальчик к вытянутым в дудочку губам. Не составило труда сообразить, что Дарья согласна…, но пока муж крепко не заснул, придется подождать. Он по-юношески уступил, сотворив при этом физиономию неистово алчущего фавна, полагая, что Дарья окончательно растает от выказанного им страстного нетерпения. Обольститель из него был никудышный, он понимал это, но уже как-то свыкся, что в последнее время женщины покоряются ему безоговорочно, из одного страха, но здесь был совершенно иной случай, явное взаимное влечение.
      Так, что деваться некуда, подвыпивший ловелас настроился ждать обольстительницу. Дарья почему-то долго не шла, порой из горницы проникал взаимно раздраженный шепот супругов, долетали фразы откровенной брани. Михаил Петрович стал прислушиваться. Дарья, как свойственно самочинствующим  женам всячески попрекала мужа, откровенно «пилила» его, тот матерно огрызался. Облов попытался вникнуть в суть их конфликта, но что-то никак не схватывал. Потом в голове началось мутиться, наползла тяжелая гнетущая хмарь, он пьяно заснул.
      Пробуждение его было беспросветно тоскливо, с похмелья ныло все тело, саднила под ложечкой, к горлу подступала горькая тошнота. Он вспомнил о вчерашнем прелюбодейском соблазне, но душа не лежала даже к этим воспоминаниям. Жаждалось одного - опохмелиться. "Опоили гады дурманом?!», - зло подумал он. Насилу оторвавшись от постели, присев на краешек ложа, стал медленно одеваться. Неимоверная слабость оплела его плоть, он закашлялся,  заперхал по-стариковски, следом невольно грязно выругался. Тут, вдруг, распахнулась линючая занавеска и в проходе комнатушки предстала Дарья Саввична. Облову, если быть до конца честным, было совсем не до ее прелестей,  толков он и не смотрел на нее, одно единственного взгляда было достаточно -  она показалась ему раскормленным куском мяса, да и только.
      Дарья же, снисходительно поглядывая на поблекшего кавалера, с неприкрытой,  язвительной насмешкой спросила, церемонно поджав губы:
      - Как Михаил Петрович изволили спать-почивать? Какие такие сны видали? Уж больно вы ночью-то храпели. Я ажник до самого утречка глазонек не сомкнула.
      - Извиняй Дарья Саввична, - было стыдно, в столь дурацкой роли боевому командиру быть не пристало, Облов попытался усесться потверже, но как-то все валило набок. - Лишку, видать, перебрал, должно зело силен ваш-то первачок, начисто сбил меня с седла! - И вдруг, он подловил себя на том, что подделывается под говор этой селяночки,  уничижает себя, нарочно представляется неотесанным болваном, в надежде получить снисхождение. Облов про себя желчно усмехнулся: «Дошел, однако, герой, перед бабой оправдываешься?!» Собрав остатки воли в кулак, решительно встал, для виду лениво потянулся и, напустив иронический тон, выговорил густым баритоном:
      - А, что Дарья Саввична, не найдется ли у вас жизненный эликсир? Отвратительно, видите ли, себя чувствую, помогите, полечите меня, голубушка… 
      - Вас, чё опохмелить, что-ли? Так бы и сказали, пойдем-ка в горницу, - и она резко повернулась, запахнув разлетевшуюся юбку, картинно очертив свою ладную фигурку.
      - Хороша все же бабенка! – оттаяв сердцем, отметил, почти протрезвевший, Облов. 
      Заглотав  полстакана  ядреного  самогона,   выдержав набежавший позыв рвоты, Облов ощутил умиротворение и благодать. Он улыбнулся радушной хозяйке,  даже  как-то затейливо подмигнул ей, и, опомнившись, спросил:
      - Дарья Саввична, а где наш Денис Андреевич, куда он подевался?
      - Да вышел к скотине, корму пошел задать, да и вашего коника надо обиходить. Ладный у вас те конек-то какой?!
      - А что Дашенька? - позвольте мне вас так называть, - Облов налил еще рюмашку  верхом и мигом опорожнил ее. - А, что Дашенька, не скучно ли тебе тут на отшибе, поди, печалишься красавица? 
      - А чего мне скучать-то? У нас с Денисом, сами видите, - хозяйство, опять же детишки у нас, нам некогда скучать, - бодро заключила она!
      - Н-да?... – Михаил Петрович сразу и не нашелся, что ответить. - По-моему, ты Дашенька не права, совсем не права. Такая интересная женщина и, так сказать, похоронила себя в этой дыре, засела в глуши, на хуторе. Бог ты мой, какая дикость?! Так нельзя, надо жить для себя, для радости, а ты целиком отдала себя в крепость Денису Парамоновичу. Он, верно, и не сознает, что ты за прелесть такая?! Ты, правда, весьма пригожая, в тебе есть даже что-то царственное, высокое!  Надеюсь, ты понимаешь меня? - Облов знал, что мелет несусветную чушь, но, начав приступ, остановиться, было уже никак  нельзя.
      - Да как не понимать?! Я ведь многим нравилась в девках. За мной и землемер, Павел Сергеевич, бегали. Ухаживал, ухаживал он, распинался, распинался, да только я не про него, уж больно он мозглявый, плюгавенький, пищит по- птичьи...
      - Ха-ха! Землемер какой-то говоришь, да уж, интересные у тебя были кавалеры?! – Подспудно Обловым  опять овладела вчерашняя страсть, и она стала захлестывать его. - Позвольте Дашенька, красавица, моя ненаглядная, позволь я тебя поцелую! Уж очень ты мне, девочка, нравишься! - он подошел к ней вплотную.
      - Да, что вы Михаил Петрович, ребятишки тут у меня, - а сама вся зарделась, затрепетала…
      Облов стиснул желанную женщину в своих объятьях. Никогда еще так податливы не были женские груди, никогда еще так сладки не были женские уста, шейка, плечики. Он подхватил Дарью на руки и как перышко отнес к себе в закуток. Женщина сомлела от его ласк. Заголившись, она покладисто позволяла делать с собой все, что подсказывала Обнову страсть...
      Внезапно вороньим карканьем разнесся корявый голос Дениса. Мужик окликал свою жену, он уже искал ее по всему дому, и не находил. Облов судорожно взялся застегивать гульфик галифе, а Дарья одергивать с потного тела, задранную под горло сорочку, как вдруг на пороге выросла фигура Дениса. Раскрасневшиеся лица гостя и супружницы, застрявшая на бедрах сорочка жены, сама нелепая сцена их уединенного пребывания «с потрохами» выдали их. Денис ошеломленно схватился за голову и дико заревел: «А-а-а!». Облов даже порядком струхнул. Дарья же в испуге оступилась и упала спиной на кровать. Пытаясь найти равновесие и приподняться, она заголилась, и уже парализованная стыдом и страхом, поджав ноги к груди, отодвинулась к стенке. Женщина судорожно пыталась прикрыть ощерившуюся промежность и это окончательно взорвало Дениса. Мужик вопя, выбежал из спальни. В столовке раздался несусветный грохот, что-то дребезжащее рухнуло с высоты, что-то дробно рассыпалось по полу.
      - Как бы ни случилось беды?! – пронеслось  у Облова, он резво выскочил в горницу.
      И в тоже мгновение туда разъяренно ворвался Денис Седых. В его руке сверкал отточенным лезвием широкий плотницкий топор.
      - Зарублю сволочей, зарублю!!!
      Истерично завизжали за перегородкой ребятишки, но Михаил Петрович не слышал их воплей. Давно заученным приемом, ловко изогнувшись, он перехватил занесенную руку своего вахмистра, мгновенно прикинул, стоит, ломать её или нет, но не стал, просто вывернул как можно сильней. Мужик истошно взвыл, но уже от боли. Облов вырвал топор, отбросил его в сторону. Мгновение подумал и, для полного контроля над ситуацией, бойцовским ударом в челюсть, начисто вырубил несчастного хозяина. Нокаутированный Денис мешком рухнул на пол.
      Вот тебе бабушка и Юрьев день?!  - Утирая холодный пот, с трудом подбирая слова, произнес Облов. - Как теперь выкручиваться то?!
      Но что это?! Словно разъяренная фурия на гостя набросилась уже сама хозяйка. Визжа недорезанным поросенком, Дарья сиганула ему на плечи, кошкой вцепилась в волосы. «Вот ****ь!» - мелькнуло у Облова. Он перехватил ее за талию и сорвал с себя, как измокшую под ливнем шинель.  
      Женщина отползла к окну, уткнулась в крышку сундука и зашлась в беззвучном плаче. Облов, еще в ступоре, тупо смотрел на невольно обнажившиеся прелести Дарьи, и вдруг просветленно осознал, что опять хочет ее.
      - Пропал, совершенно пропал! – наконец, разум вернулся к нему.
      Застонал, приходя в сознание, поверженный Седых. И вот, очухавшись, он зачумлено отсел к стене, вертя большой башкой из стороны в сторону и недоуменно ощупывая разбитую скулу.
      Облов решил ретироваться по-хорошему. Он намеренно громко, вдалбливая, как учитель двоечнику, выговорил своему вахмистру:
      - Ты, вот что Денис Парамонович? Ты зла на меня не держи. Ты мужик сообразительный, ты должен войти в мое положение. Пойми, обезбабел я вконец! Не мог совладать с собой…. Ты уж меня, братец, прости. Ты вспомни германскую, вспомни Польшу, Галицию, как мы, истосковавшись, на панночек кидались?! Не смог я себя удержать, да еще выпивка, будь она неладна,  замутила, отключились мои мозги. Ты не держи на меня зла, а Денис Парамонович?!
      Вахмистр, водя красными зенками, что-то нутряно промычал, и в том его рыке бурлила невыносимая злоба униженного и неотомщенного человека. Наконец, он выговорил:
      - Уйди гад! Уйди паскуда! Уйди, что ты на меня пялишься, гад ты ползучий!
      - Парамоныч, я сейчас уйду, обязательно уйду. Так лучше будет. Ты только смотри, бабу-то не уродуй. Она баба дура, она совсем тут не при чём. Это все я виноват! Ты пойми меня, Денис Парамоныч, бес попутал, я не хотел тебя обижать, поверь мне.
      - Уйди Иуда! Да уйди ты с глаз моих, Христа ради уйди!
      Облов попятился, и уже для острастки добавил:
      - Ты смотри, бабу не обижай, не виновата она, коли что узнаю – приду и накажу. Ты меня знаешь Денис.
      Невзначай взор Облова коснулся иконы Иоанна Лествичника. Иисус осуждающе  взирал из своего чертога, ангелы потупили взоры, черти шустро ворошили адское полымя,  грешники злобно скалили зубы.
       Михаил Петрович скоро собрался и, застегиваясь на ходу, выбежал из дому, его всего трясло…
      Вызволив жеребца из стойла, торопливо взнуздав его, позорно озираясь, Облов провел коня за ограду. Кособоко вскочил в седло и помчал в степь. Малость остыв, успокоившись, он стал размышлять: «А ведь теперь вахмистр, пожалуй, забьет свою бабу? Да, хорошенькая у него жинка. Это же надо мне так влипнуть, ну прямо, как кур во щи?!».
      И огрев коня плетью, уже залихватски, по-гусарски заключил: «А, черт с ней, с бабой, что с ней подеется! - И посерьезнел. - Как бы он, сволочуга, меня не заложил, он теперь на все способен. Ну ладно, придется сказать, чтобы пуганули его на всякий случай. - И засмеялся про себя. - Ах, она стерва такая, бросилась на меня аки тигрица?! Ишь ты, муженька ейного убивают?! Пакостница ты этакая?! Пампушка ты такая?! Дашка! Дашенька! Дашулька!».
      
       Главка 3.

      И вот, опять один?! Тоска, саднящая нутро, отравила восприятие окружающей действительности. Совсем не радует погожий солнечный денек, не завораживает, открывшаяся взору безоглядная степная даль. Не бодрит упругий, колючий ветерок, смахивающий с небесной лазури последние, рваные клочки серо- землистой хмари.
      Отменно накормленный конь ретиво несется,  раздувая влажные ноздри, ему и невдомек, какая юдоль творится в душе седока, какой камень лег тому на сердце, жеребцу безразлична пустота, обступившая его хозяина,  коню никак не понять, что они держат путь в никуда..
      Облов надеялся сыскать пристанище у давно знакомого крестьянина-богатея, одного из столпов волостного села Иловай-Рождественно. Человек этот - Кузьма Михеевич Бородин, приходился  старшим братом одного неумного приказчика, к слову сказать, выпестованного и выведенного в люди семьей Михаила. Отметив эту оборвавшуюся связь, Облов невольно вспомнил отчий  дом, перед глазами встали любезные сердцу образы умерших родителей. По сегодняшним, принятым в Советской России меркам, его отец - Петр Семенович принадлежал к сельской буржуазии, отнюдь не ровня воротилам кулацкого пошиба, теперь его сочли бы настоящим капиталистом. Он держал водяную мельницу, которая досталась ему еще от старшего Облова, Семена Марковича - деда Михаила. Своими трудами он последовательно, на протяжении четверти века, скупал к ней у разорявшегося местного помещика его мастерские, фермы, конюшни, рыбные пруды.
       Михаилу представились осклизлые, замшелые стены старой мельницы, хищное чавканье водяного колеса. Словно в яви почувствовался хладный дух гнилой сырости тянущий из-под свай, на которых гнездилась вся обширно разросшаяся конструкция. На этот идиллическом фоне, подобно истертым кадрам старой кинохроники изобразились и сами мельничные рабочие, обсыпанные с ног до головы мукой, послышались их веселые прибаутки, зримо почуялась сила их натруженных рук, легко вскидывающих на хребет пятипудовые мешки. Ему привиделись также  расхристанные подводы помольщиков, извечно скученные на высоком берегу реки. Вкруг них собирался праздно шатающийся люд, влекомый к мельничному сборищу возможностью почесать языки и показать себя, этакий вечевой сход. На самой же мельнице жизнь была постоянно напряженная,  круговерть не затухала даже в выходные дни.  Лишь по большим государевым и церковным праздникам там, наконец, наступала благостная тишина. Правда, к вечеру благодать завершалась шумом и гамом пьяной толпы на крутояре, выходившей стенка на стенку. Любит русский мужик попотчевать себя в удовольствие кулачными битвами (не столь уж потешными), и по правде сказать, совсем не до первой крови…. Случается насилу отливают колодезной водой. Порой и сам Петр Семенович, засучив рукава, обнажив мосластые кулаки, становился в ряд, разумеется, его старались не зашибить, только тешили,  мужики понимали, как ни как - благодетель.
      Вспомнилась и расположенная у въезда  в лес отцовская пилорама. Неистовый визг паровых пил, округ желтые штабели свежих распущенных досок, россыпи горбыля, горы пахучих и мягких опилок. И среди сосново-душистого мира снует приказчик дядя Игнат в своем обсыпанном перхотью сюртучке, с непременным дерматиновым портфелем подмышкой, с вечно слезящимися глазами и луководочным запахом изо рта. Игнат Михеевич, выдвинулся из простых десятников, его медом не корми, только дай приветить наследника - Мишеньку. Обыкновенно приказчик начинал с того, что нахваливал одеяния хозяйского сынка, мол, какие у тебя Мишенька сапожки, ну, прямо, как у «прынца-заморского», а какой у тебя, паря, поясок, такую вещь не зазорно и Бове-королевичу повязать на расшитый золотой кафтан. 
      В дальнейшем, когда Облов стал учиться в реальном уездном училище, подхалим Игнат взялся восторгаться Мишенькиной ученостью, находил в мальчишке исключительные способности и таланты, прочил  отнюдь не блестящего «реалиста», чуть ли не в генерал-губернаторы. В дальнейшем они потеряли друг друга из виду. После февраля семнадцатого с  Игнатом Михеевичем произошла чудесная метаморфоза. Уже, будучи вполне  солидным человеком, отцом семейства, он «с какого-то перепуга» решил баллотироваться в члены уездного совета от  партии социалистов-революционеров, или как там еще их называли – эсеров. Облов, к тому времени находящийся по ранению в отпуске, раза два инкогнито приходил на предвыборные митинги, стоял далеко в сторонке. Михаила глубоко оскорбили напыщенные слова бывшего прихлебателя о тяжелой крестьянской доле, об истинно народной партии, о мужицкой справедливости и, наконец, о грядущем возмездии «живоглотам» (интересно кого он подразумевал – не се6я ли уж?).  Подвыпившие мужики дружно рукоплескали знакомому оратору, поощряли того выкриками: «Твоя, правда Игнат Михеич!» или «Давай Игнат, дело говоришь!», ну и все в таком же шапкозакидательском роде. Облов на этих разношерстных митингах кроме трескучей революционной фразы и откровенно льстивых реверансов в адрес всякого рода люмпенов,  или заигрывания с дремучими инстинктами косного мужика ничего вразумительного  не услышал.  Ну, а уж демагогия самого Игната могла привлечь лишь вовсе самые темные и неразвитые натуры. Если честно сказать, то сам Облов никогда прежде, а тогда в особенности, не воспринимал приказчика всерьез, его политические амбиции считал просто возней хамского племени. Судьба злодейка распорядилась по-своему. Игнату отчаянно не повезло, как-то поехав на собрание в Тамбов, по дороге был убит и ограблен архаровцами, выпущенными в тот год по амнистии. Похороны партийцы устроили по первому разряду, хоронили Игната с оркестром и кумачовыми флагами. Кстати Облов-отец тогда очень кручинился, оно и понятно, старый лис делал ставку на своего человечка. Но вот господь не сподобил, а следом пошли сплошные реквизиции и разоренный отец умер с отчаянья в восемнадцатом.
      Следом явилась в памяти покойница-мать Варвара Никитична: рыхлая, болезненная женщина, то и дело стонущая и охающая, постоянно перевязанная крест-накрест пуховым платком. В последние годы она надоедливо молила Господа, чтобы поскорей прибрал ее. Мать не оказывала никакого воздействия на практические дела своего мужа, ее сферой являлась церковь, старухи-ни- щенки, юродивые прорицательницы и весь тот тунеядствующий сброд, снующий по церковной паперти.
      Михаилу от матери передалось одно весьма нежелательное качество – суеверие. Еще в раннем детстве его неосознанно влекли душещипательные истории о мертвецах, оборотнях, о происках колдунов, а так же его умиляло противостояние им, в лице старцев-отшельников, и иных подвижников, клавших живот свой на алтарь борьбы со всяческой нечестью. Понимая разумом вздорность подобных бабьих сказок, он внутренне не мог преступить известные всем заповеди, приметы народных суеверий. Он обходил стороной арочные столбы на перекрестках, не подымал обороненных чужих вещей, старался не общаться с людьми, подозреваемых в сговоре с нечистой силой. Кстати, было одно событие, один факт, который и по сей день леденит кровь в его жилах.  Это приключилось с матерью, очевидцы тому все Обловы.
      Как-то Варвара Никитична одна отправилась в приходскую церковь. И вдруг, чего с ней никогда не случалось, с полдороги вернулась обратно. На ней лица не было… Отец, шутя, спросил: «Не забыла ли она свой "благотворительный" кошель (мать всегда помогала бедным и увечным). Варвара Никитична ничего не ответили, молча прошла в дом и уединилась. Но видно ее потрясение было столь велико, что она не смогла удерживать его в себе, вечером она открылась домочадцам.
      Было так…. Идет она себе по тропке. Внезапно поднялся сильный  ветер, настоящий вихрь, мигом завертел пыль столбом, и разом стих…. И видит мать, что прямо у ног лежит большая раскрытая книга. Она возьми, да и подыми ее. И тотчас взор упал на разверстую страницу. И прочла она там: «Варвара Облова, в девичестве Кузовкина умрет в год трехсотлетия царствующей династий, под Николу зимнего, умрет ногами?!».
      Мать в ужасе отбросила книгу. Та, не коснувшись земли, растворилась в воздухе, растаяла, будто и не было её..
      Все стали успокаивать мать, уверять, что ей пригрезилось, почудилось. Но по-правде сказать, сами мало верили своим доводам, потому крепко тогда призадумались. Варвара Никитична даже слегла поначалу, затем отошла, случай вроде как забылся.. Только где-то в десятом году вернулся тот страх. Стали у нее сильно пухнуть ноги, она еле ходила, а в год юбилея Романовых ноженьки совсем отнялись, и в декабре она представилась.
      В год смерти матери Михаилу стукнуло тридцать лет. Давно позади школярство в Козловском реальном училище, позади изматывающие годы учебы в столичном Технологическом институте. Михаил несколько раз порывался бросить технологичку, его совершенно не прельщала инженерная стезя, он терпеть не мог точных наук, чертежей, всяческих расчетов и вычислений. Отцу приходилось неоднократно призывать сына к порядку, даже угрожать лишением наследства. Боязнь потерять отцовское расположение вынудила таки Михаила с грехом пополам дотянуть лямку постылого студенчества. В стенах института он на короткую ногу сошелся с сынками известных петербургских воротил. Ощущая себя несколько парвеню, он, тем не менее, выгодно выделялся среди жуирствущих молодчиков. Его довольно солидные познания в области изящной словесности и изобразительного искусства привлекали к нему помимо друзей оболтусов их прелестных и ветреных сестриц. Короче Михаил Облов слыл в своем кругу неким эстетствующим бонвиваном, что не помешало ему все же завести ряд весьма полезных и пригодившихся в последствие знакомств.
      Окончив с грехом пополам институт, Михаил не поехал домой, а устроился банковским служащим у одного своего приятеля - еврея по национальности, но человека радушного, по-русски широкого. По старой дружбе молодой банкир особенно не загружал работой своего однокашника. Михаил пользовался неограниченной свободой и льготами, катался из одной столицы в другую, выезжая с конфиденциальными поручениями в Киев, Вильну, Варшаву и даже Тифлис. Так бы ему и жить дальше, глядишь, присоединил бы к батюшкиному свой, начавший выстраиваться капиталец, а там познакомился бы с девушкой из  приличного семейства и все бы наладилось, как у остальных людей…
      Да вот приятель еврей, по-свойски втянул Облова в элитарный политический кружок, имевший тесные связи с социал-демократами, конкретно меньшевиками. Дальше больше, Михаил стал членом партии, ему по-настоящему было интересно. Он увлекся революционным максимализмом, ему нравилась интригующая, порой даже конспиративная, суета партийного функционера, он даже стал таить мечты о политической карьере. Как не смешно теперь это представляется, видел себя, как когда-то прочил приказчик Игнат, - уж если не губернатором, то уж депутатом Государственной Думы или товарищем министра.
      Но, как известно - дорога в ад вымощена благими намерениями. Начались гонения на леваков, большинство ячеек подверглось разгрому, кого-то из партийцев посадили, иных выслали под надзор полиции. Арестовали и Михаила, к счастью знакомство с Крестами оказалось не продолжительным, банкир добросовестно отстарал своего протеже. Выйдя на волю, Михаил, пожалуй,  впервые серьезно задумался о собственной участи. Судьба вечного арестанта или ссыльного поселенца его, естественно, мало прельщала. Реально, с надеждой выдвинуться в лидеры одной из многочисленных социалистических групп, пришлось распроститься. Для него уже не было секретом, что все эти высокие идеи, рассуждения о порушенной справедливости, а уж тем более демагогические споры о необходимой России экономической доктрине, лишь приманка для наивных, романтических юнцов. На костях этих мальчиков дяди с профессорскими манерами зарабатывают себе авторитет и строят свое благополучие.
      Михаил плюнул и уехал домой - на Тамбовщину. Отец, проглотив горькую пилюлю, по поводу не оправдавшего надежд сынка, тиснул его чиновником в городскую управу, абы не шлялся без дела. Новое поприще так мелко и пошло, что Облов захандрил, неотступно тянуло опять на берега Невы. Между тем, приятель-банкир, покинув Россию, обосновался в свободной Швейцарии, да и все былые соратники и «подельники» расползлись кто куда. Молодой Облов с безысходной тоски пристрастился к выпивке, уяснив, что чадо основательно задурило, отец спешно приискал ему невесту - дочку Козловского купца-хлеботорговца, слывшего миллионщиком. Девица была средней паршивости (жидкие волосенки, «прибитый» зад и плоские груди), лишь косилась украдкой подведенными глазками.  Душа к ней совершенно не лежала, но сколько еще таскаться по танцевальном вечерам, вернисажам, пикникам и прочим увеселительным мероприятиям, выискивая  легкомысленных дурех, отдающихся за флакон контрабандной туалетной воды.  Михаил отрешенно махнул рукой на свою судьбу - будь, что будет?! Тут занедужила, а затем умерла мать. Венчание, разумеется, отсрочили на год, а потом оно и вовсе расстроилось. Девицу-купчиху спешно сосватали за бородатого железнодорожного начальника из дворян. Став благородной мадам, она быстро располнела, обрела даже известного рода привлекательность провинциальной кокотки. До Михаила, потом дошли городские сплетни, что его бывшая пассия малость пошаливает от своего путейца, ну, да и бог с ней…
      Грянула война с германцем. Петр Семенович намеривался откупить единственное чада от мобилизационного призыва, но Михаил скорее от скуки, нежели от избытка патриотизма, наотрез отказался от брони, сам поехал в штаб округа.  Не прошло и полгода как на его плечах заблистали путеводные звездочки. Он получил назначение в кадры 10-й (Неманской) армии, на должность военного инженера. Едва Облов-младший прикатил в Гродно, как седьмого февраля немцы начали свое обвальное наступление в Восточной Пруссии. Уже получив предписание, Михаил чудом избежал командировки в Осовецкую крепость - там бы ему досталось на орехи. Осовец в течение шести месяцев прикрывал пятидесяти километровый промежуток между истекавшими кровью русскими армиями, оставшись один на один с таким мощным противником, каким являлся блокадный германский корпус. Крепость выстояла, но какой ценой?! Михаилу же в другом месте довелось хлебнуть полной ложкой – испытать горькую участь отступавших войск. Его и по сей день, пробирает мороз по коже, стоит вспомнить тот хаос и панику, когда офицеры стреляют в солдат, бросающих отведенные позиции, солдаты в отместку исподтишка убивают слишком ретивых офицеров. Это только потешно звучит — праздновать труса, это отвратительно, когда ради спасения собственной своей шкуры, идут не только на предательство и самострелы, готовы буквально на  самые мерзкие смертные грехи. 
      С величайшим трудом, но положение на фронте Неманской армии стабилизировалось. Второго марта армия перешла в наступление. Было проведено большое переформирование, Михаил получил назначение на должность строевого командира в пехотный полк. Русские стремительно шли вперед, подкрепленные свежими силами. Войсками овладел наступательный азарт. Облов по праву считал это время самым красочным в своей до селе бесцветной жизни. Однако, фронт не фееричный каскад кафе на променаде Каменоостровского проспекта. Михаил был ранен в плечо, пострадал не так уж, чтобы очень тяжело, но пришлось эвакуироваться в тыл.  Гродно, Тверь, Москва. Как назло, рана долго не затягивалась, удручающе пустынно тянулись часы, дни… В окружной госпиталь не раз приезжал отец, по-своему умасливая военных врачей, поставил-таки сына на ноги. С месяц Михаил пробыл дома, в Козлове и…, и опять фронт….
      Наступил его звездный час. Точнее вневременное состояние, когда твое я - уникальное и единственное, уже не имеет всеобъемлющей самоценности, когда ты, наконец, проникаешься одной до безразличия простой истиной, что собой можно, а порой, даже нужно пожертвовать, поступиться ради общего дела. Летом пятнадцатого года поручик Облов, командуя остатками роты пеших егерей, трое суток сдерживал бешеные наскоки бошей, пытавшихся с фланга обойти рубеж начавшей отступление, его, до последней степени, измотанной дивизии. Как он смог тогда выстоять – ведает только один бог?! Пожалуй, те трое суток - апофеоз его военной карьеры! Сам генерал Эверт,  вручая орден Святого Георгия 4-й степени, долго-долго тряс ему некстати разболевшуюся руку. Но высокая награда, особо не радовала, ему было как-то странно - неужели он выстоял, неужели это он – он еще живой, ходит, ест, пьет.
      Ну, а потом пошла  уже настоящая каша…?!
      Михаил Петрович Облов заматерел, начисто позабыл свои прежние салонные и либеральные замашки, научился заправски глотать неразведенный спирт, стал надменно презирать штабных фертов. И, что уж вовсе непонятно, пристрастился бить нерадивых солдат по мордасам, как тогда любили говаривать бесцеремонные офицеры. Последний свой Георгий, для его уровня, особо высокой - третьей степени, он получил за декабрьскую шестнадцатого года наступательную операцию под Митавой. Заслужил, будучи капитаном, исполняя обязанности командира батальона в составе 12 армии Северного фронта. Награду вручал командующий армией Радко-Дмитриев, бывший болгарский посланник, ставший героическим русским генералом (в октябре восемнадцатого он был зарублен шашками пьяными чекистами в Пятигорске). Облову же вопреки всем уложениям досрочно присвоили звание подполковника и, откомандировав на Юго-Западный фронт, предоставили краткосрочною побывку. Но и в родимых пенатах было не лучше – началось всеобщее стояние перед бурей…
      Осень семнадцатого застала Облова в Новоград-Волынском. Большевики настолько разложили армию, настолько деморализовали ее, что отношение к солдатам у Облова и офицеров его круга, было одним – нещадно пороть. Но открыто выказывать столь закоснелые убеждения становилось опасно, солдатское быдло не церемонясь расправлялась с неугодными ей. К примеру, одного кадрового офицера, воевавшего еще в японскую, запросто насадили на штыки, лишь за то, что тот потребовал от нижних чинов идти в очередной караул. Облов счел разумным, наплевать на такую армию. Он забросил службу, сошелся с одной пухленькой сестрой милосердия, они гуляли с ней в парках, осматривали костелы, посещали синематограф. Когда их полк окончательно  расформировали, возлюбленные уехали к ее родителям в маленький городок на Смоленщине – Рославль. 
      Встретили его очень радушно, всячески ублажали, домашние Наташи, так звал сестру милосердия , верно смекнули, что Михаил прекрасная партия дал их засидевшейся в девках дочери. Облов и сам уже настроился свить семейное гнездышко, чего оставалось ждать от жизни, пора, наконец, найти покойную пристань, хватит метаться попусту из стороны в сторону.
      Но, все коту под хвост, Совдепы стали шерстить офицерский корпус, Михаилу пришлось спешно покинуть уютный Рославль. Городок остался памятен обилием дворовых шестов с ветвистыми охапками  гнезд белых аистов. 
      Началась новая Одиссея.. Остро встала проблема выбора: с кем ты подполковник Облов?! Раскинем карты: с бывшими юнцами-собутыльниками, прожигавшими жизнь в ресторанном Питере; с подобными им кутилами и бабниками из числа штаб-офицеров; а может, с печальным полковником Федоровым, страстным почитателем  философа Владимира Соловьева; или штабс-капитаном Котовым  схоронившим на чужбине младшего брата подпоручика, растерзанного одичалыми дезертирами, - с одной стороны, а с другой - с балтийским матросом Латынюком - окружным военным комиссаром, грозившим перестрелять всю офицерскую шоблу; с пьяным сбродом одичалой солдатни,  разбившей винные склады купца Щукина, неделю  продержавшим в трепете  весь город; или с  говорливым еврейским подмастерьем Яшей Эйдельманом утверждавшим, что теперь для российского еврейства настали золотые времена, подумать только – наш Свердлов, наш Зиновьев, наш Троцкий, он еще много кого называл из  своих местечковых революционеров.  Облов со всеми минусами выбрал первых….
      Вот и подался он на Дон к  атаману Каледину, потом оказался в Добровольческой армии, в составе кавалерийского полка наступал на Москву, затем «драпал»  обратно до Новороссийска, - переправляться в Крым не захотел. К тому времени он стал теперешним озлобленным  Обловым.. Его ранее совсем не меркантильная натура очень болезненно восприняла известие о реквизиции у отца пилорамы и мельницы, отняли дом в Козлове, а о фермах и конюшнях и говорить не стоит. Михаил уже привык жить своими трудами, привык обходиться малым, была бы чарка, да сносная закуска. Но тут, узнав об унижении отца, он как-то ошалело остервенился,  стал беспощадным.. За что его побаивались, даже свои, но и отличали, в то же время стараясь не связываться с ним.. 
      По молодости равнодушный к отцовым орловским жеребцам, уже в Белой армии он заделался заправским лошадником, как видно ему на роду было написано стать кавалеристом.  Итак, вместо Крымских степей, он с отрядом таких же отчаянных сорвиголов, под водительством  уж вовсе дикого грузинского князя, ушли за Кубань. Ох, и наворочали они там дел?!  Облов, скорее всего, и сложил бы буйну головушку на Кавказе, но прослышал о крестьянском мятеже на Тамбовщине и решил податься в родные края..  Разумеется, с неотвязной думой поквитаться за умершего от инфаркта отца, да и вообще за свою незадавшуюся жизнь. Но опоздал. После разгрома Тухачевским  и Уборевичем основных сил повстанцев, после газового измора беззащитных деревень, массовых расстрелов заложников и строптивых крестьян, после зачисток Котовского – как еще можно было проявить себя строевому офицеру? Облову поначалу пришлось прикинуться тихим советским гражданином, даже зарегистрироваться на бирже, разумеется, по подложному паспорту.  Но не таков был Михаил Петрович, чтобы тихонечко злобствовать, посапывая в кулачок. Неудачи не  сломили его, наоборот подстегнули в нем противленческий инстинкт. Если оттолкнуться от читанных в детстве книжек об индейцах Майн Рида, то его тотемом стал Тамбовский волк. Да он и сам уже сравнивал себя с одиноким  волком, даже стал походить статью на бесстрашного серого зверя. 
      Облов пошел по селам. Он не считал ночей и дней. Ему и еще трем отпетым головорезам из поверженной крестьянской армии Тукмакова, удалось сбить небольшой, мобильный отряд из обиженных советами деревенских мужиков.  Конечно, по малочисленности, серьезно повредить новой власти они не могли, но все же в окрестных уездах опять полилась комиссарская кровушка. В партийных и советских инстанциях пошли разговоры о белом, бандитском терроре, опять поднявшем голову на Тамбовской земле.
      Нужно понять оторванных от нормальной жизни, обозленных репрессиями здоровых мужиков, которым бы пахать землю и растить детишек, а вместо того вынужденных задарма ишачить на загребущих чужеедов и их крашеных девок, в кожаных куртках. Некогда богатейшая Российская губерния, в прямом смысле житница России, со своим трехметровым слоем чернозема, влачила нищенское существование, разоренная поборами продотрядов, начисто выгребавшими остатки хлебушка у непривыкших кланяться, а уж те паче побираться тамбовских крестьян. Как тут не взвыть от обиды, как тут не схватить обрез, как тут не открутить голову зарвавшемуся пришлому начальнику.  Вот и убивали зарвавшихся продотрядников, всяких там присланных из Москвы тысячников, а заодно и сопровождавших их советских служащих. Случалось, наказывали плетьми, а то и шомполами упертых мужиков, не желавших помогать лесному братству. Были печальные факты изнасилования подвернувшихся под пьяную руку молодок, а то и баб, за такие дела Облов спрашивал с особой строгостью. Дрожавшие от страха комитетчики и их подпевалы во множестве распускали о них грязные, порочащие слухи, мол, обловцы убивают просто так – за один лишь косой взгляд.
      Конечно, Михаил Петрович частенько задумывался – тем ли он делом занялся? Да и вообще - для того ли родила его мать, порол в детстве отец, учили долгих тринадцать лет? Зачем, наконец, он водил в атаку своих егерей, ради чего гнил в госпиталях, и самое обидное, с какой целью читал множество умных книг?!  
      Определенно – не за тем! Но с проторенного пути уже не сойти, назад хода нет. Само-собой, завязались прочные связи с антисоветским подпольем. Облов неоднократно выезжал в Воронеж, Саратов, Москву - выслушивал неисполнимые инструкции, получал по сути уж не такие большие деньги, в общем, по советским понятиям, стал самой что ни на есть отъявленной контрой. А с такими один разговор, с ними не цацкаются, одна лишь мера применительна к ним, а именно, высшая мера социальной защиты – смертная казнь.
      И вот, он остался совсем один. Почему он скачет по степи, почему снует ночами за схоронившимися в щелях атаманцами, почему пытается сколотить новый отряд? Не лучше ли - плюнуть на все и убраться куда-нибудь подальше, как можно далее от родных мест, где никто тебя не знает, где никто не ведает бедовых (а то и кровавых) дел, числящихся за тобой? А может статься, вообще, лучше покинуть Россию, бросить Родину - кому он здесь теперь нужен?
      Тогда придется кормить вшей в лагерях Галлиполии, или стать лакеем в кофейнях Бухареста, ну, или просто мести тротуар в парижских предместьях….  А вот и нет! Он не таков – подполковник Облов Михаил Петрович! Ему ли подстать быть серой неприхотливой мышкой, собирающей крохи со стола жизни? Как бы ни так, это исключено, по определению этого не может быть!
      На ум пришла сказка старой калмычки, рассказанная Пушкиным в «Капитанской дочке» -  притча про орла и ворона. Как там было: «Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: «Нет, брат ворон, чем всю жизнь питаться падалью, лучше раз напиться живой крови, а там как Бог даст!»». Вот вам и весь сказ о Емельяне Пугачеве, по сути, он прямой антагонист Облову, а выводы из своей жизни они делают одинаковые. «Не буду и я ползать на брюхе! Пропадать…, так с музыкой!» - подумал Облов и, что есть сил, огрел коня плетью. Жеребец взвился на дыбы и птицей понесся по смерзшейся земле. Минут пять спустя, ни коня, ни всадника уже не было видно, только порывы ветра доносили еще цокот копыт, да слабый запах полыни.
      
      

        Главка 4.        
        
        Подворье Кузьмы Бородина, обнесенное глухим дощатым забором, полностью перекрытое почерневшим тесом, надежно укрыто от постороннего взора. Облов шагом подъехал к высоким, окованным железными полосами воротам, густо зашпатлеванным ядовито-зеленой краской, толкнул черенком плети створки, тщетно, пришлось спешиться. Подналег на широкие воротины, ни с места…,  должно заложено изнутри брусом. Облов нетерпеливо забарабанил по толстенным доскам, с умыслом рассчитанным заглушать, поглощать звуки от стука непрошенных гостей. Надсадно хрипло, выплевывая злобу, забрехал здоровенный кобелина, зазвенела, заклацала цепь, едва сдерживая неистового пса. Наконец, откуда-то из глубины двора донеслись уж вовсе корявые звуки старческой речи. Просмоленные никотиновым дегтем связки, яростно исторгали площадный мат - сразу и не сообразить, кого хозяин поливает руганью - преданного пса или неурочного  посетителя.
        Прогромыхав, отошел запорный брус, створки ворот скрипуче разъехались, в образовавшийся проем как бы украдкой выглянула мясисто-округлая, крепко слепленная  головизна. Черты лица, будто нарочно размытые природой, припорошенные соломенной щетиной на щеках, расплывались в лоснящемся месиве, словно взопревшее тесто. И только черные зрачки-буравчики, колюче поблескивали из-за белесых, по-поросячьи редких ресниц. Глазки изучающе уставились на Облова, мгновение пребыли в по-деревенски хитром анализе, затеи масленно увлажнились, покорно померкли. Растянув в улыбке щербатый рот, собрав у переносицы морщинки, хозяин подворья, а это был он, согнулась в полупоклоне, приглашая войти.
        Михаил, не заставив себя долго упрашивать, но все же замешкался, втягивая за ограду почему-то упиравшегося коня. Тот упрямо не желал идти во двор, бил копытом, выгибая шею, тянул поводья на себя. Облову пришлось прикрикнуть на жеребца, грубо дернуть уздечку, животина упрямо замотала башкой, волнами расплескивая густую гриву.  Облов почти силой затолкал его в темное стойло. Конь косил большим карим глазом, надувал жилы на шее, тяжело и прерывисто сопел…
        - Ишь ты?! Чего-то не по нраву, странно как-то…, - подумал мельком Облов, направляясь к высокому крыльцу бородинского дома.
        Гладкий, словно ситный хлебец, хозяин любезно зазвал в горницу. Облов давно знал фарисейскую  натуру Кузьмы Бородина. Нравственным единственным мерилом этого человека прибывала собственная польза. Ради ничтожной выгоды, Бородин способен продать отца родного со всеми потрохами, а об остальных и говорить нечего, торговал собственным отношением к людям и в розницу, и оптом. Еще Облов-отец рассказывал Михаилу про продажного расторопного мужика Кузю, об его живоглотстве и омерзительной неразборчивости в средствах пополнения собственной кубышки.
        Кузьма Михеич, как и его незабвенный младший братец, вышли из многочисленной семьи маломощного недужного крестьянина, промышлявшего подрядами к местным богатеям в конюхи или сторожа. Мальцом Кузя сполна хлебнул лиха, нянчил меньших братишек и сестричек, с весны до осени хаживал в подпасках, раза два  его, бедняка, чуть не слопали голодные волки. Уже парнем он ишачил в батраках, чуть было не польстился на уговоры каких-то проходимцев, агитировавших в бурлаки.… Так бы и помер Михеич в нищете и отрепьях, не подфорти ему удача. Улыбнулась она в лице засидевшейся в девках дщери сельского старосты - Улиты. Дева та считалась забубенной вековухой: суходылая и мосластая, как стебель кукурузы, с лицом плоским и шершавым, как подсолнух. Сбежишь не зная куда от такой крали, но К;узьма и сам не слишком казист, да и помыслы его с голодухи сводились, отнюдь, не к девичьим прелестям - парень возжаждал богатства. Как уж он там подлез к этой кулацкой девственнице, никому не ведомо, но, как говорится, обрюхатил ее. Деваться некуда, тесть поставил Кузьму промышлять извозом. Бородин много был благодарен, освоился быстро, да и налаженный промысел еще лучше заспорился в его не чаявших настоящего дела руках. И дальше, удача не покинула Кузьму. Нежданно-негаданно отдал богу душу единственный брат Улиты Иван, спьяну на Троицу потонувший в мелководной окрестной речушке. Зажимистому тестю ничего не оставалось, как полностью приобщить шустрого зятька к своим делам. Тут и пошло-поехало у Кузьмы Михеича, оказалось, что не было в округе мужика сноровистей и оборотистей его. Тестево добро, словно по волшебству, умножаюсь в руках Бородина. А вскоре, он и меньших братьев пристроил куда надо, к хорошим людям. Не будь революции, Кузьма Михеич со временем непременно бы прописался в купцы, все шло к тому…. И еще, одна незадача тяготила мужика: не заживались на белом свете их с Улитою дети, из семи человек - осталось лишь двое. Сын Филат – болезненный (в деда) тощий малый, все больше и больше склонный к выпивке, да  длинноносая доча Пелегея, по всем статьям обреченная разделить участь обойденной ухажерами матери. Соседи знали, что Кузьма Михеич, после смерти тестя,  жестоко истязал нелюбимую супругу, как она еще у него ноги таскает - одному богу ведомо.
        Облов ступил в жилую половину, аляписто убранную пестрыми занавесками и полосатыми половиками-дерюжками. Навстречу ему шмыгнуло высокое, узколицее создание, по-старушечьи повязанное пестрядевым платком, в стоящей  колом черной юбке.  Михаил сам озабоченный плотью, явственно уловил зазывно-тоскливый, изголодавшийся взгляд васильковых глаз. Ему еще ничего не успело прийти в голову, как Михеич обозвал дочь «лярвой, снующей под ногами» и даже замахнулся на нее. Облов заметил про себя: «Скоты и есть…».
        Усадив гостя в красный угол, Бородин торопливо прошел в задние комнаты, оттуда донесся его приглушенный шепот. По отдельно долетевшим словам, Облов догадался, что хозяин отнюдь не рад ему, и находится в крайнем замешательстве: «Чего это  принесло бандитского вожака?!». Михаил Петрович хорошо разумел: его присутствие ни кого не может порадовать, его нынешний удел вызывает у людей одно чувство, чувство страха за собственную участь.
        Скрипнула дверь, в горницу шаркая, вошла супруга Бородина - цыганистого вида иссушенная старуха, она недобро поклонилась и протопала на кухню. Там она тотчас же негодующе громко загремела посудой, ее лишенный плотских черт голос отдавал какие-то указания дочери. Девушка молча сносила раздраженный тон матери. Вот она опрометью выбежала в сенцы, украдкой стрельнув глазками на Облова, вскоре вернулась, придерживая в охапке обезглавленную курицу и еще какую-то припасенную снедь. Старуха мать тем временем шуровала на кухне, кляня плохо горевшую печь-голландку.
        Приодевшийся в брюки и жилет, нарочито тишайший хозяин подсел к Михаилу, и ангельским голоском взялся выведывать последние новости. Гостю ничего не оставалось как по душам разговориться с вкрадчивым стариком.
        К вящему стыду Михеича, нужно сказать, что давнее знакомство с семьей Облова, даже в теперешние лихие времена, приносило ему не малый прок. Облов регулярно ссужал Бородину добытые по шальному деньги. Давал не то, чтобы в долг, и раздаривал не из щедрости душевной, а дабы прочнее привязать скаредного кулака к своему, прости Господи, стремному делу. Поначалу давались деньги, дальше больше Кузьме стали поручать реализацию награбленного бандитами добра. Немало штук английского сукна и коробок со всякой галантерейной дрянью, немало овчинных шуб из-под Рассказова и сапог, стачанных в Елецких артелях, прошло через загребущие руки  Кузьмы Михеича. Таким образом, пожалуй, нет в уезде человека столь сильно увязшего в темных делах Облова, да и человека - своего в доску.
        Михаил Петровичу  вовсе не претил жульнический характер Кузьмы Михеича, он не придавал существенной роли тем изъянам в душе Бородина, которые обостряли его  скупость и корысть. Главное, что мужик полностью во власти Облова, и надумай он «соскочить», как тут же оказался бы раздавленным, подобно блохе. Михеич звериным инстинктом ощущал свое незавидное положение. Он откровенно боялся лютости Облова и его подручных, ставшей «притчей во языцех». Поэтому тактикой кулака было  угодничество, лесть, раболепие, он стелился прахом в ногах своего господина.
        Однако, сегодня внимательней приглядевшись к юркому мужичку, Облов отметил странную деталь. В поведении старика Бородина определенно что-то стронулось. За наигранным  уничижением проглядывала некая затаенная мысль, какой-то дух скользкого противоречия сквозил в речах Кузьмы Михеича, да и более самонадеянные жесты старика изобличали более хитрость, нежели страх. Вне всякого сомнения Бородин уже видел грядущие перемены, и для него не секрет, что Михаилу  придется сматывать удочки. Масть подполковника Облова пошатнулась в глазах кулака. Пока что дед посапливает покорно и смиренно, но сам-то ждет не дождется, - когда же ты, Мишка-стервец, сгинешь к чертовой матери, канешь в лету, ослобонишь, наконец, его душу?! 
        Говорили о новой власти на местах и в губернии. Говорили о переменах, постепенно происходящих в деревне и городе. Само собой коснулись и провозглашенного большевиками НЭПа. Кузьма Бородин поначалу скромненько выдал затаенную надежду на новую экономическую политику, открывавшую ему-торгашу заманчивые перспективы, уже потому, что власть разрешает частное предпринимательство. Старик собирался возобновить былую коммерцию, он уже несколько раз наведывался в Козлов, советовался со знающими людьми, обсуждал новации с такими же, переждавшими напасти, кулаками и купчиками. Они, как и он с надеждой восприняли декларированные советами послабления. Их, правда, смущало всевластие фининспекторов и расширенные полномочия милиции, но, в большинстве своем, они склонялись к единой мысли - дело стоящее, нужно смелее пробовать...
        Кузьма Михеич, не встретив со стороны Облова возражение по столь животрепещущей для него проблеме, пустился даже в политэкономические рассуждения. С его слов выходило, что коммунисты уж не такие безмозглые дураки. Они прекрасно  осознают, у кого находятся в руках рычаги подъема огромной страны из разрухи. У кого - да у тех, кто привык ворочать капиталом, у кого опыт торговли и хозяйствования, кто способен на коммерческие риски, ну и, естественно, жаждет прибыли. Большевики, по мнению Михеича, уже осмыслили свои былые ошибки, обираловка больше не повторится, их политическая цель по сути совпадает с задачей деловых людей – не пустить Россию и самих себя по миру.
        - Вот они бросили клич нам?! То есть, трудовому, значит, народу…. Самому, что ни на есть народу! В ком сила-то России, а?! Сила-то в нас, - в купцах, в торговых людях, во мне - сельском хозяине! Мы ведь не только на себя одних работаем, вокруг нас многие люди питаются. Мы, если здраво головой подумать, мы, так все общество кормим.  Да тут и нечего понимать? Мы и есть народ - раз всему корень! Так-то вот Михайла  Петрович…. Они там, в Москве, да Питере правду-то, наконец, увидали. Нет, мол, Рассеюшке хода без крепкого хозяина, не сдвинуть возок-то…. На одних крикунах в кожанках, да на продразверстке далеко не уедешь. Нет товару - и все, амба! А откель он, товар-то? Кто его выдает?! Ясное дело – мы, на нас вся надёжа, от нас всякая польза идет, всем, для всех польза! Все, видать кончилось времечко крикунов голопузых. Им только брюхо свое набить, да позевать во все горло на сборищах-митигах своих. На горли, ты , брат, ты мой – дадеко не уедешь. Тут еще кое-что требуется!?
        И Кузьма Михеевич, заковыристо, с намеком постучал указательным пальцем по своему круто выступающему лбу. Сытно икнул и деловито продолжил:
        - Они нам, а мы им! Дай нам волю, не грабь, не обирай нас как негодный элемент, и мы пойдем навстречу. Ежели нас особливо не прижимать, да мы так развернемся, и-хо-хо (заржал по-лошадиному), как! Да коли меня не будут обижать, дык я, ей Богу, всю нашу волость один подыму, через пяток лет и не узнать будет. Я вон с Козловскими войду в такую компанию, да мы не то, что волость, уезд подвинем, будет как Гамбург – вольный город. Нам только палки в колеса не ставь, ну, а уж коли решатся помочь - ну там кредиту или еще как, пособить словом…  Да мы тогда всей душой… Эх,  ма…! Да мне только волю дай!
        Облов  не стерпел:
        - Дурак ты, скажу тебе, Кузьма Михеич, и не лечишься! Обдерут вас комиссары как липку,  выпустят последнюю кровцу  вашему брату - кулаку. Разделают под орех, под ясень, да и выбросят, как у них говорят: «На свалку истории». Вот вы, казалось, бывалые мужики, а  рассуждаете, словно малые дети. Неужели, коммуняки для того захватили власть, для того положили столько народу по всей России, чтобы все вернулось на старые круги, как было при царе-батюшке. Да не в жисть такого не будет! Отступать большевики не собираются, вот и насадили на всё и про всё свои поганые советы, комбеды, исполкомы всякие.  Нет, уж эти ребята ничего не упустят…!
        А что такое НЭП? Так это краснопузые хотят, поэксплуатировать вас за здорово живешь, короче, попользоваться  вашей простотой. Ну, а цель, какая? Говоря простым языком, - хотят раны свои зализать.  А вы, дурни безмозглые, и рады?!  Посулили вам сладкий пряник, а про припасенный кнут-то  вы и позабыли? Вот  вложите, к примеру, капитал в большое дело, развернетесь там во всю прыть, закрутится, одним словом, махина. Но в одно прекрасное время,  вас всех в одночасье и подгребут,  подвергнут опять экспроприации. А коли артачится станете, соберут в одну кучу, да и отправят - куда Макар телят не гонял. Или того лучше - перебьют к чертям собачьим, чтобы и духа вашего, сквалыжного не осталось. Простофили пустоголовые! Эх, пороть вас некому было при царском режиме, а не банки-склянки всякие создавать, радетели херовы, не могли за Россию постоять, все выгоду свою соблюдали?! Ну, а теперь, да что сказать, -  сами себе яму вырыли, недоумки. Вас дурачье пока жареный петух в жопу не клюнет, с места не сдвинешь…,  -  Облов брезгливо махнул рукой. 
        - Да уж ты больно-то не пужай, Михаил Петрович. Сам я вижу, не слепой, не маленький, как люди теперь в городе стали жить, не скажи - раздолье настает.  А ты, опять за свое: «Куда Макар телят не гонял…».
        - Ладно, Кузьма Михеич, нечего переливать из пустого в порожнее. Делай, как знаешь, только потом не плачься, что не знал. Попомни мои слова; настанет день и всё ваше куркулиное племя, как один, побредет по этапу: кто на Печору, кто в Сибирь, ну, а кто аж на Сахалин. Ты, пожалуйста, не подумай, что я треплюсь забавы ради. Пойми, кому как не мне знать норов большевиков, кому как мне знать их методы и уловки. Давненько я с ними воюю. Между прочим, читал я кое-что из сочинений их лидера Ульянова-Ленина, - заметив недоверчивый вид старика, уточнил. - Ты думаешь, вру? Вот те крест, читал и довольно внимательно, - и перекрестился. – Так вот, что хочу сказать, очень уж рассчитано их коммунистическое евангелие на лодырей и неучей, да и не учение оно вовсе, а мракобесие от Сатаны. - Увидав тупую мину на лице Михеича, Облов скомкал мысль. - А, впрочем, что с тобой говорить. Знай, не быть тому никогда, что лелеешь ты в своих розовых мечтах. 
        - Ну, и что ты предлагаешь делать Михаил Петрович? Значит, пусть другие пока  наживаются, а я, по-твоему, должен сидеть и ждать у моря погоды? Ну, уж дудки! Мне чужого не надо, но и своего я не упущу, чай не лыком шиты! 
        - Эх, сермяжная ты душонка, Михеич, «не лыком шиты»…, - и горько усмехнулся. -  Зря Александр второй отменил крепостное право, уж лучше бы «влекли ярем от барщины старинной», а то дали, понимаешь, рабам свободу?! Вот и пошло одно недоразумение. Нет чтобы - по всей стране подняться, да и раздавить совдепы? Нет, видишь ли, им жалко пузо растрясти, все норовят поболее его набить, хамы! Пороть всех! Поголовно пороть! - Облов в неистовстве сжал кулаки и заматерился.
        - Обижаешь, Михаил Петрович, или мы тебе не пособляли?! Подумай лучше, кем был бы ты и твои архары без нас, без крепких хлеборобов? Так - перекати поле...
        - Вот она - темнота наша сиволапая? Давай-ка, еще поучи меня? Сразу видно, что по мурцовке соскучился…
        Они еще долго препирались, не желая вникнуть в доводы противной стороны. Оба раскраснелись, с обоих градом лил пот, обоих до безобразия разобрало от мутного самогона и тяжелой наваристой пищи. Напуганные громким спором Бородинские женщины еле успевали обносить едоков новыми яствами, да подтирать украдкой пролитый на столешницу самогон.
        Михаилу стало невмоготу спорить с упёртым стариком. Тот же, возомнив себя докой в экономике, стал навязчиво втолковывать гостю азы рыночного хозяйства. Облов резко оборвал ставший беспредметным разговор.
        - Ладно, Михеич, надоело пустоту молоть, оставайся при своем мнении. Торгуй, воруй, только теперь нишкни и помолчи... - Облов задумчиво посмотрел на сникшего мужика, скосил глаз на дверь кухни, опасаясь ненужных свидетелей. Продолжил совсем тихо:
        - Значится так, Кузьма Михеевич?! Видать, придется мне исчезнуть на некоторое время. Сам знаешь, загнали нас краснопузые в угол. Итак…, из моих денег дай тысяч пять, остальные схорони получше.... Скажу одно - те деньги, они как бы святые, для великого дела предназначены – для войны с Совдепией. Если, что не так…, с тебя строго спросится. Ты меня знаешь дед, уж я не спущу! - Облов пьяно пошатнулся. - Переведу все твое семя, под корень вырежу! Понятно говорю? Коня оставляю тебе, корми, холи, я обязательно вернусь – когда будет надо. Понял старик?! - Облов грохнул кулаком по столу, посуда задребезжала, самогон из стаканов выплеснулся на скатерть.
        - Да уж, как не понять Михаил Петрович, - подхалимисто заюлил Бородин. Он понимал, что игра в свободу мнений исчерпалась, но в тоже время его наполнила  внезапная радость - наконец-то лиходей покидает родные места. Уходит, да еще оставляет его (Кузьму Бородина) при огромных деньжищах. А уж там, как еще сложится, бабушка надвое сказывала? Глядишь, казна навеки останется у него одного. – Все понятненько, а денежки я сейчас, мигом принесу, - и Михеич на цыпочках вышел из горницы.
        Облов откинулся на спинку стула, закурил. Явилась Пелагея со своим ангельски чистым, васильковым взором. Украдкой поглядывая на Облова, она стала убирать со стола. Михаил задумчиво смотрел на ее большие, рабочие руки, проворно управляющиеся с посудой, смотрел на ее большой нос и прикушенные губы. Девка ему совсем не нравилась, однако, как можно теплее он заговорил с девушкой.
        - Пелагеюшка, покидаю я вас, уезжаю далеко, далеко! Свидимся ли когда? Ты в Бога сильно веруешь? - и на ее утвердительный кивок, он неловко схватил девушку за руку и страстно выговорил. - Пелагеюшка, я прошу тебя - молись за меня! Признаюсь тебе одной - некому за меня Господа молить, совсем некому. А так хотелось бы, чтобы чистая душа радела Христу за меня грешного. Ты выполнишь мою просьбу, Пелагея?!
        - Да! - еле вымолвила девушка, вся зарделась, потупив взор.
        - Спасибо родная! Ты знай, я не нехристь какой-нибудь, и верю я крепко, всегда верил. Ты слышишь – и я в Бога верую! Очень хорошо, коли станешь молиться за меня, тогда мне ничего не страшно, когда есть кто просит за тебя…
        - Я стану! Я обязательно стану! - девушка взволнованно оживилась, даже похорошела. - Михаил Петрович, я каждый вечер буду за вас Христа молить, Богородицу, Николу, всех святых буду умолять! Ох, Михаил Петрович?! - она вся задрожала, как-то поджалась, видимо хотела сказать еще что-то важное, но тут загремел у входа отец, девушка шустро сграбастала посуду в фартук и опрометью выбежала из комнаты.
        - Почему она так расчувствовалась? - успел лишь вскользь подумать Облов.
        Он взял протянутые Бородиным деньги без счета, тут уж он был уверен в Михеиче. Спрятав толстую пачку кредиток в специально пришитый внутри френча  карман, Михаил велел принести конопляного мосла, оружие следовало привести в порядок.
        Наконец, уединившись в отведенной ему чистой спаленке, скинув верхнюю одежду, оставшись в одном белье, он вдруг поддался точившему его изнутри соблазну. Да и не соблазну вовсе, а настоятельной душевной потребности, влекущей давно и постоянно. Михаил все отмахивался от неё, считая сентиментальной слабостью, но вот она пересилила его.
        Михаил опустился на колени, обратил голову к небольшой иконке Богородицы, еле освещенной едва теплившейся лампадкой и начал неистово креститься. Он вершил моление не из-за страха за собственную жизнь или дело, которому служил, он благоговел не из-за воспылавшего религиозного чувства. Нет! Но он испытывал острую потребность в светлом начале. Его душа давно жаждало вылиться в исповедальном сладкозвучии, она хотела наполниться горнего трепета и благой чистоты. Михаил прочел «Отче наш», «Верую», затем стал шептать по памяти другие, приходившие в голову молитвы, уже изрядно позабытые. Он ловил себя на том, что перевирает их строфы, но и это было простительно. Он боготворил, и давно его сердце так не ликовало, давно такие простые и ясные мысли не освежили ему голову. Он ничего не просил у Божьей Матери и младенца Христа, ему ничего не было нужно. Он, просто, славословил Господа и его Мать, и это было великой отрадой для его изболевшейся души и истосковавшегося сердца.
        Выговорившись святыне вдосталь, он подобно ангельскому младенцу, впрыгнул в постель. Сладко потянулся и безмятежно уснул, будто и не было за его плечами сорока с лишним лет. Будто не числилось за ним несть числа разграбленных обозов с хлебом, пожженных изб,  десятков загубленных жизней. Облов спал, словно невинный мальчик с девственно чистыми помыслами, нетронутой соблазнами мира душой. Сон его был сладок.
        Темной ночью старик Бородин таинственно вызвал своего сына Филата на задний двор. Филат, иссушенный толи лихоманкой, толи беспробудным пьянством парень, весь вечер сурком просидел в своем углу, так и не получив разрешения отца выйти к гостю. Он по-своему рассудил, что  оно так и лучше будет: зря не лезть в глаза Облову, не то, еще пошлет куда гонцом, или того хлеще – прикажет себя сопровождать.
        Кузьма Михеич что-то слишком обстоятельно взялся втолковывать малому, тот согласно кивал чубатой головой. Но когда дело дошло до прямого ответа на вопрос отца, Филат никак не мог решиться, сказать утвердительно. Парень испуганно жался, трусливо переступал с ноги на ногу. Кузьма Михеевич психовал, однако, сдерживал гнев, орать на олуха-сына было не с руки. Старик опять мягким, вкрадчивым голосом взялся втолковывать парню явно недобрую мысль. Филат зябко ежился, неуверенно мялся, но все же подчинился воле отца. Довольный старик задорно похлопал сына по плечу. Озираясь по сторонам, словно заговорщики, они покинули гумно. Пока они шли по двору, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу, приглядываясь к любому всполоху света – серая тень, кошкой шмыгнула в заднюю дверь бородинского дома, беззвучно прикрыв створку за собой.
      Отец и сын, очутившись в тепле, осторожно разулись, и на цыпочках подошли к комнатушке, где вольготно почивал Облов. Навострив уши, чадо и родитель напряженно внимали прерывистому храпу, исходящему из спальни. Потом старик мелко-мелко закрестился, сын же оторопело почесал в затылке, пугливо озираясь на перетрусившего  батьку. Так ничего не предприняв, он разошлись по своим углам, ступая на пальчиках, растопырив по незрячему свои руки. 
        Вскоре дом Кузьмы Бородина погрузился в кромешную тьму. Не угомонился лишь жеребец Облова. Он часто взбрыкивал, стучал копытом о дощатую переборку, грыз доски стойла.... Но пришло время, затих и он.
        Спит большое торговое село Иловай-Рождественно. Неслышно струит свои воды обмелевшая речушка, ласково омывая покатые песчаные берега. Желтый месяц, еле пробиваясь сквозь мелко рваные тучи, скупо освещает водную гладь. Тишина. Лишь совсем изредка прорежет немоту природы одиночные гудок далекого паровоза - и опять все уснет, затихнет, растворится в ночи.

    

      Главка 5.

  
      Новый день вошел, как застенчивый странник, скромно потупив взор ясных очей, осторожно переступая порог, робким скрипом возвестил о себе. Жиденький рассвет блеклыми  полутонами заиграл на мелованных стенах 6ородинского жилища , хилые  лучики, отыскав-таки лазейку, проникли в горенку Облова. Михаил Петрович очнулся ото сна, все тело поломано ныло, однако голова была чиста как в первый день творенья, никаких задних мыслей, никаких мнительных догадок, никакой гнетущей ущербности. Приструнив  ленивую плоть, Облов резво выпрыгнул из постели, пружиняще взмахнул руками, имитируя утреннюю гимнастику. Он чувствовал, как в мышцы током вливается заряд бодрости, он ощущал себя молодым, сильным.
      Выйдя во двор, он полными легкими вдохнул свежий, пьянящий воздух, настоянный на запахах деревенской жизни: тут и парное молоко, тут и горькое амбре навоза, дух уже увядших  лугов и полей. Как хорошо в деревне, хорошо в любой период года, в каждом сезоне своя неповторимая прелесть. Поздняя осень, какие ассоциации рождались в душе для этой поры в старое, доброе время? Прежде всего, представлялся    внутренний покой (урожай собран,  дрова заготовлены) и прочная, размеренная жизнь запасливого хозяина, твердо стоящего на ногах, надеющегося лишь на себя самого, отсюда следовала уверенность в незыблемости домашних устоев, ну и, разумеется, ожидание грядущей зимы.
      Облов оглядел надворные постройки: все из кондового леса,  все надежно подогнано,  вымерено, крепко сбито на века. Михаилу претила босяцкая ненависть к обстоятельным людям, но вид усадьбы Бородина, родил у него  нехорошее чувство,  почему-то похожее на ненависть. Да и как сказать, жируют сволочи, когда наш брат бездомно в холоде и голоде несет бремя борьбы, проливает кровь, пытаясь отстоять извечный круг вещей,  кладет молодую жизнь, ради сытого бытия таких вот жлобов.
      Проведав коня, убедившись в добром  уходе за ним, Михаил Петрович порядком иззябнув, направился  в дом. Проходя мимо овечьей кошары, он невольно замедлил шаг, пропуская поперед  себя, бегущую с пустыми ведрами Пелагею. Девушка в затертом бараньем тулупчике, в большущих валенках с задками, обшитыми кожей, в пушистом пуховом платке, вся раскрасневшаяся с морозца и от хлопот по хозяйству, показалась Михаилу гораздо привлекательней, чем  вчера. Он с нескрываем интересом поглядывал на Пелагею, пробуждая в памяти какой-то неясный отклик, идущий из глубин его прошлой жизни. 
      Поравнявшись с ним, хозяйская дочка робко остановилась, Михаил искренне пожелал ей доброго утра. И преодолевая, почему возникшую молчаливую напряженность, заговорил о какой-то незначительной ерунде,  толи о погоде, толи о домашних заботах.  Но чрезмерно серьезная мина  на  лице Пелагеи, остановил его  словесные излияния. Девушка, чуть запинаясь, из-за неловкости  в общении с мужчиной, торопливо выговорила: 
      - Михаил Петрович мне нужно вам кое-что сказать?! Сказать о важном для вас! Сказать по секрету. Пойдемте в кошару!
      Облов несколько удивился, но последовал за девушкой. Совсем некстати  колыхнулась пошленькая мыслишка: «Не в любви ли ко мне станет она изъясняться?»
      Ступив под соломенные своды загона, оглядевшись в заиндевелом полумраке, он приблизился к Пелагее, выжидающе стоящей у входа. Девушка молчала. Ее широко распахнутые глаза, из васильковых ставшие иссиня черными, не мигая, стеклянным взором уставились на него. Облов почему-то смутился, преодолев неловкое замешательство, тихо, но то же время настойчиво спросил:
      - Пелагеюшка, зачем ты позвала меня, что хочешь сказать мне?
      По телу девушки  пробежала легкая судорога, девушка вся сжалась в упругий комочек, на лице четче проступили скулы, она перевела дыхание:
-Михаил Петрович, не знаю, как и сказать-то вам?  - Пелагея вся напряглась, губы ее подрагивали в лихорадке, - Михаил Петрович, отец хочет вас выдать властям. Он Филату велел заявить о вас на станции. Филатка не решался, но батяня его заставили. Он хочет, чтобы вас скорей поймали, а вся казна досталась ему одному. Он говорил брату, что вас не помилуют, обязательно поставят к стенке! Отец хочет, чтобы вас убили!
- Вымолвив все на одном дыхании, Пелагея, испуганно скрестила руки на груди, сжав пальцами свое горло и подбородок, робко поглядывала в сторону Облова.
      Михаил все понял. Он подошел к девушке, положил ей на плечи руки, пристально всмотрелся в ее нерадостные глаза, стараясь как можно подробней запомнить личико Пелагеи, ее внезапно открывшуюcя девичью прелесть. Так они стояли, словно загипнотизированные, пока трубный гудок паровоза не вывел их из оцепенения. Они оба вздрогнули, разом ощутив непреодолимый водораздел меж собой. Михаил, обведя языком пересохшие губы, запинаясь, выговорил:
      - Спасибо тебе Пелагеюшка, спасибо родненькая. Век буду помнить…, - потом, склонив голову, поцеловал девушку в лобик, коснулся нежной кожицы бесстрастным, отеческим поцелуем, быстро повернулся и вышел прочь.
      В его сердце не было зла ни на Кузьму Бородина, а уж тем паче на дурня Филатку. Михаил Петрович прекрасно понимал, что рано или поздно его обязательно сдадут властям, свои же продадут. Такова участь всех незадачливых повстанческих вождей, тех  же Разина, Пугачева, связанных, выдало на смертную муку их ближайшее окружение. Ну, а касательно его, Михаила Облова, неважно кто сподобится на столь мерзкое дело - Кузьма ли Бородин, Седых ли Денис или еще какой-нибудь из бывших прихлебателей. Важно одно, в их глазах – подполковник Облов обречен. И от этого никуда не деться, развязка неминуема и печальна. И пусть сегодня подвезло, что он благодаря наивной и чистой дочки изменника, проник в происки доморощенных заговорщиков. Пусть сейчас он решительно пресечет их подлый замысел, но когда-нибудь, уже не окажется рядом по уши влюбленной в тебя девочки, и тогда, его просто возьмут сонного, с постели. В одном исподнем. 
      Неужто подступил каюк, говоря по-восточному?! Неужели ничего больше не осталось в жизни, разве нет никакого выхода? А, что!? Вот, взять Пелагею с собой, да податься куда-нибудь подальше. Зарыться в самую, что ни на есть глухомань, и жить, зажить простой человеческой жизнью.  Народить детишек, стать таким же как все, раствориться среди простых людей. Выход ли это для него – Облова? Да нет, конечно. От себя не уйти. Да и не сможет он опроститься, не сумет носить личину тупого обывателя. Он, столько лет, высокомерно презиравший простолюдинов, считавший себя аристократом духа, теперь, вдруг, возьмет, да и содеется ничтожеством, уподобится праху земному?!
       Разумеется, нет! Ему уготована иная дорога, ему суждена иная, пусть даже ужасная участь, но он уже не свернет с раз выбранного пути, останется прежним Обловым. В том его тяжкий  крест, его судьба, которую не выбирают, как дамское белье. А уж коли так, то и совершенно не к чему переменять прочно сросшуюся с его образом роль грозного атамана, безжалостного судии холуйской покорности новым властителям, ему давно привычно олицетворять собой жестокую кару, неотвратимую и потому по-божески справедливую. «Не мир я принес вам, но меч!» - вспомнив эту суровую сентенцию, Облов  твердо ступил на  высокий порог.
      Кузьма Михеич уже поджидал Облова, двинулся навстречу ему с лицемерной улыбкой, справился о самочувствии, попутно посетовав на дрянную погоду. Михаил не стал подыгрывать лицемерному хозяину, но и карт своих не открыл. Сотворив весьма глубокомысленный и озабоченный вид, он велел Бородину принести всю имеющуюся у того наличностью. Объявив  закономерную цель - необходимость выверки имеющихся денежных средств, ради грядущих расходов на общее дело. Старый лис, Кузьма, по началу каверзно заартачился, мол, чего считать червонцы, и так, все как в аптеке, зачем попусту утруждать себя, тратить лишнее время. Но Облов не потерпел возражений. Бородин, своим посконным крестьянским умом, что-то заподозрил, нерешительно затоптался на месте. Облов настойчиво прикрикнул на него, исподволь наблюдая за повадкой кулацкой бестии. Присмиревший для виду старик уж слишком ошалело метнулся по дому, что-то шепнул, появившемуся в дверях сыну.  Филат тоже засуетился, то и дело боязливо озираясь в сторону Облова, его запуганный вид с потрохами выдавал их с отцом злой умысел. «Ага, запахло жареным, паскуды!» - отметил про себя Облов. Стало даже забавно, на что могут надеяться старик и его выродок, что они предпримут - глухую оборону или нападение?!
      Но вот Кузьма Михеич выложил на стол брезентовую переметную суму, вещь с боевой давней историей. Она досталась отряду Михаила во время отчаянного налета на обоз продотрядников, комиссары хранили в ней свою обширную бухгалтерию. Теперь раздутая укладка напичкана по тому времени огромной казной. В ней и золотые империалы царской чеканки, и советские дензнаки, есть отсек с иностранной валютой, есть внутренние карманы с драгоценной бабьей мишурой, а в  потайном  кармашке на самом дне, спрятана даже архиерейская панагия, усыпанная бриллиантами.
      Михаил подвинул брезентовый мешок к углу стола, велел старику Бородину садиться, кликнул замешкавшегося Филата.. Старик бережно, словно курица-наседка, опустился на свой стул, вперив преданный взор в Облова, но  тот сохранял непроницаемое выражение лица, отгадать его умысел было невозможно. Тяжело сопя, протиснулся к столу Филат. Михаил молча указал ему на место рядом с отцом. Бородины вопросительно переглянулись, уселись как на поминках, сложив руки на коленях. Облов видел, что они корчат из себя святую простоту. Ах, подлецы, ети их мать?!
      - Кузьма Михеич, - Облов, иезуитски сощурив глаза, удавьим взором вперился на старшего Бородина, - может, покаешься  старый хрен? Бог-то он все видит!
      Бородин испуганно встрепенулся, но это была лишь сиюминутная слабость с его стороны,  он тотчас взял себя в руки, сотворив благостное выражение физиономии, запричитал медовый голоском:
      - Не пойму я, чего изволите Михаил Петрович? Я ведь исполнил ваш приказ, все туточки! Можете проверить, ничегошечки не потаил - все здеся, копеечка к копеечке... - старик протянул подрагивающие руки к тесьме сумы.
      - Оставь чувал  в покое Михеич. Странно как-то ручонки у тебя дрожат? Может чего боишься, а Кузьма, так поделись со мной, открой душу-то? – и, поняв, что Михеич не прекратит  валять Ваньку, уже властно, с металлом в голосе произнес. – Отвечай старик, когда с тобой Облов говорит, – но видя упорство, уже не выдержал, и стукнул кулаком по столу. -  Что сука, мало я тебе добра передавал, мало ты, гадина, потырил у отряда,  захотел все хапнуть? Ну, падла, не молчи, отвечай!
      - Грех Вам, Михаил Петрович так-то шутить над старым человеком. Я ли Вам, батюшка, не служил,  как преданный пес, я ли вам не угождал?
      - Я давно знаю, что ты Кузьма не пес, ты собака продажная! - Облов отодвинулся от стола вместе со стулом, откинулся на спинку, положил ногу на ногу. - Я давно за тобой приметил, возжаждал ты, сволочь, свободы. - Облов смачно сплюнул на пол. – Меня захотел краснопузым сдать?! А себе, значит, наш общак присвоить?!
      - Михаил Петрович, побойся Бога! Такие слова, такую хулу на меня безвинного возводишь?! Да я ни одной мыслишкой, ни одним словцом против тебя не шел. Вот и Филатка подтвердит…. Правильно я говоря, а Филат?
      Парень сидел остолбенев, словно набрав в рот воды от страха. Бородин в отчаянье безнадежно махнул на него рукой, мол, что с дурака возьмешь.
- Михаил Петрович, да вы какой-то поклеп на меня возводите? А может у вас, с похмелюги настроенья-то нет? Так, давай сейчас, сядем рядком, хряпнем нашего, домашнего изготовления и все ваши подозренья, как дурной сон улетучатся. Да где это видано, чтобы я своего благодетеля подводил?! Да я с вашим батюшкой, царствие ему небесное, еще дружбу-то водил, неужто забыли, Михийла Петрович?
      - Я ничего не забыл Кузьма, все помню, и  вот поэтому я тебя, змей ты изворотливый, ни за что не прощу! - Ослов быстро встал на ноги, заметил затейливое движение локтей старика. - А, ну – руки на сто! Кому говорю, на стол руки! Ты что там  пес прячешь! - Михаил перегнувшись через стол, рванул борт стариковского полукафтанья.
      На столешницу, возле сумы лег, поблескивая вороненой сталью, наган. Старик Бородин пытался что-то сказать, но спазм перехватил его горло, старикашка только паралитически задергал ручонками, его лицо побурело, глаза повылазили из орбит.
      - Ну, ты и скоморох, Кузьма Мтихеич! Не устраивай цирка, я тебя как облупленного знаю! Ты думал меня, меня подполковника Облова так дешево взять? Ну, скажем, ладно, запродать, куда еще ни шло, но вот взять меня на мушку?! Ты, видно, охренел совсем? И ты мог бы в меня стрельнуть, а Кузьма?! - Облов деланно засмеялся, затем, повернувшись к Филату, произнес презрительно. - А ты, паря, почто сидишь, вынимай свою пистолю. Ну?!
      Филат безоговорочно выложил свой наган, положил и по-собачьи преданно  уставился на Облова.
      Ну, что мне с вами делать-то прикажите, гавнюки вы такие? В расход нешто пустить? – и завел руку под френч.
      Отец и сын разом бухнулись на колени, сложив молитвенно руки, возопили плаксивыми голосами:
      - Не погуби Михаил Петрович, пощади нас Христа ради! – Филат тот зарыдал по- бабьи, старик-отец взялся слезливо оправдываться:
       - Михайла Петрович прости ты меня дурака старого. Все жадность окаянная?!  Да и не хочу я вовсе твоей погибели. Это какая-то чертовщина, правду скажу – чертово наущение. Да, что же за напасть-то такая со мной приключилась?! Михайла Петрович, не погуби Христом молю, забери все мое добро, мигом распродам, забери на общее дело - только пощади, зачем тебе лишать нас жизней? Помилуй нас - век за тебя молиться станем. А то, хочешь Михайла Петрович, так выпори меня старого осла. Сам на лавку лягу, сам удары считать стану. Лупцуй сколь душе твоей угодно - только не убивай! Был, был грех, сознаю Михайла Петрович, бес попутал... Всю жизнь - деньги, одни деньги на уме, как тут уму за разум не зайти?! Но, как на духу говорю - не ведал сам, истинно не ведал, что творил. Прости, ты меня, ради родителя твоего, Петра Семеновича - благодетеля моего, прости! – Разгоряченный дедок бросился к ногам Облова, и…, что уж вообще было дико, шустро облобызал его сапоги.
      Сама эта театральная сцена мало тронула зачерствевшую душу Облова. Он прекрасно понимал - старик готов жрать дерьмо, лишь бы остаться целым, не жалко и Филата, через таких вот остолопов Россия пошла по ветру, через таких вот слизняков  сломалась жизнь самого Облова. Но не в самом же деле порешить этих ничтожных людишек, марать о них руки - было бы неуважением к самому себе. Не палач же он в самом-то  деле, да и казну оставить не на кого?! Этот довод оказался решающим.
      - Ладно, Кузьма - я извиняю тебя, встань с пола, успокойся.
      Кузьма Михеевич всхлипывая, словно выпоротая девка, поднялся на ноги, утирая рукавом обильные слезы, он лепетал слова благодарности и признания. Велел также и Филату приложиться к ручке благодетеля. Облов, негодующе отдернув кисть от слюнявых губ малого, прикрикнул на суетившихся Бородиных: «Совсем сдурели олухи царя небесного?!». Приказал им успокоиться и внимательно выслушать его. Отец с сыном с радостью подчинились.
      - Хорошо, Михеич, кто старое помянет - тому глаз вон! Понимаю и прощаю твое заблуждение, бог милосерд. Все остается по-прежнему. Ты, как зеницу ока, до первого моего требования хранишь казну. Приду - или я, или кто-то из моих ребят. Вот тебе   пароль...
      Облов сунул руку в саквояж, поворошив там вслепую, выхватил новенький червонец. Небрежноя, наискось разорвал его на две половинки, один клок протянул старику, другой спрятал в накладной карман френча. Бородин, понимающе склонил голову, не требуя дополнительных пояснений, должно этот прием давно использовался промеж них. Затем, Облов, секунду подумав, высыпал содержимое сумы на столешницу. Отодвигая бумажные купюры и монеты в сторону, он стал выискивать драгоценные вещи. Первым делом отыскал панагию, любуясь, с минуту разглядывал это чудо ювелирного искусства, даже восторженно покачал головой, причмокнув языком. Потом стал быстро откладывать перстни, серьги, броши с камнями-самоцветами. Особо ценных вещиц оказалось не так уж много, но все же они составили вполне увесистую кучку. Облов пересыпал их в кисет, помедлив, положил туда же и панагию.
      - Так вот, Кузьма Михеевич, камушки-то я заберу, - хотел, было добавить, - все надежней будет, - но сдержался. - На них там, куда еду много охотников найдется, для дела оно сподручней. - Посмотрев внимательно на Филата, добавил. – Парень твой пойдет со мной, проводит сколько нужно. Ты, дед, не переживай за него, принуждать к уголовщине не стану, просто нужен верный человек. Мне на станции светиться никак нельзя, - и уже совсем миролюбиво закончил. - Вели собирать на стол, да поскорее, засиживаться больше некуда...
      Старая Улита и молодая Пелагея быстро сварганили завтрак. Облов старался не смотреть на Пелагею, но помимо его воли, взоры их то и дело перекрещивались. Михаил улавливал признательные флюиды девушки, ответить ей тем же по понятной причине он не мог, стараясь укрыть от прозорливого старика тайну, что связывала их. Девушка-доносчица осознавала, что Облов пощадил ее близких, и возможно, строила наивные  девичьи предположения, отыскивая причину подобной сентиментальности беспощадного Облова. Ну, и пусть с ней - теперь гадает…
       Уже окончательно собравшись в дорогу, покидая дом Бородиных, Михаил задержал свой взгляд на девушке, улыбнулся ей краешком губ и слегка кивнул головой, мол, не вешай девка носа, все образуется. Она, покраснев, тоже незаметно кивнула ему, в ее васильковые глаза накатили слезинки, в невинных очах Пелагеи застыл немой вопрос: «Ждать ли мне тебя? Вернешься ли ты мой любимый?». Облов, широко перекрестившись,  ступил за порог...
      Уже во дворе старик Бородин, было, засобирался проводить Облова, но тот остановил деда, прервав последние излияния Михеича в преданности. Оборвал почти грубо, мол, сиди седой хрен на печи, надоел и так…
      Всю дорогу до станции Филат шел след в след Облову. Парень, понимая свою задачу, не обращал на себя внимания, лишь изредка односложно отвечал на скупые вопросы атамана. Малый, конечно, переживал историю, в которую втравил его родной отец, и по-своему оставался, благодарен Облову, что не взял грех на душу. Ну, а то, что их малость постращали, так сами виноваты?! Купив билеты на проходящий литер, он еще долго хвостом таскался за Обловым по всяким закоулкам, пока не было сказано возвращаться домой.

 

 

      Главка 6.
      
      Прошли сутки с лишком. Михаил Петрович Облов, одетый в цивильное суконное пальто с каракулевым воротником, в такой же каракулевой шапке пирожком, устроился  на отполированной бесчисленными задами скамье бревенчатого вокзала станции Ливны. У его ног стоял аккуратный черный саквояж, наподобие тех, с которыми и по сей день  ходят по вызовам бывшие земские доктора. На коленях же Михаила лежал крохотный узелок, увязанный в белый носовой платок. По своему обличью Облов походил на учителя гимназии или новоявленного мануфактурщика средней руки. Михаил Петрович ждал вечернего поезда на Харьков, поэтому сидел смирно, тихонечко, предупредительно поджимал ноги, когда кто-то проходил по междурядью. 
      Он уже пригрелся в битком набитом зале ожидания, и с лукавой ленцой наблюдал  непритязательные вокзальные сценки. То, укутанная в жесткие дерюги, баба ругается с подвыпившим расхристанным мужиком. То накрашенная кокотка с лакированным  ридикюлем, явно из бывших, презрительно воротит носик от кислой овчины, грузно усевшегося рядом мешочника. То пробежит, задирая окружающих, пестро выряженная кодла беспризорников. То слепой кротко простучит своим бадиком, или нищенка заунывно затянет Лазаря. И все куда-то едут, едут, едут...
      Устав быть зрителем бесплатного театра, Облов отрешенно задумался о недавнем и наболевшем. В голову лезли сумбурные воспоминания, хаотичные мысли  перескакивали с пятое на десятое. Вдруг, он ощутил чей-то пристальный взгляд. Не выдержав его упорной настойчивости, Михаил поднял голову, разыскивая любопытного наглеца. В начале прохода меж рядами скамей стояла пигалица-девочка лет пяти, в облезлом, не по размеру долгополом пальтеце, по груди крест-накрест перевязанная грубым шерстяным платом. Такой плотный коричневый платок-плед, причем неизменно колючий, был и у его няни, как бы, между прочим, отметил Михаил. Сцепив маленькие розовые пальчики внизу живота, кроха заворожено уставилась на Облова. Почему-то смутившись, Михаил улыбнулся ей, даже приветливо сморщил нос. Однако завязать разговор с ребенком, стоящим в отдалении он не мог, да и не умел по жизни подлаживаться под детскую непосредственность. Девочка оглянулась, верно, отыскивая в толпе свою мать и не найдя, уж совсем близко подошла к Облову. Михаил нерешительно ждал, что же будет происходить дальше. Совсем осмелев, девчушка ткнулась грудкой в его колени и тихо-тихо прощебетала:
      - Дядечка, я кушать хочу?!
      Облов смутился от такого напора, но быстро справился с замешательством:
      - Сейчас, деточка, сейчас. А, ну-ка поглядим, что у нас в узелочке-то лежит, - и он развязал свою укладку. Там были плотно спрессованные бутерброды с домашним салом.
      Михаил протянул бутерброд ребенку, девочка жадно впилась в ломоть махонькими, беленькими зубками. Михаил же, сам не зная почему, отважился взять девочку на колени, и стал умиленно наблюдать, как она за обе щеки уплетает его, заготовленный впрок, ужин. 
      И все бы хорошо, но его насторожил внезапно, неизвестно откуда взявшийся красноармейский патруль. Проходя мимо рядов, один из патрульных, пожилой вислоусый солдат, смерил Облова долгим, изучающим взглядом. Михаилу стало не по себе, он отвернулся. Сдерживая волнение, он участливо спросил у девчушки - где ее мамка. Та смешно с картавинкой пролепетала: «Мамоцка в оцеледи за билетами». Облов оглянулся на патрульных, уже вся троица упорно разглядывала его. И тут Михаил узнал в «вислоусом» - встречавшегося на его пути чекиста из Козлова.
      - Погорел, как швед под Полтавой, - сработал неподводивший инстинкт,  - нужно немедля уходить.
      Облов поспешно встал, приткнул малышку на свое место, сунул ей узелок с бутербродами, сказал скороговоркой: 
      - Девочка, будь умницей, не ешь все, отдай мамочке, она тоже кушать хочет, - схватил саквояж и направился к проходу.
      Тут, один из красноармейцев закричал:
      - Гражданин, а гражданин?! Эй ты, шляпа-пирожок, обожди малость - дело есть до тебя!
      Облов шел не оглядываясь, словно и не ему шумели.
      - Ты, мудак в пальто! Тебе говорят, постой!
      Облов не выдержал и побежал к выходу из вокала, помчался расталкивая незадачливых пассажиров, перепрыгивая через распростертые в проходах тела, порой наступал на них, вдавливая кованные каблуки в податливую плоть. 
      Вслед ему неслось:
      Стой контра! Стой тебе говорят! Стой, стрелять будем!
      Михаил знал, что на вокзале, прилюдно - стрелять не отважатся, уж слишком велик риск зацепить вовсе непричастных лиц. И тут, наметанным боковым зрением он усек, что наперерез ему метнулось двое парней в опоясанных портупеей ватниках.
      Ну, подыхать..., так с музыкой! – взыграла в нем лихая натура.
      Облов, на ходу рванул ворот пальто, выхватил наган и, не целясь, всадил пулю в ближнего из парней. Тот споткнулся, широко раскидывая руки. Облов выстрелил в другого, выскочил на перрон, метнулся к стоящим на станции товарным вагонам, лихо впрыгнул на тормозную площадку. Вслед ему раздались одиночные винтовочные выстрелы. Он уже успел заметить, как с двух сторон перрона бежали вооруженные люди. Отстреливаясь, подлезая под вагонами, Облов даже не заметил как посеял свой рундук. Михаил гнал, что есть мочи, но и преследователи не отставали. Беглец стрелял, стрелял…. Пули закончились. Он перемахнул через станционный заборчик, вбежал в узкий, заваленный шпалами складской переулок, огляделся - кажется ушел.
      Но, тут опять раздались хлесткие выстрелы. Облову ничего не осталось, как броситься напропалую вперед. Бежал он нескончаемо долго, вконец запыхавшись, он остановился на берегу реки. «Кажется, ее зовут Сосна», - мелькнуло в памяти Михаила, он прислушался - тихо. Осторожно перешел шаткие мостки, вглядываясь во внезапно подступившую темноту, вышел на тропку и пошел напрямик.
      Так он брел часа два. Полностью обессилев, присел на смерзшуюся кочку, сидел, ни о чём не думая, только дышал, широко, жадно глотал морозный воздух.
      Вдруг, ночную тьму прорезал леденящий душу вой. Его звук нарастал, заполняя собой все пространство округ, заставлял вибрировать воздух. Во всем мире остался только этот ужасный, первобытный вой.
      Волки?! – Ожгла, блеснувшая молнией, догадка. - Волки!
      Облов выхватил наган из кармана, бешено закрутил барабан.
      - Так и есть, ни одного патрона?! Даже себе!? Все расстрелял….
      Он медленно поднялся на ватных ногах, вгляделся в кромешную темень... 
      Протяжный, волчий вой неукротимо приближался. Вот он пресекся, озарив надеждой, но ненадолго. И вновь заколодил все вокруг, леденя кровь, с неимоверной, неодолимо мощной силой. Облов вонзил глаза в черный зенит, - ни луны, ни звезд…
      - Как же так?!
     
     Сырой ветер дряблыми пальцами ударял по щекам, кудлатил виски, стискивал ноздри избытком колкой свежести, щипал за уши.  Облов, как-то отрешенно, взглядом со стороны, очнулся от ужаса, пропитавшего ум и душу. Естество живого человека упрямо отторгало мысль о жутком конце. Михаил неожиданно застиг свой мозг негодующим на пронзительную изморось, Облов опять отстраненно воспринял коробящее раздражение своей плоти на эту осеннюю хлябь, на не уют природы.
     - Господи?! О чем я?! Какая ерунда...
     Тянущий жилы, вой волков лишь на мгновенье вынудил его встрепенуться. Разум вовсе не хотел воспринимать сам факт о близящейся развязке, в голове опять вертелись соображения в другом, ином от ужаса измерении. Забубенно пульсировала мысль о потерянном саквояже, было жалко сухих шерстяных носков, чистой пары белья и прочей дешевой мелочи.
     - Боже?! О чем все я? Неужто я такой олух царя небесного? Да, и при чем тут олух или не олух? Все, мне крышка! - Он насильно пытался внедрить в себя признание этого факта, но его натура подсознательно противилась, не поддавалась, сомневалась, на что-то еще надеялась. - Неужели кончено? Не может быть, еще не все…. Нужно, что-то предпринять, что-то срочно придумать, существенное, кардинально меняющее ситуацию. Как поступить?!
     Он торопливо стал озираться вокруг. Реальной, вещественной надежды на спасенье абсолютно ни просматривалось. Но все же, внутри его самой потаенной,  сокровенной сущности мелко вибрировал росточек жизни - пронесет, пронесет, обязательно пронесет…
     Темень поглотила окрестный мир. Куда идти, куда бежать? Хоть бы стог или дерево какое, ну хотя бы коряга, дреколье какое-нибудь? Крутом голая смерзшаяся земля, стерня и кочки. Даже обломка кирпича, камушка нет, ни то, что увесистого булыжника, ничего могущего защитить нет под ногами - чем обороняться, ни голыми же руками?!
     Но потаенная надежда на «пронесет» не покидала его. Наоборот, тоненькой, тонюсенькой, но все же струйкой прибывало чувство уверенности в себе. Весь смысл бытия как бы напрягся на предчувствии удачи, и состояние это ширилось, набирало силу, понуждало, требовало активного действия.
     Михаил решил затаиться, возможно, волки пройдут мимо. Как знать, донес ли порывистый ветер запах человечьей плоти до их кровожадного обоняния? Как знать, что у хищников на уме? Ведь не всегда волки одолены неукротимой похотью сожрать кого-либо, определенно, и у них есть иные, не понятные человеку, потребности, а может статься, даже некие задачи, отличные от прозаического прокорма?
     Ну, а уж если нет…?! Тогда остается последний шанс - превратиться самому в дикого зверя, затаившегося среди опустелых полей! Самому, первому броситься на волков, разъяренно наброситься, издавая хищный первобытный рык, низвергнуться плотоядно, изображая крайнюю, необузданную степень кровожадности. Самому стать хищным монстром, именно стать, до дрожи в пальцах возжаждать крови. И тогда, о Боже, сделай именно так, быть может, волки дрогнут, побегут, нарвавшись на засаду более матерого зверя. Отступят, ведь есть же и у них хоть кроха здравомыслия, хоть малость рассудка. Ибо он, Михаил Облов не отдаст свою жизнь без боя, не отдаст каким-то большелобым псам серой масти самое ценное, что у него есть - жизнь свою. Он будет рвать волкам пасть, будет ломать им лапы, будет кусать их, колоть им глаза стволом револьвера. Он не отдастся им просто так, за здорово живешь…, не отдаст самого себя, свое единственное Я!
     Главное не дрогнуть! Необходимо забыть в себе человека, нужно стать зверем,   решительным, сильным, упорным, осатанелым и злым, злым, злым!
     Волки взвыли с потусторонней, замогильной прелестью. Они скулили, оплакивая свой извечно гонимый род, они пытались протяжным воем сгладить голодную тоску, старались изгнать свой извечный страх и ужас перед неумолимой волчьей судьбой. Своим воющим пением они заклинали ее, упрашивали о снисхождении, молили об удаче... 
     Он подобно зверю поджался и стал на четвереньки…
     
     И грянул выстрел!!! Воскреющая молния и гром среди черной, промозгло-осенней ночи. Грохнул выстрел,  затем второй… Облов  различил его вспышку, - огненный глаз, взгляд Бога во тьме! Это судьба! Теперь, точно спасен! Теперь буду жить!
     Ликующе возопив: «Ого-го-го!», Михаил пустился бежать в сторону выстрелов.  Он, конечно, понял, что стреляли из охотничьего ружья, но если бы пальнули и, из  трехлинейки или маузера, он все равно бросился бы навстречу спасительным залпам. Одно дело, загнуться с отбитыми почками в каземате ГПУ,  совсем другое - оказаться растерзанным в клочья волками, живьем быть сожранным ими. Он мчал не разбирая дороги, он падал на грудь, тут же вскакивал, совсем не осязая боли на расцарапанном стерней лице, ладонях. Опять неистово гнал и этот бег не был ему в тягость, он почти не ощущал своих ног. Они несли его сами! То был бег воскресшего к жизни человека, вольный полет не сгинувшей, не пропавшей души.
     Но вот, его глаза явственно различили контуры лошади, телеги, стоящего в ней во весь рост человека. «Эге-гей!»- закричал Облов, возбужденно потрясая  руками. Расстояние между ним и возницей скачкообразно сокращалось. Наконец, человек в телеге, должно расслышав вопли страдальца, медленно повернулся к нему. Но отнюдь не бросился к Михаилу с братскими объятьями, а наоборот, перезарядив ружье, направил его ствол на Облова, скомандовал по-военному: «Стой, стрелять буду!».
     Михаил недоуменно опешил, по инерции сделал еще несколько шагов и  опустил руки. Возница был неумолим, подтверждая серьезность своих намерений, он одним щелчком взвел курки, Михаил замер. Он не мог говорить, он тяжело и судорожно дышал, враз вся усталость и перенесенное напряжение навалились на него, подкосили ноги.  Облов опустился на закорки, а потом попросту плюхнулся задом оземь. Мужик пристально вгляделся в незнакомца городской наружности, поведя стволом ружья, повелительно спросил Облова:
       - Ты, кто таков?! Почто ночью по степу шастаешь? Чего орешь, как оглашенный, ажник лошадь мою напугал? Отвечай, не  медли. Если лихой человек - иди своей дорогой, не то, - возница убедительно встряхнул увесистой «тулкой» и продолжил уверенно. -  Ты не думай, там себе, - не на дурака напал? Чего уселся то? Ты, знаешь, ты там дюже не хитри. Чего молчишь? Али беглый какой, тогда нам с тобой не по пути? Ну, молчи коли так…. А я поехал, - мужик перехватил свободной рукой вожжи, заученно щелкнул ими, для виду, будто огрел коняку. -  Но-но! Пошла дура, пошла!
     Облов очнулся, превознемогая налетевшую слабость, тяжело оторвался от земли, покорно махнул мужику обеими руками, торопливо заговорил против ветра, глотая его хлесткие порывы:
     - Погоди, постой хозяин, не тать я ночной. Меня, братец, понимаешь, чуть волки не стрескали, - иронично усмехнулся своим словам.  - Заплутал я малость, не туда зашел…. А тебе огромное спасибо. Спугнул ты волков своей стрельбой, а то бы мне пришла хана!
     Возчик придержал коняку, и уже приветливей обратился к Облову:
           - Так бы и говорил сразу, а то бежит, махает руками, поди, разбери, что у каждого на уме. А потом вообще сел…. Я уж грешным делом подумал, не полоумный ли какой сбежал из дурдома? – и переменив тон на ласковый спросил дальше, -  Как же это тебя мил человек угораздило-то? А волков у нас, правда, развелось, видимо, не видимо. Ажник приходят стаями, стоят на околице,  им, видать, голодно. Ну уж, коли такое дело, не дадим пропасть христианской душе. Садись милок в телегу, иди суды...
  - Спасибо хозяин, - и Облов отвесил низкий. поклон, - выручил ты меня!
    И они поехали прочь от того места, где еще совсем недавно волки выискивали свою жертву. И где, еще совсем недавно Облов собирался дорого продать свою жизнь, вознамерясь стать подлинным зверем, найти кончину в зверином обличье. Пожалуй, нет смерти абсурдней?! Посудите сами: человеку с высоты предопределенной ему природой,  человеку, наделенному самым совершенным разумом, низвергнуться вниз, сравнятся с животным, уподобиться положению грызущегося за свою шкуру зверя, по сути, приняв первобытное состояние, утратив в себе человеческое и так отойти в вечность.
     Не вдруг, но к Облову стало возвращаться ровное психическое состояние. Пережитый ужас угасал в закромах души. Вместо него накатило, а потом тоже испарилось тщеславное самодовольство: «Нате, мол, вам, не всякому такое по плечу?!». Затем стала окутывать теплом светлая радость, но не долго держалась и она - надвинулись стоящие перед ним проблемы, порождаемые ими заботы. Забота все покрывает, все растворяется в ней одной, как и все рождается и пестуется ею. Забота неумолима - человек всегда в ее оковах. Но иногда и она отступает на второй план.
     Они о чем-то говорили с возницей, назвавшимся Иваном, Михаил особо не вникал в услышанное и выговоренные им самим же слова. Да дело и не в том.  Сегодня перед ним приподнялся краешек завесы, именуемой судьбой или роком,  а еще говорят, да и учат в церкви - Божьим предопределением?! А, может быть, всем вертит Господин Случай? Не окажись в поле мужика, не начни он палить из ружья, страшно представить, что могло быть? Право, не хочется думать о том, буквально ветхозаветном конце, чудом не наступившем, слава Богу, что сия чаша миновала его!       
      

 

 
Рейтинг: 0 645 просмотров
Комментарии (1)
Валерий Рябых # 14 ноября 2023 в 15:03 0
Последняя редакция 14.11.2023 г.