ЦЫПЛЯТА ДЛЯ ВНУЧАТ

21 марта 2014 - Василий Кривошеев
                                                                                      ЦЫПЛЯТА ДЛЯ ВНУЧАТ

                                                                                                                        Любит народ наш животину, любит

      В середине апреля, когда весна пришла насовсем и ничто уже не могло ей помешать, когда всем хотелось прикоснуться щекой к её улыбке, солнышку и ветерку и началась эта история неожиданно и просто в обыкновенной хозяйственной сумке, что вдруг ожила, зашумела, удивляя прохожих, будто приютила у себя капельку весны. А вышло так, что пошла в воскресное утро бабушка Любовь Борисовна с внучкой Валюшей на Благовещенский базар и не думала, не гадала, что вернётся домой с полной сумкой живых существ, что будут кричать, пищать, волнуя сердце не меньше солнышка, и станут на несколько месяцев в их семье чем-то очень важным.
     Случайно совсем увидела Валюша, как с грузовой машины продают маленьких жёлтеньких цыплят и чуть не расплакалась, умоляя бабушку купить ей хотя бы одного самого малюсенького и жёлтенького… И как было ей отказать!.. Вот так и запищали в сумке трое цыплят. А чуть дальше стояла другая машина – с утятами, что пищали ничуть не хуже. Тут уж бабушка не удержалась, купила ещё троих утят, побольше цыплят, более живых. Она понадеялась, что выживут утята, – цыплята однажды у неё подохли. И будто нарочно, зная, что сюда должна прийти Валюша, подошёл к машине старик с большой старой корзиной, а в ней грелось трое крохотных кроликов. Валюша как увидела, сразу расплакалась… и в бабушкиной сумке очутился ещё и кролик, совсем не подозревая, что завершил своим появлением начало целой истории. А её герои, тесно прижавшись друг к дружке, сидели в сумке и в ожидании неизвестного будущего, кричали кто во что горазд: одни, вспоминая своё такое ещё крохотное прошлое, поменьше даже яичного желтка, а кролик обнимал мир широко раскрытыми глазищами и бил лапками, не помышляя ни о каком таком будущем.
     А свершилось будущее, не спрашиваясь, очень скоро, когда всё это беспокойное хозяйство буся осторожно вытащила из сумки и положила на пол, а малыши, оказавшись в незнакомой комнате, замерли на мгновение и стали разбегаться в разные стороны, словно предчувствуя недоброе и желая вырваться из его обьятий, пища ещё громче, так что дедушка Алексей Иванович в сердцах ахнул и его приветствие новым членам семьи оказалось несколько странным:
     – Ты что, баба, с ума спятила?! они же все подохнут!
     – Ничего, выкормим,– проговорила та виновато и, точно в оправдание, проворковала,– вот у внучат в августе день рождения, будет мясцо свежее.
     И выкормили, варили яйца, мелко крошили, варили пшено, кормили чуть ли не с рук, а сколько было радости у детей… Но выжили не все. Как-то маленький Саша схватил одного утёнка за ногу и стал им крутить, сломал ему ножку, если бы не забрали, убил бы совсем. После этого утёнок не вставал, так и лежал, пока не сдох. И ел, и пил лёжа, в конце уже и ползать не мог, еду ему оставляли прямо у клюва. Вскоре почему-то сдохли и два других утёнка. А цыплята, как это ни странно, выжили.
     Вначале всю честную компанию посадили в большую картонную коробку и они мирно в ней жили, пока не ожили и не стала им эта коробка мала. Тогда отгородили широкой доской угол в комнате и поселили всех в этот особый мир, переполненный их радостным удивлением и шумом.
     Однажды деда смотрел, смотрел и рассмеялся: «Да это же заяц! Вы посмотрите как он на задних-то лапках… и всё по сторонам смотрит, ищет чего-то… Видно старик в лесу на выводок набрёл и на базар принёс… А ты баба купила. Хорошо хоть не дохлого кота с отрезанными ногами, как в прошлый раз!» И он не мог успокоиться, называл одному ему известные признаки, доказывал, а нам-то было всё равно: что кролик, что заяц, так даже вкуснее, когда неизвестно кого кушать будем! Помнил ли он сам, откуда он – из лесу или из сарая?
     Зайчик был больше цыплят и мы боялись, как бы не задавил какого-нибудь. Но очень скоро жёлтый пушок цыплят стал исчезать и прямо из него повырастали упругие белые пёрышки, так что цыплята ходили невообразимо-странные, жёлто-белые и тогда-то мы поняли, что им уже ничто не грозит и они выжили для этой жизни. Вскоре они настолько подросли, что стали перепрыгивать через доску и бегать по комнате, и совсем не стало от них житья. Пришлось переселять всю эту шумную компанию на балкон. И тихая, дружная жизнь их на этом закончилась, потому как все трое цыплят оказались, на нашу голову, петушками. И заполнили они балкон бесконечными потасовками и беспорядком, впрочем, как и положено порядочным петухам.
     А зайчик тоже подрос, но так и остался прежним тихим зайчиком, каким был ещё у старика в корзине, так и не вырос из своего благодушия и, наверное, в отместку за это стали петушки клевать его, чуть ли не прыгая по нему, пришлось спасать зайчика. Мы нашли для него картонную коробку, в какую тот сразу же и залез со всем своим нехитрым скарбом: заячьими глупыми страхами, лапами, ушами и куцым хвостом, а более у него ничего и не было. И зажил он в ней, наконец-то, одиноко и счастливо, ну точно монетка в кошельке потерянном, положенная хозяйкой на счастье, вылезая только покушать травку.
     А петушкам пришлась по душе перекладина, какую закрепил дедушка между перилами балкона и стеной, так что они запрыгивали на неё и, тесно прижавшись, дремали тихо-тихо и вскоре засыпали, успокаиваясь от бесконечных хлопот.
     Дедушка посмеивался, он остался доволен своей работой не меньше самих петушков и, казалось, и сам был готов усесться рядом с ними и насладиться в полной мере своей работой. «Они высоту любят,– с удовольствием объяснял нам,– заберутся под самую крышу в сарае и сидят там и чем выше, тем им спокойнее,– и подмигивал, подзадоривая и нас, и себя,– так-то такие они птицы – петухи».
     Деда словно предчувствовал нечто необычайное, что произойдёт вскоре: ну не могли петушки успокоиться в заячьей коробке балкона, слишком уж они петухи, чтобы провести в ней тихонько свою короткую жизнь; и деда сам невольно вдохновлял их на это необычайное, что уже чувствовалось, выплёскивалось из них, как из переполненного солнцем зеркальца.
     – Деда, ты посмотри, кричит,– ещё ничего не понимая к балкону подошла буся и удивлённо стала смотреть, не доверяя своим ушам, желая убедиться ещё и глазами, потрогать ими, точно руками, наощупь, пронзительный петушиный крик и в растерянной задумчивости тихо проговорила: – И откуда он знать может, кто его научил…  
     – Что знать-то, что он – петух?! – рассерженно и недоверчиво, как-бы заступаясь за самого себя, ответил деда и, лукаво усмехнувшись, добавил,– это ещё что, вот как станет он во всю петушиную глотку орать, тогда поймёшь, откуда он знает… Эх, купила баба петуха, а тот вдруг кукарекать стал…
     А петушок всё кричал и кричал, не в силах остановиться, будто весенний ручей, что раз поймав, зеркальцем своей улыбки, солнце и ударив в него как в колокольчик, уже не отпускает его, пока всё оно не отзвенит в его быстрой прохладе. Незнакомый, прекрасный мир ворвался в его неокрепшую жизнь вместе с первым криком, нет, даже и не криком, а первым поцелуем счастья, – разве можно назвать криком, что скорее угадывалось, мечталось, пелось, нежели было похоже на крик, что до сих пор молчало, ожидая, когда же молчание станет невыносимо. И крик его становился всё звонче, живее, петушиннее и сам он преображался прямо на глазах и, казалось, что кричит уже совсем другой взрослый петух, до того он расхрабрился, распушил перья и высоко задрав голову, кричал, утопая в крике своём, как в симфонии, счастливый, будто спешил успеть накричаться досыта, пока ещё мог… И куда девался тот крохотный, неумелый цыплёнок, что ещё вчера жил в нём, – испугался собственного крика что ли?!
     И с каждым новым криком в городе становилось светлее, прозрачнее, так что казалось, это он и выкрикивает в город рассвет. Странно, но в созданном человеком городе, ничего живого, человеческого не осталось, и даже небо, луна, звёзды оказались побеждены городом, стали ненастоящими, проржавевшими, точно старые водопроводные трубы и не в силах пробиться к людям сквозь ржавчину лжи и равнодушия.
     Но прорвался сквозь железный скрежет к каждому человеку слабый петушиный крик, наполнил собой, оглушил, опьянил его и не надорвался, взорвался ярче, неожиданнее грозы, потряс, взбудоражил сильнее иной долгой жизни – самые сокровеннейшие чувства его, с надеждой исцелить в них всё жестокое и подлое, в чём так мало доброты.
     И ничего откровеннее этого крика человек придумать не сумел – единственного, оставшегося ещё искреннего чувства в душе его. И сколько бы звёзд ни зачерпнул он половником разума своего, не понять ему их тайны, как ладонями не вычерпать рассвета из аромата росы и цветов, как поцелуями не вычерпать любви.
     Нет, не сильнее он себя, человек, вздрагивающий, прислушивающийся, удивляющийся обыкновенному петушиному крику, как осознанию своей беспомощности…, но сильнее которой один Бог. И поднимают люди головы то ли к небу, то ли к своей совести, что закричала вдруг… и замирают, прислушиваются и не поймут: верить или нет, что ещё может в их жизни кричать петух?!
     Какое чудо несказанное, какое блаженство открылось вдруг петушку – встречать солнце, оживляя криком рассвет. В этом крике оказалась вся его жизнь до последнего зёрнышка зари, ему стало непонятно, невыносимо молчание, когда так прекрасно оглушать тишину своей радостью, свободой, песней.
     Он всё кричал и кричал, тянул голову высоко-высоко в небо, точно знамя, желая закричать ночь, до последней звёздочки, ещё кое-где чуть вздрагивающей за бледной вуалью испуга.

                                                                                                           ГЛАВА 2

     Но как страшно испортился характер у петушка! Стал он драчливым и вредным, начал бессовестно гонять своих братцев, но особенно невзлюбил бедного зайчика, что сидел тихо-тихо и неслышно было, как он дышит, жуёт травку – так ему хотелось жить и молчал он в свою картонную коробку, точно в тряпочку.
     А петух запрыгивал на коробку и клевал её, вырывая целые куски, показывая своё презрение и к ней, и к зайцу. Братцы, как могли, помогали ему и втроём они расшатали её, так что под их тяжестью она вконец развалилась и придавила зайца, сидевшего тише прежнего, будто его и не было вовсе. А петухи до того обнаглели, что ходили ну прямо по нему, и вскоре заяц прятался уже в какие-то обрывки картона, во что и спрятаться было невозможно. Пришлось нам искать другую коробку и буся нашла её во дворе. Эта оказалась побольше и покрепче первой и продержалась несколько дольше.
     А жизнь на балконе между тем кипела, и чтобы петушки не повыскакивали, мы закрыли балконные рамы. В квартире стало душно. Да и просто выйти на балкон стало небезопасно: петухи набрасывались на непрошеного гостя, подбираясь ближе и ближе, и бесцеремонно клевались. Отогнать их было невозможно. Если вначале ты сдерживался, останавливал крикуна потихоньку, ласково, то вскоре вскрикивал от боли, не выдерживал такого на- хальства и со всей силы отшвыривал обидчика, так что у него перья летели и он сам орал благим матом на своём петушином языке от боли и возмущения. Но не проходило и минуты как два других его братца ещё сильнее кусали тебя и ты, проклиная весь петушиный род за царапины на твоих ногах, в панике убегал с балкона.
     Вскоре балкон превратился в самый настоящий курятник. Петушкам буся из жалости и бедности начала бросать отходы со стола и пол покрыло сплошное, скользкое месиво, вычистить какое было непросто, потому как после уборки прежнего месива, его место занимало новое.
     И считалось, что ты убегал с балкона благополучно, если не подскальзывался на жиже и не падал в неё, что так и таяла под ногами; и рубаха, и брюки, и руки, и голова не оказывались вымазанными этой жижей, а рука не ныла от удара о бетон и ты не проклинал бесноватого петуха, что так и прыгал на тебя, лежащего, угрожающе растопырив крылья.
     И этот удушливый запах, особенный в жару, поднимался и пропитывал, кажется, всю квартиру, проникая непонятно каким образом в самые отдалённые её уголки.
     – Чтоб я ещё какую худобу купила! – жаловалась буся, но в душе ей было жаль петушков, она с детства любила всякую живность, ещё мама её держала всего понемногу: и курей, и кроликов, и даже козу… И сама она мечтала о своём хозяйстве, но какое хозяйство может быть в коммуналке! Правда один раз на старой квартире взяла двух гусей и держала их в комнатушке под столом в деревянном ящике. Но сколько можно вытерпеть такое крикливое соседство и потому длилось это счастье недолго. И лишь теперь, на старости сбылась её странная мечта, когда отважилась она и накупила для внучат и себя цыплят, утят, кролика, и надо было видеть, как буся вся светится, когда смотрит на своё добро, – в душе она так и осталась прежней маленькой девочкой, что ухаживала за живностью в родительском доме на родной Журавлёвке, по существу – деревне.
     И чтоб вернуться ненадолго в милое детство, продолжала она, счастливая, через день мыть балкон, а петушки кусали ей ноги, руки, она же отбивалась от них мокрой тряпкой: «Кыш, кыш, треклятые…» и со стороны это было похоже на какой-то странный поединок человеческого упрямства с петушиным.
     И всё бы ничего, но ко всем неприятностям, с какими мы уже свыклись, как с мозолью на своей ноге, прибавилась ещё одна, самая болезненная и она разрасталась и разрасталась прямо на глазах. А беда в том, что начал петушок кричать громче и громче чуть ли не с каждым днём и подолгу, будто проголодался и горластее всего – с утра пораньше, вкладывая в задористое кукареканье свою певучую душу.
     Хорошо хоть два его братца помалкивали, но помалкивали как-то странно и подозрительно и много раз мы замечали, что они открывали рты и пытались кричать, правда, совсем негромко, чтобы ясно было ему, что кричат они потихоньку, шёпотом даже и что вовсе и не кричат, а так… балуются, что, конечно, и им можно. И стало очевидно, зарежь мы этого крикуна, тут же его место займёт другой, возможно ещё горластее. И так будет, пока не останется в живых хотя бы один петух. 
     Особенно наш баловник вдохновлялся и показывал прелести своего искусства по воскресеньям, когда так сладостно поспать, понежиться в постели… и тут людям снилось звонкое кукареканье, точно медный таз падал на асфальт с девятого этажа… и попробуй не проснуться! Вначале соседи спросонья ничего толком не могли понять, не верили своим ушам, замирали, вздрагивали, как загипнотизированные и невольно думая: «Не Кашпировский ли это?.. вчера только по ящику смотрели, видать, с головой что и случилось! Мало ли что может привидеться после гипноза?! Тут не только закукарекаешь (если бы только закукарекать!), тут ещё, пожалуй, такое запоёшь… ой-ой-ой, – не обрадуешься! Так может чего и сталось… с мозгами?! И людей пробирал страх безотчётный, что им стала мерещиться чертовщина всякая и они невольно складывали вместе кончики пальцев правой руки и, посмотрев вокруг себя, – не смотрит ли кто – крестились поспешно.
     Но крик не исчезал, через некоторое время звучал снова и, значит, это не сила нечистая; люди ещё внимательнее прислушивались, смотрели вверх и вниз, ища глазами, откуда же он доносится этот крик, удивлённо спрашивая: „Где это?!" Наконец догадавшись, звонили, осторожно выпытывая… не у нас ли кукарекают? Но петуха своего мы защищали всей семьёй. Наш петух и всё! А своих мы не выдаём. И буся долго рассказывала историю про свежее мясцо и день рождения внучат. Ну что со старой возьмёшь? Ни уговорить, ни убедить нельзя, как и этого петуха. Но всё же, сообразив что к чему, соседи говорили, что, конечно, понимают, петух – птица безмозглая и кричит, когда ему вздумается и не прикажешь ему молчать… однако, просили унять нашего хулигана, просили обьяснить ему хорошенько, что кричать так рано в воскресенье неприлично и готовы были поговорить с ним лично, потому как устали, крик его, кажется, застрял у них в ушах, они ложатся с ним и просыпаются, и скоро сами начнут кукарекать!..
     Бывало спешащий прохожий, услышав вдруг петушиный крик, вздрагивал, будто кто бросил в него яблоко и оно разбилось вдребезги совсем рядом, так что и места мокрого не осталось от него и, не понимая ничего, как-то удивлённо, странным образом выворачивал шею, поднимал вверх голову, шаря глазами по балконам, не веря своим ушам… Как это может здесь, посреди бетонных громадин – хозяйничать петух?! Или кто над ним так смеётся? И что же он, негодник, хочет сказать этим своим кукареканьем? Какая-то странная шутка… И прохожий продолжал идти с вывернутой неестественным образом шеей (попытайся он специально так её вывернуть, сломал бы, а теперь ничего, теперь было только удивительно!) и с задранной вверх головой, пока не доходил до края тротуара и не проваливался ногой на дорогу и тогда только, чуть не падая, проклинал шутника и приходил в себя.
     Прошло немного времени, по балкону, как ни в чём не бывало, важно прохаживался наш герой. Два братца явно побаивались его и прижимались к стенке, когда он шествовал мимо, разбегались, если он шёл навстречу. А заяц прятался в коробке и даже не вылезал за едой и травку ему клали чуть ли не в коробку. Он сросся с ней как черепаха со своим панцирем и, казалось, что она и в самом деле приросла к его спине.
     В доме же все задумались, стало много философии, много всякого смысла… даже в бессмыслице. Семья часто собиралась у балкона, как на военный совет, обсуждала и ругала петухов, правда, ни на что большее не решаясь. 
     Таня – У меня целый клок мяса вырвал,– проговорила она, показывая левую ногу чуть пониже колена.– Кровопийца!..
     Деда не выдержал – Ну что будем делать? Это ты во всём виновата, купила волка, теперь вот воет… Внучатам поиграть!.. А разве можно живьём играться?! Вот Бог и наказал… (хотя вина её была лишь в том, что купила цыплят, всё остальное сделала сама жизнь…) Продала бы их на базаре!
     Буся – Зачем же я их покупала? Да и сколько за них дадут, посмотри, какие они маленькие, не растут что ли?
     Деда – Да сколько бы ни дали… Я бы их задаром отдал, ещё бы заплатил тому, кто их возьмёт…
     Буся – Что же, зря кормили?! – и, нахмурившись,– знаешь что, зарежь ты крикуна завтра утром… будешь идти на работу и зарежь, а эти пусть живут до праздников.
     Деда не ответил. Другого выхода и он не видел, а на душе было паскудно… Нет, он столько голов отрубил всякой животине и особенно не мучался…, но сейчас было другое. „Молодой какой петушок, не пожил совсем… и вот его резать! И за что? За то, что кукарекает в своём курятнике! А зачем он тогда петух?! Это же здорово, что так славно поёт… И как был бы пуст, одинок этот мир без его весёлого пения! и звался бы он ничем… просто – тишиной. 
     Эх, у тёщи на Журавлёвке завёл курей… и двор, и сарай – всё было, так тесть злой попался, не захотел почему-то, позавидовал! Но сам молчал, подговорил тёщу сказать… заставил порезать курочек. И вот снова – резать!.."
     Деда стоял у балкона и молчал… „И что это она их закормила, сколько жратвы набросала… вот они ленятся даже встать. Клюнут зёрнышко и лежат… потому и плохо растут. Впроголодь их надо держать, впроголодь… Да и во дворе в травке они то червячка найдут и скушают, то букашку какую. А здесь кого они найдут и скушают?! Да теперь всё равно. Пропал петушок ни за что. Жил бы себе тихо… так нет же, захотел большего… захотел всего от жизни…, а так не бывает".
     На другой день деда проснулся раньше обычного, казался явно невыспавшимся и не в настроении. У него было неприятное чувство, что от него хотят чего-то особенно подленького, чего никто делать не хочет, боится, а вот он должен.
     Он встал потихоньку, чтоб никого не разбудить и незаметно, как сновидение, проскользнуть на улицу, даже не позавтракав… Но буся встала… ещё раньше. Она будто не спала всю ночь и только о том и думала как бы подкараулить муженька.
     – А петуха резать! – буся чуть не сверлила его глазами. И надо же, не успела она произнести последнее слово, как закричал петух, точно бросая деду вызов. Тот аж вздрогнул от неожиданности, но сумел собраться с мыслями: „Не буду я его резать. Разве можно такого молоденького… Да он ещё не накукарекался вволю. Если Бог есть… да если и нет Бога, я сам себе не прощу…– и хитро прищурившись проговорил,– хочешь, бери сама и режь, если у тебя рука подымется… или соседей зови. А я отказываюсь. Всё". И нервно открыв дверь, деда выскочил не попрощавшись.
     А на улице, казалось, кукарекают все девятиэтажки Залютино. – Не зарезал деда, не зарезал,– повскакивали внучата с постелей и побежали к балкону: петушок, как народный артист, пел свою любимую песню.
     А вечером дедушка пришёл с работы счастливый и довольный: „Слушайте, да прятать надо петуха на ночь куда-нибудь. Ну куда, куда… хотя бы в нашу большую выварку для белья, поставлю её в комнате. А утром выпускать на балкон… и резать не надо. Пусть себе живёт… кукарекает".
     Не очень-то просто оказалось поймать петуха, этого чёрта с крыльями. Он кричал, прыгал, метался по балкону, как угорелый, не даваясь в руки. Но всё же деда поймал его и посадил в выварку, а сверху накрыл старым одеялом, оставив щёлку, чтоб не задохнулся. «Ну вот и хорошо, и сиди, и кукарекай себе на здоровье, сколько душе твоей угодно. Никто тебя не услышит».
     Утро прошло удивительно спокойно. Но петух за ночь точно обезумел, и когда дедушка доставал его из темницы, он как бешеный кусался, вырываясь из рук, и деда его не удержал. Разбойник стал носиться по комнате, готовый всех закукарекать и заклевать, так напугал детей, что те с визгом позаскакивали на диван и кричали ещё громче петуха, и дедушка растерялся (петух хорошенько кусанул его за руку) и сам бегал за ним с опаской, но всё же изловчился и с воплем: «Полундра» – крепко схватил забияку за крылья и отнёс на балкон.
     Что тут началось… Этот стервец от злости буквально озверел, начал гоняться за братцами да так, что они голоса сорвали, не знали, куда им деваться, прижимались друг к дружке, тряслись и пищали, моля о пощаде. А он всё заклёвывал их, не зная жалости, только перья летели, будто они были виноваты в его заточении.
     И в дальнейшем, когда сидел он в темнице, здесь никто не смел кричать вместо него… и петушки молчали, пусть они и не слышали, но чувствовали, как он кричит там в своей выварке. И всякий раз, как только открывалась утром балконная дверь, они разбегались в панике.
     Бедный наш зайчик до того испугался, что уже не высовывался из коробки даже покушать, так и сидел в ней, мол лучше помру с голодухи, но не дам себя растерзать этому свирепому чудищу… А петух с остервенением начал терзать коробку и какой ни была она крепкой, разодрал её в клочья, зайцу и спрятаться было негде; петух залез ему прямо на голову и сидел… один куцый хвост торчал. Наконец, разорвал, бандит, последние куски картона и выгнал зайчика из его укрытия. Страдалец сжался в углу, молчит, а петух клюёт, безжалостно вырывая целые клочья пуха. Зайчик дрожит, приготовился умирать… и молчит, молчит… Такова его заячья судьбинушка – не сметь кричать даже перед смертью. Хорошо, что вовремя увидели мы бедственное положение ушастого и успели спасти его, перенесли на другой балкон. Оба балкона у нас теперь были заняты миром животных, казалось, скоро нам не останется места и в комнатах.
     Так мы и жили: вечером дедушка сажал крикуна в его темницу, утром доставал и выпускал на балкон. Правда, однажды петух вёл себя на удивление смирно, деду показалось, что тому даже понравилось в выварке. Он не мог понять, в чём дело, но было поздно, и пошёл он спать. Сообразил уже утром, когда услышал, как разрывается на балконе петух. «Другой что-ли орать начал?» Но когда прислушался, понял – нет, никакой другой не мог кукарекать так здорово, – в темноте он просто перепутал петухов.
     Что же делать? И придумал, достал пузырёк с зелёнкой и хотел чуть-чуть помазать крикуну крыло, но тот не давался и деда вылил на него полпузырька и ходил тот весь зелёный, что нельзя было не увидеть даже ночью.
     Но и заключённый в свою тюрьму, накрытый одеялом, петух кричал; и если на свободе пробуждал он рассвет и зарю, то здесь в выварке – темноту и деда. И дедушка каждое утро улыбался и радовался пусть и такому глухому, придавленному пению, и такое кукареканье ему нравилось, оно было будто из его петушиного детства, напоминало ему родную деревню Н. Васильевку на далёкой Тамбовщине, где он родился и прожил до освобождения Крыма от фашистов, где был ещё счастлив, как оказалось потом. И потому, каждый раз доставая своего любимца, по-детски трогательно смеялся деда: «Ну что, живой, дуралей, не задохнулся!..»
     Как ни была мучительна эта жизнь для крикуна, но всё же она была жизнью и приближался день, когда наступит конец и такой его жизни. Непонятно как, но он будто чувствовал это и чем радостнее становились лица детишек, чем ярче, точно румянец, проступал на их милых щёчках смех дня рождения, тем сильнее, резче и горше (чтоб запомнилось!), тем протяжнее и надрывнее кричал петух, словно прощаясь с белым светом. 
     Ещё за два дня петушки почувствовали, что пришёл им конец, перестали есть и начали кричать – втроём! Странно, но грозный петух больше не дрался и разрешил петь вместе с собой своим братцам. И вот когда втроём, точно одна глотка, голосили они о своей горькой доле, их и зарезали. Как ни метались петушки в панике по балкону, куда им было деться… дальше смерти не убежишь. Схватил деда первым крикуна, зажал между ног и резким ударом ножа срезал ему голову… побежала кровь, мёртвое тельце затрепыхалось… и всё. То же случилось и с его братцами. Тушки птиц облили кипятком, общипали и лежали они на столе общипанные, голенькие, такие маленькие, щупленькие, что буся не выдержала и взмолилась: «Господи, да тут и есть нечего… Кормила их, кормила, паршивцев, а они так и не выросли… Как же кричал этот злодей на всё Залютино?! Дом взбаламутил, а чему тут было кричать… нечему ведь было кричать!..»
     И в самом деле, на столе лежали крохотные, истерзанные муками тельца, может чуть побольше лягушачьих… и рядом головы, и столько в них было отчаяния и боли по утраченной жизни, что ещё недавно диким, лесным пожаром бушевала в них, столько ещё петушиного, что взялись с каких-то небес силы и, не выдержав молчания, заголосили, срезанные тесаком головы, своё кровное, родное кукареку в самый прощальный раз – пока ещё существовали, – за всех на Земле петухов, за всю петушиную соль, да так напугали бусю, что у той выпал из рук нож и она закричала сама, ещё громче, не соображая, снится ли, мерещится ли это ей или на самом деле…
     А через неделю, к дню рождения Саши, пришла очередь и зайчика помирать, хоть он страшно молчал всю жизнь и боялся даже молчать. Только деда зашёл на балкон, зайчик всё понял, затих, подполз к деду, прижался к ноге, ну как домашний тапочек – послушный, мягкий и замер, посмотрел прямо в глаза ему своими огромными, как жизнь, глазищами, умоляя о пощаде. Деда почувствовал, как бьётся заячье сердечко, и так ему стало жаль серого, что он чуть было не передумал, но увидел за стеклом в комнате бусю, вспомнил о Саше, что тому сегодня два годика исполнилось, и ждёт он зайчика кушать, крепко выругался и, схватив зайца за шкуру, стукнул дубиной по лбу, так что тот затрясся, но сразу застыл… Затем перерезал ему горло, разрезал шкуру ножом и снял её. Вскоре висела она на балконе, растянутая на палках, и сушилась. И никто о зайце не вспоминал, только шкурка его – мягенькая, пушистая, безответная, как и сам зайчик, лежала у детской кроватки Саши и баловала, ласкала его маленькие ножки, пока куда-то не делась. 
     И, наконец, последнее. На следующий день стоял дедушка на балконе и впервые за несколько месяцев курил счастливый и свободный, как и этот дым, улетающий ввысь с тлеющей сигареты и думал: «А всё-таки это здорово, когда синее небо, зелёная трава и свежий воздух, и ты утречком стоишь на балконе и куришь… и никто тебя не клюёт, не требует, не кукарекает. Как прекрасно жить на свете, пусть даже и не знаешь, зачем живёшь, –, а тебе просто нравится, как светит солнце…»

 17 июля 1989 год; 25 октября 2009 год 
 

© Copyright: Василий Кривошеев, 2014

Регистрационный номер №0202824

от 21 марта 2014

[Скрыть] Регистрационный номер 0202824 выдан для произведения:                                                                                       ЦЫПЛЯТА ДЛЯ ВНУЧАТ

                                                                                                                       Любит народ наш животину, любит.

     В середине апреля, когда весна пришла насовсем и ничто уже не могло ей помешать, когда всем хотелось прикоснуться щекой к её улыбке, солнышку и ветерку и началась эта история неожиданно и просто в обыкновенной хозяйственной сумке, что вдруг ожила, зашумела, удивляя прохожих, будто приютила у себя капельку весны. А вышло так, что пошла в воскресное утро бабушка Любовь Борисовна с внучкой Валюшей на базар и не думала, не гадала, что вернётся домой с полной сумкой живых существ, что будут кричать, пищать, волнуя сердце не меньше солнышка, и станут на несколько месяцев в их семье чем-то очень важным.
     Случайно совсем увидела Валюша, как с грузовой машины продают маленьких жёлтеньких цыплят и чуть не расплакалась, умоляя бабушку купить ей хотя бы одного самого малюсенького и жёлтенького… И как было ей отказать!.. Вот так и запищали в сумке трое цыплят. А чуть дальше стояла другая машина – с утятами, что пищали ничуть не хуже. Тут уж бабушка не удержалась, купила ещё троих утят, побольше цыплят, более живых. Она понадеялась, что выживут утята, – цыплята однажды у неё подохли. И будто нарочно, зная, что сюда должна прийти Валюша, подошёл к машине старик с большой старой корзиной, а в ней грелось трое крохотных кроликов. Валюша как увидела, сразу расплакалась… и в бабушкиной сумке очутился ещё и кролик, совсем не подозревая, что завершил своим появлением начало целой истории. А её герои, тесно прижавшись друг к дружке, сидели в сумке и в ожидании неизвестного будущего, кричали кто во что горазд: одни, вспоминая своё такое ещё крохотное прошлое, поменьше даже яичного желтка, а кролик обнимал мир широко раскрытыми глазищами и бил лапками, не помышляя ни о каком таком будущем.
     А свершилось будущее, не спрашиваясь, очень скоро, когда всё это беспокойное хозяйство буся осторожно вытащила из сумки и положила на пол, а малыши, оказавшись в незнакомой комнате, замерли на мгновение и стали разбегаться в разные стороны, словно предчувствуя недоброе и желая вырваться из его обьятий, пища ещё громче, так что дедушка Алексей Иванович в сердцах ахнул и его приветствие новым членам семьи оказалось несколько странным:
     – Ты что, баба, с ума спятила?! они же все подохнут!
     – Ничего, выкормим,– проговорила та виновато и, точно в оправдание, проворковала,– вот у внучат в августе день рождения, будет мясцо свежее.
     И выкормили, варили яйца, мелко крошили, варили пшено, кормили чуть ли не с рук, а сколько было радости у детей… Но выжили не все. Как-то маленький Саша схватил одного утёнка за ногу и стал им крутить, сломал ему ножку, если бы не забрали, убил бы совсем. После этого утёнок не вставал, так и лежал, пока не сдох. И ел, и пил лёжа, в конце уже и ползать не мог, еду ему оставляли прямо у клюва. Вскоре почему-то сдохли и два других утёнка. А цыплята, как это ни странно, выжили.
     Вначале всю честную компанию посадили в большую картонную коробку и они мирно в ней жили, пока не ожили и не стала им эта коробка мала. Тогда отгородили широкой доской угол в комнате и поселили всех в этот особый мир, переполненный их радостным удивлением и шумом.
     Однажды деда смотрел, смотрел и рассмеялся: «Да это же заяц! Вы посмотрите как он на задних-то лапках… и всё по сторонам смотрит, ищет чего-то… Видно старик в лесу на выводок набрёл и на базар принёс… А ты баба купила. Хорошо хоть не дохлого кота с отрезанными ногами, как в прошлый раз!» И он не мог успокоиться, называл одному ему известные признаки, доказывал, а нам-то было всё равно: что кролик, что заяц, так даже вкуснее, когда неизвестно кого кушать будем! Помнил ли он сам, откуда он – из лесу или из сарая?
     Зайчик был больше цыплят и мы боялись, как бы не задавил какого-нибудь. Но очень скоро жёлтый пушок цыплят стал исчезать и прямо из него повырастали упругие белые пёрышки, так что цыплята ходили невообразимо-странные, жёлто-белые и тогда-то мы поняли, что им уже ничто не грозит и они выжили для этой жизни. Вскоре они настолько подросли, что стали перепрыгивать через доску и бегать по комнате, и совсем не стало от них житья. Пришлось переселять всю эту шумную компанию на балкон. И тихая, дружная жизнь их на этом закончилась, потому как все трое цыплят оказались, на нашу голову, петушками. И заполнили они балкон бесконечными потасовками и беспорядком, впрочем, как и положено порядочным петухам.
     А зайчик тоже подрос, но так и остался прежним тихим зайчиком, каким был ещё у старика в корзине, так и не вырос из своего благодушия и, наверное, в отместку за это стали петушки клевать его, чуть ли не прыгая по нему, пришлось спасать зайчика. Мы нашли для него картонную коробку, в какую тот сразу же и залез со всем своим нехитрым скарбом: заячьими глупыми страхами, лапами, ушами и куцым хвостом, а более у него ничего и не было. И зажил он в ней, наконец-то, одиноко и счастливо, ну точно монетка в кошельке потерянном, положенная хозяйкой на счастье, вылезая только покушать травку.
     А петушкам пришлась по душе перекладина, какую закрепил дедушка между перилами балкона и стеной, так что они запрыгивали на неё и, тесно прижавшись, дремали тихо-тихо и вскоре засыпали, успокаиваясь от бесконечных хлопот.
     Дедушка посмеивался, он остался доволен своей работой не меньше самих петушков и, казалось, и сам был готов усесться рядом с ними и насладиться в полной мере своей работой. «Они высоту любят,– с удовольствием объяснял нам,– заберутся под самую крышу в сарае и сидят там и чем выше, тем им спокойнее,– и подмигивал, подзадоривая и нас, и себя,– так-то такие они птицы – петухи».
     Деда словно предчувствовал нечто необычайное, что произойдёт вскоре: ну не могли петушки успокоиться в заячьей коробке балкона, слишком уж они петухи, чтобы провести в ней тихонько свою короткую жизнь; и деда сам невольно вдохновлял их на это необычайное, что уже чувствовалось, выплёскивалось из них, как из переполненного солнцем зеркальца.
     – Деда, ты посмотри, кричит,– ещё ничего не понимая к балкону подошла буся и удивлённо стала смотреть, не доверяя своим ушам, желая убедиться ещё и глазами, потрогать ими, точно руками, наощупь, пронзительный петушиный крик и в растерянной задумчивости тихо проговорила: – И откуда он знать может, кто его научил…  
     – Что знать-то, что он – петух?! – рассерженно и недоверчиво, как-бы заступаясь за самого себя, ответил деда и, лукаво усмехнувшись, добавил,– это ещё что, вот как станет он во всю петушиную глотку орать, тогда поймёшь, откуда он знает… Эх, купила баба петуха, а тот вдруг кукарекать стал…
     А петушок всё кричал и кричал, не в силах остановиться, будто весенний ручей, что раз поймав, зеркальцем своей улыбки, солнце и ударив в него как в колокольчик, уже не отпускает его, пока всё оно не отзвенит в его быстрой прохладе. Незнакомый, прекрасный мир ворвался в его неокрепшую жизнь вместе с первым криком, нет, даже и не криком, а первым поцелуем счастья, – разве можно назвать криком, что скорее угадывалось, мечталось, пелось, нежели было похоже на крик, что до сих пор молчало, ожидая, когда же молчание станет невыносимо. И крик его становился всё звонче, живее, петушиннее и сам он преображался прямо на глазах и, казалось, что кричит уже совсем другой взрослый петух, до того он расхрабрился, распушил перья и высоко задрав голову, кричал, утопая в крике своём, как в симфонии, счастливый, будто спешил успеть накричаться досыта, пока ещё мог… И куда девался тот крохотный, неумелый цыплёнок, что ещё вчера жил в нём, – испугался собственного крика что ли?!
     И с каждым новым криком в городе становилось светлее, прозрачнее, так что казалось, это он и выкрикивает в город рассвет. Странно, но в созданном человеком городе, ничего живого, человеческого не осталось, и даже небо, луна, звёзды оказались побеждены городом, стали ненастоящими, проржавевшими, точно старые водопроводные трубы и не в силах пробиться к людям сквозь ржавчину лжи и равнодушия.
     Но прорвался сквозь железный скрежет к каждому человеку слабый петушиный крик, наполнил собой, оглушил, опьянил его и не надорвался, взорвался ярче, неожиданнее грозы, потряс, взбудоражил сильнее иной долгой жизни – самые сокровеннейшие чувства его, с надеждой исцелить в них всё жестокое и подлое, в чём так мало доброты.
     И ничего откровеннее этого крика человек придумать не сумел – единственного, оставшегося ещё искреннего чувства в душе его. И сколько бы звёзд ни зачерпнул он половником разума своего, не понять ему их тайны, как ладонями не вычерпать рассвета из аромата росы и цветов, как поцелуями не вычерпать любви.
     Нет, не сильнее он себя, человек, вздрагивающий, прислушивающийся, удивляющийся обыкновенному петушиному крику, как осознанию своей беспомощности…, но сильнее которой один Бог. И поднимают люди головы то ли к небу, то ли к своей совести, что закричала вдруг… и замирают, прислушиваются и не поймут: верить или нет, что ещё может в их жизни кричать петух?!
     Какое чудо несказанное, какое блаженство открылось вдруг петушку – встречать солнце, оживляя криком рассвет. В этом крике оказалась вся его жизнь до последнего зёрнышка зари, ему стало непонятно, невыносимо молчание, когда так прекрасно оглушать тишину своей радостью, свободой, песней.
     Он всё кричал и кричал, тянул голову высоко-высоко в небо, точно знамя, желая закричать ночь, до последней звёздочки, ещё кое-где чуть вздрагивающей за бледной вуалью испуга.

                                                                                                           ГЛАВА 2

     Но как страшно испортился характер у петушка! Стал он драчливым и вредным, начал бессовестно гонять своих братцев, но особенно невзлюбил бедного зайчика, что сидел тихо-тихо и неслышно было, как он дышит, жуёт травку – так ему хотелось жить и молчал он в свою картонную коробку, точно в тряпочку.
     А петух запрыгивал на коробку и клевал её, вырывая целые куски, показывая своё презрение и к ней, и к зайцу. Братцы, как могли, помогали ему и втроём они расшатали её, так что под их тяжестью она вконец развалилась и придавила зайца, сидевшего тише прежнего, будто его и не было вовсе. А петухи до того обнаглели, что ходили ну прямо по нему, и вскоре заяц прятался уже в какие-то обрывки картона, во что и спрятаться было невозможно. Пришлось нам искать другую коробку и буся нашла её во дворе. Эта оказалась побольше и покрепче первой и продержалась несколько дольше.
     А жизнь на балконе между тем кипела, и чтобы петушки не повыскакивали, мы закрыли балконные рамы. В квартире стало душно. Да и просто выйти на балкон стало небезопасно: петухи набрасывались на непрошеного гостя, подбираясь ближе и ближе, и бесцеремонно клевались. Отогнать их было невозможно. Если вначале ты сдерживался, останавливал крикуна потихоньку, ласково, то вскоре вскрикивал от боли, не выдерживал такого на- хальства и со всей силы отшвыривал обидчика, так что у него перья летели и он сам орал благим матом на своём петушином языке от боли и возмущения. Но не проходило и минуты как два других его братца ещё сильнее кусали тебя и ты, проклиная весь петушиный род за царапины на твоих ногах, в панике убегал с балкона.
     Вскоре балкон превратился в самый настоящий курятник. Петушкам буся из жалости и бедности начала бросать отходы со стола и пол покрыло сплошное, скользкое месиво, вычистить какое было непросто, потому как после уборки прежнего месива, его место занимало новое.
     И считалось, что ты убегал с балкона благополучно, если не подскальзывался на жиже и не падал в неё, что так и таяла под ногами; и рубаха, и брюки, и руки, и голова не оказывались вымазанными этой жижей, а рука не ныла от удара о бетон и ты не проклинал бесноватого петуха, что так и прыгал на тебя, лежащего, угрожающе растопырив крылья.
     И этот удушливый запах, особенный в жару, поднимался и пропитывал, кажется, всю квартиру, проникая непонятно каким образом в самые отдалённые её уголки.
     – Чтоб я ещё какую худобу купила! – жаловалась буся, но в душе ей было жаль петушков, она с детства любила всякую живность, ещё мама её держала всего понемногу: и курей, и кроликов, и даже козу… И сама она мечтала о своём хозяйстве, но какое хозяйство может быть в коммуналке! Правда один раз на старой квартире взяла двух гусей и держала их в комнатушке под столом в деревянном ящике. Но сколько можно вытерпеть такое крикливое соседство и потому длилось это счастье недолго. И лишь теперь, на старости сбылась её странная мечта, когда отважилась она и накупила для внучат и себя цыплят, утят, кролика, и надо было видеть, как буся вся светится, когда смотрит на своё добро, – в душе она так и осталась прежней маленькой девочкой, что ухаживала за живностью в родительском доме на родной Журавлёвке, по существу – деревне.
     И чтоб вернуться ненадолго в милое детство, продолжала она, счастливая, через день мыть балкон, а петушки кусали ей ноги, руки, она же отбивалась от них мокрой тряпкой: «Кыш, кыш, треклятые…» и со стороны это было похоже на какой-то странный поединок человеческого упрямства с петушиным.
     И всё бы ничего, но ко всем неприятностям, с какими мы уже свыклись, как с мозолью на своей ноге, прибавилась ещё одна, самая болезненная и она разрасталась и разрасталась прямо на глазах. А беда в том, что начал петушок кричать громче и громче чуть ли не с каждым днём и подолгу, будто проголодался и горластее всего – с утра пораньше, вкладывая в задористое кукареканье свою певучую душу.
     Хорошо хоть два его братца помалкивали, но помалкивали как-то странно и подозрительно и много раз мы замечали, что они открывали рты и пытались кричать, правда, совсем негромко, чтобы ясно было ему, что кричат они потихоньку, шёпотом даже и что вовсе и не кричат, а так… балуются, что, конечно, и им можно. И стало очевидно, зарежь мы этого крикуна, тут же его место займёт другой, возможно ещё горластее. И так будет, пока не останется в живых хотя бы один петух. 
     Особенно наш баловник вдохновлялся и показывал прелести своего искусства по воскресеньям, когда так сладостно поспать, понежиться в постели… и тут людям снилось звонкое кукареканье, точно медный таз падал на асфальт с девятого этажа… и попробуй не проснуться! Вначале соседи спросонья ничего толком не могли понять, не верили своим ушам, замирали, вздрагивали, как загипнотизированные и невольно думая: «Не Кашпировский ли это?.. вчера только по ящику смотрели, видать, с головой что и случилось! Мало ли что может привидеться после гипноза?! Тут не только закукарекаешь (если бы только закукарекать!), тут ещё, пожалуй, такое запоёшь… ой-ой-ой, – не обрадуешься! Так может чего и сталось… с мозгами?! И людей пробирал страх безотчётный, что им стала мерещиться чертовщина всякая и они невольно складывали вместе кончики пальцев правой руки и, посмотрев вокруг себя, – не смотрит ли кто – крестились поспешно.
     Но крик не исчезал, через некоторое время звучал снова и, значит, это не сила нечистая; люди ещё внимательнее прислушивались, смотрели вверх и вниз, ища глазами, откуда же он доносится этот крик, удивлённо спрашивая: „Где это?!" Наконец догадавшись, звонили, осторожно выпытывая… не у нас ли кукарекают? Но петуха своего мы защищали всей семьёй. Наш петух и всё! А своих мы не выдаём. И буся долго рассказывала историю про свежее мясцо и день рождения внучат. Ну что со старой возьмёшь? Ни уговорить, ни убедить нельзя, как и этого петуха. Но всё же, сообразив что к чему, соседи говорили, что, конечно, понимают, петух – птица безмозглая и кричит, когда ему вздумается и не прикажешь ему молчать… однако, просили унять нашего хулигана, просили обьяснить ему хорошенько, что кричать так рано в воскресенье неприлично и готовы были поговорить с ним лично, потому как устали, крик его, кажется, застрял у них в ушах, они ложатся с ним и просыпаются, и скоро сами начнут кукарекать!..
     Бывало спешащий прохожий, услышав вдруг петушиный крик, вздрагивал, будто кто бросил в него яблоко и оно разбилось вдребезги совсем рядом, так что и места мокрого не осталось от него и, не понимая ничего, как-то удивлённо, странным образом выворачивал шею, поднимал вверх голову, шаря глазами по балконам, не веря своим ушам… Как это может здесь, посреди бетонных громадин – хозяйничать петух?! Или кто над ним так смеётся? И что же он, негодник, хочет сказать этим своим кукареканьем? Какая-то странная шутка… И прохожий продолжал идти с вывернутой неестественным образом шеей (попытайся он специально так её вывернуть, сломал бы, а теперь ничего, теперь было только удивительно!) и с задранной вверх головой, пока не доходил до края тротуара и не проваливался ногой на дорогу и тогда только, чуть не падая, проклинал шутника и приходил в себя.
     Прошло немного времени, по балкону, как ни в чём не бывало, важно прохаживался наш герой. Два братца явно побаивались его и прижимались к стенке, когда он шествовал мимо, разбегались, если он шёл навстречу. А заяц прятался в коробке и даже не вылезал за едой и травку ему клали чуть ли не в коробку. Он сросся с ней как черепаха со своим панцирем и, казалось, что она и в самом деле приросла к его спине.
     В доме же все задумались, стало много философии, много всякого смысла… даже в бессмыслице. Семья часто собиралась у балкона, как на военный совет, обсуждала и ругала петухов, правда, ни на что большее не решаясь. 
     Таня – У меня целый клок мяса вырвал,– проговорила она, показывая левую ногу чуть пониже колена.– Кровопийца!..
     Деда не выдержал – Ну что будем делать? Это ты во всём виновата, купила волка, теперь вот воет… Внучатам поиграть!.. А разве можно живьём играться?! Вот Бог и наказал… (хотя вина её была лишь в том, что купила цыплят, всё остальное сделала сама жизнь…) Продала бы их на базаре!
     Буся – Зачем же я их покупала? Да и сколько за них дадут, посмотри, какие они маленькие, не растут что ли?
     Деда – Да сколько бы ни дали… Я бы их задаром отдал, ещё бы заплатил тому, кто их возьмёт…
     Буся – Что же, зря кормили?! – и, нахмурившись,– знаешь что, зарежь ты крикуна завтра утром… будешь идти на работу и зарежь, а эти пусть живут до праздников.
     Деда не ответил. Другого выхода и он не видел, а на душе было паскудно… Нет, он столько голов отрубил всякой животине и особенно не мучался…, но сейчас было другое. „Молодой какой петушок, не пожил совсем… и вот его резать! И за что? За то, что кукарекает в своём курятнике! А зачем он тогда петух?! Это же здорово, что так славно поёт… И как был бы пуст, одинок этот мир без его весёлого пения! и звался бы он ничем… просто – тишиной. 
     Эх, у тёщи на Журавлёвке завёл курей… и двор, и сарай – всё было, так тесть злой попался, не захотел почему-то, позавидовал! Но сам молчал, подговорил тёщу сказать… заставил порезать курочек. И вот снова – резать!.."
     Деда стоял у балкона и молчал… „И что это она их закормила, сколько жратвы набросала… вот они ленятся даже встать. Клюнут зёрнышко и лежат… потому и плохо растут. Впроголодь их надо держать, впроголодь… Да и во дворе в травке они то червячка найдут и скушают, то букашку какую. А здесь кого они найдут и скушают?! Да теперь всё равно. Пропал петушок ни за что. Жил бы себе тихо… так нет же, захотел большего… захотел всего от жизни…, а так не бывает".
     На другой день деда проснулся раньше обычного, казался явно невыспавшимся и не в настроении. У него было неприятное чувство, что от него хотят чего-то особенно подленького, чего никто делать не хочет, боится, а вот он должен.
     Он встал потихоньку, чтоб никого не разбудить и незаметно, как сновидение, проскользнуть на улицу, даже не позавтракав… Но буся встала… ещё раньше. Она будто не спала всю ночь и только о том и думала как бы подкараулить муженька.
     – А петуха резать! – буся чуть не сверлила его глазами. И надо же, не успела она произнести последнее слово, как закричал петух, точно бросая деду вызов. Тот аж вздрогнул от неожиданности, но сумел собраться с мыслями: „Не буду я его резать. Разве можно такого молоденького… Да он ещё не накукарекался вволю. Если Бог есть… да если и нет Бога, я сам себе не прощу…– и хитро прищурившись проговорил,– хочешь, бери сама и режь, если у тебя рука подымется… или соседей зови. А я отказываюсь. Всё". И нервно открыв дверь, деда выскочил не попрощавшись.
     А на улице, казалось, кукарекают все девятиэтажки Залютино. – Не зарезал деда, не зарезал,– повскакивали внучата с постелей и побежали к балкону: петушок, как народный артист, пел свою любимую песню.
     А вечером дедушка пришёл с работы счастливый и довольный: „Слушайте, да прятать надо петуха на ночь куда-нибудь. Ну куда, куда… хотя бы в нашу большую выварку для белья, поставлю её в комнате. А утром выпускать на балкон… и резать не надо. Пусть себе живёт… кукарекает".
     Не очень-то просто оказалось поймать петуха, этого чёрта с крыльями. Он кричал, прыгал, метался по балкону, как угорелый, не даваясь в руки. Но всё же деда поймал его и посадил в выварку, а сверху накрыл старым одеялом, оставив щёлку, чтоб не задохнулся. «Ну вот и хорошо, и сиди, и кукарекай себе на здоровье, сколько душе твоей угодно. Никто тебя не услышит».
     Утро прошло удивительно спокойно. Но петух за ночь точно обезумел, и когда дедушка доставал его из темницы, он как бешеный кусался, вырываясь из рук, и деда его не удержал. Разбойник стал носиться по комнате, готовый всех закукарекать и заклевать, так напугал детей, что те с визгом позаскакивали на диван и кричали ещё громче петуха, и дедушка растерялся (петух хорошенько кусанул его за руку) и сам бегал за ним с опаской, но всё же изловчился и с воплем: «Полундра» – крепко схватил забияку за крылья и отнёс на балкон.
     Что тут началось… Этот стервец от злости буквально озверел, начал гоняться за братцами да так, что они голоса сорвали, не знали, куда им деваться, прижимались друг к дружке, тряслись и пищали, моля о пощаде. А он всё заклёвывал их, не зная жалости, только перья летели, будто они были виноваты в его заточении.
     И в дальнейшем, когда сидел он в темнице, здесь никто не смел кричать вместо него… и петушки молчали, пусть они и не слышали, но чувствовали, как он кричит там в своей выварке. И всякий раз, как только открывалась утром балконная дверь, они разбегались в панике.
     Бедный наш зайчик до того испугался, что уже не высовывался из коробки даже покушать, так и сидел в ней, мол лучше помру с голодухи, но не дам себя растерзать этому свирепому чудищу… А петух с остервенением начал терзать коробку и какой ни была она крепкой, разодрал её в клочья, зайцу и спрятаться было негде; петух залез ему прямо на голову и сидел… один куцый хвост торчал. Наконец, разорвал, бандит, последние куски картона и выгнал зайчика из его укрытия. Страдалец сжался в углу, молчит, а петух клюёт, безжалостно вырывая целые клочья пуха. Зайчик дрожит, приготовился умирать… и молчит, молчит… Такова его заячья судьбинушка – не сметь кричать даже перед смертью. Хорошо, что вовремя увидели мы бедственное положение ушастого и успели спасти его, перенесли на другой балкон. Оба балкона у нас теперь были заняты миром животных, казалось, скоро нам не останется места и в комнатах.
     Так мы и жили: вечером дедушка сажал крикуна в его темницу, утром доставал и выпускал на балкон. Правда, однажды петух вёл себя на удивление смирно, деду показалось, что тому даже понравилось в выварке. Он не мог понять, в чём дело, но было поздно, и пошёл он спать. Сообразил уже утром, когда услышал, как разрывается на балконе петух. «Другой что-ли орать начал?» Но когда прислушался, понял – нет, никакой другой не мог кукарекать так здорово, – в темноте он просто перепутал петухов.
     Что же делать? И придумал, достал пузырёк с зелёнкой и хотел чуть-чуть помазать крикуну крыло, но тот не давался и деда вылил на него полпузырька и ходил тот весь зелёный, что нельзя было не увидеть даже ночью.
     Но и заключённый в свою тюрьму, накрытый одеялом, петух кричал; и если на свободе пробуждал он рассвет и зарю, то здесь в выварке – темноту и деда. И дедушка каждое утро улыбался и радовался пусть и такому глухому, придавленному пению, и такое кукареканье ему нравилось, оно было будто из его петушиного детства, напоминало ему родную деревню Н. Васильевку на далёкой Тамбовщине, где он родился и прожил до освобождения Крыма от фашистов, где был ещё счастлив, как оказалось потом. И потому, каждый раз доставая своего любимца, по-детски трогательно смеялся деда: «Ну что, живой, дуралей, не задохнулся!..»
     Как ни была мучительна эта жизнь для крикуна, но всё же она была жизнью и приближался день, когда наступит конец и такой его жизни. Непонятно как, но он будто чувствовал это и чем радостнее становились лица детишек, чем ярче, точно румянец, проступал на их милых щёчках смех дня рождения, тем сильнее, резче и горше (чтоб запомнилось!), тем протяжнее и надрывнее кричал петух, словно прощаясь с белым светом. 
     Ещё за два дня петушки почувствовали, что пришёл им конец, перестали есть и начали кричать – втроём! Странно, но грозный петух больше не дрался и разрешил петь вместе с собой своим братцам. И вот когда втроём, точно одна глотка, голосили они о своей горькой доле, их и зарезали. Как ни метались петушки в панике по балкону, куда им было деться… дальше смерти не убежишь. Схватил деда первым крикуна, зажал между ног и резким ударом ножа срезал ему голову… побежала кровь, мёртвое тельце затрепыхалось… и всё. То же случилось и с его братцами. Тушки птиц облили кипятком, общипали и лежали они на столе общипанные, голенькие, такие маленькие, щупленькие, что буся не выдержала и взмолилась: «Господи, да тут и есть нечего… Кормила их, кормила, паршивцев, а они так и не выросли… Как же кричал этот злодей на всё Залютино?! Дом взбаламутил, а чему тут было кричать… нечему ведь было кричать!..»
     И в самом деле, на столе лежали крохотные, истерзанные муками тельца, может чуть побольше лягушачьих… и рядом головы, и столько в них было отчаяния и боли по утраченной жизни, что ещё недавно диким, лесным пожаром бушевала в них, столько ещё петушиного, что взялись с каких-то небес силы и, не выдержав молчания, заголосили, срезанные тесаком головы, своё кровное, родное кукареку в самый прощальный раз – пока ещё существовали, – за всех на Земле петухов, за всю петушиную соль, да так напугали бусю, что у той выпал из рук нож и она закричала сама, ещё громче, не соображая, снится ли, мерещится ли это ей или на самом деле…
     А через неделю, к дню рождения Саши, пришла очередь и зайчика помирать, хоть он страшно молчал всю жизнь и боялся даже молчать. Только деда зашёл на балкон, зайчик всё понял, затих, подполз к деду, прижался к ноге, ну как домашний тапочек – послушный, мягкий и замер, посмотрел прямо в глаза ему своими огромными, как жизнь, глазищами, умоляя о пощаде. Деда почувствовал, как бьётся заячье сердечко, и так ему стало жаль серого, что он чуть было не передумал, но увидел за стеклом в комнате бусю, вспомнил о Саше, что тому сегодня два годика исполнилось, и ждёт он зайчика кушать, крепко выругался и, схватив зайца за шкуру, стукнул дубиной по лбу, так что тот затрясся, но сразу застыл… Затем перерезал ему горло, разрезал шкуру ножом и снял её. Вскоре висела она на балконе, растянутая на палках, и сушилась. И никто о зайце не вспоминал, только шкурка его – мягенькая, пушистая, безответная, как и сам зайчик, лежала у детской кроватки Саши и баловала, ласкала его маленькие ножки, пока куда-то не делась. 
     И, наконец, последнее. На следующий день стоял дедушка на балконе и впервые за несколько месяцев курил счастливый и свободный, как и этот дым, улетающий ввысь с тлеющей сигареты и думал: «А всё-таки это здорово, когда синее небо, зелёная трава и свежий воздух, и ты утречком стоишь на балконе и куришь… и никто тебя не клюёт, не требует, не кукарекает. Как прекрасно жить на свете, пусть даже и не знаешь, зачем живёшь, –, а тебе просто нравится, как светит солнце…»

17 июля 1989 год; 25 октября 2009 год.
.

 
Рейтинг: +2 485 просмотров
Комментарии (1)
Денис Маркелов # 21 марта 2014 в 17:33 0
Прекрасная гуманистическая проза. Про любовь к братьям меньшим надо писать больше. Жаль только, что мы их всё равно потом съедаем, не смотря на весь гуманизм