Может быть этот отрывок из книги Достоевского "Идиот" о России в прошлом поможет больше понять действительность России сейчас. ----------------------------------------
Дача Епанчиных была роскошная дача, во вкусе швейцарской хижины, изящно убранная со всех сторон цветами и листьями. Со всех сторон ее окружал небольшой, но прекрасный цветочный сад. Сидели все на террасе, как и у князя; только терраса была несколько обширнее и устроена щеголеватее. Тема завязавшегося разговора, казалось, была не многим по сердцу; разговор, как можно было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора, и, конечно, всем бы хотелось переменить сюжет, но Евгений Павлович, казалось, тем больше упорствовал и не смотрел на впечатление; приход князя как будто возбудил его еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась, хотя и не всё понимала. Аглая, сидевшая в стороне, почти в углу, не уходила, слушала и упорно молчала. -- Позвольте, -- с жаром возражал Евгений Павлович, -- я ничего и не говорю против либерализма. Либерализм не есть грех; это необходимая составная часть всего целого, которое без него распадется или замертвеет; либерализм имеет такое же право существовать, как и самый благонравный консерватизм; но я на русский либерализм нападаю, и опять-таки повторяю, что за то, собственно, и нападаю на него, что русский либерал не есть русский либерал, а есть не русский либерал. Дайте мне русского либерала, и я ого сейчас же при вас поцелую. -- Если только он захочет вас целовать, -- сказала Александра Ивановна, бывшая в необыкновенном возбуждении. Даже щеки се разрумянились более обыкновенного. "Ведь вот, -- подумала про себя Лизавета Прокофьевна, -- то спит да ест, не растолкаешь, а то вдруг подымется раз в год и заговорит так, что только руки на нее разведешь". Князь заметил мельком, что Александре Ивановне, кажется, очень не нравится, что Евгений Павлович говорит слишком весело, говорит на серьезную тему и как будто горячится, а в то же время как будто и шутит. -- Я утверждал сейчас, только что пред вашим приходом, князь, -- продолжал Евгений Павлович, -- что у нас до сих пор либералы были только из двух слоев: прежнего помещичьего (упраздненного) и семинарского. А так как оба сословия обратились наконец в совершенные касты, в нечто совершенно от нации особливое, и чем дальше, тем больше, от поколения к поколению, то, стало быть, и всё то, что они делали и делают, было совершенно не национальное... -- Как? Стало быть, всё, что сделано, -- всё не русское? -- возразил князь Щ. -- Не национальное; хоть и по-русски, но не национальное; и либералы у нас не русские, и консерваторы не русские, всё... И будьте уверены, что нация ничего не признает из того, что сделано помещиками и семинаристами, ни теперь, ни после... -- Вот это хорошо! Как можете вы утверждать такой парадокс, если только это серьезно? Я не могу допустить таких выходок насчет русского помещика; вы сами русский помещик, -- горячо возражал князь Щ. -- Да ведь я и не в том смысле о русском помещике говорю, как вы принимаете. Сословие почтенное, хоть по тому уж одному, что я к нему принадлежу; особенно теперь, когда оно перестало существовать... -- Неужели и в литературе ничего не было национального? -- перебила Александра Ивановна. -- Я в литературе не мастер, но и русская литература, по-моему, вся не русская, кроме разве Ломоносова, Пушкина и Гоголя. -- Во-первых, это не мало, а во-вторых, один из народа, а другие два -- помещики, -- засмеялась Аделаида. -- Точно так, но не торжествуйте. Так как этим только троим до сих пор из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно свое, свое собственное, ни у кого не заимствованное, то тем самым эти трое и стали тотчас национальными. Кто из русских людей скажет, напишет или сделает что-нибудь свое, свое неотъемлемое и незаимствованное, тот неминуемо становится национальным, хотя бы он и по-русски плохо говорил. Это для меня аксиома. Но мы не об литературе начали говорить, мы заговорили о социалистах, и чрез них разговор пошел; ну, так я утверждаю, что у нас нет ни одного русского социалиста; нет и не было, потому что все наши социалисты тоже из помещиков или семинаристов. Все наши отъявленные, афишованные социалисты, как здешние, так и заграничные, больше ничего как либералы из помещиков времен крепостного права. Что вы смеетесь? Дайте мне их книги, дайте мне их учения, их мемуары, и я, не будучи литературным критиком, берусь написать вам убедительнейшую литературную критику, в которой докажу ясно как день, что каждая страница их книг, брошюр, мемуаров написана прежде всего прежним русским помещиком. Их злоба, негодование, остроумие -- помещичьи (даже дофамусовские!); их восторг, их слезы -- настоящие, может быть, искренние слезы, но -- помещичьи! Помещичьи или семинарские... Вы опять смеетесь, и вы смеетесь, князь? Тоже не согласны? Действительно, все смеялись, усмехнулся и князь. -- Я так прямо не могу еще сказать, согласен я или не согласен, -- произнес князь, вдруг перестав усмехаться и вздрогнув с видом пойманного школьника, -- но уверяю вас, что слушаю вас с чрезвычайным удовольствием... Говоря это, он чуть не задыхался, и даже холодный пот выступил у него на лбу. Это были первые слова, произнесенные им с тех пор, как он тут сидел. Он попробовал было оглянуться кругом, но не посмел; Евгений Павлович поймал его жест и улыбнулся. -- Я вам, господа, скажу факт, -- продолжал он прежним тоном, то есть как будто с необыкновенным увлечением и жаром и в то же время чуть не смеясь, может быть, над своими же собственными словами, -- факт, наблюдение и даже открытие которого я имею честь приписывать себе, и даже одному себе; по крайней мере, об этом не было еще нигде сказано или написано. В факте этом выражается вся сущность русского либерализма того рода, о котором я говорю. Во-первых, что же и есть либерализм, если говорить вообще, как не нападение (разумное или ошибочное, это другой вопрос) на существующие порядки вещей? Ведь так? Ну, так факт мой состоит в том, что русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошел до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные и который, может быть, в сущности самый нелепый, самый тупой и опасный консерватор, и сам не знает того!). Эту ненависть к России, еще не так давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чем она должна состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова "любовь к отечеству" стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили, как вредное и ничтожное. Факт этот верный, я стою за это и... надобно же было высказать когда-нибудь правду вполне, просто и откровенно; но факт этот в то же время и такой, которого нигде и никогда, спокон веку и ни в одном народе, не бывало и не случалось, а стало быть, факт этот случайный и может пройти, я согласен. Такого не может быть либерала нигде, который бы самое отечество свое ненавидел. Чем же это всё объяснить у нас? Тем самым, что и прежде, -- тем, что русский либерал есть покамест еще не русский либерал; больше ничем, по-моему. -- Я принимаю всё, что ты сказал, за шутку, Евгений Павлыч, -- серьезно возразил князь Щ. -- Я всех либералов не видала и судить не берусь, -- сказала Александра Ивановна, -- но с негодованием вашу мысль выслушала: вы взяли частный случай и возвели в общее правило, а стало быть, клеветали. -- Частный случай? А-а! Слово произнесено, -- подхватил Евгений Павлович. -- Князь, как вы думаете, частный это случай или нет? -- Я тоже должен сказать, что я мало видел и мало был... с либералами, -- сказал князь, -- но мне кажется, что вы, может быть, несколько правы и что тот русский либерализм, о котором вы говорили, действительно отчасти наклонен ненавидеть самую Россию, а не одни только ее порядки вещей. Конечно, это только отчасти... конечно, это никак не может быть для всех справедливо... Он замялся и не докончил. Несмотря на всё волнение свое, он был чрезвычайно заинтересован разговором. В князе была одна особенная черта, состоявшая в необыкновенной наивности внимания, с каким он всегда слушал что-нибудь его интересовавшее, и ответов, какие давал, когда при этом к нему обращались с вопросами. В его лице и даже в положении его корпуса как-то отражалась эта наивность, эта вера, не подозревающая ни насмешки, ни юмора. Но хоть Евгений Павлович и давно уже обращался к нему не иначе как с некоторою особенною усмешкой, но теперь, при ответе его, как-то очень серьезно посмотрел на него, точно совсем не ожидал от него такого ответа. -- Так... вот вы как, однако, странно, -- проговорил он, -- и вправду, вы серьезно отвечали мне, князь? -- Да разве вы не серьезно спрашивали? -- возразил тот в удивлении. Все засмеялись.
[Скрыть]Регистрационный номер 0282206 выдан для произведения:Может быть этот отрывок из книги Достоевского "Идиот" о России в прошлом поможет больше понять действительность России сейчас. ----------------------------------------
Дача Епанчиных была роскошная дача, во вкусе швейцарской хижины, изящно убранная со всех сторон цветами и листьями. Со всех сторон ее окружал небольшой, но прекрасный цветочный сад. Сидели все на террасе, как и у князя; только терраса была несколько обширнее и устроена щеголеватее. Тема завязавшегося разговора, казалось, была не многим по сердцу; разговор, как можно было догадаться, начался из-за нетерпеливого спора, и, конечно, всем бы хотелось переменить сюжет, но Евгений Павлович, казалось, тем больше упорствовал и не смотрел на впечатление; приход князя как будто возбудил его еще более. Лизавета Прокофьевна хмурилась, хотя и не всё понимала. Аглая, сидевшая в стороне, почти в углу, не уходила, слушала и упорно молчала. -- Позвольте, -- с жаром возражал Евгений Павлович, -- я ничего и не говорю против либерализма. Либерализм не есть грех; это необходимая составная часть всего целого, которое без него распадется или замертвеет; либерализм имеет такое же право существовать, как и самый благонравный консерватизм; но я на русский либерализм нападаю, и опять-таки повторяю, что за то, собственно, и нападаю на него, что русский либерал не есть русский либерал, а есть не русский либерал. Дайте мне русского либерала, и я ого сейчас же при вас поцелую. -- Если только он захочет вас целовать, -- сказала Александра Ивановна, бывшая в необыкновенном возбуждении. Даже щеки се разрумянились более обыкновенного. "Ведь вот, -- подумала про себя Лизавета Прокофьевна, -- то спит да ест, не растолкаешь, а то вдруг подымется раз в год и заговорит так, что только руки на нее разведешь". Князь заметил мельком, что Александре Ивановне, кажется, очень не нравится, что Евгений Павлович говорит слишком весело, говорит на серьезную тему и как будто горячится, а в то же время как будто и шутит. -- Я утверждал сейчас, только что пред вашим приходом, князь, -- продолжал Евгений Павлович, -- что у нас до сих пор либералы были только из двух слоев: прежнего помещичьего (упраздненного) и семинарского. А так как оба сословия обратились наконец в совершенные касты, в нечто совершенно от нации особливое, и чем дальше, тем больше, от поколения к поколению, то, стало быть, и всё то, что они делали и делают, было совершенно не национальное... -- Как? Стало быть, всё, что сделано, -- всё не русское? -- возразил князь Щ. -- Не национальное; хоть и по-русски, но не национальное; и либералы у нас не русские, и консерваторы не русские, всё... И будьте уверены, что нация ничего не признает из того, что сделано помещиками и семинаристами, ни теперь, ни после... -- Вот это хорошо! Как можете вы утверждать такой парадокс, если только это серьезно? Я не могу допустить таких выходок насчет русского помещика; вы сами русский помещик, -- горячо возражал князь Щ. -- Да ведь я и не в том смысле о русском помещике говорю, как вы принимаете. Сословие почтенное, хоть по тому уж одному, что я к нему принадлежу; особенно теперь, когда оно перестало существовать... -- Неужели и в литературе ничего не было национального? -- перебила Александра Ивановна. -- Я в литературе не мастер, но и русская литература, по-моему, вся не русская, кроме разве Ломоносова, Пушкина и Гоголя. -- Во-первых, это не мало, а во-вторых, один из народа, а другие два -- помещики, -- засмеялась Аделаида. -- Точно так, но не торжествуйте. Так как этим только троим до сих пор из всех русских писателей удалось сказать каждому нечто действительно свое, свое собственное, ни у кого не заимствованное, то тем самым эти трое и стали тотчас национальными. Кто из русских людей скажет, напишет или сделает что-нибудь свое, свое неотъемлемое и незаимствованное, тот неминуемо становится национальным, хотя бы он и по-русски плохо говорил. Это для меня аксиома. Но мы не об литературе начали говорить, мы заговорили о социалистах, и чрез них разговор пошел; ну, так я утверждаю, что у нас нет ни одного русского социалиста; нет и не было, потому что все наши социалисты тоже из помещиков или семинаристов. Все наши отъявленные, афишованные социалисты, как здешние, так и заграничные, больше ничего как либералы из помещиков времен крепостного права. Что вы смеетесь? Дайте мне их книги, дайте мне их учения, их мемуары, и я, не будучи литературным критиком, берусь написать вам убедительнейшую литературную критику, в которой докажу ясно как день, что каждая страница их книг, брошюр, мемуаров написана прежде всего прежним русским помещиком. Их злоба, негодование, остроумие -- помещичьи (даже дофамусовские!); их восторг, их слезы -- настоящие, может быть, искренние слезы, но -- помещичьи! Помещичьи или семинарские... Вы опять смеетесь, и вы смеетесь, князь? Тоже не согласны? Действительно, все смеялись, усмехнулся и князь. -- Я так прямо не могу еще сказать, согласен я или не согласен, -- произнес князь, вдруг перестав усмехаться и вздрогнув с видом пойманного школьника, -- но уверяю вас, что слушаю вас с чрезвычайным удовольствием... Говоря это, он чуть не задыхался, и даже холодный пот выступил у него на лбу. Это были первые слова, произнесенные им с тех пор, как он тут сидел. Он попробовал было оглянуться кругом, но не посмел; Евгений Павлович поймал его жест и улыбнулся. -- Я вам, господа, скажу факт, -- продолжал он прежним тоном, то есть как будто с необыкновенным увлечением и жаром и в то же время чуть не смеясь, может быть, над своими же собственными словами, -- факт, наблюдение и даже открытие которого я имею честь приписывать себе, и даже одному себе; по крайней мере, об этом не было еще нигде сказано или написано. В факте этом выражается вся сущность русского либерализма того рода, о котором я говорю. Во-первых, что же и есть либерализм, если говорить вообще, как не нападение (разумное или ошибочное, это другой вопрос) на существующие порядки вещей? Ведь так? Ну, так факт мой состоит в том, что русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию. Мой либерал дошел до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё. Если есть для него оправдание, так разве в том, что он не понимает, что делает, и свою ненависть к России принимает за самый плодотворный либерализм (о, вы часто встретите у нас либерала, которому аплодируют остальные и который, может быть, в сущности самый нелепый, самый тупой и опасный консерватор, и сам не знает того!). Эту ненависть к России, еще не так давно, иные либералы наши принимали чуть не за истинную любовь к отечеству и хвалились тем, что видят лучше других, в чем она должна состоять; но теперь уже стали откровеннее и даже слова "любовь к отечеству" стали стыдиться, даже понятие изгнали и устранили, как вредное и ничтожное. Факт этот верный, я стою за это и... надобно же было высказать когда-нибудь правду вполне, просто и откровенно; но факт этот в то же время и такой, которого нигде и никогда, спокон веку и ни в одном народе, не бывало и не случалось, а стало быть, факт этот случайный и может пройти, я согласен. Такого не может быть либерала нигде, который бы самое отечество свое ненавидел. Чем же это всё объяснить у нас? Тем самым, что и прежде, -- тем, что русский либерал есть покамест еще не русский либерал; больше ничем, по-моему. -- Я принимаю всё, что ты сказал, за шутку, Евгений Павлыч, -- серьезно возразил князь Щ. -- Я всех либералов не видала и судить не берусь, -- сказала Александра Ивановна, -- но с негодованием вашу мысль выслушала: вы взяли частный случай и возвели в общее правило, а стало быть, клеветали. -- Частный случай? А-а! Слово произнесено, -- подхватил Евгений Павлович. -- Князь, как вы думаете, частный это случай или нет? -- Я тоже должен сказать, что я мало видел и мало был... с либералами, -- сказал князь, -- но мне кажется, что вы, может быть, несколько правы и что тот русский либерализм, о котором вы говорили, действительно отчасти наклонен ненавидеть самую Россию, а не одни только ее порядки вещей. Конечно, это только отчасти... конечно, это никак не может быть для всех справедливо... Он замялся и не докончил. Несмотря на всё волнение свое, он был чрезвычайно заинтересован разговором. В князе была одна особенная черта, состоявшая в необыкновенной наивности внимания, с каким он всегда слушал что-нибудь его интересовавшее, и ответов, какие давал, когда при этом к нему обращались с вопросами. В его лице и даже в положении его корпуса как-то отражалась эта наивность, эта вера, не подозревающая ни насмешки, ни юмора. Но хоть Евгений Павлович и давно уже обращался к нему не иначе как с некоторою особенною усмешкой, но теперь, при ответе его, как-то очень серьезно посмотрел на него, точно совсем не ожидал от него такого ответа. -- Так... вот вы как, однако, странно, -- проговорил он, -- и вправду, вы серьезно отвечали мне, князь? -- Да разве вы не серьезно спрашивали? -- возразил тот в удивлении. Все засмеялись.