Эпиграф: «Теперь мне уже больше не снятся звёзды» (Св. Августин).
«Горек хлеб избранных» (из раннехристианских апокрифов)
Возьми в ладошку колотый орех
и обожгись рождественскою свечкой,
слегка поплачь сквозь милый, грустный смех
с пленительной задумчивостью детской.
Ты ждёшь гостей… И комнаты чисты…
Но гости эти долго не приходят…
Глядишь, как на стекло окна цветы
морозцы размечтательно выводят.
Ты ждёшь гостей, но гости не придут,
хоть их присутствию всегда ты сопричастен.-
Они уже мгновенье были тут,
сказав тебе, сквозь зыбкий сон: «Несчастен».
А ты лишь мальчик, хрупкий как стекло,
с улыбкою наивных упоений.
И до сих пор тебе во всём везло…
«Но…» -головой качает добрый гений.
Ещё ты только маленький зверёк,
мечтающий уйти дорогой Млечной,
но,зажигая робкий огонёк,
едва ли веришь в праздник скоротечный…
Ждал и другой , с томлением в крови,
приход гостей единственно любимых, -
и в голосе младенческой любви
был слышен шорох снов неодолимых.
Он ждал гостей, но знал, что не придут…
Они уж были в снах его недавних
лишь несколько таинст венных минут,
сказав ему опять, что он – Избранник.
Он всё смотрел, как ёлка в темноте
сверкала разноцветною гирляндой,
как приглашённые в весёлой суете
по комнате рассыпались нарядной.
Там белый пух, там жёлтый апельсин,
там кто-то скачет и кричит овечкой…
Смеются все, но грустен тот, один,
кто сам себя обжёг горящей свечкой…
А боли не было и удивился он,
и долго оставался с мрачным взглядом. -
Был сердцу недоступен боли стон, -
лишь злая грусть, пропитанная ядом.
Лишь злая грусть к себе его влекла,
на горький искус вынуждая совесть.-
Усмешка тонкая жестокого чела
безумной жизни начинала повесть…
И выпал туз в колоде старых карт –
Везенье сильных. – Девочка стояла
чуть поодаль…Мистический азарт
его коснулся – девочка упала…
И так беззвучно плакала она
и непонятного обидчика жалела,
что в этот миг была ему страшна,
хотя так кротко на него глядела.
И он задумался в рождест венскую ночь,
и доброте людской он не поверил,
и он хотел бежать отсюда прочь,
но Кто-то не пустил его за двери…
Но превый тот и сам ведь не уйдёт,
кощунственно не станет обжигаться,
он даже этой двери не найдёт,
которая НЕ МОЖЕТ ОТКРЫВАТЬСЯ.
Всё ж гости небывалой красоты
ни к одному не явятся на праздник -
они не ценят тех, кто так чисты
и очень мало верят в сопричастных.
Второй – лишь в спешке собранное Я.-
всё то же , что в начале и не то же…
А первый – сон, зародыш бытия:
он в будущем и прорклят, и низложен…
Он долго будет ждать, и Новый Год
придёт к нему, как-будто бы случайно.
И тот,кто з-а окном в тот миг пройдёт,
навек останется с неразрешимой тайной…
Отец - как брат, и мать была добра,
но доброта их так пуста сегодня!
Он чувствует теперь: пора, пора
узнать, что где-то есть края Господни!
«Не улетай!»- лепечет этот свет…
«Не улетай!» - фольгою серебрится.
«Не улетай!» - мелькает силуэт
за ёлкою испуганной волчицы…
Ты – маленький, задумчивый Христос,
готовый полюбить, но нерасцветший,-
ещё не выстрадавший глаз для слёз…
Тебе ещё не скоро станет легше…
Не до тебя рождественским гостям,
тебя в худую щёчку чмокнет мама,
и старый дед с ломотой по костям
позвонит в дверь с мешком пустого хлама.
С пропахшею бензином бородой,
с глазами, яркими от злого алкоголя,
он, уходя, оставит за собой
подарок незначительный до боли .
Но девочкам, что плакали за нас –
забот воображаемых страдальцы.-
нам недоступная открыта связь
и духи света им целуют пальцы!
Мы мнём их, как монахи мнут цветы,-
непоняты, возвышены и строги…
И рвём их, как последние мосты,
а впереди, быть может, нет дороги…
И потому, в рождественскую ночь,
опустошённому, так безъисходно тяжко:
ведь не спасла - да и могла ль помочь? -
покинутая девочка-бедняжка.
Она глядит из дали снеговой
невыстраданной, доброю и странной,
сочувственно качнувши головой,
уже такой безвыходно желанной…
Уж скоро всё сольётся в смутном сне:
гирлянды, каламбуры, руки, свечи…
Уж скоро грянут музыкой в огне
сияющие мраморные плечи…
Уж близок вкус шампанского вина,
ещё чуть-чуть и зазвенят бокалы -
Но маленькая девочка больна…
В глазах её печаль и веки алы.
Когда твоё истинное Я , по воле обстоятельств преобразуется в "адаптированное самоотрицание", а по сути умирает (первый мальчик подменяется вторым, первичное сомоощущение переливается во вторичное, формальное), порой ловишь себя на жутком чувстве, что побывал на собственных похоронах. Подобно Флоберу, две ночи проведшему у постели мёртвого друга: "Когда однажды поцеловал мертвеца в лоб, потом на губах всегда остаётся что-то, отдалённая горечь, послевкусие пустоты, которое ничто не может стереть". "Должно соответствовать своей судьбе, то есть быть столь же равнодушным. Только приговаривая: "Так и есть! Так и есть!" и заглядывая в развернувшуюся у ног чёрную бездну, можно сохранять спокойствие"