Баллада о рыжей дворняге.
Баллада о рыжей дворняге.
В молодости хочется быть зрелым, в зрелости – молодым. Желания, осуществляясь несвоевременно, теряют первичную ценность. Старое поколение маршировало под барабаны, новое пляшет в экстремальных децибелах.
У нас звучал патриотический гимн – сплачивающий и бодрящий. У них – речитативный рэп – гормональный вопль вибрирующего нутра!
Мы свою песню слушали, трепеща на лирической слезе. Их музыку не слушают, ею сносят голову!
У нас были в фаворе длинные волосы, короткие юбки и твист.
У них модно плясать полунагими, демонструя мышечное познания мира мускульным чувством.
Для нас А. С. Пушкин – инициалы без точек: АС. Для них он – вчерашняя попса, «черный рэпер»!
Их первобытность восприятий конфликтует с нашей нафталиновой искушенностью.
Наш твист попрал вальс, а их пляски попрали вальс, твист и чарльстон.
Мы для них – динозавры, потому что наши страсти уже не вопиют, а рационально расходуются по всей площади увядающего тела.
Шагреневая кожа лица, как ее ни ублажай, съеживается, а резиновые мордашки юнцов – хорошеют.
Каждое поколение по-своему расценивает любовь.
Они способны плениться силиконовой грудью и сшитой за ушами кожей. Любовь видоизменяется. У нас ценилась возвышенная – до гроба. У них упразднена – до вазелина или до формулы: «Любите меня таким, каков есть!»
Мы против! Любить то, что есть, – все равно, что хотеть то, что имеешь. Теория удовлетворения минимализмом.
Мы готовы совершенствоваться!
Крошка сын к отцу пришел,
И спросила кроха:
– Что такое «хорошо»?
И что такое «плохо»?
Вечные вопросы – быть или не быть? Быть хорошо или плохо?
В принципе, если хорошо быть, то это и не плохо. Но, чтобы хорошо «быть», надо урезонить своих эмбрионов, которые становятся сложны и неузнаваемы в пубертатном периоде.
Мы и они – это русскоговорящие, живущие на континенте, и наши континентальные дети.
Хочется, чтобы они были прилежны и послушны.
Гляжу на послушных – выглядят подозрительно. Свой первородный интерес заглушают осторожностью и страхом. Не пробуют, не нюхают, не дымят из ноздрей. Они не популярны в своей среде, они не кул.
Гляжу на грубиянов – те экспериментируют, ошеломляя противоречиями: самовлюбленность и тяга к самоистреблению.
Предложишь им верную поговорку: «Береги платье снову, а честь смолоду». Услышишь:
– Чепуха! В 50 ни платье не наденешь, ни честью не блеснешь!
– Почему это?
– Так оно же выйдет из моды!
Резонно! Мода меняется.
Мы не любим бритоголовых, а у нас не любили длинноволосых.
Картина «Встреча поколений», многофигурная композиция – поп-арт на плэнере: идут в обнимку длинноволосые стиляги с бритоголовыми качками! Это мы и они. Они – качки! Они другие!
Диалектика предлагает новые виды, и слава Богу, потому что круговорот в природе лучше, чем столбняк.
Движение есть жизнь!
Когда происходит момент превращения нежного чада в мятущегося монстра?
С каким умилением обращался Пушкин к молодым дубкам: «Здравствуй племя младое, незнакомое!» А вымахали из дубков большие дубы, и никакого умиления, и понимания никакого. И если надо объяснять, то – не надо объяснять.
Ведь пишущий – как фокусник. Он обладает даром фокусировать взгляд.
Пишущий – это указательный палец для читающего.
– Смотри! – говорит он.
– Да видел я, читал! – отвечает читающий.
Но давным-давно один философ сказал: «Никто ничего не читает, а если читает – не понимает, а если понимает – то не помнит...»
ШКОЛА
Когда мы были пубертатны, как ныне наши дети, главным нашим делом была школа. Школа любила ликовать.
Все объявления торжествовали через громкоговоритель: «Сбор металлолома! Сбор макулатуры! Сбор дружины!»
Культурное радио тоже вещало, ликуя. Под раскаты баянов и трям балалаек – наперебой, доярки, трактористы и председатели колхозов, хвастались своими успехам.
Все лихорадочно состязались между собой. Целые коллективы, сплоченные клятвами, бегали друг за другом, догоняя, обгоняя и перегоняя. Ударяя по производству, победители вывешивали вымпелы и назывались ударниками. Страна лупилась об заклад пятилетками, существуя в заядлой атмосфере заядлых спорщиков. Вечные марафонцы с грузом непосильных обязательств.
Все единогласно, единодушно, как один! Власть ненавидела самородков.
Что означает индивидуальность? – Темный элемент, отщепенец, контра, проходимец, прощелыга, профанатор – выродок из клонированных рядов партократии!
Школа не любила индивидуальность, предпочитая ей коллективный стандарт, жидко разбавленный общественно-активными единицами.
Любовь к предмету зависит от педагога. Этот постулат остается неизменен. Посредственные учителя штампуют посредственных учеников. Школа, как инкубатор, десятилетия вынашивает то, что по осени считают. Штучный товар – выбрасывают из конвейера! Неспособные нести эстафету и передавать вахту получают мутные характеристики, чреватые темными пятнами в свете плавного течения их дальнейших биографий.
Моя персона проявляла свое активное лицо за счет художественной самодеятельности. Коронным номером была «Баллада о рыжей дворняге». Поэт Асадов воевал, пожертвовал зрением, уважил мораль, глубоко не вскопнул, но и не выпал из строя...
Плач по дворняге в моем драматическом исполнении приносил дивиденды из года в год. Баллада являла собой антипод эволюционной теории: росли дети, старели взрослые, а дворняга оставалась юной и актуальной.
Она побеждала на самодеятельных смотрах и хоры, и сложные акробатические этюды, и целые танцевальные ансамбли. Взирая с сардонической улыбкой на их усилия победить, я понимал, что против баллады не устоять. Дворняга крыла все, как Джек-пот!
Я малодушно спекулировал ею, сачкуя полезные предметы в школьной раздевалке. Зарывшись в кучу сваленных пальто, я читал, пахло сырой улицей и горелой кашей.
В перипетиях «Человеческой комедии» меня занимала именно мимикрия шагреневой кожи месье Растиньяка.
Опять – они и мы...
Мы носили школьную форму на вырост, стирая ее чуть ли не раз в год, исправно менялись только воротнички и манжеты: девочки терли под краном, сушили утюгом и пришивали на «живульку».
Мы сидели за партами, поднимая руку, чтобы ответить, и вставали целиком, чтобы приветствовать старших.
Наши, континентальные, дети учатся лежа. Они валяются на ковролине среди бумажных тестов, не подозревая, что на свете существует каллиграфия. Если по почерку определять характер, то графологическая экспертиза сломает копья о каллиграфию наших детей.
Они заходят в школу через металлоискатель, им раздают контрацептивы. И наклеенными ногтями они весь день ковыряют в носу, хлопая приставными ресницами. Даже в трепетные часы досуга мы не позволяли себе такой бесшабашной праздности.
Наступила эра новой музыки, новых тротуаров, нового почерка. Старыми в ней оказались мы, рожденные в прошлом веке. Остается держать в фасад вверх забралом и вписываться в компьютерное соответствие текущего момента.
ПЕДАГОГИ
Наши учителя, персонажи нашей жизни...
Любого можно извлечь из дежа вю, рассматривая в разных ракурсах.
Наши американские дети учатся без перемен и без персонажей. Они не знают, кто чем дышит, но при встречах обнимаются, как земляки, и целуются, точно фронтовики в День Победы.
ИСТОРИК
Мне удавалось любить предметы, несмотря, и не любить, вопреки...
Допустим, мне удалось полюбить историю и стать по второй профессии историком искусств, несмотря на Исаака Львовича с его натуральным наплевательством на любые события до н.э. и после.
Исаак Львович, по кличке Харкалка, в прямом смысле заплевывал каждую эру после невнятного пояснения ее сути.
Этот, коротенький лысый «Геродот» с полипозным клювом, ставил на доске такую точку, что мел отлетал белыми брызгами.
Свои письмена Исаак Львович неизменно заканчивал одним и тем же характерным харком.
Уточнив римскими цифрами новую тему, он с размаху влеплял в нее точку салюта, затем мгновенно застывал и шумно вытягивал воздух из класса.
Наполнившись им, Иссак Львович конвульсивно извергал из своих темных, прокуренных недр коричневую мокроту, направляя ее прямо в сложенные лодочкой измелованные ладони.
Рассмотрев содержимое, он яростно растирал его.
Умыв таким способом руки, Исаак Львович открывал журнал, приступая к допросу.
– Тэк-с, – нараспев мурлыкал удовлетворенный самоочищением историк, – кто отличится?
К внеклассной работе он относился с пониманием и меня, как радужную надежду самодеятельности, отпускал на мнимые репетиции «Баллады».
В целом Исаак Львович был не злобным и не мстительным. Несмотря на ритуал, с ним можно было ужиться. И даже, вопреки ему, мне удалось полюбить историю.
Гораздо хуже дело обстояло с литературой.
АПТЕКАРЬ
Арнольд Павлович Аптекарь, будучи прирожденным словесником, обожал волокиту. Он ежедневно измывался над нами, делая это ненамеренно. Просто он так существовал – такова была его органика, и невыносима была его натура. Арнольд Павлович занимал собой чужое пространство, его было слишком много, он имел манеру вторгнуться в личную зону, наскочить и брюзгнуть слюной.
Аптекарь состоял из гремучего сплава вздорных эмоций. Он был порывист, нескладен и суетлив одновременно. На моей памяти А.П. содержал в себе много веса, много бурого и жаркого носа и мало губ. Плоский, как у образцовской куклы рот, не сдерживал желтых поредевших пеньков.
Мне удавалось вылавливать предметы через толстые стекла его роговых очков. Очки, как кривые зеркала, чудовищно искажали реальность. Через них А.П. буквально вплотную взирал на мир, и все равно ничего в нем не видел. Вопреки логике, к нему прилипла индейская кличка «Соколиный Глаз».
Но – не прост был Аптекарь. Когда он улыбался, два дверных глазка под близорукими линзами неожиданно мило съезжались к носу, делая лицо лукавым.
Арнольд Павлыч носил лысину, исправно зачесывая ее одинокой каурой прядью. Прядь укладывалась от мохнатого уха через розовый череп, аккурат на правый бочок. Весь процесс осуществлялся стихийно.
Спохватившись посреди урока, он выдергивал из нагрудного кармана мелкую расчесочку и, зацепив непокорную прядь, восстанавливал зыбкое сооружение на место. Закончив укладку, Арнольд Палыч стремительно подносил расческу к носу и, сдунув мощными ветрами мерзкую перхоть, на время успокаивался.
Но строптивый локон снова соскальзывал, и действие повторялось.
В конце дня, забросив борьбу, Аптекарь бродил растрепанный, как панк, с длинной жиденькой прядкой с одного края и бесстыдной лысиной с другого.
В таком виде он пребывал до тех пор, пока, встрепенувшись, снова не принимался за свой марафет.
Наведенный шик держался недолго. Арнальд Палыч всегда был бесполезно занят своей неблагодарной красотой.
Ах, если б наш словесник жил во вражеской стране Америке! Ему бы раз и навсегда прилепили эту порочную прядь! Ему бы не пришлось конвульсивно манипулировать гнусной расческой посреди великих дел.
Но он был патриотом! Он был партийцем с огнем большевистким в груди, и потому его тыквенная головка терпела хаос изнутри и снаружи.
Он суетливо хватал тетради, обнюхивал их и тут же бросал, утратив к ним интерес. Безграмотное письмо его будоражило, а грамматические ошибки разъяряли, как личное оскорбление.
Поскольку никто из нас не отличался правильным писанием, Аптекарь частенько пребывал в дурном настроение.
Зажав под мышкой тетради, Арнольд Палыч заваливался спиной в класс, плотно затворяя дверь, разворачивался и, подойдя к столу, швырял на него кипы безграмотных прописных истин. С отвращением обозрев аудиторию, он нюхал журнал и по слогам произносил фамилию. Ученик шел к доске, становясь на лобное место.
Распахнув диктант, Аптекарь сминал страницы, точно намереваясь утереться ими и, не смиряя набухшую злобу, потрясал над головами школярскими опусами: «Я щас закатаю такую пощечину, и жалуйтесь, кому хотите!».
Класс исподтишка пакостно хихикал. Аптекарь багровел, азартно заворачивал обшлаг рукава, показывая волосатый кулак, и кричал: «Я щас закатаю такую пощечину, и жалуйтесь!» – кулак имитировал в воздухе не пощечину, а нокаут. «Я щас закатаю»... Эта фраза была лейтмотивом на протяжении всего его ученья.
Никому никогда Арнольд Палыч не «закатал» никакой пощечины, но, воодушевляясь, он был не в силах отказаться от такой согревающей мысли.
Ученики втягивали головы, хватали авторучки и строчили: число, классная работа.
Чуть ли не каждый день он вызывал меня к доске, диктуя одно и то же предложение: «Из-под куста мне ландыш серебристый приветливо кивает головой». Нужно было подчеркнуть подлежащее одной чертой, сказуемое – двумя и сообщить, что предлог «из-под» пишется через черточку. Видимо, это предложение чем-то успокаивало Арнольда Палыча, потому что после него он умиротворялся и входил в колею.
Однажды Аптекарь был стихийно развенчан и навсегда неверлирован. В тот день у доски, застряв в лабиринте падежей, изнывал злополучный Вовка Кикоть. Арнольд Палыч позабыл о нем.
Потеряв нить задания, Вовка затосковал. Аптекарь носился по классу, клюя носом в тетрадях, и раздавая подзатыльники. Вовка обессмысленно вертел в руках меловую тряпицу, но вдруг изловчился и удачно забросил ее на плечо Аптекаря. Не заметив этого, Аннольд Палыч понесся с тряпкой, угрожая пощечиной гогочущему классу.
Тем временем Кикоть ухитрился пристроить вторую тряпку. Аптекарь, не замечая, продолжал метаться между рядами парт, как царский генерал в новых эполетах.
По литературе проходили «Преступление и наказание». Арнольд Палыч явно сочувствовал Раскольникову, хотя вряд ли он стал бы рубить старушек топором, его кредо была пощечина. Тем не менее, нищий, преследовавший Родиона, чем-то нервировал и его.
«Убивец! Убивец! Убивец!» – надрываясь, цитировал А.П. «Тварь я дрожащая или право имею?» – пытливо вопрошал он, вздымая заляпанный красными чернилами кулак.
Успех Вовкиной проделки вдохновил остальных. Кто-то, свернув трубой толстую тетрадь, раскатисто пробасил в нее: «В чем у вас руки?». Вынырнув из журнала, Арнольд Палыч неожиданно взвизгнул: «В красных чернилах!».
– В чем у вас руки?
– В красных чернилах!
– В чем у вас руки? –
– В красных чернилах, – рапортовал Аптекарь, - я же сказал, в красных чернилах!
– Убивец! – пробубнил трубный глас.
Аптекарь взвился, схватил журнал, грохнул об пол и театрально растоптал, как ехидну. Цунами хохота накрыло ряды.
– Я щас закатаю такую пощечину, – загремел, оголяясь до плеча, Арнольд Палыч, – и жалуйтесь, кому хотите!
Кто-то, тряхнув авторучкой, выстрелил чернилами, след дорожки на его пиджаке оказался сигнальным. Отовсюду понеслись в сторону бедного словесника пулеметные очереди из чернильных дул. Фефелов скрутил тетрадные листы в длинный хвост и закинул за хлястик аптекарского пиджака. Арнольд Палыч с хвостом, в тряпках-эполетах, с развевающейся каурой прядью бесновался, не в силах усмирить фиолетовую истерику класса.
Не выдержав, он с грохотом рванул дверь.
Мне было жаль его: Аптекарь любил балладу в моем проникновенном исполнении и видел через нее славное будущее моей артистической карьеры.
Вылетев вон, он унес на плечах тряпки, за что Кикоть расплатился на следующем уроке.
ОДНОРУКИЙ
Математик был одноруким – это были его last name, first and middle name, это было его основной приметой.
– Встретимся после уроков, у вас сейчас кто?
– Однорукий.
– Фу! Ну, ни пуха!
Однорукий математик был неулыбчив, неподвижен и конкретен, как наука дактилоскопия. Свои мысли он излагал ребусами и ни во что не ставил мою балладу.
Его протез всегда покоился в левом кармане, как будто он там что-то прятал. Никто из учителей не носил рук в карманах – это мог позволить себе только однорукий математик.
Он входил в класс боком, как заходят в опасное место, поворачивался всем корпусом и устремлял в нашу глубь немигающий взор. Примерно так через много лет смотрел с освещенных подмостков в зал психотерапевт Кашпировский. Гипнотический взор.
Математик метнулся к доске записывать алгоритмы, но, не обнаружив на месте тряпки, огорчился. Спина его нервно завибрировала.
– Кто дежурный? – не поворачивая головы, обратился он к классу.
Вовка Кикоть, пискнув что-то, вылез из-за парты. Математик, разрезая душную атмосферу недобрых предчувствий, двинулся на него, как ледокол.
– Ищи! – гаркнул он.
Взъерошившись, Кикоть, пошарил под партой.
– Ищи! – рыкнул математик, дернув ноздрей. Вовка открыл портфель и протянул дневник.
– Ищи! – взвыл Однорукий, вперяя в него немигающий взгляд.
Кикоть, озираясь, вяло полистал тетрадь.
– Еще ищи!
Вовка обмяк, не понимая, что искать и где.
– В карманах ищи! – настаивал математик.
Выворачивая карманы, Кикоть нехотя извлекал оттуда драгоценный мальчишечий хлам.
– Ищи! Ищи! Ищи! – не унимался учитель.
Исчерпав варианты поиска, Вовка обессилел; тощие руки, разобщившись с телом, отстраненно повисли, как плеточки.
– Ищи! – напирал математик.
Кикоть превратился в истукана.
– Совесть свою ищи! – ткнув его в лоб, закончил выступление Однорукий.
Белобрысая Вовкина голова мотнулась и приблизительно встала на место. Учитель развернул свое туловище и, переместив его к доске, добротно вытер ее спортивными штанами дежурного Кикотя.
Такие спектакли были не редкость, но, как правило, ничем не кончались: математик не любил разборки с детьми и беседы с родителями. Любой инцидент он исчерпывал сам.
ФИЗРУК
Кроме математика, еще два человека в школе не признавали мои самодеятельные успехи: физкультурник и физичка.
Физкультурник был одноглазым (I'm sorry), худым и сухопарым. Он носил знаковый для эпохи синий спортивный костюм со вздутыми, точно чашки бюстгальтера, коленями. Костюм имел такой вид, будто физкультурник провел жизнь в тамбуре плацкартного вагона.
Его темное, худое, с древесными морщинами, лицо было малоподвижно. Но, в антитезу мимическому застою, на пупыристой шее задорно торчал острый, прыгающий кадык. Около левого виска физрука изумленно застыл потухший вставной глаз.
В раздевалке спорзала всегда стоял крутой дух цирковых кулис. От самого физкультурника мощно пахло вольером.
Он ценил свой предмет и обещал девочкам, что если они не станут прыгать через козла, то непременно обабятся.
Физкультуру вполне можно было терпеть, если бы не отвратная необходимость напяливать на себя после нее душную форму. Моя страсть к спорту не выдерживала таких испытаний, к тому же таланты мои не впечатляли физрука.
Физрук и физичка положили конец балладному триумфу.
БАЦИЛЛА
Физику преподавала Лариса Бенционовна, по кличке «Бацилла». Она была персонажем с подвохом, косая (не погрешу против правды, пусть даже правда неправдоподобна – ну что поделать, ежели Лариса Бенционовна перманентно косила). Были у нее, как у тихоокеанской акулы, плотные рядки мелких острых зубов, примерно четыре рядка. На макушке она носила залихватский кучерявый хвост. И ходила Бацилла круглый год в кримпленовом зеленом халате, от горла до колен застегнутом на золотые обтрепанные пуговицы.
Халат был знаменателен. За несколько лет у меня сложилось впечатление, будто Бацилла в нем родилась и дала священный обет не снимать до гроба. Она не имела возраста, не пользовалась косметикой и ничем не пыталась себя приукрасить.
К школе Бацилла подруливала верхом на красном мотоцикле, с оглушительным ревом, как какой-нибудь чикагский «Боинг». Из-под шлема горизонтальной трубой торчал пегий хвост. Ученики высовывались из окон, любуясь лихой Бациллой.
Для полного шика ей, конечно, недоставало стиля.
Ах, если бы Ларису Бенционовну угораздило завернуть во вражескую страну Америку!
Она бы стала крутой рокершей! Ходила бы Бацилла, бряцая цепями, в кожаной жилетке, с татуировками на локтях. У нее был бы проколот язык, и пуп, и бровь. Она бы не зашивала розовые чулки белой ниткой и не заклеивала бы ползущие стрелки лаком для ногтей.
Бацила бы брила свои мохнатые ноги и смело натягивала бы на них дырявые лосины, потому что это very sexy!
Неотразимо гламурная Бацилла носилась бы по highway-ю с каким-нибудь культуристом, и была бы в ее судьбе великая гармония интимных ощущений.
Но увы – Лариса Бенционовна была продуктом Страны Советов, и потому вместо роскошного гардероба у нее был кримпленовый халат на всю жизнь и пегий хвост на все времена.
Бацилла изрядно подпортила мое детство, мучая переэкзаменовками. Никакой физикой мы никогда не занимались. Она задавала множество вопросов, пытаясь понять наше племя, и казалась мне динозавром.
Утратив бдительность, я доверился ей, выразив глумливое отношение к самодеятельности и к балладе. Коварная Бацилла решила осадить меня, придумала хитроумный план.
После уроков учитель украинского, с которым мы сошлись на почве любви к этому самому языку, под страшным секретом рассказал о ее планах.
УКРАИНЕЦ
Анатолий Васильевич Коваленко был высок, красив и провинциально элегантен; на нем отдыхал глаз. (Слава Богу, не косой, не хромой.)
Он приходил в школу, словно на свидание: в светлом костюме с ярким галстуком и носовым платком.
Верхом на скакуне c рапирой, в камзоле и шляпе Коваленко был бы неотразим, как мушкетер.
Ах, если бы ему посчастливилось родиться во вражеской стране Америке! Впрочем, душистого носового платка вполне хватало для школьного ах... Анатолий Васильевич нравился всем. Легкий, изящный, голубоглазый, как свежий лютик, он порхал по классу, объявляя: «Два аркушi папeру, словниковий диктант!»
Он обожал каламбурить, смешивая языки; с удовольствием цитировал мои дурашливые переводы.
Нiч, вулиця, лiхтар, аптеця,
Безглузде свiтло iз вiкна.
Живи собi, мeнi здається
Все буде так, кiнця нема.
Помреш – почнеться все з початку.
I буде, що там нi гутар,
Нiч, крижана вода, канавка,
Аптеця, вулиця, лiхтар.
Мы шли из школы через детскую площадку, оборудованную вкопанными в землю шинами от колес КАМАЗа. Там Анатолий Васильевич непедагогично расколол физичку.
Оказалось, физичка, физрук и хоровичка придумали забрать у меня мою коронную «Рыжую дворнягу» и передать ее хору, который исполнит мой номер «акапелла».
Нокаут! Эстафета выпадала из рук, а вместе с нею терялось мое активное лицо и положительная характеристика...
Понятно, что в рамках самодеятельности другие поэты не могли конкурировать с балладой Асадова. Коваленко все варианты отмел. Баллада, превращенная в песню, отпадала, как художественное чтение, он уверял, что зритель, погрустив над вокалом о дворняге, повторно не воспылает состраданием к ней, даже после моего проникновенного чтения.
Мы сидели в песочнице на колесах КАМАЗа, углубившись в режиссуру будущего смотра. В голову ничего путного не шло.
Номер «а капелла» о дворняге, наверное, мог перекрыть только профессиональный стриптиз.
Такая идея в кулуарах нашего заговора не озвучивалась. Мы вообще не ловили разницы между транссексуалом и трансвеститом. Предполагаю, что теоретические познания Анатолия Васильевича в этой области вполне соответствовали моим. А у меня было, можно сказать, общественно-бесполезное детство, я не любил коллектив и не следил за последними новостями.
Это граждане континента уверенно исправляют ошибки природы: отрезают и наращивают разные органы по собственному усмотрению. Чей-то сынок, отсекая у себя что-то лишнее и приживляя что-то недостающее, становится похож на неправдоподобную девочку. А чей-то папаша, путем тех же манипуляций, превращается в молодящуюся тетку –телезвезду или азартную домохозяйку.
Главное, что это никого не тревожит, никто от этих впечатлений «не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума».
Если бы среди нашего племени какой-нибудь субъект столь радикально видоизменился, мы, пожалуй, не вынесли б эмоций.
Анатолий Васильевич слыл многоженцем – значит, традиционным практиком.
«Хрустеть в нежных лапах», а не рассматривать картинки «Плейбоя» – вот удел «интимно-активной нации».
Забыли вы, что в мире есть любовь,
которая и жжет, и губит... –
писал поэт Александр Блок.
Янки, выматываясь в своих ненасытных бизнесах, теряют силы. Любовь их разоряет и обирает, а нас и жжет, и губит.
Недаром они зачастую своим ушлым стервам предпочитают наших тургеневских барышень.
Но американы все равно более толерантны, чем мы: хоть проколи себя по-папуасски настежь, хоть выкрась в кобальт, главное – плати налоги.
А в Совдепии в то время гуманный закон не карал за неуплату. Криминальным считалось носить неуставные прически.
Одинаковая длина волос – залог безопасных мыслей. Длинные мальчишеские кудри запрещались; будто главный руководящий орган опасался, что в связи с этим завшивеет остальной подчиненный ему организм.
ОБЩАЯ ГРЕБЕНКА
На Западе процветали бунтующие хиппи, а у нас с трудом выживали упрямые стиляги. Барышни сплошь седели, подкрашивая челки под Индиру Ганди. За это их клеймили в стихах.
Эй ты, модница, злая молодость!
Над улыбкой седая прядь.
Это даже похоже на подлость –
За полтинник седою стать!
Юноши не стриглись. Длинные волосы считались фактором асоциальным. Обзаведясь ими, одна аморальная личность как бы бросала вызов всему высоконравственному коллективу. В длинных волосах усматривался опасный симптом предательства родины.
Для тех, кому это покажется «слишком» – поясню.
Не стригшийся желал выделиться, не походить на остальных – значит, не голосовал единогласно. Бунтовал, шел против строя.
Длинноволосый желал сам распоряжаться своей головой. То есть, выражал отказ от мудрого руководства. Внешней формой проявлял внутренний протест, не подчинялся, не стригся. «Стригись!» – говорили ему. «Не буду!» – значит, выбирал что-то другое, «роковую отраду в попиранье заветных святынь». Выходит, предпочитал западное своему, свое родное подвергал сомнению. Значит, в некотором роде предавал – предатель!
К тому же в заросших головах усматривался элемент страшного разврата.
– Фефелов, состриги космы!
– Нет!
– Ах ты, стиляга! И хипник! Вон отсюда!
Менять направления рек, вырубать леса, переставлять рукава и устья – пожалуйста. Но длину волос следовало блюсти строго – короче говоря, коротко стричь.
Глупость нестерпима, как нестерпима непогрешимая правота.
Ведь и Лариса Бенционовна, и Арнольд Павлович, и все остальные были непоколебимо уверены в непогрешимости своих взглядов.
Но спустя время они удрали от восхваляемой ими системы на поруганный ими Запад. Дали деру, даже не извинившись.
И то, что было преступным, стало доблестным. А правильное – ошибочным. Кто был осужден – оказался невинен, а кто карал – виновен. И не осталось высоких убеждений, которые со временем не изменили бы сами себе. Выходит, непреходящей ценностью на все времена остается только право выбора – потому что право менять стиль прически не менее важно, чем право менять направление рек. И никакой самодур не смеет препятствовать свободному росту и свободному течению.
Любая категоричность – есть ограниченность. А самосвятость – самообман. Принимая на веру, выпадаешь из реальности, подменяя понятие «думать» понятием «верить».
ПАРИ
Вернемся в песочницу на колеса КАМАЗа, из нынешнего века в прошлый.
Анатолий Васильевич надеялся, что мы что-нибудь придумаем.
Дуэль с физичкой переросла в глухую вражду. Акробатические пирамиды крепли, а я слабел наедине с балладой и Бациллой.
Она отыскала меня на лежбище, в раздевалке, как раз в тот момент, когда дворняга обрела новую биографию.
– Зубришь «Белеет парус одинокий?» – насмехалась физичка.
– Зачем «Парус» – мне баллады хватит. Я ей не изменю.
Я вызвался прочесть после «хора» именно «Балладу». Бацилла заявила, что меня освистают. Мы заключили пари: я читаю про дворняжку, а она освобождает от переэкзаменовки по физике.
По ее мнению, пари было беспроигрышным, но именно в ее подвохе скрылся мой козырь.
ВОСКРЕСШАЯ ДВОРНЯГА
Эх, будь ты хорошей породы,
А то ведь простая дворняга!
Э.Асадов
Наступил день смотра. Все носились в белых фартуках. Я скучно сидел в затрапезном виде. Бацилла косилась, перешептываясь с физруком и хоровичкой. Коваленко был начеку. Мое деланое равнодушие злило их, и это забавляло его.
Наконец хор, покачиваясь, затянул песнь про тоскливую собачью участь.
Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
– Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но все же тебя я покину.
Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пестрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.
Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.
Старик у вокзального входа
Сказал: – Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы...
А то ведь простая дворняга!
Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.
В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали...
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.
Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит, задыхаясь!
Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой!
Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела...
Труп волны снесли под коряги...
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце – чистейшей породы!
Мы стояли за кулисами.
Арнольд Палыч, однорукий математик Коваленко и Бацилла заседали в жюри. В момент, когда хор жалостливо затянул последний куплет, перед ним выскочила рыжая дворняжка.
Еще Станиславский отметил, что появление на сцене живой кошки пересилит театральное действие, потому что правда сильнее вымысла. Хор смутился, зрители захохотали.
Дворняжка прожила у меня несколько дней, изгрызла домашнюю утварь. Но ей была уготована помпезная участь звезды, ей все прощалось.
Вслед за собакой, ковыляя в валенках, в истопницкой фуфайке вечно хмельного кочегара Феди, в его шапке-ушанке, на сцену явилась моя растрепанная персона в образе непутевого старика. Под гогот зала «старик» достал из одного кармана молоток, из другого – огромный гвоздь, и натренированным ударом пригвоздил чудовищного размера говяжью костомаху к сценическим подмосткам.
Дворняга должна была стать гвоздем программы, и я не собирался менять ее звездную участь. Рыжая псина – наша надежда – тут же набросилась на кость.
Аллегория с гвоздем не входила в мои художественные планы, но на репетициях никак не удавалось удержать собаку посреди сцены. Пришлось приколошматить берцовую кость в качестве приманки.
Вовка Кикоть вынес стул.
Мой дед почесал затылок, зевая, обошел дворнягу и, по-стариковски кряхтя, продолжил историю:
Зря думал старик, что собака
О рельсы жестоко разбилась.
Пусть шло все к тому, но, однако,
Дворняга в купе очутилась.
Фефелов, в железнодорожной фуражке, вынес на сцену кастрюлю с кипятком и, сняв крышку, удалился. Старик обратился к клубящемуся пару:
Над поездом дым заметался
Взревел проводник, что есть мочи!
Проводник выскочил и заревел, затопав ногами.
На месте, как бык, потоптался –
Дворнягу везти он не хочет.
Выступление проходило на фоне звуковых эффектов. Массовка за кулисами имитировала вокзал, издавая трубные паровозные гудки.
А дед все вздыхал у окошка:
– Эх, будь ты получше породой,
Ну, будь хоть породистой кошкой
С красивой, приветливой мордой...
Мой старик погладил дворнягу; она, занятая костью, огрызнулась. Последовал комментарий.
Собака в ответ зарычала
(Замучили псину невзгоды):
– Уж чья бы корова мычала!
Старик, ты не лучшей породы.
– Что ж... – дед почесал ее спину, –
Довольна, лохматая ряха?
Эх, будь ты породистой псиной,
А то ведь простая дворняга.
Зашел проводник в фартуке, принес столик со скатертью и чай в подстаканнике, отхлебнул сам, поставил на столик и удалился.
Она благодарно скулила:
– Старик, ты не знаешь природы!
Бывает красивое рыло,
А сердце паршивой породы.
Раздался паровозный гудок и звук тормозов. На сцену вышли пассажиры с чемоданами и мешками. Кикоть волок под мышкой своего одноухого кота Степу. Фефелов тащил вместе с желтым заграничным чемоданом любимца семьи старого мопса Кузю. Остальная массовка с чемоданами гуськом растянулась по «вагону».
«Станция Балладная! Стоянка – одна минута! Просьба пассажирам занять свои места!» – объявил Димкин голос .
Массовка начала моститься на ночлег. Застучали колеса. Поезд набирал ход: чух, чух, чух...
Давно грохотали колеса.
Все спали, забыв передряги
В купейном – пушистые мопсы.
Прожектор выхватил лучом из полумрака, зажмурившегося мопса Кузю.
А в общем вагоне – дворняги.
Луч перекатился на меня - старика, захрапевшего возле рыжей дворняжки.
Моя режиссура изменила ее судьбу. Happy end.
Из-под ушанки, наехавшей на глаза, я следил за Бациллой. Она хохотала.
И в последний раз баллада не подвела. Она обеспечила единственное в моей жизни свободное лето.
Баллада о рыжей дворняге
В молодости хочется быть зрелым, в зрелости – молодым. Желания, осуществляясь несвоевременно, теряют первичную ценность. Старое поколение маршировало под барабаны, новое пляшет в экстремальных децибелах.
У нас звучал патриотический гимн – сплачивающий и бодрящий. У них – речитативный рэп – гормональный вопль вибрирующего нутра!
Мы свою песню слушали, трепеща на лирической слезе. Их музыку не слушают, ею сносят голову!
У нас были в фаворе длинные волосы, короткие юбки и твист.
У них модно плясать полунагими, демонструя мышечное познания мира мускульным чувством.
Для нас А. С. Пушкин – инициалы без точек: АС. Для них он – вчерашняя попса, «черный рэпер»!
Их первобытность восприятий конфликтует с нашей нафталиновой искушенностью.
Наш твист попрал вальс, а их пляски попрали вальс, твист и чарльстон.
Мы для них – динозавры, потому что наши страсти уже не вопиют, а рационально расходуются по всей площади увядающего тела.
Шагреневая кожа лица, как ее ни ублажай, съеживается, а резиновые мордашки юнцов – хорошеют.
Каждое поколение по-своему расценивает любовь.
Они способны плениться силиконовой грудью и сшитой за ушами кожей. Любовь видоизменяется. У нас ценилась возвышенная – до гроба. У них упразднена – до вазелина или до формулы: «Любите меня таким, каков есть!»
Мы против! Любить то, что есть, – все равно, что хотеть то, что имеешь. Теория удовлетворения минимализмом.
Мы готовы совершенствоваться!
Крошка сын к отцу пришел,
И спросила кроха:
– Что такое «хорошо»?
И что такое «плохо»?
Вечные вопросы – быть или не быть? Быть хорошо или плохо?
В принципе, если хорошо быть, то это и не плохо. Но, чтобы хорошо «быть», надо урезонить своих эмбрионов, которые становятся сложны и неузнаваемы в пубертатном периоде.
Мы и они – это русскоговорящие, живущие на континенте, и наши континентальные дети.
Хочется, чтобы они были прилежны и послушны.
Гляжу на послушных – выглядят подозрительно. Свой первородный интерес заглушают осторожностью и страхом. Не пробуют, не нюхают, не дымят из ноздрей. Они не популярны в своей среде, они не кул.
Гляжу на грубиянов – те экспериментируют, ошеломляя противоречиями: самовлюбленность и тяга к самоистреблению.
Предложишь им верную поговорку: «Береги платье снову, а честь смолоду». Услышишь:
– Чепуха! В 50 ни платье не наденешь, ни честью не блеснешь!
– Почему это?
– Так оно же выйдет из моды!
Резонно! Мода меняется.
Мы не любим бритоголовых, а у нас не любили длинноволосых.
Картина «Встреча поколений», многофигурная композиция – поп-арт на плэнере: идут в обнимку длинноволосые стиляги с бритоголовыми качками! Это мы и они. Они – качки! Они другие!
Диалектика предлагает новые виды, и слава Богу, потому что круговорот в природе лучше, чем столбняк.
Движение есть жизнь!
Когда происходит момент превращения нежного чада в мятущегося монстра?
С каким умилением обращался Пушкин к молодым дубкам: «Здравствуй племя младое, незнакомое!» А вымахали из дубков большие дубы, и никакого умиления, и понимания никакого. И если надо объяснять, то – не надо объяснять.
Ведь пишущий – как фокусник. Он обладает даром фокусировать взгляд.
Пишущий – это указательный палец для читающего.
– Смотри! – говорит он.
– Да видел я, читал! – отвечает читающий.
Но давным-давно один философ сказал: «Никто ничего не читает, а если читает – не понимает, а если понимает – то не помнит...»
ШКОЛА
Когда мы были пубертатны, как ныне наши дети, главным нашим делом была школа. Школа любила ликовать.
Все объявления торжествовали через громкоговоритель: «Сбор металлолома! Сбор макулатуры! Сбор дружины!»
Культурное радио тоже вещало, ликуя. Под раскаты баянов и трям балалаек – наперебой, доярки, трактористы и председатели колхозов, хвастались своими успехам.
Все лихорадочно состязались между собой. Целые коллективы, сплоченные клятвами, бегали друг за другом, догоняя, обгоняя и перегоняя. Ударяя по производству, победители вывешивали вымпелы и назывались ударниками. Страна лупилась об заклад пятилетками, существуя в заядлой атмосфере заядлых спорщиков. Вечные марафонцы с грузом непосильных обязательств.
Все единогласно, единодушно, как один! Власть ненавидела самородков.
Что означает индивидуальность? – Темный элемент, отщепенец, контра, проходимец, прощелыга, профанатор – выродок из клонированных рядов партократии!
Школа не любила индивидуальность, предпочитая ей коллективный стандарт, жидко разбавленный общественно-активными единицами.
Любовь к предмету зависит от педагога. Этот постулат остается неизменен. Посредственные учителя штампуют посредственных учеников. Школа, как инкубатор, десятилетия вынашивает то, что по осени считают. Штучный товар – выбрасывают из конвейера! Неспособные нести эстафету и передавать вахту получают мутные характеристики, чреватые темными пятнами в свете плавного течения их дальнейших биографий.
Моя персона проявляла свое активное лицо за счет художественной самодеятельности. Коронным номером была «Баллада о рыжей дворняге». Поэт Асадов воевал, пожертвовал зрением, уважил мораль, глубоко не вскопнул, но и не выпал из строя...
Плач по дворняге в моем драматическом исполнении приносил дивиденды из года в год. Баллада являла собой антипод эволюционной теории: росли дети, старели взрослые, а дворняга оставалась юной и актуальной.
Она побеждала на самодеятельных смотрах и хоры, и сложные акробатические этюды, и целые танцевальные ансамбли. Взирая с сардонической улыбкой на их усилия победить, я понимал, что против баллады не устоять. Дворняга крыла все, как Джек-пот!
Я малодушно спекулировал ею, сачкуя полезные предметы в школьной раздевалке. Зарывшись в кучу сваленных пальто, я читал, пахло сырой улицей и горелой кашей.
В перипетиях «Человеческой комедии» меня занимала именно мимикрия шагреневой кожи месье Растиньяка.
Опять – они и мы...
Мы носили школьную форму на вырост, стирая ее чуть ли не раз в год, исправно менялись только воротнички и манжеты: девочки терли под краном, сушили утюгом и пришивали на «живульку».
Мы сидели за партами, поднимая руку, чтобы ответить, и вставали целиком, чтобы приветствовать старших.
Наши, континентальные, дети учатся лежа. Они валяются на ковролине среди бумажных тестов, не подозревая, что на свете существует каллиграфия. Если по почерку определять характер, то графологическая экспертиза сломает копья о каллиграфию наших детей.
Они заходят в школу через металлоискатель, им раздают контрацептивы. И наклеенными ногтями они весь день ковыряют в носу, хлопая приставными ресницами. Даже в трепетные часы досуга мы не позволяли себе такой бесшабашной праздности.
Наступила эра новой музыки, новых тротуаров, нового почерка. Старыми в ней оказались мы, рожденные в прошлом веке. Остается держать в фасад вверх забралом и вписываться в компьютерное соответствие текущего момента.
ПЕДАГОГИ
Наши учителя, персонажи нашей жизни...
Любого можно извлечь из дежа вю, рассматривая в разных ракурсах.
Наши американские дети учатся без перемен и без персонажей. Они не знают, кто чем дышит, но при встречах обнимаются, как земляки, и целуются, точно фронтовики в День Победы.
ИСТОРИК
Мне удавалось любить предметы, несмотря, и не любить, вопреки...
Допустим, мне удалось полюбить историю и стать по второй профессии историком искусств, несмотря на Исаака Львовича с его натуральным наплевательством на любые события до н.э. и после.
Исаак Львович, по кличке Харкалка, в прямом смысле заплевывал каждую эру после невнятного пояснения ее сути.
Этот, коротенький лысый «Геродот» с полипозным клювом, ставил на доске такую точку, что мел отлетал белыми брызгами.
Свои письмена Исаак Львович неизменно заканчивал одним и тем же характерным харком.
Уточнив римскими цифрами новую тему, он с размаху влеплял в нее точку салюта, затем мгновенно застывал и шумно вытягивал воздух из класса.
Наполнившись им, Иссак Львович конвульсивно извергал из своих темных, прокуренных недр коричневую мокроту, направляя ее прямо в сложенные лодочкой измелованные ладони.
Рассмотрев содержимое, он яростно растирал его.
Умыв таким способом руки, Исаак Львович открывал журнал, приступая к допросу.
– Тэк-с, – нараспев мурлыкал удовлетворенный самоочищением историк, – кто отличится?
К внеклассной работе он относился с пониманием и меня, как радужную надежду самодеятельности, отпускал на мнимые репетиции «Баллады».
В целом Исаак Львович был не злобным и не мстительным. Несмотря на ритуал, с ним можно было ужиться. И даже, вопреки ему, мне удалось полюбить историю.
Гораздо хуже дело обстояло с литературой.
АПТЕКАРЬ
Арнольд Павлович Аптекарь, будучи прирожденным словесником, обожал волокиту. Он ежедневно измывался над нами, делая это ненамеренно. Просто он так существовал – такова была его органика, и невыносима была его натура. Арнольд Павлович занимал собой чужое пространство, его было слишком много, он имел манеру вторгнуться в личную зону, наскочить и брюзгнуть слюной.
Аптекарь состоял из гремучего сплава вздорных эмоций. Он был порывист, нескладен и суетлив одновременно. На моей памяти А.П. содержал в себе много веса, много бурого и жаркого носа и мало губ. Плоский, как у образцовской куклы рот, не сдерживал желтых поредевших пеньков.
Мне удавалось вылавливать предметы через толстые стекла его роговых очков. Очки, как кривые зеркала, чудовищно искажали реальность. Через них А.П. буквально вплотную взирал на мир, и все равно ничего в нем не видел. Вопреки логике, к нему прилипла индейская кличка «Соколиный Глаз».
Но – не прост был Аптекарь. Когда он улыбался, два дверных глазка под близорукими линзами неожиданно мило съезжались к носу, делая лицо лукавым.
Арнольд Павлыч носил лысину, исправно зачесывая ее одинокой каурой прядью. Прядь укладывалась от мохнатого уха через розовый череп, аккурат на правый бочок. Весь процесс осуществлялся стихийно.
Спохватившись посреди урока, он выдергивал из нагрудного кармана мелкую расчесочку и, зацепив непокорную прядь, восстанавливал зыбкое сооружение на место. Закончив укладку, Арнольд Палыч стремительно подносил расческу к носу и, сдунув мощными ветрами мерзкую перхоть, на время успокаивался.
Но строптивый локон снова соскальзывал, и действие повторялось.
В конце дня, забросив борьбу, Аптекарь бродил растрепанный, как панк, с длинной жиденькой прядкой с одного края и бесстыдной лысиной с другого.
В таком виде он пребывал до тех пор, пока, встрепенувшись, снова не принимался за свой марафет.
Наведенный шик держался недолго. Арнальд Палыч всегда был бесполезно занят своей неблагодарной красотой.
Ах, если б наш словесник жил во вражеской стране Америке! Ему бы раз и навсегда прилепили эту порочную прядь! Ему бы не пришлось конвульсивно манипулировать гнусной расческой посреди великих дел.
Но он был патриотом! Он был партийцем с огнем большевистким в груди, и потому его тыквенная головка терпела хаос изнутри и снаружи.
Он суетливо хватал тетради, обнюхивал их и тут же бросал, утратив к ним интерес. Безграмотное письмо его будоражило, а грамматические ошибки разъяряли, как личное оскорбление.
Поскольку никто из нас не отличался правильным писанием, Аптекарь частенько пребывал в дурном настроение.
Зажав под мышкой тетради, Арнольд Палыч заваливался спиной в класс, плотно затворяя дверь, разворачивался и, подойдя к столу, швырял на него кипы безграмотных прописных истин. С отвращением обозрев аудиторию, он нюхал журнал и по слогам произносил фамилию. Ученик шел к доске, становясь на лобное место.
Распахнув диктант, Аптекарь сминал страницы, точно намереваясь утереться ими и, не смиряя набухшую злобу, потрясал над головами школярскими опусами: «Я щас закатаю такую пощечину, и жалуйтесь, кому хотите!».
Класс исподтишка пакостно хихикал. Аптекарь багровел, азартно заворачивал обшлаг рукава, показывая волосатый кулак, и кричал: «Я щас закатаю такую пощечину, и жалуйтесь!» – кулак имитировал в воздухе не пощечину, а нокаут. «Я щас закатаю»... Эта фраза была лейтмотивом на протяжении всего его ученья.
Никому никогда Арнольд Палыч не «закатал» никакой пощечины, но, воодушевляясь, он был не в силах отказаться от такой согревающей мысли.
Ученики втягивали головы, хватали авторучки и строчили: число, классная работа.
Чуть ли не каждый день он вызывал меня к доске, диктуя одно и то же предложение: «Из-под куста мне ландыш серебристый приветливо кивает головой». Нужно было подчеркнуть подлежащее одной чертой, сказуемое – двумя и сообщить, что предлог «из-под» пишется через черточку. Видимо, это предложение чем-то успокаивало Арнольда Палыча, потому что после него он умиротворялся и входил в колею.
Однажды Аптекарь был стихийно развенчан и навсегда неверлирован. В тот день у доски, застряв в лабиринте падежей, изнывал злополучный Вовка Кикоть. Арнольд Палыч позабыл о нем.
Потеряв нить задания, Вовка затосковал. Аптекарь носился по классу, клюя носом в тетрадях, и раздавая подзатыльники. Вовка обессмысленно вертел в руках меловую тряпицу, но вдруг изловчился и удачно забросил ее на плечо Аптекаря. Не заметив этого, Аннольд Палыч понесся с тряпкой, угрожая пощечиной гогочущему классу.
Тем временем Кикоть ухитрился пристроить вторую тряпку. Аптекарь, не замечая, продолжал метаться между рядами парт, как царский генерал в новых эполетах.
По литературе проходили «Преступление и наказание». Арнольд Палыч явно сочувствовал Раскольникову, хотя вряд ли он стал бы рубить старушек топором, его кредо была пощечина. Тем не менее, нищий, преследовавший Родиона, чем-то нервировал и его.
«Убивец! Убивец! Убивец!» – надрываясь, цитировал А.П. «Тварь я дрожащая или право имею?» – пытливо вопрошал он, вздымая заляпанный красными чернилами кулак.
Успех Вовкиной проделки вдохновил остальных. Кто-то, свернув трубой толстую тетрадь, раскатисто пробасил в нее: «В чем у вас руки?». Вынырнув из журнала, Арнольд Палыч неожиданно взвизгнул: «В красных чернилах!».
– В чем у вас руки?
– В красных чернилах!
– В чем у вас руки? –
– В красных чернилах, – рапортовал Аптекарь, - я же сказал, в красных чернилах!
– Убивец! – пробубнил трубный глас.
Аптекарь взвился, схватил журнал, грохнул об пол и театрально растоптал, как ехидну. Цунами хохота накрыло ряды.
– Я щас закатаю такую пощечину, – загремел, оголяясь до плеча, Арнольд Палыч, – и жалуйтесь, кому хотите!
Кто-то, тряхнув авторучкой, выстрелил чернилами, след дорожки на его пиджаке оказался сигнальным. Отовсюду понеслись в сторону бедного словесника пулеметные очереди из чернильных дул. Фефелов скрутил тетрадные листы в длинный хвост и закинул за хлястик аптекарского пиджака. Арнольд Палыч с хвостом, в тряпках-эполетах, с развевающейся каурой прядью бесновался, не в силах усмирить фиолетовую истерику класса.
Не выдержав, он с грохотом рванул дверь.
Мне было жаль его: Аптекарь любил балладу в моем проникновенном исполнении и видел через нее славное будущее моей артистической карьеры.
Вылетев вон, он унес на плечах тряпки, за что Кикоть расплатился на следующем уроке.
ОДНОРУКИЙ
Математик был одноруким – это были его last name, first and middle name, это было его основной приметой.
– Встретимся после уроков, у вас сейчас кто?
– Однорукий.
– Фу! Ну, ни пуха!
Однорукий математик был неулыбчив, неподвижен и конкретен, как наука дактилоскопия. Свои мысли он излагал ребусами и ни во что не ставил мою балладу.
Его протез всегда покоился в левом кармане, как будто он там что-то прятал. Никто из учителей не носил рук в карманах – это мог позволить себе только однорукий математик.
Он входил в класс боком, как заходят в опасное место, поворачивался всем корпусом и устремлял в нашу глубь немигающий взор. Примерно так через много лет смотрел с освещенных подмостков в зал психотерапевт Кашпировский. Гипнотический взор.
Математик метнулся к доске записывать алгоритмы, но, не обнаружив на месте тряпки, огорчился. Спина его нервно завибрировала.
– Кто дежурный? – не поворачивая головы, обратился он к классу.
Вовка Кикоть, пискнув что-то, вылез из-за парты. Математик, разрезая душную атмосферу недобрых предчувствий, двинулся на него, как ледокол.
– Ищи! – гаркнул он.
Взъерошившись, Кикоть, пошарил под партой.
– Ищи! – рыкнул математик, дернув ноздрей. Вовка открыл портфель и протянул дневник.
– Ищи! – взвыл Однорукий, вперяя в него немигающий взгляд.
Кикоть, озираясь, вяло полистал тетрадь.
– Еще ищи!
Вовка обмяк, не понимая, что искать и где.
– В карманах ищи! – настаивал математик.
Выворачивая карманы, Кикоть нехотя извлекал оттуда драгоценный мальчишечий хлам.
– Ищи! Ищи! Ищи! – не унимался учитель.
Исчерпав варианты поиска, Вовка обессилел; тощие руки, разобщившись с телом, отстраненно повисли, как плеточки.
– Ищи! – напирал математик.
Кикоть превратился в истукана.
– Совесть свою ищи! – ткнув его в лоб, закончил выступление Однорукий.
Белобрысая Вовкина голова мотнулась и приблизительно встала на место. Учитель развернул свое туловище и, переместив его к доске, добротно вытер ее спортивными штанами дежурного Кикотя.
Такие спектакли были не редкость, но, как правило, ничем не кончались: математик не любил разборки с детьми и беседы с родителями. Любой инцидент он исчерпывал сам.
ФИЗРУК
Кроме математика, еще два человека в школе не признавали мои самодеятельные успехи: физкультурник и физичка.
Физкультурник был одноглазым (I'm sorry), худым и сухопарым. Он носил знаковый для эпохи синий спортивный костюм со вздутыми, точно чашки бюстгальтера, коленями. Костюм имел такой вид, будто физкультурник провел жизнь в тамбуре плацкартного вагона.
Его темное, худое, с древесными морщинами, лицо было малоподвижно. Но, в антитезу мимическому застою, на пупыристой шее задорно торчал острый, прыгающий кадык. Около левого виска физрука изумленно застыл потухший вставной глаз.
В раздевалке спорзала всегда стоял крутой дух цирковых кулис. От самого физкультурника мощно пахло вольером.
Он ценил свой предмет и обещал девочкам, что если они не станут прыгать через козла, то непременно обабятся.
Физкультуру вполне можно было терпеть, если бы не отвратная необходимость напяливать на себя после нее душную форму. Моя страсть к спорту не выдерживала таких испытаний, к тому же таланты мои не впечатляли физрука.
Физрук и физичка положили конец балладному триумфу.
БАЦИЛЛА
Физику преподавала Лариса Бенционовна, по кличке «Бацилла». Она была персонажем с подвохом, косая (не погрешу против правды, пусть даже правда неправдоподобна – ну что поделать, ежели Лариса Бенционовна перманентно косила). Были у нее, как у тихоокеанской акулы, плотные рядки мелких острых зубов, примерно четыре рядка. На макушке она носила залихватский кучерявый хвост. И ходила Бацилла круглый год в кримпленовом зеленом халате, от горла до колен застегнутом на золотые обтрепанные пуговицы.
Халат был знаменателен. За несколько лет у меня сложилось впечатление, будто Бацилла в нем родилась и дала священный обет не снимать до гроба. Она не имела возраста, не пользовалась косметикой и ничем не пыталась себя приукрасить.
К школе Бацилла подруливала верхом на красном мотоцикле, с оглушительным ревом, как какой-нибудь чикагский «Боинг». Из-под шлема горизонтальной трубой торчал пегий хвост. Ученики высовывались из окон, любуясь лихой Бациллой.
Для полного шика ей, конечно, недоставало стиля.
Ах, если бы Ларису Бенционовну угораздило завернуть во вражескую страну Америку!
Она бы стала крутой рокершей! Ходила бы Бацилла, бряцая цепями, в кожаной жилетке, с татуировками на локтях. У нее был бы проколот язык, и пуп, и бровь. Она бы не зашивала розовые чулки белой ниткой и не заклеивала бы ползущие стрелки лаком для ногтей.
Бацила бы брила свои мохнатые ноги и смело натягивала бы на них дырявые лосины, потому что это very sexy!
Неотразимо гламурная Бацилла носилась бы по highway-ю с каким-нибудь культуристом, и была бы в ее судьбе великая гармония интимных ощущений.
Но увы – Лариса Бенционовна была продуктом Страны Советов, и потому вместо роскошного гардероба у нее был кримпленовый халат на всю жизнь и пегий хвост на все времена.
Бацилла изрядно подпортила мое детство, мучая переэкзаменовками. Никакой физикой мы никогда не занимались. Она задавала множество вопросов, пытаясь понять наше племя, и казалась мне динозавром.
Утратив бдительность, я доверился ей, выразив глумливое отношение к самодеятельности и к балладе. Коварная Бацилла решила осадить меня, придумала хитроумный план.
После уроков учитель украинского, с которым мы сошлись на почве любви к этому самому языку, под страшным секретом рассказал о ее планах.
УКРАИНЕЦ
Анатолий Васильевич Коваленко был высок, красив и провинциально элегантен; на нем отдыхал глаз. (Слава Богу, не косой, не хромой.)
Он приходил в школу, словно на свидание: в светлом костюме с ярким галстуком и носовым платком.
Верхом на скакуне c рапирой, в камзоле и шляпе Коваленко был бы неотразим, как мушкетер.
Ах, если бы ему посчастливилось родиться во вражеской стране Америке! Впрочем, душистого носового платка вполне хватало для школьного ах... Анатолий Васильевич нравился всем. Легкий, изящный, голубоглазый, как свежий лютик, он порхал по классу, объявляя: «Два аркушi папeру, словниковий диктант!»
Он обожал каламбурить, смешивая языки; с удовольствием цитировал мои дурашливые переводы.
Нiч, вулиця, лiхтар, аптеця,
Безглузде свiтло iз вiкна.
Живи собi, мeнi здається
Все буде так, кiнця нема.
Помреш – почнеться все з початку.
I буде, що там нi гутар,
Нiч, крижана вода, канавка,
Аптеця, вулиця, лiхтар.
Мы шли из школы через детскую площадку, оборудованную вкопанными в землю шинами от колес КАМАЗа. Там Анатолий Васильевич непедагогично расколол физичку.
Оказалось, физичка, физрук и хоровичка придумали забрать у меня мою коронную «Рыжую дворнягу» и передать ее хору, который исполнит мой номер «акапелла».
Нокаут! Эстафета выпадала из рук, а вместе с нею терялось мое активное лицо и положительная характеристика...
Понятно, что в рамках самодеятельности другие поэты не могли конкурировать с балладой Асадова. Коваленко все варианты отмел. Баллада, превращенная в песню, отпадала, как художественное чтение, он уверял, что зритель, погрустив над вокалом о дворняге, повторно не воспылает состраданием к ней, даже после моего проникновенного чтения.
Мы сидели в песочнице на колесах КАМАЗа, углубившись в режиссуру будущего смотра. В голову ничего путного не шло.
Номер «а капелла» о дворняге, наверное, мог перекрыть только профессиональный стриптиз.
Такая идея в кулуарах нашего заговора не озвучивалась. Мы вообще не ловили разницы между транссексуалом и трансвеститом. Предполагаю, что теоретические познания Анатолия Васильевича в этой области вполне соответствовали моим. А у меня было, можно сказать, общественно-бесполезное детство, я не любил коллектив и не следил за последними новостями.
Это граждане континента уверенно исправляют ошибки природы: отрезают и наращивают разные органы по собственному усмотрению. Чей-то сынок, отсекая у себя что-то лишнее и приживляя что-то недостающее, становится похож на неправдоподобную девочку. А чей-то папаша, путем тех же манипуляций, превращается в молодящуюся тетку –телезвезду или азартную домохозяйку.
Главное, что это никого не тревожит, никто от этих впечатлений «не сделался поэтом, не умер, не сошел с ума».
Если бы среди нашего племени какой-нибудь субъект столь радикально видоизменился, мы, пожалуй, не вынесли б эмоций.
Анатолий Васильевич слыл многоженцем – значит, традиционным практиком.
«Хрустеть в нежных лапах», а не рассматривать картинки «Плейбоя» – вот удел «интимно-активной нации».
Забыли вы, что в мире есть любовь,
которая и жжет, и губит... –
писал поэт Александр Блок.
Янки, выматываясь в своих ненасытных бизнесах, теряют силы. Любовь их разоряет и обирает, а нас и жжет, и губит.
Недаром они зачастую своим ушлым стервам предпочитают наших тургеневских барышень.
Но американы все равно более толерантны, чем мы: хоть проколи себя по-папуасски настежь, хоть выкрась в кобальт, главное – плати налоги.
А в Совдепии в то время гуманный закон не карал за неуплату. Криминальным считалось носить неуставные прически.
Одинаковая длина волос – залог безопасных мыслей. Длинные мальчишеские кудри запрещались; будто главный руководящий орган опасался, что в связи с этим завшивеет остальной подчиненный ему организм.
ОБЩАЯ ГРЕБЕНКА
На Западе процветали бунтующие хиппи, а у нас с трудом выживали упрямые стиляги. Барышни сплошь седели, подкрашивая челки под Индиру Ганди. За это их клеймили в стихах.
Эй ты, модница, злая молодость!
Над улыбкой седая прядь.
Это даже похоже на подлость –
За полтинник седою стать!
Юноши не стриглись. Длинные волосы считались фактором асоциальным. Обзаведясь ими, одна аморальная личность как бы бросала вызов всему высоконравственному коллективу. В длинных волосах усматривался опасный симптом предательства родины.
Для тех, кому это покажется «слишком» – поясню.
Не стригшийся желал выделиться, не походить на остальных – значит, не голосовал единогласно. Бунтовал, шел против строя.
Длинноволосый желал сам распоряжаться своей головой. То есть, выражал отказ от мудрого руководства. Внешней формой проявлял внутренний протест, не подчинялся, не стригся. «Стригись!» – говорили ему. «Не буду!» – значит, выбирал что-то другое, «роковую отраду в попиранье заветных святынь». Выходит, предпочитал западное своему, свое родное подвергал сомнению. Значит, в некотором роде предавал – предатель!
К тому же в заросших головах усматривался элемент страшного разврата.
– Фефелов, состриги космы!
– Нет!
– Ах ты, стиляга! И хипник! Вон отсюда!
Менять направления рек, вырубать леса, переставлять рукава и устья – пожалуйста. Но длину волос следовало блюсти строго – короче говоря, коротко стричь.
Глупость нестерпима, как нестерпима непогрешимая правота.
Ведь и Лариса Бенционовна, и Арнольд Павлович, и все остальные были непоколебимо уверены в непогрешимости своих взглядов.
Но спустя время они удрали от восхваляемой ими системы на поруганный ими Запад. Дали деру, даже не извинившись.
И то, что было преступным, стало доблестным. А правильное – ошибочным. Кто был осужден – оказался невинен, а кто карал – виновен. И не осталось высоких убеждений, которые со временем не изменили бы сами себе. Выходит, непреходящей ценностью на все времена остается только право выбора – потому что право менять стиль прически не менее важно, чем право менять направление рек. И никакой самодур не смеет препятствовать свободному росту и свободному течению.
Любая категоричность – есть ограниченность. А самосвятость – самообман. Принимая на веру, выпадаешь из реальности, подменяя понятие «думать» понятием «верить».
ПАРИ
Вернемся в песочницу на колеса КАМАЗа, из нынешнего века в прошлый.
Анатолий Васильевич надеялся, что мы что-нибудь придумаем.
Дуэль с физичкой переросла в глухую вражду. Акробатические пирамиды крепли, а я слабел наедине с балладой и Бациллой.
Она отыскала меня на лежбище, в раздевалке, как раз в тот момент, когда дворняга обрела новую биографию.
– Зубришь «Белеет парус одинокий?» – насмехалась физичка.
– Зачем «Парус» – мне баллады хватит. Я ей не изменю.
Я вызвался прочесть после «хора» именно «Балладу». Бацилла заявила, что меня освистают. Мы заключили пари: я читаю про дворняжку, а она освобождает от переэкзаменовки по физике.
По ее мнению, пари было беспроигрышным, но именно в ее подвохе скрылся мой козырь.
ВОСКРЕСШАЯ ДВОРНЯГА
Эх, будь ты хорошей породы,
А то ведь простая дворняга!
Э.Асадов
Наступил день смотра. Все носились в белых фартуках. Я скучно сидел в затрапезном виде. Бацилла косилась, перешептываясь с физруком и хоровичкой. Коваленко был начеку. Мое деланое равнодушие злило их, и это забавляло его.
Наконец хор, покачиваясь, затянул песнь про тоскливую собачью участь.
Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
– Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но все же тебя я покину.
Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пестрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.
Собака не взвыла ни разу.
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.
Старик у вокзального входа
Сказал: – Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы...
А то ведь простая дворняга!
Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.
В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали...
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.
Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит, задыхаясь!
Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой!
Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело,
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела...
Труп волны снесли под коряги...
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце – чистейшей породы!
Мы стояли за кулисами.
Арнольд Палыч, однорукий математик Коваленко и Бацилла заседали в жюри. В момент, когда хор жалостливо затянул последний куплет, перед ним выскочила рыжая дворняжка.
Еще Станиславский отметил, что появление на сцене живой кошки пересилит театральное действие, потому что правда сильнее вымысла. Хор смутился, зрители захохотали.
Дворняжка прожила у меня несколько дней, изгрызла домашнюю утварь. Но ей была уготована помпезная участь звезды, ей все прощалось.
Вслед за собакой, ковыляя в валенках, в истопницкой фуфайке вечно хмельного кочегара Феди, в его шапке-ушанке, на сцену явилась моя растрепанная персона в образе непутевого старика. Под гогот зала «старик» достал из одного кармана молоток, из другого – огромный гвоздь, и натренированным ударом пригвоздил чудовищного размера говяжью костомаху к сценическим подмосткам.
Дворняга должна была стать гвоздем программы, и я не собирался менять ее звездную участь. Рыжая псина – наша надежда – тут же набросилась на кость.
Аллегория с гвоздем не входила в мои художественные планы, но на репетициях никак не удавалось удержать собаку посреди сцены. Пришлось приколошматить берцовую кость в качестве приманки.
Вовка Кикоть вынес стул.
Мой дед почесал затылок, зевая, обошел дворнягу и, по-стариковски кряхтя, продолжил историю:
Зря думал старик, что собака
О рельсы жестоко разбилась.
Пусть шло все к тому, но, однако,
Дворняга в купе очутилась.
Фефелов, в железнодорожной фуражке, вынес на сцену кастрюлю с кипятком и, сняв крышку, удалился. Старик обратился к клубящемуся пару:
Над поездом дым заметался
Взревел проводник, что есть мочи!
Проводник выскочил и заревел, затопав ногами.
На месте, как бык, потоптался –
Дворнягу везти он не хочет.
Выступление проходило на фоне звуковых эффектов. Массовка за кулисами имитировала вокзал, издавая трубные паровозные гудки.
А дед все вздыхал у окошка:
– Эх, будь ты получше породой,
Ну, будь хоть породистой кошкой
С красивой, приветливой мордой...
Мой старик погладил дворнягу; она, занятая костью, огрызнулась. Последовал комментарий.
Собака в ответ зарычала
(Замучили псину невзгоды):
– Уж чья бы корова мычала!
Старик, ты не лучшей породы.
– Что ж... – дед почесал ее спину, –
Довольна, лохматая ряха?
Эх, будь ты породистой псиной,
А то ведь простая дворняга.
Зашел проводник в фартуке, принес столик со скатертью и чай в подстаканнике, отхлебнул сам, поставил на столик и удалился.
Она благодарно скулила:
– Старик, ты не знаешь природы!
Бывает красивое рыло,
А сердце паршивой породы.
Раздался паровозный гудок и звук тормозов. На сцену вышли пассажиры с чемоданами и мешками. Кикоть волок под мышкой своего одноухого кота Степу. Фефелов тащил вместе с желтым заграничным чемоданом любимца семьи старого мопса Кузю. Остальная массовка с чемоданами гуськом растянулась по «вагону».
«Станция Балладная! Стоянка – одна минута! Просьба пассажирам занять свои места!» – объявил Димкин голос .
Массовка начала моститься на ночлег. Застучали колеса. Поезд набирал ход: чух, чух, чух...
Давно грохотали колеса.
Все спали, забыв передряги
В купейном – пушистые мопсы.
Прожектор выхватил лучом из полумрака, зажмурившегося мопса Кузю.
А в общем вагоне – дворняги.
Луч перекатился на меня - старика, захрапевшего возле рыжей дворняжки.
Моя режиссура изменила ее судьбу. Happy end.
Из-под ушанки, наехавшей на глаза, я следил за Бациллой. Она хохотала.
И в последний раз баллада не подвела. Она обеспечила единственное в моей жизни свободное лето.
Расскажи обо мне # 6 июня 2012 в 08:57 0 | ||
|
Марина Попова # 21 июля 2012 в 14:22 +1 |
Сanto # 22 июля 2012 в 09:53 0 |
Марина Попова # 22 июля 2012 в 15:50 0 |
Сanto # 23 июля 2012 в 00:36 0 |