…Минское море подмыло берег, и случившийся в начале лета ураган вывернул с корнем вековую сосну, которая совсем недавно горделиво созерцала с прибрежного пригорка коварную водную гладь. Теперь она униженно лежала на берегу, прикрыв своей душистой кроной стихийную свалку пластиковых бутылок. Нещадная жара, не свойственная этим местам, всё лето опаляла плоть поверженного исполина, потерявшего связь с землёй, и ещё не заматеревшая жёлто-розовая кора сосны возле кроны будто превращалась в бронзовеющую патину.
Минула неделя Успенского поста. Как давно не был я на этой поляне, вдруг посветлевшей, но опечаленной! Ели и сосны, окружавшие поляну, тоже издавали траурные шумы. Я присел на ствол почившей сосны. Он даже не шелохнулся, словно умер раньше, чем его высокая крона укрыла позорные следы людской нелюбви к природе, созданной Богом для нашей же благости.
В лицо дохнул освежающий ветерок, накатывая на берег мелкие волны, на которых покачивались утки и чайки в привычном ожидании хлебобулочного угощения. Высоко в небе курчавились кучевые облака. Они походили на белые опахала крыльев Ангелов, распростёртые для осветления мрачных помыслов землян, превративших суету сует в злобу дня своего существования.
За моей спиной слышалось мерное постукивание дятла, а в глубине леса жалобно стонала кукушка, будто сожалея о своём загубленном материнстве. Вот закуковала она уже в другом месте… Так и мечется ─ то ли в поисках вчерашнего дня, то ли в покаянии за совершённый грех. Я прикрыл глаза, и мысли покатились в мою душу, как волны, гонимые к берегу лёгким ветром:
Зрят на землю свысока
Кучевые облака
Из столетия в столетье,
В ренессанс и лихолетье…
И вечерняя заря
Золотит меня не зря:
Чтобы я ─ дыханье Бога ─
Блюл Его заветы строго…
Блюду ли? Написал несколько строк и будто от грязи отряхнулся? А надо бы хорошенько помыться ─ покаяться. Ведь сколько грехов мимо меня не прошло! Хотя, как сказано в Евангелии, вымытая свинья опять идёт валяться в грязи. Конечно, прекрасна очередь на исповедь. Но так не хочется стоять в этой толпе!..
Возвышающийся над всеми атлет в храме уже не первый раз. Глаза скромно потуплены, дорогие полуботинки сорок пятого размера привыкли шагать быстро, смело, широко, победоносно, а тут приходится семенить в темпе бабули, робко переминающейся впереди с ноги на ногу. «Канительщики! ─ томится атлет, озабоченный повышением курса доллара и упрямством соучредителя фирмы, не желающего участвовать в рискованной афере, чреватой уголовными последствиями. ─ Ничего, надо потерпеть. Отмолю… И сойдёт ─ как с гуся вода»… А нерешительная бабуля перед ним, поправляя сползающий на затылок старенький платок, думает: «Опять неряха Семёновна, прости, Господи, засорила площадку перед мусоропроводом! А мне убирай»…
«Интересно, ─ размышляю я, ─ почему язычки свечей не горят ровно, спокойно, а время от времени словно вздрагивают, ─ от открывающейся и закрывающейся двери храма или от суетных мыслей прихожан?.. Не буду я исповедоваться! Правильно это… неправильно…»
С водохранилища по-прежнему веяло прохладой, в лесу отстукивал секунды дятел, пророчествовала годы кукушка. Вдруг я почувствовал слева от себя благовонное дуновение, словно долгий вздох, и тихий голос-пение: «Непра-а-авильно-о…» Я вздрогнул от неожиданности и открыл глаза. Рядом сидел, поджав под ствол сосны ноги, светлый старик. У него были слегка раздвоенная негустая седеющая борода и усы. Редеющие длинные, до плеч, волосы тоже расчёсаны на обе стороны, образуя посередине пробор. Его глубокие серые очи умно смотрели на меня и, казалось, заглядывали в душу. Лицо явно знакомое… Но почему эта широкая и длинная блуза с поясом?
─ Непра-а-авильно-о, мил-человек, ─ снова сказал-пропел старик и назвал меня по имени. ─ Суетна жизнь твоя, ни за что пропадают дни жития твоего для вечности. Всё о земном хлопочешь, о вечности мало промышляешь. В тумане живёшь, дух угнетён, задавлен…
─ Простите, сударь, с кем имею честь?..
Знакомое лицо незнакомца осветилось ещё больше и расплылось в улыбке:
─ Благостно вернуться в девятнадцатый век! И ты о нём какие-никакие представления имеешь. Понимаю, почитывал хороших авторов, небось. Похвально! А до святых отцов пока не добрался… А величать меня… Иван Ильич.
─ Очень приятно! Вот вы меня даже по имени знаете, а я вас, Иван Ильич, что-то не припомню, хотя лицо знакомо.
─ Невидимое управляет видимым… А ты отцов Церкви для себя ещё не открыл. Не о таких ли, как ты, писал Антоний Великий, что надобно бояться погибели душевной? А смерть для людей, которые истинно понимают её, есть бессмертие. Вот из материнского чрева выходит нагой человек, так и из тела душа является голой: иная бывает чиста и светла, иная запятнана падениями, иная черна от множества грехов.
─ Разве это обо мне, Иван Ильич? В душе и сердце у меня давно Бог живёт. Кажется, и совесть не дремлет. И грешить стараюсь поменьше…
─ Неделю Успенского поста осилил, слава Богу. А вчера?
─ Дети с внуками приехали, что нечасто бывает. Надо же было встретить их достойно.
─ Достойно… Но ведь без повиновения слову Божию не может быть жизни в тварях разумных, а только ─ мрак, смятение, хаос, разрушение и смерть. Злые духи внесли в прекрасный мир Божий мятеж и безобразие смерти… А ты даже отстоять очередь на исповедь считаешь ниже своего достоинства.
─ Да я прихожу домой, закрываю дверь и бью, бью поклоны пред ликом Спасителя! И каюсь, каюсь, каюсь…
─ Знаешь, мил-человек… В храме ты ─ с Богом, святыми, а в мире ─ в суете, с грехом. Душа наша подобна музыкальному инструменту: как настроишь её, такие, сообразные настроению, будет она и звуки издавать ─ стройные или нестройные, духовные или плотские, Божие или бесовские.
Иван Ильич встал, очень легко для своего почтенного возраста, будто вспорхнул. Я тоже поднялся. «Где же я встречал это до боли знакомое лицо? ─ силился я вновь напрячь память. ─ И как он здесь оказался? И знает меня, видит насквозь, читает мои мысли…» Старик оправил карман блузы и продолжил:
─ Настраивай же свой инструмент дивно-свято, по-Божески, чтобы он издавал духовные, Божественные, святые звуки и отзвуки. А так настраивает душу ─ Церковь… Жди подарка от меня…
Лицо, шея и кисти рук Ивана Ильича словно наполнились внутренним светом, и мне почудилось, что голос его стал отдаляться:
─ Два века определены Творцом для всякого человека: настоящий ─ краткий, приготовительный, и будущий ─ вечный, духовный, блаженный или мучительный. Кроме времени, существует вечность непреходящая… Всё земное не есть ли дым исчезающий?..
Последнее, увиденное мною на поляне, ─ его десница, осеняющая меня крестным знамением…
Снова заголосила кукушка, но как-то странно ─ с неприятным покрякиванием. И я… проснулся. Уже светало. В одной из машин под окном квартиры надрывалась противоугонная сигнализация.
В этот день жена вернулась с работы раньше обычного и протянула мне фолиант в золочёно-зелёном переплёте:
─ Было много свободного времени ─ вот и зашла в книжный магазин.
Открыл том наугад и застыл в изумлении: на меня, в мою душу, проницательно смотрел Иван Ильич… Праведный Иоанн Кронштадтский…
[Скрыть]Регистрационный номер 0054408 выдан для произведения:
…Минское море подмыло берег, и случившийся в начале лета ураган вывернул с корнем вековую сосну, которая совсем недавно горделиво созерцала с прибрежного пригорка коварную водную гладь. Теперь она униженно лежала на берегу, прикрыв своей душистой кроной стихийную свалку пластиковых бутылок. Нещадная жара, не свойственная этим местам, всё лето опаляла плоть поверженного исполина, потерявшего связь с землёй, и ещё не заматеревшая жёлто-розовая кора сосны возле кроны будто превращалась в бронзовеющую патину.
Минула неделя Успенского поста. Как давно не был я на этой поляне, вдруг посветлевшей, но опечаленной! Ели и сосны, окружавшие поляну, тоже издавали траурные шумы. Я присел на ствол почившей сосны. Он даже не шелохнулся, словно умер раньше, чем его высокая крона укрыла позорные следы людской нелюбви к природе, созданной Богом для нашей же благости.
В лицо дохнул освежающий ветерок, накатывая на берег мелкие волны, на которых покачивались утки и чайки в привычном ожидании хлебобулочного угощения. Высоко в небе курчавились кучевые облака. Они походили на белые опахала крыльев Ангелов, распростёртые для осветления мрачных помыслов землян, превративших суету сует в злобу дня своего существования.
За моей спиной слышалось мерное постукивание дятла, а в глубине леса жалобно стонала кукушка, будто сожалея о своём загубленном материнстве. Вот закуковала она уже в другом месте… Так и мечется ─ то ли в поисках вчерашнего дня, то ли в покаянии за совершённый грех. Я прикрыл глаза, и мысли покатились в мою душу, как волны, гонимые к берегу лёгким ветром:
Зрят на землю свысока
Кучевые облака
Из столетия в столетье,
В ренессанс и лихолетье…
И вечерняя заря
Золотит меня не зря:
Чтобы я ─ дыханье Бога ─
Блюл Его заветы строго…
Блюду ли? Написал несколько строк и будто от грязи отряхнулся? А надо бы хорошенько помыться ─ покаяться. Ведь сколько грехов мимо меня не прошло! Хотя, как сказано в Евангелии, вымытая свинья опять идёт валяться в грязи. Конечно, прекрасна очередь на исповедь. Но так не хочется стоять в этой толпе!..
Возвышающийся над всеми атлет в храме уже не первый раз. Глаза скромно потуплены, дорогие полуботинки сорок пятого размера привыкли шагать быстро, смело, широко, победоносно, а тут приходится семенить в темпе бабули, робко переминающейся впереди с ноги на ногу. «Канительщики! ─ томится атлет, озабоченный повышением курса доллара и упрямством соучредителя фирмы, не желающего участвовать в рискованной афере, чреватой уголовными последствиями. ─ Ничего, надо потерпеть. Отмолю… И сойдёт ─ как с гуся вода»… А нерешительная бабуля перед ним, поправляя сползающий на затылок старенький платок, думает: «Опять неряха Семёновна, прости, Господи, засорила площадку перед мусоропроводом! А мне убирай»…
«Интересно, ─ размышляю я, ─ почему язычки свечей не горят ровно, спокойно, а время от времени словно вздрагивают, ─ от открывающейся и закрывающейся двери храма или от суетных мыслей прихожан?.. Не буду я исповедоваться! Правильно это… неправильно…»
С водохранилища по-прежнему веяло прохладой, в лесу отстукивал секунды дятел, пророчествовала годы кукушка. Вдруг я почувствовал слева от себя благовонное дуновение, словно долгий вздох, и тихий голос-пение: «Непра-а-авильно-о…» Я вздрогнул от неожиданности и открыл глаза. Рядом сидел, поджав под ствол сосны ноги, светлый старик. У него были слегка раздвоенная негустая седеющая борода и усы. Редеющие длинные, до плеч, волосы тоже расчёсаны на обе стороны, образуя посередине пробор. Его глубокие серые очи умно смотрели на меня и, казалось, заглядывали в душу. Лицо явно знакомое… Но почему эта широкая и длинная блуза с поясом?
─ Непра-а-авильно-о, мил-человек, ─ снова сказал-пропел старик и назвал меня по имени. ─ Суетна жизнь твоя, ни за что пропадают дни жития твоего для вечности. Всё о земном хлопочешь, о вечности мало промышляешь. В тумане живёшь, дух угнетён, задавлен…
─ Простите, сударь, с кем имею честь?..
Знакомое лицо незнакомца осветилось ещё больше и расплылось в улыбке:
─ Благостно вернуться в девятнадцатый век! И ты о нём какие-никакие представления имеешь. Понимаю, почитывал хороших авторов, небось. Похвально! А до святых отцов пока не добрался… А величать меня… Иван Ильич.
─ Очень приятно! Вот вы меня даже по имени знаете, а я вас, Иван Ильич, что-то не припомню, хотя лицо знакомо.
─ Невидимое управляет видимым… А ты отцов Церкви для себя ещё не открыл. Не о таких ли, как ты, писал Антоний Великий, что надобно бояться погибели душевной? А смерть для людей, которые истинно понимают её, есть бессмертие. Вот из материнского чрева выходит нагой человек, так и из тела душа является голой: иная бывает чиста и светла, иная запятнана падениями, иная черна от множества грехов.
─ Разве это обо мне, Иван Ильич? В душе и сердце у меня давно Бог живёт. Кажется, и совесть не дремлет. И грешить стараюсь поменьше…
─ Неделю Успенского поста осилил, слава Богу. А вчера?
─ Дети с внуками приехали, что нечасто бывает. Надо же было встретить их достойно.
─ Достойно… Но ведь без повиновения слову Божию не может быть жизни в тварях разумных, а только ─ мрак, смятение, хаос, разрушение и смерть. Злые духи внесли в прекрасный мир Божий мятеж и безобразие смерти… А ты даже отстоять очередь на исповедь считаешь ниже своего достоинства.
─ Да я прихожу домой, закрываю дверь и бью, бью поклоны пред ликом Спасителя! И каюсь, каюсь, каюсь…
─ Знаешь, мил-человек… В храме ты ─ с Богом, святыми, а в мире ─ в суете, с грехом. Душа наша подобна музыкальному инструменту: как настроишь её, такие, сообразные настроению, будет она и звуки издавать ─ стройные или нестройные, духовные или плотские, Божие или бесовские.
Иван Ильич встал, очень легко для своего почтенного возраста, будто вспорхнул. Я тоже поднялся. «Где же я встречал это до боли знакомое лицо? ─ силился я вновь напрячь память. ─ И как он здесь оказался? И знает меня, видит насквозь, читает мои мысли…» Старик оправил карман блузы и продолжил:
─ Настраивай же свой инструмент дивно-свято, по-Божески, чтобы он издавал духовные, Божественные, святые звуки и отзвуки. А так настраивает душу ─ Церковь… Жди подарка от меня…
Лицо, шея и кисти рук Ивана Ильича словно наполнились внутренним светом, и мне почудилось, что голос его стал отдаляться:
─ Два века определены Творцом для всякого человека: настоящий ─ краткий, приготовительный, и будущий ─ вечный, духовный, блаженный или мучительный. Кроме времени, существует вечность непреходящая… Всё земное не есть ли дым исчезающий?..
Последнее, увиденное мною на поляне, ─ его десница, осеняющая меня крестным знамением…
Снова заголосила кукушка, но как-то странно ─ с неприятным покрякиванием. И я… проснулся. Уже светало. В одной из машин под окном квартиры надрывалась противоугонная сигнализация.
В этот день жена вернулась с работы раньше обычного и протянула мне фолиант в золочёно-зелёном переплёте:
─ Было много свободного времени ─ вот и зашла в книжный магазин.
Открыл том наугад и застыл в изумлении: на меня, в мою душу, проницательно смотрел Иван Ильич… Праведный Иоанн Кронштадтский…
Рассказ замечательный, Евгений! Читала и наслаждалась языком - образным, выпуклым, рисующим очень явственную картину. И посыл правильный, мудрый, долженствующий быть чтимым безо всякой привязки к конфессиям всеми людьми. Одно непонятно: какое отношение этот по-настоящему хороший рассказ имеет к теме лета? Или я что-то пропустила в условиях конкурса?