ПОСЕВЫ НАШИ...
Пробегая свою жизнь, задаём ли мы себе вопрос: "Как произрастёт посеянное нами?"
В этой истории всё выглядело довольно странно, включая сам телефонный звонок в редакцию — необычно резкий, короткий, почти сварливый. Тонкий старческий голос в трубке долго выяснял, кто у телефона, а, выяснив, настойчиво попросил о встрече. Оказалось, что звонивший живёт неподалеку, поэтому он предложил встретиться прямо сейчас и непременно "на природе"...
Ко мне подошёл невысокий пожилой мужчина, тяжело опирающийся на трость, и представился: Игнатий Фомич. Его лицо было испещрено мелкими морщинками, глаза затравленно посверкивали из-под густых нахмуренных бровей, а под левым ухом висел глубокий шрам.
— Я знаю, что мою исповедь вы воспримете с недоверием, — без предисловий начал он, — но вы первый и последний, кому я об этом расскажу. В церковь я хочу пойти, очистившись раскаянием, и поставлю для неё две свечи: одну — во здравие, другую — за упокой. Ведь я не знаю, жива ли она...
Я не торопил события и не перебивал Игнатия Фомича. Он, похоже, собирался говорить без лишних слов, но ясно, чтобы дополнительные вопросы не понадобились.
— В сорок четвёртом немцы уже вовсю драпали, а меня тяжело ранило, — провёл старик пальцем по шраму. — Три месяца провалялся в госпитале. В двадцать два года не хотелось умирать! И конец войне уже был виден. Вот и выжил. Перед возвращением на передовую упросил начальника госпиталя дать мне пару деньков, чтобы заскочить в родную деревеньку, до которой километров семьдесят. Слышал я, будто отступающие немцы сожгли её. Кое-как добрался. Точно — одни обгоревшие трубы торчат. Было тридцать хат — осталось тридцать труб. Да полуразвалившийся сарай бабы Семёнихи на отшибе и обугленные деревья. С трудом разыскал потрескавшуюся печь, которая почти девятнадцать лет служила мне и очагом, и кроватью. Из её чрева торчал обгоревший ухват...
Игнатий Фомич провёл тыльной стороной ладони по набухшим, покрасневшим глазам и, откашлявшись, продолжил:
— Тут это и случилось. Взвизгнула дверь сарая. Я, как от выстрела, обернулся и машинально пригнулся. В проёме двери мелькнула ссутулившаяся женская фигура, перевязанная, несмотря на жару, платком. "Неужели баба Семёниха ещё жива? — подумал я. — Вот удача! Пойду о своих узнаю". Подошёл к двери сарая, крикнул: "Эй, кто здесь есть? Бабушка!" Молчание длилось несколько секунд. Потом послышалось глухое: "Пуф! Пуф!" Я рванул дверь. В сарае было светло: большая часть крыши обвалилась вниз, обнажая безоблачное небо. На земляном полу, скорчившись, сидело странное грязное, оборванное существо, целилось в меня, как из винтовки, палкой и, гримасничая, повторяло: "Пуф! Пуф!" На меня безумно уставились круглые голубые-голубые глаза. Только по ним я узнал внучку бабы Семёнихи, мою ровесницу. "Дуся!" — окликнул её. Она подползла на шаг ко мне и вновь: "Пуф! Пуф!" Я отступил за дверь. Дуся отбросила палку, в её глазах появились слёзы, и она дико... захохотала, потом душераздирающе завыла. Резко оборвав вопли, сумасшедшая протянула ко мне чёрные от грязи руки и, вероятно, не узнавая, произнесла: "Солдатик, дай хлебушка!" Было жутко. Секунду я колебался, а Дуся, резво перебирая ногами, подкатилась ко мне и цепко ухватилась руками за правый сапог: "Солдатик, дай хлебушка! Дай хлебушка!" Я стал вырывать ногу, но тщетно. Тогда изо всех сил толкнул её в плечо свободной ногой. Дуся ударилась головой о дверь и обмякла, а по щеке у неё заструилась кровь. Отбежав от сарая, я оглянулся. Дуся очнулась, пыталась встать и стонала: "Дай хлебушка! Хлебушка дай!.." А в моём вещмешке лежали буханка хлеба и шмат сала...
Через час, трясясь в кузове попутной полуторки, я решил перекусить — и не смог. Только поднесу хлеб ко рту — тошнит...
Игнатий Фомич остановился, опершись на трость. Лицо его было красным, а конец шрама нервно подёргивался.
— Скоро эта страшная история забылась, — вновь заговорил старик. — Была Победа, все радовались. Жизнь пошла своим чередом. Я два раза женился, у меня уже пятеро внуков... Но вот года три назад начала являться мне по ночам Дуся — ужасная, окровавленная. Лицо неясное, неконкретное, только глаза уставятся немигающе, и голос: "Солдатик, дай хлебушка!" Просыпаюсь в холодном поту. И так почти каждую ночь. Однажды не выдержал этой пытки — решил повеситься. Пока прилаживал петлю — табуретка подо мной рассыпалась, я ударился головой о стол и потерял сознание. С тех пор и хромаю. Очнувшись, вспомнил, что было в беспамятстве. Будто ослепил меня яркий свет, я зажмурился и не видел его больше, только чувствовал, и вдруг слышу тихий голос: "Я тебя не возьму, пока не покаешься". В Бога я не верую. Отучили нас верить. Потому думал, что мне это померещилось. А вскоре снова по ночам стала являться Дуся... Давление у меня никудышное, приходится время от времени глотать клофелин. Таблеток этих собралось много. Сгрёб я их как-то в горсть, чтобы наверняка, — и в рот. А тут внук пришёл из школы. Видит: у меня изо рта пена прёт. Вызвал "скорую" — в больнице откачали. И снова меня объял дивный свет, и снова голос, только уже строгий: "Покайся! Покаешься — через неделю придёшь ко мне..."
Игнатий Фомич вновь остановился, взгляд его был уже спокоен.
— Спасибо, что вы меня терпеливо выслушали, — сказал он.
— А вы теперь верите во всё это? — спросил я.
Будто не слыша моего вопроса, старик произнёс:
— Повторяю, рассказал я вам единственному, но пусть это будет моим покаянием перед людьми. А перед ней... Пойду сейчас в церковь и затеплю свечи...
Когда Игнатий Фомич уходил, мне показалось, что он уже не опирался на трость, а ставил её на землю больше по привычке. Он оглянулся и помахал мне рукой...
Прошло некоторое время. Однажды после полудня почему-то явилась мне навязчивая мысль сходить в газетный киоск. Я знал, что сейчас в киоске обеденный перерыв, но мысль эта не давала покоя. Нехотя собрался и пошёл, мотивируя своё решение необходимостью купить хлеб. В киоске, как я и предполагал, был перерыв, а в гастрономе — санитарный день.
От подъезда одного из домов двигалась немноголюдная похоронная процессия. Без музыки.
— От чего он умер? — машинально спросил я старушку, скорбно стоявшую в стороне.
— Сердце... Инфаркт, — ответила она и перекрестилась.
У покойника были сухое разглаженное лицо и глубокий шрам под левым ухом. Девять дней назад он оглянулся и помахал мне рукой.
Пробегая свою жизнь, задаём ли мы себе вопрос: "Как произрастёт посеянное нами?"
В этой истории всё выглядело довольно странно, включая сам телефонный звонок в редакцию — необычно резкий, короткий, почти сварливый. Тонкий старческий голос в трубке долго выяснял, кто у телефона, а, выяснив, настойчиво попросил о встрече. Оказалось, что звонивший живёт неподалеку, поэтому он предложил встретиться прямо сейчас и непременно "на природе"...
Ко мне подошёл невысокий пожилой мужчина, тяжело опирающийся на трость, и представился: Игнатий Фомич. Его лицо было испещрено мелкими морщинками, глаза затравленно посверкивали из-под густых нахмуренных бровей, а под левым ухом висел глубокий шрам.
— Я знаю, что мою исповедь вы воспримете с недоверием, — без предисловий начал он, — но вы первый и последний, кому я об этом расскажу. В церковь я хочу пойти, очистившись раскаянием, и поставлю для неё две свечи: одну — во здравие, другую — за упокой. Ведь я не знаю, жива ли она...
Я не торопил события и не перебивал Игнатия Фомича. Он, похоже, собирался говорить без лишних слов, но ясно, чтобы дополнительные вопросы не понадобились.
— В сорок четвёртом немцы уже вовсю драпали, а меня тяжело ранило, — провёл старик пальцем по шраму. — Три месяца провалялся в госпитале. В двадцать два года не хотелось умирать! И конец войне уже был виден. Вот и выжил. Перед возвращением на передовую упросил начальника госпиталя дать мне пару деньков, чтобы заскочить в родную деревеньку, до которой километров семьдесят. Слышал я, будто отступающие немцы сожгли её. Кое-как добрался. Точно — одни обгоревшие трубы торчат. Было тридцать хат — осталось тридцать труб. Да полуразвалившийся сарай бабы Семёнихи на отшибе и обугленные деревья. С трудом разыскал потрескавшуюся печь, которая почти девятнадцать лет служила мне и очагом, и кроватью. Из её чрева торчал обгоревший ухват...
Игнатий Фомич провёл тыльной стороной ладони по набухшим, покрасневшим глазам и, откашлявшись, продолжил:
— Тут это и случилось. Взвизгнула дверь сарая. Я, как от выстрела, обернулся и машинально пригнулся. В проёме двери мелькнула ссутулившаяся женская фигура, перевязанная, несмотря на жару, платком. "Неужели баба Семёниха ещё жива? — подумал я. — Вот удача! Пойду о своих узнаю". Подошёл к двери сарая, крикнул: "Эй, кто здесь есть? Бабушка!" Молчание длилось несколько секунд. Потом послышалось глухое: "Пуф! Пуф!" Я рванул дверь. В сарае было светло: большая часть крыши обвалилась вниз, обнажая безоблачное небо. На земляном полу, скорчившись, сидело странное грязное, оборванное существо, целилось в меня, как из винтовки, палкой и, гримасничая, повторяло: "Пуф! Пуф!" На меня безумно уставились круглые голубые-голубые глаза. Только по ним я узнал внучку бабы Семёнихи, мою ровесницу. "Дуся!" — окликнул её. Она подползла на шаг ко мне и вновь: "Пуф! Пуф!" Я отступил за дверь. Дуся отбросила палку, в её глазах появились слёзы, и она дико... захохотала, потом душераздирающе завыла. Резко оборвав вопли, сумасшедшая протянула ко мне чёрные от грязи руки и, вероятно, не узнавая, произнесла: "Солдатик, дай хлебушка!" Было жутко. Секунду я колебался, а Дуся, резво перебирая ногами, подкатилась ко мне и цепко ухватилась руками за правый сапог: "Солдатик, дай хлебушка! Дай хлебушка!" Я стал вырывать ногу, но тщетно. Тогда изо всех сил толкнул её в плечо свободной ногой. Дуся ударилась головой о дверь и обмякла, а по щеке у неё заструилась кровь. Отбежав от сарая, я оглянулся. Дуся очнулась, пыталась встать и стонала: "Дай хлебушка! Хлебушка дай!.." А в моём вещмешке лежали буханка хлеба и шмат сала...
Через час, трясясь в кузове попутной полуторки, я решил перекусить — и не смог. Только поднесу хлеб ко рту — тошнит...
Игнатий Фомич остановился, опершись на трость. Лицо его было красным, а конец шрама нервно подёргивался.
— Скоро эта страшная история забылась, — вновь заговорил старик. — Была Победа, все радовались. Жизнь пошла своим чередом. Я два раза женился, у меня уже пятеро внуков... Но вот года три назад начала являться мне по ночам Дуся — ужасная, окровавленная. Лицо неясное, неконкретное, только глаза уставятся немигающе, и голос: "Солдатик, дай хлебушка!" Просыпаюсь в холодном поту. И так почти каждую ночь. Однажды не выдержал этой пытки — решил повеситься. Пока прилаживал петлю — табуретка подо мной рассыпалась, я ударился головой о стол и потерял сознание. С тех пор и хромаю. Очнувшись, вспомнил, что было в беспамятстве. Будто ослепил меня яркий свет, я зажмурился и не видел его больше, только чувствовал, и вдруг слышу тихий голос: "Я тебя не возьму, пока не покаешься". В Бога я не верую. Отучили нас верить. Потому думал, что мне это померещилось. А вскоре снова по ночам стала являться Дуся... Давление у меня никудышное, приходится время от времени глотать клофелин. Таблеток этих собралось много. Сгрёб я их как-то в горсть, чтобы наверняка, — и в рот. А тут внук пришёл из школы. Видит: у меня изо рта пена прёт. Вызвал "скорую" — в больнице откачали. И снова меня объял дивный свет, и снова голос, только уже строгий: "Покайся! Покаешься — через неделю придёшь ко мне..."
Игнатий Фомич вновь остановился, взгляд его был уже спокоен.
— Спасибо, что вы меня терпеливо выслушали, — сказал он.
— А вы теперь верите во всё это? — спросил я.
Будто не слыша моего вопроса, старик произнёс:
— Повторяю, рассказал я вам единственному, но пусть это будет моим покаянием перед людьми. А перед ней... Пойду сейчас в церковь и затеплю свечи...
Когда Игнатий Фомич уходил, мне показалось, что он уже не опирался на трость, а ставил её на землю больше по привычке. Он оглянулся и помахал мне рукой...
Прошло некоторое время. Однажды после полудня почему-то явилась мне навязчивая мысль сходить в газетный киоск. Я знал, что сейчас в киоске обеденный перерыв, но мысль эта не давала покоя. Нехотя собрался и пошёл, мотивируя своё решение необходимостью купить хлеб. В киоске, как я и предполагал, был перерыв, а в гастрономе — санитарный день.
От подъезда одного из домов двигалась немноголюдная похоронная процессия. Без музыки.
— От чего он умер? — машинально спросил я старушку, скорбно стоявшую в стороне.
— Сердце... Инфаркт, — ответила она и перекрестилась.
У покойника были сухое разглаженное лицо и глубокий шрам под левым ухом. Девять дней назад он оглянулся и помахал мне рукой.
Нет комментариев. Ваш будет первым!