Стриж
Эвакогоспиталь увозил домой в Россию раненых. В купе дежурных медсестёр у окна сидела Светлана, когда вошла другая медсестра, Надежда, нетерпеливо расстёгивая белый медицинский халат.
- На мужиков что ли халаты шьют? Грудь сдавливат. Еле убаюкала свово лейтенанта. То ли бредит, то ли как… А ты всё одна и в окно смотришь? Ой, Света… Как ни смотри, а его уже не воскресишь. Война наших парней забират, что тут поделать? Ты хоть попрощаться смогла, а от мово дроли год уж никакой весточки… А я ж, как ты, - на фронт, чтоб к нему поближе. Он воюет, а я в глухой деревне в нетопленном цеху ложки для Хохломы расписывать?
- Нет, Надёжа, - со вздохом оторвалась от окна Светлана, - не к нему на свидание я пошла на войну. Курсы медсестёр закончила – военнообязанная. И не дроля он мне никакой. Я в другого по уши. С пятого класса. В самом начале войны с фронта на побывку приехал. Если раньше я пять лет от него без ума была – красавец с гармонью, то теперь – фронтовик с орденом на груди! Побыл, уехал. Снова на войну. Я в слёзы. Мама – девчачья любовь не любовь. А этот Рыжик…
- Ты глянь – всё летит! Чуть в окно ни заглядыват.
- Стриж-то? – глянула за окно Светлана. – Как только со станции тронулись, так он и привязался. Вот и смотрю на него.
- А я думала, что на дома немецкие любуешься. Каки крыши высоченны! Пошто? Прости, Свет, ты про рыжика. Я думала – дроля. Так притко убивалась…
- Его в школе Рыжиком прозвали. Волосы – огонь, лицо коричневое от веснушек. С первого класса сумку мою с книжками до дому таскал, хотя ему на Советскую, рядом, а мне в гору на Садовую. Понимала я, что в душе у нас с ним одинаково, только у него ко мне, а у меня – к гармонисту. Да сердцу, как говорят, не прикажешь… Ишь ты, улетел было вперёд, а вот снова рядом с нашим окном…
- Знать бы, што в евонной птичьей голове?
- Мозгов – капля: что там поместится?
- Во всяком мозгу, Свет, что-нибудь да быват. Далеко от гнезда улетел-то. Значит, что-то ему нужно. Бог знат… Так ты говори, про Рыжика-то.
- Про Рыжика? Раньше говорить было нечего, а теперь всего и не сказать. Вот как получилось, Надёжа. Права мама: человек сам не знает, что в нём таится. До времени. Меня вскоре, как гармонист снова ушёл воевать, загребли туда же. Возим теперь с тобой тяжелораненых с фронта в тыл. Рыжика уже в конце войны мобилизовали. Мама писала, что приходил прощаться. Понравился ей: мужик настоящий. А я всё своего гармониста высматривала среди раненых и каждый раз бога благодарила, что нет его среди них – живой значит. И вот привезли берлинских. Много…
- Да, никогда не было съэстоль. Кто-то из старых врачей сказал, что Жуков солдат не жалеет. Ради того, чтобы американцев опередить. Пошто, Свет?
- Суворов, говорят, тоже не жалел. В бою если. Ни их, ни себя.
- Вот, вот – ни себя!
- Ты, Надёжа, не очень-то про великих. Особенно про наших. А то… Так вот. Ищу по привычке своего… Дролю. И вдруг как пчела за сердце укусила. Волосы стриженые сквозь бинты - что иголочки калёные. И веснушки, веснушки, а под ними кожа белая просвечивает. Господи – Рыжик! Стою, руки опустились. И вдруг чую – нет мне во всём мире человека дороже! Нету, Надёжа, нету. Как это получается, а?
- Как, как… Чего смотришь-то, как на этого, на оракула, што ли? Чего я, дура деревенска, сображаю? Он же, говоришь, с детства при тебе. Вот и сроднились. Всю-то его доброту душа твоя сберегла, да тебе это было неведомо: не тем голова занята. Всё - до поры, Свет. Вот и пришла она, пора-то.
- Теперь и я так думаю. Увезли на операцию – я готова была на колени перед иконой. Чтобы жив остался. А там я его, душу б отдала, а выходила бы. Обошлось. Никогда такой радости у меня не было. Дневала и ночевала возле него. А в сердце иголка: вижу, что кожа под веснушками бледная с желтизной, как у мёртвого. Но ведь дышит! Доктор, тот, старенький с бородкой, как у Ленина, постоял над нами. Знакомого что ли встретила, спрашивает. Покивала – сказать не могла. Он погладил меня по голове и пошёл дальше обход делать. Потом, когда грузить стали, спрашиваю Марию Ивановну, старшую, в какой вагон Владимира Явкина? Глянула в свои бумаги – нет такого. Почему? Спрашивай у главного. Тот бородку почесал, на плечо мне руку положил и говорит: безнадёжен. Я в слёзы: «Выхожу в дороге! Муж он мне!» Можно ли привыкнуть к людскому горю? Так война к чему не приучит? Очерствела его душа, наглядевшись за четыре года на страдания. Разводит руками: ты, девочка, не ври, а лучше пойди попрощайся с ним, если успеешь… Сидела я возле Рыжика своего, что только ни говорила, что только ни обещала, как только ни просила… Он открыл глаза. Открыл, Надёжа! Да только на миг – чтобы увидеть меня. Знать, слышал все мои слова и чуял, что у меня на сердце. И вот собрал все, что остались, силы… Не в глаза, в душу мою посмотрел. И опустил веки. Навсегда. Лишь уголки губ, как сдвинулись в сторону чуть-чуть, такими и остались. С улыбкой ушёл от меня. Так и остался мой суженый в чужой земле. Вот еду и чувствую: что-то большое, как жизнь, покинуло меня.
Обе молча положили руки на столик, к окну повернулись.
- Всё-тки, далеко от гнезда родного улетел! И чего ему?
Колыхнулась простыня, отделяющая купе от прохода, - Мария Ивановна заглянула.
- Надёжа! Там твой лейтенант опять проснулся, тебя требует.
- Ой, - поднялась и стала застёгивать халат Надя, никак не попадая пуговицей в петлю, да вдруг остановилась.
- Светка-а… А я ж поняла! Это ж душа евонная, Рыжика твово, птицей обернулась и за тобой летит. Ей-богу! Она ж теперь без тебя сирота…
Долго ли смотрели друг на друга две медсестры? Пока старшая ни напомнила:
- Надёжа!
Светлана, комсомолка закалённая марксизмом, ни в какие души не верящая, в другой раз… Бог знает, что она сделала бы в другой раз, а в этот она прижала к груди стиснутые в один кулак пальцы рук и с надеждой спросила:
- Почему - стрижом? Душа должна быть светлой. А он почти чёрный…
- Потому, Свет, - на задумываясь ответила подруга, спеша к выходу, - что быстрее стрижа птицы на свете нету.
Эвакогоспиталь увозил домой в Россию раненых. В купе дежурных медсестёр у окна сидела Светлана, когда вошла другая медсестра, Надежда, нетерпеливо расстёгивая белый медицинский халат.
- На мужиков что ли халаты шьют? Грудь сдавливат. Еле убаюкала свово лейтенанта. То ли бредит, то ли как… А ты всё одна и в окно смотришь? Ой, Света… Как ни смотри, а его уже не воскресишь. Война наших парней забират, что тут поделать? Ты хоть попрощаться смогла, а от мово дроли год уж никакой весточки… А я ж, как ты, - на фронт, чтоб к нему поближе. Он воюет, а я в глухой деревне в нетопленном цеху ложки для Хохломы расписывать?
- Нет, Надёжа, - со вздохом оторвалась от окна Светлана, - не к нему на свидание я пошла на войну. Курсы медсестёр закончила – военнообязанная. И не дроля он мне никакой. Я в другого по уши. С пятого класса. В самом начале войны с фронта на побывку приехал. Если раньше я пять лет от него без ума была – красавец с гармонью, то теперь – фронтовик с орденом на груди! Побыл, уехал. Снова на войну. Я в слёзы. Мама – девчачья любовь не любовь. А этот Рыжик…
- Ты глянь – всё летит! Чуть в окно ни заглядыват.
- Стриж-то? – глянула за окно Светлана. – Как только со станции тронулись, так он и привязался. Вот и смотрю на него.
- А я думала, что на дома немецкие любуешься. Каки крыши высоченны! Пошто? Прости, Свет, ты про рыжика. Я думала – дроля. Так притко убивалась…
- Его в школе Рыжиком прозвали. Волосы – огонь, лицо коричневое от веснушек. С первого класса сумку мою с книжками до дому таскал, хотя ему на Советскую, рядом, а мне в гору на Садовую. Понимала я, что в душе у нас с ним одинаково, только у него ко мне, а у меня – к гармонисту. Да сердцу, как говорят, не прикажешь… Ишь ты, улетел было вперёд, а вот снова рядом с нашим окном…
- Знать бы, што в евонной птичьей голове?
- Мозгов – капля: что там поместится?
- Во всяком мозгу, Свет, что-нибудь да быват. Далеко от гнезда улетел-то. Значит, что-то ему нужно. Бог знат… Так ты говори, про Рыжика-то.
- Про Рыжика? Раньше говорить было нечего, а теперь всего и не сказать. Вот как получилось, Надёжа. Права мама: человек сам не знает, что в нём таится. До времени. Меня вскоре, как гармонист снова ушёл воевать, загребли туда же. Возим теперь с тобой тяжелораненых с фронта в тыл. Рыжика уже в конце войны мобилизовали. Мама писала, что приходил прощаться. Понравился ей: мужик настоящий. А я всё своего гармониста высматривала среди раненых и каждый раз бога благодарила, что нет его среди них – живой значит. И вот привезли берлинских. Много…
- Да, никогда не было съэстоль. Кто-то из старых врачей сказал, что Жуков солдат не жалеет. Ради того, чтобы американцев опередить. Пошто, Свет?
- Суворов, говорят, тоже не жалел. В бою если. Ни их, ни себя.
- Вот, вот – ни себя!
- Ты, Надёжа, не очень-то про великих. Особенно про наших. А то… Так вот. Ищу по привычке своего… Дролю. И вдруг как пчела за сердце укусила. Волосы стриженые сквозь бинты - что иголочки калёные. И веснушки, веснушки, а под ними кожа белая просвечивает. Господи – Рыжик! Стою, руки опустились. И вдруг чую – нет мне во всём мире человека дороже! Нету, Надёжа, нету. Как это получается, а?
- Как, как… Чего смотришь-то, как на этого, на оракула, што ли? Чего я, дура деревенска, сображаю? Он же, говоришь, с детства при тебе. Вот и сроднились. Всю-то его доброту душа твоя сберегла, да тебе это было неведомо: не тем голова занята. Всё - до поры, Свет. Вот и пришла она, пора-то.
- Теперь и я так думаю. Увезли на операцию – я готова была на колени перед иконой. Чтобы жив остался. А там я его, душу б отдала, а выходила бы. Обошлось. Никогда такой радости у меня не было. Дневала и ночевала возле него. А в сердце иголка: вижу, что кожа под веснушками бледная с желтизной, как у мёртвого. Но ведь дышит! Доктор, тот, старенький с бородкой, как у Ленина, постоял над нами. Знакомого что ли встретила, спрашивает. Покивала – сказать не могла. Он погладил меня по голове и пошёл дальше обход делать. Потом, когда грузить стали, спрашиваю Марию Ивановну, старшую, в какой вагон Владимира Явкина? Глянула в свои бумаги – нет такого. Почему? Спрашивай у главного. Тот бородку почесал, на плечо мне руку положил и говорит: безнадёжен. Я в слёзы: «Выхожу в дороге! Муж он мне!» Можно ли привыкнуть к людскому горю? Так война к чему не приучит? Очерствела его душа, наглядевшись за четыре года на страдания. Разводит руками: ты, девочка, не ври, а лучше пойди попрощайся с ним, если успеешь… Сидела я возле Рыжика своего, что только ни говорила, что только ни обещала, как только ни просила… Он открыл глаза. Открыл, Надёжа! Да только на миг – чтобы увидеть меня. Знать, слышал все мои слова и чуял, что у меня на сердце. И вот собрал все, что остались, силы… Не в глаза, в душу мою посмотрел. И опустил веки. Навсегда. Лишь уголки губ, как сдвинулись в сторону чуть-чуть, такими и остались. С улыбкой ушёл от меня. Так и остался мой суженый в чужой земле. Вот еду и чувствую: что-то большое, как жизнь, покинуло меня.
Обе молча положили руки на столик, к окну повернулись.
- Всё-тки, далеко от гнезда родного улетел! И чего ему?
Колыхнулась простыня, отделяющая купе от прохода, - Мария Ивановна заглянула.
- Надёжа! Там твой лейтенант опять проснулся, тебя требует.
- Ой, - поднялась и стала застёгивать халат Надя, никак не попадая пуговицей в петлю, да вдруг остановилась.
- Светка-а… А я ж поняла! Это ж душа евонная, Рыжика твово, птицей обернулась и за тобой летит. Ей-богу! Она ж теперь без тебя сирота…
Долго ли смотрели друг на друга две медсестры? Пока старшая ни напомнила:
- Надёжа!
Светлана, комсомолка закалённая марксизмом, ни в какие души не верящая, в другой раз… Бог знает, что она сделала бы в другой раз, а в этот она прижала к груди стиснутые в один кулак пальцы рук и с надеждой спросила:
- Почему - стрижом? Душа должна быть светлой. А он почти чёрный…
- Потому, Свет, - на задумываясь ответила подруга, спеша к выходу, - что быстрее стрижа птицы на свете нету.
Галина Емельянова # 3 мая 2012 в 06:56 0 | ||
|