Сотрясение
Эдуард Бернгард
СОТРЯСЕНИЕ
В одном училище проводили смотр самодеятельности. Что это было за училище, он не помнит. Возможно, в нём готовили швей-мотористок, а может быть – бухгалтеров или автобусно-троллейбусных контролёров. Не исключено также, что буфетчиц.
В актовом зале было тесно – битком набито. Сцена маленькая, но возвышающаяся. На ней сменялись номера. За номером хоровым следовал танцевальный, вытеснявшийся эстрадным и так далее, как и должно быть в этом мире, благоразумно устроенном от природы.
Затем вышла одна девица – высокая, спортивного сложения, уверенная в себе, и стала декламировать длинное стихотворение. В стране к тому времени уже вовсю цвела «перестройка», газеты и общественное мнение неслыханно осмелели и прониклись плюрализмом. Но то, что стала пафосно излагать эта девушка...
Искушённый в советской поэзии читатель узнает, возможно, о каком стихотворении идёт речь, и назовёт имя автора, нам неведомого. Так вот что услышали собравшиеся.
Хорошо поставленный голос рифмованно поведал слушателям о том, как в плен врагу попались два неразлучных с детства друга, а ныне боевые товарищи, владеющие важной тайной Родины, каковую ни в коем случае нельзя врагу узнать. Их допрашивают поодиночке. И, стало быть, один из них говорит врагам: мол, я всё вам расскажу, открою военную тайну, но вы сначала убейте того, другого, потому что я, мол, боюсь последствий, не доверяю ему, и он может меня выдать, если что... Хм! Ну, хорошо. Враги согласны. Им это понравилось. Они убивают того, другого, и с интересом готовятся выслушать донесение оставшегося в живых. А тот им вдруг заявляет: мол, пытайте меня, сколько хотите, и убивайте, ничего вам не скажу!.. Враги, разумеется, в крик: зачем же ты уговорил нас убить того, другого?.. А тот бы не выдержал, спокойно говорит им герой, я его знаю, он слабый, он открыл бы вам тайну. А я – ни за что не открою...
С возрастающим недоумением глядел он на извергающую весь этот ужас девицу, чётко и звонко декламировавшую сей апофеозный манифест советского героизма... но самое страшное наступило тогда, когда все в зале зааплодировали. Изумлённый и потрясённый, он обводил ряды слушателей таким растерянным взором, словно впервые видел людей. Они хлопали. Руководство училища, располагавшееся возле стола жюри, членом коего он был, одобрительно кивало и шлёпало ладошами. Девица, сдержанно-взволнованная, гордая и довольная собой, слегка поклонилась и удалилась. «Это на диплом первой степени!» - возгласил чей-то бодрый голос.
У него мощно пульсировало в голове, перед глазами плыли круги...
Какой-нибудь симонов, повторял он, возвращаясь домой... какой-нибудь багрицкий... нет, в общем – вариация демьяна бедного. Вышинский от поэзии. Портупейный отдел изящной словесности... Чёрт возьми! На дворе девяностый год. Пять лет гласности и сорок пять – после войны. По «ящику», в газетах и журналах стали говорить правду. Не «Правду», а правду. И эта девушка... сегодня... с таким звонким и убеждённым пафосом преподносит нам нечто из сороковых годов, и даже хуже... какую-то сгущённую большевистскую гнусность, жуткий образчик советского «гуманизма»... того самого, который, как известно, принципиально отличался от общечеловеческого, был лучше и правильнее... Нам ещё в школе об этом долдонили... И ей – о боже! – все хлопают!
Вот во что вы ценили жизнь человеческую! Идейные падлы! И ведь, странное дело, они же себя на каждом шагу разоблачали сами, в любой статье, в любом натрибунном выступлении с графином, в любом стихотворении, в любом фильме... почему же остальные этого не замечали... да нет, замечали... и ёжились от страха! – ясно было всем, кроме радостных идиотов-энтузиастов, какая стоит погода...
Ты знал всё это до подробностей, давно знал, когда-то привыкал к этому всему, но никак, никак не ожидал этого сейчас, сегодня! А тогда, в школе... Это было как сама жизнь, с момента сотворения, всё было нормой, законом, незыблемой данностью, и ты вступил в этот мир в момент, выбранный не тобой, и мир был таков, каков был. Но когда очнёшься... прозреешь... узнаешь... сравнишь... Боже! И эта девица сегодня, сегодня декламирует такое, ТАКОЕ...
Он не мог успокоиться. И всё больше и тягостней вспоминалась школа, уже и мелкие детали стали всплывать, навязчиво маячить и отравлять память сознания... сознание памяти.
Навстречу по тротуару двигалась женщина, довольно пожилая. Ещё издали от неё повеяло чем-то беспокойно знакомым.
Между ними оставалось несколько шагов, и он узнал. Стало не по себе. Бывают, знаете, такие неприятные совпадения...
* * *
...У подлости есть гарантия безнаказанности: она знает, что за давностью времени никто не предъявит ей счёт. Ребёнок, взрослея, долго мечтал о том, что отомстит от души каждому из стайки дворовой шпаны, каждому из школьных садистов, омрачавших его детство (он и тогда, в единичных случаях, бил кого-то из них тет-а-тет, но его лупили гораздо чаще, несоразмерно жалким его попыткам возмездия, потому что тех было много, а он – один).
Теперь же ясно, что, повстречай он кого-нибудь из тех дрянных пацанов (ныне – солидных семейных мужчин), не испытал бы ничего, кроме растерянности и, возможно, смущения, и уж, конечно, не полез бы драться из-за былых обид, именно в силу их давности, «просроченности»...
Кажущаяся неуместность возмездия «после стольких лет». И ещё скажут: мол, были подростками, юнцами... бедокурили, шалили, выясняли отношения – обычное же дело!
Подлость, придётся повторить, опирается на ход времени как на союзника. Хуже того, именно тебя все будут осуждать и бранить, если ты вдруг вздумаешь через годы дать кому-нибудь сдачу. Именно тебя объявят негодяем, а твоего былого мучителя – пострадавшим.
Ты поймал себя на неловкой мысли, что понимаешь иных психопатов, не выдержавших «обстоятельств» своего жизненного пути и сорвавшихся в бездну неразборчивой мести всем и вся, даже тем, кто непричастен к твоим страданиям... Нет, этого понять нельзя. Страшно – горе невиновных. Ещё страшней, когда ты сам - источник чьих-то бед.
Такого психопата могут затем судить благопристойные граждане (среди них окажутся и те, кто над ним когда-то измывался), и вынесут ему смертный приговор, и всё это под одобрение общественности, и с чувством безусловной своей правоты. А как же! Порядочные люди имеют право наказывать негодяев.
Однако, ты счёл нужным оговориться, релятивировать ход своих рассуждений. Смотря какого психопата, подчёркнуто говоришь ты себе. Ведь есть монстры от рождения. С детства не дают жить другим. Как раз вот эти дворовые и школьные хамы, гады, которые мучают себе подобных. Таких, думаешь ты, я бы и сам... Я и сам бы их. Да. Сам. Вот так. Р-раз! Р-раз! Вот так...
И он заставил себя проникнуться убеждением в том, что среди собрания добропорядочных людей, судящих подлого психопата, и ему нашлось бы достойное место.
* * *
...Первые три школьных года у него была очень хорошая классная руководительница, Мария Ильинична, душевная, умная женщина, умевшая вызвать у своих питомцев интерес к миру и обходившаяся с ними по-доброму, с большим терпением.
Но в 4-м классе, словно по роковому – предопределённому – контрасту, его класс переняла совершенно невыносимая особа, тоже Мария, но только Васильевна (на всякий случай – никакая это не аллюзия, сию особу звали именно так).
Новую классную ученики почти сразу окрестили «Марьяшкой». Она и к другим была сурова, но тебя просто возненавидела. К тому же, кто-то «капнул» ей, что ты был якобы любимчиком предыдущей классной. Зависть, ибо ты отлично учился.
Марьяшка тиранила ребёнка систематически, на глазах всего класса, часто задавала ему более трудные вопросы, чем другим, а в довершение явно занижала ему отметки. Сделать из него «троечника» ей не удалось, но и круглым отличником он уже не был, хотя всё это чепуха, потому что были вещи, огорчавшие его куда сильнее, нежели заниженные баллы.
Она сладострастно смаковала твою национальную принадлежность, особенно в тех случаях, когда находила дополнительный формальный повод, связанный с учёбой. Если ты вдруг в чём-либо провинился (или она представляла дело таким образом), то к её «предметным» упрёкам прибавлялись и такие гадкие эскапады: «Ну что, Розенберг, осознал свою ошибку? Или как там тебя? А-а, нет, не Розенберг... Впрочем, какая разница! Садись на место, Розенберг, то есть... тьфу... как тебя там?»
Этот «Розенберг» стучал у тебя в ушах. У тебя другая фамилия, мало похожая на «Розенберга», но из той же, так сказать, «категории»...
Ты обомлевал всякий раз, как слышал из её уст этого «Розенберга», и она хорошо знала, какие чувства испытывает при этом мальчик, потому и донимала его намекающим прозвищем. Даже сверстники в ту пору не дразнили его какой-нибудь кликухой, а вот училка – налепила. Видать, ощутила себя совсем юной.
Однажды, на субботнике во дворе школы, Марьяшка отобрала замеченный у него железный игрушечный пистолет (такие были у многих мальчишек), и стала бить его этим пистолетом по голове. Не так уж сильно, но он был потрясён. Сотрясён. Не от физической боли, нет. Сотрясён этим откровенным выплеском злобы учительницы (взрослой женщины) в отношении школьника (ребёнка). Сама демонстрация такой ненависти была уже невыносима.
Особый характер её отношения к нему объяснялся, конечно же, сугубо этнической причиной, и мальчику от этого было только больнее. Именно из-за Марьяшки пожелал он уйти из этой школы (не такой уж плохой), в результате чего оказался в гораздо худшей, покинуть которую уже не удалось. Он мучился, потому что в брошенной им школе, по крайней мере, у него остались друзья, и в общем атмосфера там была сносной. Но в «новой» школе...
Новая школа кишела шпаной – отпрысками полукриминальных семей (район тоже был соответствующий, низменно-пролетарского уровня, то есть не столько рабочие семьи, сколько люмпенско-алкашеские). К тому же, ученики между собою давно «спелись», «сплавились», а новичок - чуждый элемент, да ещё очкарик. Несколько лет прозябал он во враждебной среде, и его затяжная тоска усугублялась тем, что училки в этой школе были ничуть не лучше Марьяшки. Правда, его национальность они не «трогали», но воздействовали иначе...
Пару лет с момента перехода в эту школу он ещё кое-как держался на плаву, в «хорошистах», но с седьмого класса сдался, стал тонуть, пропускал занятия, а потом его третировали уже все вместе – одноклассники с училками. Эти «наставницы», как и Марьяшка (из-за которой всё произошло), «по-человечески» необъяснимы... Что завуч, что остальные... кроме учительниц по биологии и химии (странно, смежные специальности). Их он вспоминает добрым словом.
Унижать ученика перед всем классом было педагогической нормой, навешивать на него ярлыки – обязательным ритуалом. Особенность тех школьных отношений – виновным оказывался тот, над кем измывались более сильные. Потасовка на перемене между партами или в коридоре – «вытащат» того, на кого напали, и объявят его зачинщиком. Постоянно битого, пытающегося иногда сопротивляться - поведут «на ковёр», применят карательные меры.
Положение изрядно осложнялось тем, что успеваемость «трудного подростка» резко ухудшилась, и он, ко всему прочему, стал часто пропускать уроки. Не заявляется в школу, вообразите! Смотрите, что себе позволяет!.. Директор и завуч с холодным наслаждением угрожали вызовом родителей на педсовет, пугали спецшколой, подзаборным будущим...
Затем, уже на уроках в классе, разгневанные училки кричали, топали и тоже грозили спецшколой для трудновоспитуемых... Катишься в пропасть! глянь, во что превратился! совсем опустился! сдурел!..
«Виновник» уныло опускал голову. Он ничего не мог сделать, и даже сказать. Хамы-сверстники глумливо лыбились, предвкушая продолжение. Власть – на всех уровнях, сверху донизу – явно была на их стороне. Как и всегда.
* * *
...Навстречу по тротуару шла женщина, довольно пожилая. Ещё издали, заприметив её, он почувствовал странную тошноту. Когда между ними оставалось несколько шагов, он узнал...
Итак, спустя много лет они столкнулись. Она тоже его узнала и слащаво улыбнулась. «Да-да-да, помню! – с наигранной восторженностью воскликнула она. – Э-э, Розенберг, не правда ли?.. Постой, или как твоя фамилия?»
На сей раз не было издёвки в этом, почти забытом им, «Розенберге». Просто она запуталась, и данная ею однажды кликуха нелюбимому ученику всплыла в её замусоренном сознании, сыграв с ней некую шутку, о значении которой он не стал задумываться.
Он стоял, глядел на её ужимки и виновато улыбался (почему?). Она ещё немного поиграла, изображая обрадованную встречей наставницу, он коротко отвечал на её риторические вопросы, и затем они – с улыбками – разошлись.
Он удалялся навсегда от педагогши, причинившей ему навсегдашний вред, непоправимую травму, и с постепенно растущим недоумением, сопровождаемым слабым привкусом горечи, осознавал, что не в состоянии не только мстить ей (как-нибудь), но и даже просто злиться на неё.
Уйдя из-за неё в другую – и очень плохую – школу, испоганившую его детство и часть души, он улыбался при встрече с ней. Улыбался.
Уже достаточно пройдя, он потряс головой, заставляя себя думать о другом. Эта девица сегодня на смотре. Что-то невероятное. Неужто она совсем не соображала, какую бесчеловечную гадость декламирует? Кто ей подсунул этот перл каннибальской эпохи? Что же у них там за учительница? И почему все принимали это как само собой разумеющееся? Рукоплескали!..
Вечерело. Перегруженный троллейбус, гудя как пылесос, тяжело отчалил от остановки. Из пасти гастронома напротив торчал шевелящийся хвост очереди, источавший едкие нецензурные выражения.
2004 г.
Эдуард Бернгард
СОТРЯСЕНИЕ
В одном училище проводили смотр самодеятельности. Что это было за училище, он не помнит. Возможно, в нём готовили швей-мотористок, а может быть – бухгалтеров или автобусно-троллейбусных контролёров. Не исключено также, что буфетчиц.
В актовом зале было тесно – битком набито. Сцена маленькая, но возвышающаяся. На ней сменялись номера. За номером хоровым следовал танцевальный, вытеснявшийся эстрадным и так далее, как и должно быть в этом мире, благоразумно устроенном от природы.
Затем вышла одна девица – высокая, спортивного сложения, уверенная в себе, и стала декламировать длинное стихотворение. В стране к тому времени уже вовсю цвела «перестройка», газеты и общественное мнение неслыханно осмелели и прониклись плюрализмом. Но то, что стала пафосно излагать эта девушка...
Искушённый в советской поэзии читатель узнает, возможно, о каком стихотворении идёт речь, и назовёт имя автора, нам неведомого. Так вот что услышали собравшиеся.
Хорошо поставленный голос рифмованно поведал слушателям о том, как в плен врагу попались два неразлучных с детства друга, а ныне боевые товарищи, владеющие важной тайной Родины, каковую ни в коем случае нельзя врагу узнать. Их допрашивают поодиночке. И, стало быть, один из них говорит врагам: мол, я всё вам расскажу, открою военную тайну, но вы сначала убейте того, другого, потому что я, мол, боюсь последствий, не доверяю ему, и он может меня выдать, если что... Хм! Ну, хорошо. Враги согласны. Им это понравилось. Они убивают того, другого, и с интересом готовятся выслушать донесение оставшегося в живых. А тот им вдруг заявляет: мол, пытайте меня, сколько хотите, и убивайте, ничего вам не скажу!.. Враги, разумеется, в крик: зачем же ты уговорил нас убить того, другого?.. А тот бы не выдержал, спокойно говорит им герой, я его знаю, он слабый, он открыл бы вам тайну. А я – ни за что не открою...
С возрастающим недоумением глядел он на извергающую весь этот ужас девицу, чётко и звонко декламировавшую сей апофеозный манифест советского героизма... но самое страшное наступило тогда, когда все в зале зааплодировали. Изумлённый и потрясённый, он обводил ряды слушателей таким растерянным взором, словно впервые видел людей. Они хлопали. Руководство училища, располагавшееся возле стола жюри, членом коего он был, одобрительно кивало и шлёпало ладошами. Девица, сдержанно-взволнованная, гордая и довольная собой, слегка поклонилась и удалилась. «Это на диплом первой степени!» - возгласил чей-то бодрый голос.
У него мощно пульсировало в голове, перед глазами плыли круги...
Какой-нибудь симонов, повторял он, возвращаясь домой... какой-нибудь багрицкий... нет, в общем – вариация демьяна бедного. Вышинский от поэзии. Портупейный отдел изящной словесности... Чёрт возьми! На дворе девяностый год. Пять лет гласности и сорок пять – после войны. По «ящику», в газетах и журналах стали говорить правду. Не «Правду», а правду. И эта девушка... сегодня... с таким звонким и убеждённым пафосом преподносит нам нечто из сороковых годов, и даже хуже... какую-то сгущённую большевистскую гнусность, жуткий образчик советского «гуманизма»... того самого, который, как известно, принципиально отличался от общечеловеческого, был лучше и правильнее... Нам ещё в школе об этом долдонили... И ей – о боже! – все хлопают!
Вот во что вы ценили жизнь человеческую! Идейные падлы! И ведь, странное дело, они же себя на каждом шагу разоблачали сами, в любой статье, в любом натрибунном выступлении с графином, в любом стихотворении, в любом фильме... почему же остальные этого не замечали... да нет, замечали... и ёжились от страха! – ясно было всем, кроме радостных идиотов-энтузиастов, какая стоит погода...
Ты знал всё это до подробностей, давно знал, когда-то привыкал к этому всему, но никак, никак не ожидал этого сейчас, сегодня! А тогда, в школе... Это было как сама жизнь, с момента сотворения, всё было нормой, законом, незыблемой данностью, и ты вступил в этот мир в момент, выбранный не тобой, и мир был таков, каков был. Но когда очнёшься... прозреешь... узнаешь... сравнишь... Боже! И эта девица сегодня, сегодня декламирует такое, ТАКОЕ...
Он не мог успокоиться. И всё больше и тягостней вспоминалась школа, уже и мелкие детали стали всплывать, навязчиво маячить и отравлять память сознания... сознание памяти.
Навстречу по тротуару двигалась женщина, довольно пожилая. Ещё издали от неё повеяло чем-то беспокойно знакомым.
Между ними оставалось несколько шагов, и он узнал. Стало не по себе. Бывают, знаете, такие неприятные совпадения...
* * *
...У подлости есть гарантия безнаказанности: она знает, что за давностью времени никто не предъявит ей счёт. Ребёнок, взрослея, долго мечтал о том, что отомстит от души каждому из стайки дворовой шпаны, каждому из школьных садистов, омрачавших его детство (он и тогда, в единичных случаях, бил кого-то из них тет-а-тет, но его лупили гораздо чаще, несоразмерно жалким его попыткам возмездия, потому что тех было много, а он – один).
Теперь же ясно, что, повстречай он кого-нибудь из тех дрянных пацанов (ныне – солидных семейных мужчин), не испытал бы ничего, кроме растерянности и, возможно, смущения, и уж, конечно, не полез бы драться из-за былых обид, именно в силу их давности, «просроченности»...
Кажущаяся неуместность возмездия «после стольких лет». И ещё скажут: мол, были подростками, юнцами... бедокурили, шалили, выясняли отношения – обычное же дело!
Подлость, придётся повторить, опирается на ход времени как на союзника. Хуже того, именно тебя все будут осуждать и бранить, если ты вдруг вздумаешь через годы дать кому-нибудь сдачу. Именно тебя объявят негодяем, а твоего былого мучителя – пострадавшим.
Ты поймал себя на неловкой мысли, что понимаешь иных психопатов, не выдержавших «обстоятельств» своего жизненного пути и сорвавшихся в бездну неразборчивой мести всем и вся, даже тем, кто непричастен к твоим страданиям... Нет, этого понять нельзя. Страшно – горе невиновных. Ещё страшней, когда ты сам - источник чьих-то бед.
Такого психопата могут затем судить благопристойные граждане (среди них окажутся и те, кто над ним когда-то измывался), и вынесут ему смертный приговор, и всё это под одобрение общественности, и с чувством безусловной своей правоты. А как же! Порядочные люди имеют право наказывать негодяев.
Однако, ты счёл нужным оговориться, релятивировать ход своих рассуждений. Смотря какого психопата, подчёркнуто говоришь ты себе. Ведь есть монстры от рождения. С детства не дают жить другим. Как раз вот эти дворовые и школьные хамы, гады, которые мучают себе подобных. Таких, думаешь ты, я бы и сам... Я и сам бы их. Да. Сам. Вот так. Р-раз! Р-раз! Вот так...
И он заставил себя проникнуться убеждением в том, что среди собрания добропорядочных людей, судящих подлого психопата, и ему нашлось бы достойное место.
* * *
...Первые три школьных года у него была очень хорошая классная руководительница, Мария Ильинична, душевная, умная женщина, умевшая вызвать у своих питомцев интерес к миру и обходившаяся с ними по-доброму, с большим терпением.
Но в 4-м классе, словно по роковому – предопределённому – контрасту, его класс переняла совершенно невыносимая особа, тоже Мария, но только Васильевна (на всякий случай – никакая это не аллюзия, сию особу звали именно так).
Новую классную ученики почти сразу окрестили «Марьяшкой». Она и к другим была сурова, но тебя просто возненавидела. К тому же, кто-то «капнул» ей, что ты был якобы любимчиком предыдущей классной. Зависть, ибо ты отлично учился.
Марьяшка тиранила ребёнка систематически, на глазах всего класса, часто задавала ему более трудные вопросы, чем другим, а в довершение явно занижала ему отметки. Сделать из него «троечника» ей не удалось, но и круглым отличником он уже не был, хотя всё это чепуха, потому что были вещи, огорчавшие его куда сильнее, нежели заниженные баллы.
Она сладострастно смаковала твою национальную принадлежность, особенно в тех случаях, когда находила дополнительный формальный повод, связанный с учёбой. Если ты вдруг в чём-либо провинился (или она представляла дело таким образом), то к её «предметным» упрёкам прибавлялись и такие гадкие эскапады: «Ну что, Розенберг, осознал свою ошибку? Или как там тебя? А-а, нет, не Розенберг... Впрочем, какая разница! Садись на место, Розенберг, то есть... тьфу... как тебя там?»
Этот «Розенберг» стучал у тебя в ушах. У тебя другая фамилия, мало похожая на «Розенберга», но из той же, так сказать, «категории»...
Ты обомлевал всякий раз, как слышал из её уст этого «Розенберга», и она хорошо знала, какие чувства испытывает при этом мальчик, потому и донимала его намекающим прозвищем. Даже сверстники в ту пору не дразнили его какой-нибудь кликухой, а вот училка – налепила. Видать, ощутила себя совсем юной.
Однажды, на субботнике во дворе школы, Марьяшка отобрала замеченный у него железный игрушечный пистолет (такие были у многих мальчишек), и стала бить его этим пистолетом по голове. Не так уж сильно, но он был потрясён. Сотрясён. Не от физической боли, нет. Сотрясён этим откровенным выплеском злобы учительницы (взрослой женщины) в отношении школьника (ребёнка). Сама демонстрация такой ненависти была уже невыносима.
Особый характер её отношения к нему объяснялся, конечно же, сугубо этнической причиной, и мальчику от этого было только больнее. Именно из-за Марьяшки пожелал он уйти из этой школы (не такой уж плохой), в результате чего оказался в гораздо худшей, покинуть которую уже не удалось. Он мучился, потому что в брошенной им школе, по крайней мере, у него остались друзья, и в общем атмосфера там была сносной. Но в «новой» школе...
Новая школа кишела шпаной – отпрысками полукриминальных семей (район тоже был соответствующий, низменно-пролетарского уровня, то есть не столько рабочие семьи, сколько люмпенско-алкашеские). К тому же, ученики между собою давно «спелись», «сплавились», а новичок - чуждый элемент, да ещё очкарик. Несколько лет прозябал он во враждебной среде, и его затяжная тоска усугублялась тем, что училки в этой школе были ничуть не лучше Марьяшки. Правда, его национальность они не «трогали», но воздействовали иначе...
Пару лет с момента перехода в эту школу он ещё кое-как держался на плаву, в «хорошистах», но с седьмого класса сдался, стал тонуть, пропускал занятия, а потом его третировали уже все вместе – одноклассники с училками. Эти «наставницы», как и Марьяшка (из-за которой всё произошло), «по-человечески» необъяснимы... Что завуч, что остальные... кроме учительниц по биологии и химии (странно, смежные специальности). Их он вспоминает добрым словом.
Унижать ученика перед всем классом было педагогической нормой, навешивать на него ярлыки – обязательным ритуалом. Особенность тех школьных отношений – виновным оказывался тот, над кем измывались более сильные. Потасовка на перемене между партами или в коридоре – «вытащат» того, на кого напали, и объявят его зачинщиком. Постоянно битого, пытающегося иногда сопротивляться - поведут «на ковёр», применят карательные меры.
Положение изрядно осложнялось тем, что успеваемость «трудного подростка» резко ухудшилась, и он, ко всему прочему, стал часто пропускать уроки. Не заявляется в школу, вообразите! Смотрите, что себе позволяет!.. Директор и завуч с холодным наслаждением угрожали вызовом родителей на педсовет, пугали спецшколой, подзаборным будущим...
Затем, уже на уроках в классе, разгневанные училки кричали, топали и тоже грозили спецшколой для трудновоспитуемых... Катишься в пропасть! глянь, во что превратился! совсем опустился! сдурел!..
«Виновник» уныло опускал голову. Он ничего не мог сделать, и даже сказать. Хамы-сверстники глумливо лыбились, предвкушая продолжение. Власть – на всех уровнях, сверху донизу – явно была на их стороне. Как и всегда.
* * *
...Навстречу по тротуару шла женщина, довольно пожилая. Ещё издали, заприметив её, он почувствовал странную тошноту. Когда между ними оставалось несколько шагов, он узнал...
Итак, спустя много лет они столкнулись. Она тоже его узнала и слащаво улыбнулась. «Да-да-да, помню! – с наигранной восторженностью воскликнула она. – Э-э, Розенберг, не правда ли?.. Постой, или как твоя фамилия?»
На сей раз не было издёвки в этом, почти забытом им, «Розенберге». Просто она запуталась, и данная ею однажды кликуха нелюбимому ученику всплыла в её замусоренном сознании, сыграв с ней некую шутку, о значении которой он не стал задумываться.
Он стоял, глядел на её ужимки и виновато улыбался (почему?). Она ещё немного поиграла, изображая обрадованную встречей наставницу, он коротко отвечал на её риторические вопросы, и затем они – с улыбками – разошлись.
Он удалялся навсегда от педагогши, причинившей ему навсегдашний вред, непоправимую травму, и с постепенно растущим недоумением, сопровождаемым слабым привкусом горечи, осознавал, что не в состоянии не только мстить ей (как-нибудь), но и даже просто злиться на неё.
Уйдя из-за неё в другую – и очень плохую – школу, испоганившую его детство и часть души, он улыбался при встрече с ней. Улыбался.
Уже достаточно пройдя, он потряс головой, заставляя себя думать о другом. Эта девица сегодня на смотре. Что-то невероятное. Неужто она совсем не соображала, какую бесчеловечную гадость декламирует? Кто ей подсунул этот перл каннибальской эпохи? Что же у них там за учительница? И почему все принимали это как само собой разумеющееся? Рукоплескали!..
Вечерело. Перегруженный троллейбус, гудя как пылесос, тяжело отчалил от остановки. Из пасти гастронома напротив торчал шевелящийся хвост очереди, источавший едкие нецензурные выражения.
2004 г.
Михаил Заскалько # 28 декабря 2011 в 07:44 0 |
Эдуард Бернгард # 29 декабря 2011 в 17:01 0 | ||
|