Мы встречаем свою судьбу на пути, который избираем, чтобы уйти от нее.
Ж. Лафонтен
«Зябко. Что-то сегодня дует как-то уж очень по-февральски. А ведь теперь май на носу», – пес вздохнул, перевернулся на другой, теперь левый бок и накрыл своим пушистым коротким хвостом черный свой нос. Осевший, по весне, холмик Хозяина давно уже подернулся бледной иглистой зеленью молодой осоки и когтистыми побегами вездесущих одуванчиков. Снизу теперь не так и холодило. Веселый апрельский ветерок доносил с окрестных могил запахи сосновых досок, лакированных погребальных венков и дешевой поминальной водки. «В общем-то, - рассуждал Цицерон, - жизнь здесь не хуже, чем в городе. Только достает эта шайка с девятнадцатого участка. И чего им не сидится у своих пенатов? Оно ведь и странно. На девятнадцатом, у самой церкви, хоронили зажиточных именитых горожан. Столько еды оставляли. Колбаски, ветчина, сыр, даже торты (сглотнул слюну пес). Нет же. Мало им. Лезут во все щели, грабят соседние участки, грызут и без того обессиленных голодом кладбищенских псов. Что за народ? Мы же собаки – не люди. Нам не нужно больше, чем мы можем съесть. Надо перебираться в город. Там, конечно, тоже свои тонкости, но не такой же беспредел. А Хозяина не вернуть. Бросил он меня».
Уже полгода как Хозяин умер. Перед смертью все переживал сильно, но не из-за своего инсульта, а что не на кого ему оставить Цицерона. «Я по заслугам получил, - бубнил старик здоровой половиной лица, - сколь грешил, столь и наклал мне Господь. Но малыш-то причем?». Цицерон слушал и вздыхал, не веря, не желая верить, что Хозяин может его покинуть. Но... На кладбище тогда пришло человек пятнадцать. Все в черном. Первая пара могильщиков, державшая в тот день при спуске, на куске брезентового пожарного «рукава» изголовье гроба, как-то неловко поторопилась и ящик съехал в яму под острым углом, больно ударившись «головой» о промерзлую стену могилы. Цицерон тогда взвыл. Не потому, что нехорошо получилось. Он больше не мог терпеть боли. Он не верил. Не верил, что вот сейчас забросают кумачово-красную крышку ржавой глиной и не будет больше...
«Ты, собака, супротив человека, все одно, что писатель супротив поэта», - любил передразнивать Чехова Хозяин. Он был весьма образован и когда привел выброшенного кем-то на улицу серебристого бобтейла в свой дом, то, накормив и помыв с мылом, уткнулся в книжку, читаемую им на тот момент. Книжка эта называлась «Филиппики» Марка Туллия Цицерона. Но не гениальные тексты великого оратора и философа спровоцировали его на выбор клички псу. Дело в том, что Цицерон был из всадников (Хозяин всегда разговаривал с псом вслух, будто с приятелем, рассказывая ему о прочитанном), сословия более низкого, нежели нобилитет Рима, но добился признания сената и Цезаря. Добился исключительно путем голоса, риторики, ума и труда. Хозяин считал, что преданность делу решает все. Преданность. Да... Эта преданность и привела Цицерона на могилу Хозяина и не отпускала его до сей поры. Собственно, такой он здесь был один. Остальные кладбищенские собаки были просто приблудными, забредшими сюда однажды, в какую-либо сытную родительскую субботу, да так и оставшиеся навсегда. Кто-то из тех пятнадцати, провожавших гроб, было уж и решился взять пса к себе, из жалости, но тот не трогался с места ни в какую. Тогда сердобольный дядечка оставил тысячу рублей одному из могильщиков, показавшемуся ему наиболее адекватным, наказав прикармливать пса. М-да... Далеко сегодняшнему могильщику до шекспировского кладбищенского философа и (как обманчива внешность) адекватный оказался настоящей сволочью. Он даже не пропил деньги со своими подельниками, а попросту их прикарманил. Однако, благо, не все на этой земле мерзавцы. Пса полюбили посетители отеческих, сыновних, супружеских гробов. Полюбили за нечеловеческую преданность. Многие из них приходили на могилу Хозяина и прикармливали Цицерона, кто чем мог. Он же тоже подлецом не был и делился с соседскими дворняжками благотворительным куском хлеба. Донимала только девятнадцатая шайка.
Теперь была поздняя пасха, пришедшаяся в этот год на первое мая. Народу на кладбище скопилось..., чуть не весь город. Могилы, как рождественские столы, буквально ломились от куличей, яиц, водки и прочих снеди и напитков. Ортодоксальная православная традиция запрещает посещение усопших в Великий праздник, но православие народное на такие запреты чхало. Погост сегодня напоминал татарский сабантуй, только, в отличие от мусульман, трезвых было очень мало, разве что дети да женщины, да и те, надо признать, грешили через одну. Почти за каждой оградкой (любит русский человек заборы) толпились родственники, друзья, подруги. Над жирной от густо унавоженной людским прахом землей, в бисере молодой листвы березами стоял праздничный гул, разливался веселый смех, где-то даже и пели и далеко не Давидовы псалмы. Это пьянящее весеннее настроение передалось и Цицерону. Он безотчетно вилял хвостом и тихо удовлетворенно поскуливал. На его «территории» скопилось одних только огрызков куличей – до Троицы не съесть. Была тут и слезящаяся жиром копченая колбаса, и слоеное сало, и розо-красные яйца, и разомлевший на солнышке сыр. К могиле подошла очередная его «поклонница», хрупкая улыбчивая девушка, лет тридцати, с добрыми изумрудными глазами, полными алыми губами на худом и бледном лице и русой челкой, кокетливо выглядывающей из-под черного платка. «Христос воскресе, Марк Туллий Цицерон (его полное имя, вместе с номером мобильника усопшего Хозяина, было выгравировано на латунной табличке ошейника, почему его все и знали по имени)», - поклонилась она собаке, осеняя себя крестным знамением, и, перегнувшись через ограду, протянула кусок кулича. Пес, хоть был уже совершенно сыт, девушку оскорбить не захотел и, давясь крошками, таки съел подношение. Потом он встал на задние лапы и, опершись передними на ограду, лизнул дарительницу в щеку. Та рассмеялась и трижды расцеловала Цицерона в косматую его морду. «Надо отвечать: «Воистину воскресе!», дурачок», - сказала она. «Маша! – окликнул ее кто-то из цветистой толпы покидающих кладбище людей, - ты идешь?». Маша улыбнулась и, помахав на прощанье псу рукой, растворилась в толпе, оставив ему свой, так давно уже не слышимый им, домашний запах. В голове Цицерона вдруг замелькали забытые картины: теплая квартира на третьем этаже старенького, довоенной постройки, домика, махровый коврик у двери, которым он почти никогда не пользовался, потому, что спал всегда на кровати, в ногах Хозяина, миска риса с отварной, вечно пересоленной курицей, запах сигаретного дыма и древних книг, бормотание телевизора и долгие прогулки по городу. Пес взглянул на могилу, на успевший уже почернеть деревянный крест с медной табличкой, вздохнул и..., перемахнув через ограду, побежал к кладбищенским воротам. Выйдя за полуразрушенную кирпичную стену, постройки еще девятнадцатого века, он в последний раз оглянулся на освещенные солнцем кресты и памятники и побежал прочь, лавируя меж частоколом людских ног. Сюда он больше не вернется. Наверное.
Запаха девушки он никак не мог разобрать. Точнее, пес чувствовал его дыхание, но он так замешался с запахом толпы, благоуханием живых цветов и ароматом пробужденной весною земли, что угадывалось лишь общее направление движения. Да и так было понятно - Маша шла в город. В город, в котором он не был уже полгода. Будто впервые здесь очутившись, он вертел головой, разглядывая праздничные шумные улицы, где православный люд, смешавшись с поредевшей, со времен перестройки, толпой маевщиков-атеистов, представляли собой нескончаемую человечью реку. Нервные автомобили не в лад визжали своими разноголосыми фальцетами, безуспешно пытаясь проехать по, казалось бы, законным своим дорогам. Со всех сторон неслась музыка, верещали дети, нещадно фальшивили «Широка страна моя родная» пенсионеры-коммунисты. Все как-то сразу и вспомнилось, но было что-то не так. Раньше, только завидев его, взрослые умиленно улыбались, а дети бросались к нему, чтобы погладить серебристо-голубую шерсть его. Теперь же, народ почему-то сторонился. «Кладбищем что ли от меня несет, - недоумевал Цицерон. – Или..., - догадался он, наконец, - я же не мылся с зимы. Во, черт!». Окончательно потеряв запах девушки, и уязвленный брезгливым отношением к себе когда-то родных горожан, он побежал на центральную площадь, где был уже запущен городской фонтан и, с разбега, плюхнулся в холодную первомайскую воду. Там он стал барахтаться, подпрыгивать, кувыркаться, окатывая праздных зевак дождем брызг. Раздались восторженный детский смех и возмущенные причитания мамок. Кто-то из них сбегал за милиционерами и те, размахивая своими дубинками, изгнали Цицерона из бассейна фонтана. Пес, униженный и оскорбленный, окатил, на прощанье, храбрых ревнителей порядка и, гордо задрав морду, потрусил прочь. «И чего им нужно, людям этим? - рассуждал Цицерон, вылизывая свалявшуюся нечесаную шерсть, лежа на траве заброшенного сада за школой. – Грязный – плохо, помылся – снова не эдак. Эх. Жив бы был Хозяин, он бы показал им кузькину мать».
Обида, тем не менее, постепенно прошла и он снова стал думать о девушке с изумрудными глазами: «И где мне ее теперь искать?». С этой мыслью пес и заснул. На кладбище так спокойно не спалось. Приходилось круглосуточно быть на чеку, ибо шайка с девятнадцатого участка только и ждала момента, когда бы напасть на хоть и зарытые в снег, но легкодоступные припасы Цицерона. Здесь, на улицах города, правда, были свои сложности. Бездомные одиночные собаки или группировки не имели раз и навсегда закрепленных за собой территорий, блуждали из конца в конец города совершенно по-демократически и спали, как придется. Зимой, в основном, на тепловых магистралях и люках колодцев, где снег не держался даже в лютый мороз, летом, так и вовсе, где бог постелил, лишь бы не гоняли дворники, продавцы магазинов, сторожа в детских садах или наиболее добропорядочные и чистоплотные из горожан. Они-то, кстати, и вызывают бригады по отстрелу животных. Это ведь врут, что, мол де, псов только усыпляют на время, а потом транспортируют в приюты. Стреляют эти снайперы боевыми и получают за каждый собачий труп тысячу рублей. По такой мотивации, они убивают и домашних, которые с ошейниками и паспортами, в недобрый час сбежавших от своих хозяев погулять, потом снимают и выкидывают эти ошейники, так что, таблички с именами и телефонами ни от чего не гарантируют и клубную собачью аристократию. «По мне, так проще и дешевле перестрелять всех собаконенавистников. И казне роздых, да и воздух чище будет», - говаривал Хозяин, еще когда жив был. Образ Хозяина всплыл вдруг так отчетливо, так стало уютно и тепло. «Цицерон, Иван Арнольдович, идите ужинать, - крикнула Маша из кухни». Пес проснулся, вскочил на лапы и... Темный школьный двор показался ему теперь каким-то чужим, неуютным, источающим опасность. И ужасно хотелось есть. Пес потянул воздух. С севера тянуло плесневелым запахом помойки. «Не лучший вариант. Надо бы пройтись. Может, подаст кто.
Чувство собственного достоинства - чувство сильное и благородное. Но голод... Это как с матерью Природой. Человек думает, что повелевает ею. Он горд этим. Он перекрывает плотинами могучие реки, он, прорывая стратосферу, устремляется к звездам, он прокалывает чрево земли тысячесильными бурами, он... Но, однажды, разозлится заботливая матушка, поведет недовольной бровью, да и чихнет молниеносным торнадо, плюнет тридцатиметровой цунами, шлепнет пощечиной-землетрясением и, в секунды, нет на земле сотни-другой тысяч гордых повелителей природы. Так и голод. Плевал он на чувство собственного достоинства. Скрутит, сожмет желудок нещадной клешней своею и... «подайте Христа ради...». Цицерон прекрасно выспался и теперь бодро трусил по городским полночным тротуарам и дворам, высматривая и вынюхивая редких прохожих на предмет продуктовых сумок и пакетов. Ночка выдалась неудачной. Спать нужно меньше. Все магазины давно закрыты, а с ними и продуктовые прохожие поисчезали. Обежав город меньше чем за час (городок-то был невелик), Цицерон вернулся к школе, снова потянул воздух и..., вздохнув, поплелся на запах помойки. За металлической оградой, кой-как скрывавшей от глаз и носа неприглядный вид и мерзкую вонь мусорных баков, пировала компания котов и кошек. Бездомные кошки – народец жесткий. Не диванные мямли. Любая из них и в одиночку с собакой справится, а тут целая шайка. Пес свернулся клубком в сторонке и решил подождать. Он не был трусом. Он просто был разумен. Расчет его оправдался. Наевшись (по запаху) гнилой селедки, они разошлись в разные стороны. Эти животные собираются в стаю только на чревоугодие и прелюбодеяние. Все остальное – порознь. Цицерон медленно подошел к бакам. Из правого крайнего еле доносилась вываренная (наверное от холодца) свиная кость, по-центру, но явно где-то в глубине бака, смердело что-то говяжье, слева тянуло копченой колбасой, скорее шкурками от нее. Пес без энтузиазма направился влево, как вдруг, какой-то более светлый, более сильный запах окатил его. Он радостно залаял и помчался за ограду. Да. Это была она. Девушка с изумрудными глазами. Он знал! Знал, что найдет ее. Это судьба. Маша шла к помойке, неся в руке мусорное ведро. Цицерон подлетел к ней, безудержно тряся куцым хвостом своим и стал прыгать вокруг девушки, не переставая громко лаять, приветственно тявкать, скорее, и заискивающе поскуливать. - Цицерон? - изумилась Маша. – Откуда Ты взялся, милый друг? Маша поставила ведро на землю, присела на корточки и начала весело трепать его за уши, за холку. Потом она ласково разгребла космы, шерстяным водопадом заливавшие его глаза, и внимательно посмотрела в них. - Ты что? меня искал? Ах ты пройдоха, - улыбнулась она. – Знаешь, что в Христов день нельзя отказывать. Ну, пойдем, малыш. Она встала. Цицерон тоже встал на задние, положил передние лапы ей на плечи (в такой позе он был с девушкой одного роста) и лизнул ее прямо в губы. - Боже, Цицерон, не делай так больше. Ты же собака, а я вдова. Не гоже так, сударь, - рассмеялась Маша и они вместе пошли относить ведро на помойку.
Цицерон остался жить с Машей. Она оказалась школьной учительницей истории. Наступили школьные каникулы и Маша до сентября была в отпуске. Прошел год с трагической гибели ее мужа (это его она тогда на кладбище посещала) под колесами пьяного грузовика и она, снявши траурную печать, решила учинить ремонт в своей маленькой двухкомнатной квартирке. Они переселились в комнатку, что поменьше, а в большой полным ходом шла побелка потолка, оклейка обоев, циклевка полов. Дачи у Хозяйки не было и они теперь очень подолгу гуляли по лесу за городом. Цицерон сильно изменился. Маша выстригла ему все, свалявшиеся за полгода кладбищенской жизни, колтуны, вымыла и расчесала шерсть, постригла когти. Пес снова стал выглядеть, как раньше, бело-голубой, отливающий на солнце серебром, сугроб девственного альпийского снега. Снова, взрослые, завидев его, улыбались, снова не было отбоя от голосистых детишек. Снисходительно смотрел он теперь на встречных милиционеров. Возможно, среди них были и те, что изгоняли его дубинками из фонтана. Счастье. Счастье вернулось к нему в душу. Однако, было одно обстоятельство, смущавшее, вновь обретшего дом и друга, пса. Маша, по-женски, подвязывала ему челку голубым бантом, делая из благородного бобтейла с гордым именем Цицерон, комнатную, как ему казалось, болонку. Цицерон послушно-уважительно экзекуцию эту терпел, но, при каждом удобном случае, срывал лапами постылое украшение, брал его в зубы и нес Хозяйке, всем видом показывая, что не хочет больше этого носить. Маша же, во всех остальных ситуациях понимавшая его с полувзгляда, тут будто становилась слепой, и со словами: «Ну что, милый, опять потерялась?», вновь подвязывала ему челку ненавистной лентой. Подмывало, не раз подмывало Цицерона однажды «потерять» этот чертов бант навсегда, но что-то подсказывало ему, что назавтра появится новый. Это ведь только люди-мужчины не понимают, что бесполезно спорить с женщиной. Пришлось смириться.
Особенно любил Цицерон субботние и воскресные вечера, когда во дворе собирались соседские мамки да бабульки, выводившие своих чад на прогулку. Они садились за дощатый, обитый потрескавшимся коричневым линолеумом стол и начинали до одури, до крика резаться в подкидного дурака, за игрой, мало обращая внимание на то, что делают, чем занимаются их подопечные. А подопечные с визгом набрасывались на Цицерона и начиналась восторженная возня, игры в догонялки, прятки, в царя горы (песочницы). Пес принимал во всем этом самое живое и равноценное с детьми участие. Особенно хорошо удавались ему прятки. Прятался он мастерски, но уж если и случалось ему водить, то никто не мог от него укрыться. В царя горы он всегда поддавался, потому, что понимал, что весит побольше самого старшего из участников, а вытолкнуть ему не составило бы труда и взрослого человека. В общем, когда уже совсем темнело, что карт не возможно было различить, и мамки растаскивали своих чад по домам, Маша звала Цицерона и тот, совершенно обессилевший, порою даже изрядно помятый кучей-малой, но, неизменно, счастливый, подходил к ней и они брели восвояси. Маша готовила ужин на двоих, они ели и шли спать. Засыпал Цицерон, как было и с прошлым Хозяином, у нее в ногах, правда, просыпался утром уже уткнувшись лохматой своей мордой в молодую еще ее грудь.
Лето катилось к своему закату. Пожухли, посерели листья на голенастых придорожных, что от пыли да грязи не распознать породы, пирамидальных тополях, позолотились зрелой сединою косы стройных молодых берез Машиного двора, поблекла, ни разу так и некошеная за все лето, некогда сочная трава, набухли тяжкими головами своими глашатаи сентября, длинноногие печальные георгины в палисаднике под окнами их, Цицерона с Машей, первого этажа. Нет. Нету в осени ничего романтического. Одна только грусть, скорее даже, скорбь увядания. И этот всплеск, это обреченное буйство меркнущей красоты – лишь крик, крик беспомощного отчаяния. И если б случился под руку тут переводчик с диалекта природы, так и перевел бы: «Не надо, прошу вас, я так люблю жизнь, я так хочу еще пожить, я еще столько не успела!». Но неумолимы законы времени, нет у него отсрочек, нет апелляций ни для кого. Вот и нам..., каждому отмерено судьбою... Маша набрала огромный букет полевых цветов. Они возвращались домой после трехчасовой прогулки. Устали оба. Завтра первое сентября. Маша была как-то больше обыкновенного возбуждена, даже поэтична. Все читала стихи. Цицерону врезались почему-то вот эти:
Бьют часы, возвестившие осень: Тяжелее, чем в прошлом году, Ударяется яблоко оземь - Столько раз, сколько яблок в саду.
Этой музыкой, внятной и важной, Кто твердит, что часы не стоят? Совершает поступок отважный, Но как будто бездействует сад.
Всё заметней в природе печальной Выраженье любви и родства, Словно ты - не свидетель случайный, А виновник ее торжества.
- Ой, Марк (так она звала его иногда. Короче ведь, чем Цицерон), у нас хлеба совсем нет. Подожди здесь. Цицерон лег на газон в тени совсем еще зеленой, видимо и не помышляющей об осени, липы, а Маша перешла через дорогу и вошла в магазин.
- Ты чё, Слав, с дуба рухнул? Ты же лыка не вяжешь. - Отвянь, придурок. Моя машина. Что хочу то и делаю. - Не твоя, а брата. Поцарапаешь и он тебя пришьет. - Ну хватит уже скулить, тут ехать-то пятьсот метров. Юноша, одетый в красные шорты и зеленую майку действительно был здорово пьян. И выпили-то немного, по случаю последнего дня каникул. Завтра в школу. Но жара стояла под тридцать, вот и развезло. Приятель, что увещевал его, был его одноклассником и лучшим другом. Славка всегда был лидером, а Коля все время смотрел ему в рот. Вот и теперь, вяло посопротивлявшись, он загрузил пиво в багажник и сел на пассажирское сидение. Славка плюхнулся на водительское и включил зажигание подержанной BMW девяносто пятого года выпуска. Мотор взревел. - Гляди, - крикнул он, - Михаэль Шумахер выходит на финишный круг, Фернандо Алонсо в полутора секундах позади. Да, нас ждет захватывающий финиш. С этими словами он лихо вырулил на улицу и рванул так, что задымились колеса. BMW, хоть и старенький, сделал сотню за семь секунд. Славка включил пятую передачу.
- Марья Петровна, - возьмите еще и «Бородинский», только привезли. Теплый еще, - уговаривала полная, в роговых очках, продавщица хлебного отдела. - Ну, давай, Пелагея. Я-то столько хлеба не ем, - улыбнулась Маша. – Но у меня есть помощник. - Так для него и стараюсь, - посмотрела Пелагея через Машино плечо на улицу, где сквозь витрину был виден Цицерон, мирно дремлющий под липой. – Вон, вижу, что он одобряет. Пес в этот момент поднял голову и обеспокоенно посмотрел влево. Там раздался какой-то шум. Маша, тем временем вышла из магазина и ступила с тротуара на проезжую часть улицы. Когда она была уже почти на середине, то услышала ужасный звук. Это был визг тормозов несущейся на нее машины. Испугаться она не успела, но одна мысль все-таки промелькнула в ее голове: «А вот и за мной машина приехала». Цицерон ничего не подумал. Он, с места, пушечным ядром взлетел над дорогой и передними лапами вытолкнул Машу обратно на тротуар. Автомобиль, как ни тормозил, зацепил летящего Цицерона лобовым стеклом, от такого сильного удара собаку развернуло в воздухе и с силой ударило головой о боковое стекло водителя. Цицерон рухнул на асфальт, вскочил, сделал большой прыжок к лежащей на тротуаре Маше, плюхнулся ей на живот и затих. Она почувствовала, как горячая кровь собаки заливает ее сарафан густой дымящейся волною. Мотор взревел и автомобиль исчез за поворотом улицы.
По боковой аллее кладбища беспокойно бегал бледный луч фонаря и раздавался какой-то заунывный скрип. Темная тоненькая фигурка неровно, с остановками продвигалась вглубь одиннадцатого участка, волоча за собой большую сумку-тележку на колесиках. Вот фигурка остановилась и повернула луч фонарика вглубь квартала. Да. Это где-то здесь. Она оставила тележку на дороге и стала медленно пробираться среди могил. Затем, остановилась перед одной из них и, чуть погодя, повернула обратно. Доставив тележку к найденному месту, Маша (а это была именно она) отвязала от ее ручки лопату, вошла в калитку ограды, положила фонарик на холм могилы и принялась копать. Ночь была звездной, но луна еще не поднялась, поэтому было очень темно. Выкопав яму рядом с могилой, Маша присела на лавку передохнуть. Страха не было. Точнее, был, но не суеверный страх от этого места. Маша боялась что ее застанут за богопротивным делом, хотя, себя она убедила, что поступает единственно верно. Передохнув, она не без труда вытащила из сумки огромный черный целлофановый пакет и, тяжело дыша, опустила его в вырытую яму. Снова присела. - Вот, Цицерон, какая странная штука, - вздохнула она. Не ушел бы ты отсюда, и жил бы теперь собачьей своей, невеселой, но, все-таки, жизнью. Но ели бы ты не ушел, то закапывали бы сегодня меня. Может так и надо было? Ведь тогда, вместе с мужем должны были сбить и меня. Я остановилась поправить юбку. Вот ведь. Зачем! Ну зачем судьба хранит меня! На моих глазах убила сначала мужа, теперь лучший друг спас мне жизнь ценой собственной. Господи! Да есть ли справедливость на свете! Да есть ли ты, Господи! А!.., - в отчаянии вскрикнула Маша. - Будь ты проклят! Если убиваешь хороших людей и преданных собак, а подлецам даешь скрыться и жить. Будь же ты проклят! Раздался ее страшный вопль и показалось, будто над ночными могилами зашелестел ветер, хотя ночь была тиха и прозрачна. Маша взялась за лопату. Через пять минут могилка была готова. Девушка вновь вернулась к сумке и достала оттуда небольшой деревянный крест. Она с усилием воткнула его в сырой холмик, взяла фонарик, лопату и вышла за калитку. Обернувшись, Маша посветила на прощанье за ограду. На большом кресте значилось - «Иван Арнольдович Шуйский», на маленьком блестела табличка с ошейника друга – «Марк Туллий Цицерон». Может это и есть Божья справедливость? Кто ведает.
[Скрыть]Регистрационный номер 0049694 выдан для произведения:
Мы встречаем свою судьбу на пути, который избираем, чтобы уйти от нее.
Ж. Лафонтен
«Зябко. Что-то сегодня дует как-то уж очень по-февральски. А ведь теперь май на носу», – пес вздохнул, перевернулся на другой, теперь левый бок и накрыл своим пушистым коротким хвостом черный свой нос. Осевший, по весне, холмик Хозяина давно уже подернулся бледной иглистой зеленью молодой осоки и когтистыми побегами вездесущих одуванчиков. Снизу теперь не так и холодило. Веселый апрельский ветерок доносил с окрестных могил запахи сосновых досок, лакированных погребальных венков и дешевой поминальной водки. «В общем-то, - рассуждал Цицерон, - жизнь здесь не хуже, чем в городе. Только достает эта шайка с девятнадцатого участка. И чего им не сидится у своих пенатов? Оно ведь и странно. На девятнадцатом, у самой церкви, хоронили зажиточных именитых горожан. Столько еды оставляли. Колбаски, ветчина, сыр, даже торты (сглотнул слюну пес). Нет же. Мало им. Лезут во все щели, грабят соседние участки, грызут и без того обессиленных голодом кладбищенских псов. Что за народ? Мы же собаки – не люди. Нам не нужно больше, чем мы можем съесть. Надо перебираться в город. Там, конечно, тоже свои тонкости, но не такой же беспредел. А Хозяина не вернуть. Бросил он меня».
Уже полгода как Хозяин умер. Перед смертью все переживал сильно, но не из-за своего инсульта, а что не на кого ему оставить Цицерона. «Я по заслугам получил, - бубнил старик здоровой половиной лица, - сколь грешил, столь и наклал мне Господь. Но малыш-то причем?». Цицерон слушал и вздыхал, не веря, не желая верить, что Хозяин может его покинуть. Но... На кладбище тогда пришло человек пятнадцать. Все в черном. Первая пара могильщиков, державшая в тот день при спуске, на куске брезентового пожарного «рукава» изголовье гроба, как-то неловко поторопилась и ящик съехал в яму под острым углом, больно ударившись «головой» о промерзлую стену могилы. Цицерон тогда взвыл. Не потому, что нехорошо получилось. Он больше не мог терпеть боли. Он не верил. Не верил, что вот сейчас забросают кумачово-красную крышку ржавой глиной и не будет больше...
«Ты, собака, супротив человека, все одно, что писатель супротив поэта», - любил передразнивать Чехова Хозяин. Он был весьма образован и когда привел выброшенного кем-то на улицу серебристого бобтейла в свой дом, то, накормив и помыв с мылом, уткнулся в книжку, читаемую им на тот момент. Книжка эта называлась «Филиппики» Марка Туллия Цицерона. Но не гениальные тексты великого оратора и философа спровоцировали его на выбор клички псу. Дело в том, что Цицерон был из всадников (Хозяин всегда разговаривал с псом вслух, будто с приятелем, рассказывая ему о прочитанном), сословия более низкого, нежели нобилитет Рима, но добился признания сената и Цезаря. Добился исключительно путем голоса, риторики, ума и труда. Хозяин считал, что преданность делу решает все. Преданность. Да... Эта преданность и привела Цицерона на могилу Хозяина и не отпускала его до сей поры. Собственно, такой он здесь был один. Остальные кладбищенские собаки были просто приблудными, забредшими сюда однажды, в какую-либо сытную родительскую субботу, да так и оставшиеся навсегда. Кто-то из тех пятнадцати, провожавших гроб, было уж и решился взять пса к себе, из жалости, но тот не трогался с места ни в какую. Тогда сердобольный дядечка оставил тысячу рублей одному из могильщиков, показавшемуся ему наиболее адекватным, наказав прикармливать пса. М-да... Далеко сегодняшнему могильщику до шекспировского кладбищенского философа и (как обманчива внешность) адекватный оказался настоящей сволочью. Он даже не пропил деньги со своими подельниками, а попросту их прикарманил. Однако, благо, не все на этой земле мерзавцы. Пса полюбили посетители отеческих, сыновних, супружеских гробов. Полюбили за нечеловеческую преданность. Многие из них приходили на могилу Хозяина и прикармливали Цицерона, кто чем мог. Он же тоже подлецом не был и делился с соседскими дворняжками благотворительным куском хлеба. Донимала только девятнадцатая шайка.
Теперь была поздняя пасха, пришедшаяся в этот год на первое мая. Народу на кладбище скопилось..., чуть не весь город. Могилы, как рождественские столы, буквально ломились от куличей, яиц, водки и прочих снеди и напитков. Ортодоксальная православная традиция запрещает посещение усопших в Великий праздник, но православие народное на такие запреты чхало. Погост сегодня напоминал татарский сабантуй, только, в отличие от мусульман, трезвых было очень мало, разве что дети да женщины, да и те, надо признать, грешили через одну. Почти за каждой оградкой (любит русский человек заборы) толпились родственники, друзья, подруги. Над жирной от густо унавоженной людским прахом землей, в бисере молодой листвы березами стоял праздничный гул, разливался веселый смех, где-то даже и пели и далеко не Давидовы псалмы. Это пьянящее весеннее настроение передалось и Цицерону. Он безотчетно вилял хвостом и тихо удовлетворенно поскуливал. На его «территории» скопилось одних только огрызков куличей – до Троицы не съесть. Была тут и слезящаяся жиром копченая колбаса, и слоеное сало, и розо-красные яйца, и разомлевший на солнышке сыр. К могиле подошла очередная его «поклонница», хрупкая улыбчивая девушка, лет тридцати, с добрыми изумрудными глазами, полными алыми губами на худом и бледном лице и русой челкой, кокетливо выглядывающей из-под черного платка. «Христос воскресе, Марк Туллий Цицерон (его полное имя, вместе с номером мобильника усопшего Хозяина, было выгравировано на латунной табличке ошейника, почему его все и знали по имени)», - поклонилась она собаке, осеняя себя крестным знамением, и, перегнувшись через ограду, протянула кусок кулича. Пес, хоть был уже совершенно сыт, девушку оскорбить не захотел и, давясь крошками, таки съел подношение. Потом он встал на задние лапы и, опершись передними на ограду, лизнул дарительницу в щеку. Та рассмеялась и трижды расцеловала Цицерона в косматую его морду. «Надо отвечать: «Воистину воскресе!», дурачок», - сказала она. «Маша! – окликнул ее кто-то из цветистой толпы покидающих кладбище людей, - ты идешь?». Маша улыбнулась и, помахав на прощанье псу рукой, растворилась в толпе, оставив ему свой, так давно уже не слышимый им, домашний запах. В голове Цицерона вдруг замелькали забытые картины: теплая квартира на третьем этаже старенького, довоенной постройки, домика, махровый коврик у двери, которым он почти никогда не пользовался, потому, что спал всегда на кровати, в ногах Хозяина, миска риса с отварной, вечно пересоленной курицей, запах сигаретного дыма и древних книг, бормотание телевизора и долгие прогулки по городу. Пес взглянул на могилу, на успевший уже почернеть деревянный крест с медной табличкой, вздохнул и..., перемахнув через ограду, побежал к кладбищенским воротам. Выйдя за полуразрушенную кирпичную стену, постройки еще девятнадцатого века, он в последний раз оглянулся на освещенные солнцем кресты и памятники и побежал прочь, лавируя меж частоколом людских ног. Сюда он больше не вернется. Наверное.
Запаха девушки он никак не мог разобрать. Точнее, пес чувствовал его дыхание, но он так замешался с запахом толпы, благоуханием живых цветов и ароматом пробужденной весною земли, что угадывалось лишь общее направление движения. Да и так было понятно - Маша шла в город. В город, в котором он не был уже полгода. Будто впервые здесь очутившись, он вертел головой, разглядывая праздничные шумные улицы, где православный люд, смешавшись с поредевшей, со времен перестройки, толпой маевщиков-атеистов, представляли собой нескончаемую человечью реку. Нервные автомобили не в лад визжали своими разноголосыми фальцетами, безуспешно пытаясь проехать по, казалось бы, законным своим дорогам. Со всех сторон неслась музыка, верещали дети, нещадно фальшивили «Широка страна моя родная» пенсионеры-коммунисты. Все как-то сразу и вспомнилось, но было что-то не так. Раньше, только завидев его, взрослые умиленно улыбались, а дети бросались к нему, чтобы погладить серебристо-голубую шерсть его. Теперь же, народ почему-то сторонился. «Кладбищем что ли от меня несет, - недоумевал Цицерон. – Или..., - догадался он, наконец, - я же не мылся с зимы. Во, черт!». Окончательно потеряв запах девушки, и уязвленный брезгливым отношением к себе когда-то родных горожан, он побежал на центральную площадь, где был уже запущен городской фонтан и, с разбега, плюхнулся в холодную первомайскую воду. Там он стал барахтаться, подпрыгивать, кувыркаться, окатывая праздных зевак дождем брызг. Раздались восторженный детский смех и возмущенные причитания мамок. Кто-то из них сбегал за милиционерами и те, размахивая своими дубинками, изгнали Цицерона из бассейна фонтана. Пес, униженный и оскорбленный, окатил, на прощанье, храбрых ревнителей порядка и, гордо задрав морду, потрусил прочь. «И чего им нужно, людям этим? - рассуждал Цицерон, вылизывая свалявшуюся нечесаную шерсть, лежа на траве заброшенного сада за школой. – Грязный – плохо, помылся – снова не эдак. Эх. Жив бы был Хозяин, он бы показал им кузькину мать».
Обида, тем не менее, постепенно прошла и он снова стал думать о девушке с изумрудными глазами: «И где мне ее теперь искать?». С этой мыслью пес и заснул. На кладбище так спокойно не спалось. Приходилось круглосуточно быть на чеку, ибо шайка с девятнадцатого участка только и ждала момента, когда бы напасть на хоть и зарытые в снег, но легкодоступные припасы Цицерона. Здесь, на улицах города, правда, были свои сложности. Бездомные одиночные собаки или группировки не имели раз и навсегда закрепленных за собой территорий, блуждали из конца в конец города совершенно по-демократически и спали, как придется. Зимой, в основном, на тепловых магистралях и люках колодцев, где снег не держался даже в лютый мороз, летом, так и вовсе, где бог постелил, лишь бы не гоняли дворники, продавцы магазинов, сторожа в детских садах или наиболее добропорядочные и чистоплотные из горожан. Они-то, кстати, и вызывают бригады по отстрелу животных. Это ведь врут, что, мол де, псов только усыпляют на время, а потом транспортируют в приюты. Стреляют эти снайперы боевыми и получают за каждый собачий труп тысячу рублей. По такой мотивации, они убивают и домашних, которые с ошейниками и паспортами, в недобрый час сбежавших от своих хозяев погулять, потом снимают и выкидывают эти ошейники, так что, таблички с именами и телефонами ни от чего не гарантируют и клубную собачью аристократию. «По мне, так проще и дешевле перестрелять всех собаконенавистников. И казне роздых, да и воздух чище будет», - говаривал Хозяин, еще когда жив был. Образ Хозяина всплыл вдруг так отчетливо, так стало уютно и тепло. «Цицерон, Иван Арнольдович, идите ужинать, - крикнула Маша из кухни». Пес проснулся, вскочил на лапы и... Темный школьный двор показался ему теперь каким-то чужим, неуютным, источающим опасность. И ужасно хотелось есть. Пес потянул воздух. С севера тянуло плесневелым запахом помойки. «Не лучший вариант. Надо бы пройтись. Может, подаст кто.
Чувство собственного достоинства - чувство сильное и благородное. Но голод... Это как с матерью Природой. Человек думает, что повелевает ею. Он горд этим. Он перекрывает плотинами могучие реки, он, прорывая стратосферу, устремляется к звездам, он прокалывает чрево земли тысячесильными бурами, он... Но, однажды, разозлится заботливая матушка, поведет недовольной бровью, да и чихнет молниеносным торнадо, плюнет тридцатиметровой цунами, шлепнет пощечиной-землетрясением и, в секунды, нет на земле сотни-другой тысяч гордых повелителей природы. Так и голод. Плевал он на чувство собственного достоинства. Скрутит, сожмет желудок нещадной клешней своею и... «подайте Христа ради...». Цицерон прекрасно выспался и теперь бодро трусил по городским полночным тротуарам и дворам, высматривая и вынюхивая редких прохожих на предмет продуктовых сумок и пакетов. Ночка выдалась неудачной. Спать нужно меньше. Все магазины давно закрыты, а с ними и продуктовые прохожие поисчезали. Обежав город меньше чем за час (городок-то был невелик), Цицерон вернулся к школе, снова потянул воздух и..., вздохнув, поплелся на запах помойки. За металлической оградой, кой-как скрывавшей от глаз и носа неприглядный вид и мерзкую вонь мусорных баков, пировала компания котов и кошек. Бездомные кошки – народец жесткий. Не диванные мямли. Любая из них и в одиночку с собакой справится, а тут целая шайка. Пес свернулся клубком в сторонке и решил подождать. Он не был трусом. Он просто был разумен. Расчет его оправдался. Наевшись (по запаху) гнилой селедки, они разошлись в разные стороны. Эти животные собираются в стаю только на чревоугодие и прелюбодеяние. Все остальное – порознь. Цицерон медленно подошел к бакам. Из правого крайнего еле доносилась вываренная (наверное от холодца) свиная кость, по-центру, но явно где-то в глубине бака, смердело что-то говяжье, слева тянуло копченой колбасой, скорее шкурками от нее. Пес без энтузиазма направился влево, как вдруг, какой-то более светлый, более сильный запах окатил его. Он радостно залаял и помчался за ограду. Да. Это была она. Девушка с изумрудными глазами. Он знал! Знал, что найдет ее. Это судьба. Маша шла к помойке, неся в руке мусорное ведро. Цицерон подлетел к ней, безудержно тряся куцым хвостом своим и стал прыгать вокруг девушки, не переставая громко лаять, приветственно тявкать, скорее, и заискивающе поскуливать. - Цицерон? - изумилась Маша. – Откуда Ты взялся, милый друг? Маша поставила ведро на землю, присела на корточки и начала весело трепать его за уши, за холку. Потом она ласково разгребла космы, шерстяным водопадом заливавшие его глаза, и внимательно посмотрела в них. - Ты что? меня искал? Ах ты пройдоха, - улыбнулась она. – Знаешь, что в Христов день нельзя отказывать. Ну, пойдем, малыш. Она встала. Цицерон тоже встал на задние, положил передние лапы ей на плечи (в такой позе он был с девушкой одного роста) и лизнул ее прямо в губы. - Боже, Цицерон, не делай так больше. Ты же собака, а я вдова. Не гоже так, сударь, - рассмеялась Маша и они вместе пошли относить ведро на помойку.
Цицерон остался жить с Машей. Она оказалась школьной учительницей истории. Наступили школьные каникулы и Маша до сентября была в отпуске. Прошел год с трагической гибели ее мужа (это его она тогда на кладбище посещала) под колесами пьяного грузовика и она, снявши траурную печать, решила учинить ремонт в своей маленькой двухкомнатной квартирке. Они переселились в комнатку, что поменьше, а в большой полным ходом шла побелка потолка, оклейка обоев, циклевка полов. Дачи у Хозяйки не было и они теперь очень подолгу гуляли по лесу за городом. Цицерон сильно изменился. Маша выстригла ему все, свалявшиеся за полгода кладбищенской жизни, колтуны, вымыла и расчесала шерсть, постригла когти. Пес снова стал выглядеть, как раньше, бело-голубой, отливающий на солнце серебром, сугроб девственного альпийского снега. Снова, взрослые, завидев его, улыбались, снова не было отбоя от голосистых детишек. Снисходительно смотрел он теперь на встречных милиционеров. Возможно, среди них были и те, что изгоняли его дубинками из фонтана. Счастье. Счастье вернулось к нему в душу. Однако, было одно обстоятельство, смущавшее, вновь обретшего дом и друга, пса. Маша, по-женски, подвязывала ему челку голубым бантом, делая из благородного бобтейла с гордым именем Цицерон, комнатную, как ему казалось, болонку. Цицерон послушно-уважительно экзекуцию эту терпел, но, при каждом удобном случае, срывал лапами постылое украшение, брал его в зубы и нес Хозяйке, всем видом показывая, что не хочет больше этого носить. Маша же, во всех остальных ситуациях понимавшая его с полувзгляда, тут будто становилась слепой, и со словами: «Ну что, милый, опять потерялась?», вновь подвязывала ему челку ненавистной лентой. Подмывало, не раз подмывало Цицерона однажды «потерять» этот чертов бант навсегда, но что-то подсказывало ему, что назавтра появится новый. Это ведь только люди-мужчины не понимают, что бесполезно спорить с женщиной. Пришлось смириться.
Особенно любил Цицерон субботние и воскресные вечера, когда во дворе собирались соседские мамки да бабульки, выводившие своих чад на прогулку. Они садились за дощатый, обитый потрескавшимся коричневым линолеумом стол и начинали до одури, до крика резаться в подкидного дурака, за игрой, мало обращая внимание на то, что делают, чем занимаются их подопечные. А подопечные с визгом набрасывались на Цицерона и начиналась восторженная возня, игры в догонялки, прятки, в царя горы (песочницы). Пес принимал во всем этом самое живое и равноценное с детьми участие. Особенно хорошо удавались ему прятки. Прятался он мастерски, но уж если и случалось ему водить, то никто не мог от него укрыться. В царя горы он всегда поддавался, потому, что понимал, что весит побольше самого старшего из участников, а вытолкнуть ему не составило бы труда и взрослого человека. В общем, когда уже совсем темнело, что карт не возможно было различить, и мамки растаскивали своих чад по домам, Маша звала Цицерона и тот, совершенно обессилевший, порою даже изрядно помятый кучей-малой, но, неизменно, счастливый, подходил к ней и они брели восвояси. Маша готовила ужин на двоих, они ели и шли спать. Засыпал Цицерон, как было и с прошлым Хозяином, у нее в ногах, правда, просыпался утром уже уткнувшись лохматой своей мордой в молодую еще ее грудь.
Лето катилось к своему закату. Пожухли, посерели листья на голенастых придорожных, что от пыли да грязи не распознать породы, пирамидальных тополях, позолотились зрелой сединою косы стройных молодых берез Машиного двора, поблекла, ни разу так и некошеная за все лето, некогда сочная трава, набухли тяжкими головами своими глашатаи сентября, длинноногие печальные георгины в палисаднике под окнами их, Цезаря с Машей, первого этажа. Нет. Нету в осени ничего романтического. Одна только грусть, скорее даже, скорбь увядания. И этот всплеск, это обреченное буйство меркнущей красоты – лишь крик, крик беспомощного отчаяния. И если б случился под руку тут переводчик с диалекта природы, так и перевел бы: «Не надо, прошу вас, я так люблю жизнь, я так хочу еще пожить, я еще столько не успела!». Но неумолимы законы времени, нет у него отсрочек, нет апелляций ни для кого. Вот и нам..., каждому отмерено судьбою... Маша набрала огромный букет полевых цветов. Они возвращались домой после трехчасовой прогулки. Устали оба. Завтра первое сентября. Маша была как-то больше обыкновенного возбуждена, даже поэтична. Все читала стихи. Цицерону врезались почему-то вот эти:
Бьют часы, возвестившие осень: Тяжелее, чем в прошлом году, Ударяется яблоко оземь - Столько раз, сколько яблок в саду.
Этой музыкой, внятной и важной, Кто твердит, что часы не стоят? Совершает поступок отважный, Но как будто бездействует сад.
Всё заметней в природе печальной Выраженье любви и родства, Словно ты - не свидетель случайный, А виновник ее торжества.
- Ой, Марк (так она звала его иногда. Короче ведь, чем Цицерон), у нас хлеба совсем нет. Подожди здесь. Цицерон лег на газон в тени совсем еще зеленой, видимо и не помышляющей об осени, липы, а Маша перешла через дорогу и вошла в магазин.
- Ты чё, Слав, с дуба рухнул? Ты же лыка не вяжешь. - Отвянь, придурок. Моя машина. Что хочу то и делаю. - Не твоя, а брата. Поцарапаешь и он тебя пришьет. - Ну хватит уже скулить, тут ехать-то пятьсот метров. Юноша, одетый в красные шорты и зеленую майку действительно был здорово пьян. И выпили-то немного, по случаю последнего дня каникул. Завтра в школу. Но жара стояла под тридцать, вот и развезло. Приятель, что увещевал его, был его одноклассником и лучшим другом. Славка всегда был лидером, а Коля все время смотрел ему в рот. Вот и теперь, вяло посопротивлявшись, он загрузил пиво в багажник и сел на пассажирское сидение. Славка плюхнулся на водительское и включил зажигание подержанной BMW девяносто пятого года выпуска. Мотор взревел. - Гляди, - крикнул он, - Михаэль Шумахер выходит на финишный круг, Фернандо Алонсо в полутора секундах позади. Да, нас ждет захватывающий финиш. С этими словами он лихо вырулил на улицу и рванул так, что задымились колеса. BMW, хоть и старенький, сделал сотню за семь секунд. Славка включил пятую передачу.
- Марья Петровна, - возьмите еще и «Бородинский», только привезли. Теплый еще, - уговаривала полная, в роговых очках, продавщица хлебного отдела. - Ну, давай, Пелагея. Я-то столько хлеба не ем, - улыбнулась Маша. – Но у меня есть помощник. - Так для него и стараюсь, - посмотрела Пелагея через Машино плечо на улицу, где сквозь витрину был виден Цицерон, мирно дремлющий под липой. – Вон, вижу, что он одобряет. Пес в этот момент поднял голову и обеспокоенно посмотрел влево. Там раздался какой-то шум. Маша, тем временем вышла из магазина и ступила с тротуара на проезжую часть улицы. Когда она была уже почти на середине, то услышала ужасный звук. Это был визг тормозов несущейся на нее машины. Испугаться она не успела, но одна мысль все-таки промелькнула в ее голове: «А вот и за мной машина приехала». Цицерон ничего не подумал. Он, с места, пушечным ядром взлетел над дорогой и передними лапами вытолкнул Машу обратно на тротуар. Автомобиль, как ни тормозил, зацепил летящего Цицерона лобовым стеклом, от такого сильного удара собаку развернуло в воздухе и с силой ударило головой о боковое стекло водителя. Цицерон рухнул на асфальт, вскочил, сделал большой прыжок к лежащей на тротуаре Маше, плюхнулся ей на живот и затих. Она почувствовала, как горячая кровь собаки заливает ее сарафан густой дымящейся волною. Мотор взревел и автомобиль исчез за поворотом улицы.
По боковой аллее кладбища беспокойно бегал бледный луч фонаря и раздавался какой-то заунывный скрип. Темная тоненькая фигурка неровно, с остановками продвигалась вглубь одиннадцатого участка, волоча за собой большую сумку-тележку на колесиках. Вот фигурка остановилась и повернула луч фонарика вглубь квартала. Да. Это где-то здесь. Она оставила тележку на дороге и стала медленно пробираться среди могил. Затем, остановилась перед одной из них и, чуть погодя, повернула обратно. Доставив тележку к найденному месту, Маша (а это была именно она) отвязала от ее ручки лопату, вошла в калитку ограды, положила фонарик на холм могилы и принялась копать. Ночь была звездной, но луна еще не поднялась, поэтому было очень темно. Выкопав яму рядом с могилой, Маша присела на лавку передохнуть. Страха не было. Точнее, был, но не суеверный страх от этого места. Маша боялась что ее застанут за богопротивным делом, хотя, себя она убедила, что поступает единственно верно. Передохнув, она не без труда вытащила из сумки огромный черный целлофановый пакет и, тяжело дыша, опустила его в вырытую яму. Снова присела. - Вот, Цицерон, какая странная штука, - вздохнула она. Не ушел бы ты отсюда, и жил бы теперь собачьей своей, невеселой, но, все-таки, жизнью. Но ели бы ты не ушел, то закапывали бы сегодня меня. Может так и надо было? Ведь тогда, вместе с мужем должны были сбить и меня. Я остановилась поправить юбку. Вот ведь. Зачем! Ну зачем судьба хранит меня! На моих глазах убила сначала мужа, теперь лучший друг спас мне жизнь ценой собственной. Господи! Да есть ли справедливость на свете! Да есть ли ты, Господи! А!.., - в отчаянии вскрикнула Маша. - Будь ты проклят! Если убиваешь хороших людей и преданных собак, а подлецам даешь скрыться и жить. Будь же ты проклят! Раздался ее страшный вопль и показалось, будто над ночными могилами зашелестел ветер, хотя ночь была тиха и прозрачна. Маша взялась за лопату. Через пять минут могилка была готова. Девушка вновь вернулась к сумке и достала оттуда небольшой деревянный крест. Она с усилием воткнула его в сырой холмик, взяла фонарик, лопату и вышла за калитку. Обернувшись, Маша посветила на прощанье за ограду. На большом кресте значилось - «Иван Арнольдович Шуйский», на маленьком блестела табличка с ошейника друга – «Марк Туллий Цицерон». Может это и есть Божья справедливость? Кто ведает.
Знаете, Владимир, я хотел было поставить плюсик (не в нем самом суть, а как символу признательности), да окончание все испортило. Василиса премудрая вдруг превратилась в... даже не Бабу-Ягу, хуже - она сделала то, что в принципе и никогда не могла сделать: произнести кощунство. Нет, что собачку рядом с хозяином упокоить - это святое, но богохульство явно не к лицу. Далее: в том абзаце, что со стихотворением, Цицерон у Вас назван Цезарем. Вот, вроде, и все. С уважением - Дмитрий.
Дмитрий, а я думаю, что ситуация достаточно частая. "Может это и есть Божья справедливость? Кто ведает." - вот это фраза - действительно портит всё. Поскольку автор, по сути, дублирует девушку. И что? Бог знает сколько - в определённые моменты думают также. По причине отсутствия веры и не только. "Будь ты проклят!" - при чём тут баба-Яга. Я это называю "бога нет, но он сволочь."
Ещё -" бог - по образу и подобию СВОЕМУ." Тут прямо идеальный пример - "будь ты проклят!" Нашла себе приятеля. А сколько самомнения. Делать больше нечего - кого-нибудь убивать.